Антихристово семя

Размер шрифта:   13
Антихристово семя

© Оформление: ООО «Феникс», 2025

© Текст: Сенников А., 2025

© Художественное оформление Лоскутов К., 2025

© В оформлении книги использованы иллюстрации по лицензии Shutterstock.com

Антихристово семя

Повесть

Рис.0 Антихристово семя

Луна, расталкивая тучи, скачет по небу, словно пьяный фельдъегерь по Адмиралтейскому проезду: круглая рябая рожа в синюшных запойных пятнах. Зеленоватый, мертвенно-бледный свет летит на землю, как грязь из-под копыт, пятная широкие лапы елей, серебря листья осины. Растекается по густому подлеску липкой паутиной.

Вöр-ва стеной стоит, не пускает: многорукий, угрюмый, молчаливый. Норовит подставить ножку, насовать кулаков в бока, отхлестать по щекам.

Кафтан на Ваське изодран, офицерский бант развязался и болтается на шее удавкой. Казенное сукно напиталось влагой и сковывает движения. Ботфорты сползли, внутри хлюпает. Треуголку давно сшибло ветками, и волос шевелится на затылке: «Где они?! Близко?!» Блуждающий взгляд путается в изломанных тенях. Сердце колотится у горла. В грудях горит – как насыпали за пазуху тлеющих угольев. Ломит Васька вслепую, запрокинув голову, словно уязвленный лось. Хруст и хряск разносятся окрест, стон и трепет…

«Спаси, Господи, пронеси!»

Досмотрит ли Вседержитель? Нешто ему в досуг?

* * *

В крепости Петра и Павла, что на Заячьем острове, младший унтер лейб-гвардии Семеновского полка Василий Рычков очутился по трем причинам: зелено вино, злая насмешливость и гвардейский апломб – либо в стремя ногой, либо в пень головой. Безусым юнцом с косой саженью в плечах и пудовыми кулачищами, Васька Рычков сначала был зачислен в Потешные, а после переформирования приписан в полк «покуда живота хватит». Сметливого до дерзости, склонного к охальным проказам и злоязыкого до глупости рекрута офицеры не жаловали. Изводили наказаниями и муштрой: «подыми фузею ко рту; содми с полки; возьми пороховой зарядец; опусти фузею к низу; насыпь порох на полку; закрой полку; стряхни; содми; положи пульку в ствол; вынь забойник; добей пульку до пороха; приложися; стреляй»… Беда да морока.

А потом случились Азов, Нарва, под которой Васька, качаясь в плотном строю из живых и мертвых, скалил окровавленные десны в белобрысые хари над желто-синими мундирами, орал непотребно, прикладывался и стрелял, прикладывался и стрелял. Он швырял бомбы, рубил и колол, стоя по колено в крови, и был среди тех, кто уходил с поля через Нарову под развернутыми знаменами, с оружием, барабанным боем… и без Бога в душе.

Много чего случилось и после. Десант у Нотебурга и тринадцатичасовой штурм, битва при Лесной, Полтава. Давно подрастерял Рычков юношеский жирок, подсох, сделался жилистым и мосластым, но то, что дерзость, злость и дурная сметливость хороши только на поле брани, – в разумение не взял, а посему выше унтера не поднялся. Через что грызла Рычкова глухая обида, словно червь яблоко, выстужала сердце сырыми петербургскими ветрами да топила душу в болотной тоске.

В конце лета одна тысяча семисот девятнадцатого в кабаке за Госпитальной улицей и казармами седьмой линии бражничал Рычков с компанией случайных знакомцев. Пил вино, а наливался, по обыкновению, хмельной желчью. Клубился под низким потолком табачный смрад, разбавляемый неверным светом чадных плошек, роилось комарье, да тянуло в оконца малярийной сыростью. Запахи снеди мешались с вонью прелой одежды и разгоряченных тел. Сальные столы закисли пролитым пивом и квасом. Лавки, отполированные сотнями седалищ, постанывали, но за гомоном и гвалтом этого было не угадать. Кабатчик метался меж столов, как черт на адовой кухне. По темным углам таились скрюченные фигуры, изредка блестя глазами: трезво и цепко.

Бойкое местечко…

Мужичонка с биркой об уплате проезжей подати на бороду маялся над миской кислых щей напротив Рычкова. Он старался держаться степенно и настороже, но по всему обличию его распирало от столичных впечатлений: обилия воды вокруг; прямых и длинных – в линию – улиц; диковинных изб; дворцов посреди грязи и вязнущих в ней гатей; «босых» лиц и кургузого немецкого платья чуть не у каждого встречного. Еще не зная зачем, Васька поднес мужику чарку.

В Семенцы – слободу, где квартировал Семеновский лейб-гвардии полк, – Мирон Зайцев попал с хлебным обозом из какой-то дремучей Тьмутаракани. Был он не просто холоп, а староста. Человек солидный и начальный, что, хмелея, припоминал все чаще и чаще, тыча в стол заскорузлым крестьянским пальцем. Рычков поддакивал да подливал. Во хмелю Мирон сделался громче и, рассказывая о том, что видел в Петровом граде за долгий день, широко размахивал руками. Вот уж и сам тряхнул полушкою по столу. Вкруг них сдвинулись плотнее, подставляя чарки под дармовое угощенье и предвкушая потеху. Наконец, озорно сверкая глазами, Васька провозгласил «виват» за здоровье императора. И не прогадал…

Зайцев ударил кружкой в стол и завопил, выкатывая мутные хмельные зенки:

– Не стану за такое пить! Знать не знаю никакого «анператора», черти бы его, антихриста латинского, драли! Знаю токмо царя-батюшку, государя Петра Ляксеича…

В кабаке пала тишина, даже чад норовил скользнуть под столы и лавки. Фигуры в темных углах замерли, и только цепкие глаза разгорались ярче…

– Слово и дело! – гаркнул Рычков, ухватив солового Мирона за бороду, и уложил старосту широким крестьянским лицом в миску кислых щей.

Все пришло в движение: опрокинулись лавки, двинулись столы, грязный пол закряхтел под ногами, мигнули лампадки, зашипели, гаснув, фитили, шкворча в прогорклом масле, заметались тени.

Васька отпустил бороду старосты и скользнул вбок: нечего ему тут, пусть веселье своим чередом катится…

Только отвернулся, а в затылок вдарило, словно оглоблей приложили.

Рис.1 Антихристово семя
* * *

Остатнее Васька помнил смутно. Вроде подхватили, поволокли. В ноздри набился едкий запах конского пота, в голове гудело набатом и раскачивалось, как язык в Иване Великом. Дохнуло сырым ветром с запахом водорослей, и раз помнилась частая свинцовая зыбь с лунными бликами, после – тьма окутала Рычкова гнилым и затхлым солдатским сукном.

Очнулся он на каменном полу, в луже воды и выпитого за вечер. Руки заломлены за спину и стянуты крепко, до ломоты. В голове стон и близкий крик, на который исходит тяжко казнимый человек.

– Очухался? – услыхал Рычков над головой. – А ну-ка, вздыми его…

Ухватило под руки, дохнуло паленым волосом и холодной убоиной. Ноги подгибались. На плечи давил сводчатый кирпичный потолок, по пятнам копоти нехотя ползали багровые отсветы. Дурнота подбиралась к горлу. На затылке, под косицей как будто еще одна голова росла: толкалась изнутри плотным комком. Васька зажмурился, а когда открыл глаза, увидел перед собой, у грубо сколоченного стола человека в добром кафтане, атласных кюлотах и чулках; башмаки сверкали начищенными пряжками, кружевной бант на шее лежал изящными складками. Выражение лица надменное, со значением; высокий лоб, складки у переносья, нос крупный с горбинкой, рот жесткий, прямой складкой, щеки выбриты до синевы, а глаза под прямыми бровями смотрели с хитрецой. Парик вельможа снял и небрежно бросил на едва ошкуренный стол, короткий ежик волос топорщился на макушке…

Рядом с медным подсвечником, в котором оплывала свеча, лежали листы бумаги. Над ними склонился в готовности невзрачный человечек, похожий на хорька, покачивая пером в корявых пальцах…

– Знаешь меня, гвардеец? – спросил носатый, приподняв бровь.

Рычков очистившимся от дурной мути взглядом еще раз коротко осмотрел потолок каморы, массивную дверь из плах, окованную железом; плети и веники, разложенные на лавке, факел на стене, что истекал горючими каплями в каменный пол. На ката за спиной смотреть нечего. От него несло мертвечиной и угрюмым равнодушием. В низкой жаровне изогнутыми челюстями тихо рдели клещи…

Ваську тряхнул озноб, но унялся. Похоже на каморы Трубецкого бастиона… А человек?.. Ему ли не знать майора Преображенского полка. И о его положении в Канцелярии тайных розыскных дел Рычков тоже знал. И несло сейчас Ваську, судя по всему, в самый пень забубенной пьяной головушкой.

– Ушаков Андрей Иваныч…

– Ишь ты, – усмехнулся Ушаков. – Сам кто таков?

Хорек окунул перо в чернильницу и вновь замер над листами. На кончике наливалась густая черная, как Васькина участь, капля.

Рычков назвался. Хорек зачиркал в листах…

– Ну и зачем ты, братец, простеца деревенского под «слово и дело» подвел, а?

Отвечать было нечего. Отвечать придется. На плечо легла короткопалая лапа с опаленным волосом на пальцах и кровяной каймой под обломанными ногтями.

– Дрянь человечишко, – сказал Васька, стараясь не лязгать зубами. – Пустозвон. Во хмелю зело шумный. И простеца его из тех, что воровства хужее…

– И ты решил, что можешь его судьбой вершить?..

– Под Нарвой только тем и спасся, – сказал Рычков. – И при Полтаве в вину мне того не ставили…

Хорек замер в сомнении, косясь на Ушакова. Взгляд вельможи сделался тяжел, неподвижен…

– Пошли вон! – сказал он вдруг.

Кат засопел, тяжело затоптался, а переписчик метнулся к двери споро и сообразительно. Рычков посмотрел на голую волосатую спину палача, блестевшую от пота. Заскорузлые завязки кожаного фартука болтались поверх жирного гузна в засаленных портах. Кольцо на двери тяжело брякнуло.

Ушаков взял едва начатый лист.

– Я тебе скажу, что будет, – сказал он, не поднимая глаз. – Зайцеву, как после дыбы оклемается, всыпят батогов, выправят пачпорт и отправят восвояси, в его Кукуево…

Он пожевал тонкими губами.

– С тобою же выйдет инако. Дабы не было у тебя охоты впредь озорничать, показывать на людей облыжно да отрывать попусту розыскную канцелярию от насущных дел государевых, будешь ты допрошен с обыкновенным пристрастием, признан виновным, лишен чести и звания, прилично наказан батогами и по сему экстракту сослан на вечные работы в Демидовские рудники…

Васька зло оскалился: напугал ежа…

Ушаков меж тем смял допросный лист и поднял взгляд на Рычкова.

– Для всех, – добавил он. – Кроме меня…

Рычков таки ослаб разом, словно выдернули из него стержень, и стоять остался из того же лютого и бездумного упрямства, с каким стоял по колено в убитых в самых жестоких сражениях.

– Нужен мне сейчас такой человечек, – сказал Ушаков в задумчивости, – чтобы сам черт ему ворожил. Который и невиновного может принудить кричать: «Знать не знаю никакого “анператора”». Так что – выбирай…

* * *

У бабки Анисьи, первейшей прядильщицы на дворе бояр Головиных к старости повыпали все верхние зубы. Да из нижних остался редкий частокол: пожелтелых и длинных, как у старой кобылы, клонящихся вперед. Век не забыть Рычкову бабкиных сказок о мертвецах. В неверном свете лучины, в мелькании веретена, под искряной треск углей в печи и завывание вьюги за бревенчатыми стенами людской избы стелился надтреснутый, расщепленный годами голос, и мнилось в нем подвывание заложного покойника, деревенского колдуна, что восстал из мертвых диавольской волей и взалкал живой плоти человеческой: «Душно мне, душно!..»

Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила.

Полгода прошло, как дал согласие быть асессором розыскной канцелярии и начал дознание, а от цели так же далече. И теперь болтается Васька в казацком донском дощанике в десять саженей от норы до кички, на студеной стрежени Колвы-реки, одесную встают каменные зубья в сто локтей желтого камня с опушкой мелколесья на маковках, а ошую – пихты да ели, спустившиеся к самой воде глухой стеной. И белые нитяные барашки на перекатах, в верхушках мелкой волны так напоминают тонкие паутинки слюны во рту бабки Анисьи, что вот-вот сомкнется с последним словом, как сойдутся берега Колвы, и каменные зубья прикусят ельник намертво. Вместе с Васькой, дощаником, полувзводом солдат комендантской роты соликамского воеводы да десятком казаков-охотников. Один плеск останется…

Из Чердыни вышли – две седьмицы тому. Давно позади устье Вишеры – зимнего прямопутка старой Бабиновой дороги на Верхотурье, за Уральские горы, а Колва все петляла меж седых дурнолесных гор, подпиравших низкое небо, и длинные плесы сменялись звонкими перекатами, а те – порогами, которые проходили бечевой, чтобы пустить дощаник в следующий плес, тихий и неподвижный, как темное зеркало. Берега сходились и расходились, в безветрие люто донимала мошка, гнулись весла, ломались в водяном стекле, а приметного знака на берегу все не видно.

«Имею верные сведения, – говорил Ушаков, – что за Чердынью, в верховьях реки Колвы есть некий скит старообрядческий. В том скиту обретается будто бы великой святости старец Нектарий и многия люди к себе привечает. Пророчествует о скором конце света и готовит вознесение, а попросту – гарь, самосожжение. То, конечно, худо, но есть и того плоше. Рекомый старец пророчествует Страшный суд не иначе как следствие реформ государевых, а восшествие на престол Петра Алексеевича равняет с воцарением Антихриста на земле русской. Самого царя называет антихристовым семенем. Смекаешь? По всему Прикамью ходят берестяные списочки с изменными пророчествами Нектария, и ни соликамский воевода, ни капитан-командор Свешников, командир соликамского гарнизона, ни дьяк Пустоватов, голова торгового приказа, источник тех списочков не выявили и не пресекли. Даже грамотки ни одной не заполучили. А по ревизским сказкам сего года работного люда на соляных варницах стало менее на пятую часть, чем в прошлом годе; служилого люда – на четверть; казачьего круга – вдвое; солдат гарнизонной роты – на одну шестую. Воевода отписывает, что-де с конвоями пленных свеев да по указу нового губернатора Сибири князя Гагарина часть людишек отписана к Верхотурью, Тобольску, Тюмени да Томску. Но сколько? На бумаге одно, а на деле? И не потекли ли с теми конвоями да свеями в Сибирь дальнюю подметные грамотки старца Нектария? Дознание воевода ведет абы как, почитать его листы розыскные – так и вовсе никакого Нектария нет, и скита нет. С чего бы так? И в какое время? Государь новую морскую кампанию на Балтике начал, а с другого боку у него хула зреет, как чирей. И царевы слуги на то плечами пожимают. Это – во-первых. Нынче же имею на руках извет от диакона церкви Вознесения Господня в том, что архимандрит Свято-Троицкого монастыря на реке Усолке Феофил принимал у себя тайно человечка, у которого берестяной списочек старца Нектария есть, и он готов его передать, а заодно и указать приметы, по которым можно сыскать скит старца Нектария. Это – во-вторых. Феофил же в Монастырский приказ ничего об том не отписывал, с патриаршим местоблюстителем, экзархом Стефаном, не сносился. Может, облыжно на него вину возвели, а может, и нет… И это – в-третьих.

А еще государь изволил рассуждать, “…что с раскольниками, которые в своей противности зело замерзели, надобно поступать вельми осторожно, гражданским судом…”

Вот и выходит тебе, господин асессор, быть в Соли Камской не мешкая; начать дознание по подметным списочкам громкое, на виду; снестись с диаконом, найти человека с грамоткой и вызнать место скита. Дознание свое так веди: никому не верь, имей подозрения на всех чиновных людей – да того не скрывай – и смотри, как себя поведут, что делать станут, что говорить… Ябед не страшись, они ко мне стекаться будут, и хоть в кровь расшибись, но заставь изменника себя выдать…»

«Заставь»…

Легко сказать.

Нет, дело свое Рычков начал затейливо и бойко, а то сказать – нахрапом и нагло, не чинясь. Многие имел беседы и с воеводой, и с капитан-командором, и с Пустоватовым; читал допросные листы взятых на дыбу «словом и делом» воров; входил в купеческие дома, заводил знакомства да сиживал в трактирах пьяно и сонно; вел беседы, слонялся на соликамском торжище; тихо сиживал в уголке приказной избы у таможенных дьяков да прислушивался к разговорам скучающих в ожидании подорожной купчишек; ходил с казаками и служилым людом на дощанике по селениям зырян собирать ясак для воеводы да все выспрашивал про скит и лесного старца. Про скит зыряне ничего не знали, а про лесного старца рассказывали охотно, пока Шило – казак соликамского круга и десятник, – посмеиваясь, не поведал Ваське, что лесной старец у зырян – это такой русский лесовик, лешак, что присматривает за всеми лесными угодьями, и что на русских Верса зело сердит, оттого что много леса изводят, гонят с угодий зверя да без меры берут из рек и ручьев рыбу… На вопросы, где живет тот лесовик, зыряне лишь молча пожимали плечами да махали рукой в тайгу: вон, мол, лес, где еще лесовику жить.

Беда, словом. Толку – чуть…

И с дьяком церкви Успения Святой Богородицы вышло неладно. Пропал по его человек с грамоткой. Как в Колву канул, да так ловко и без всякого следа, что сильные имел Рычков сомнения: а был ли такой человек вовсе?

«Был, но не в себе пребывал человече, Степане. – Диакон говорил тихо, поминутно касаясь наперстного креста и оглядываясь. – И мой покой смутил. Не хотением, но случаем довелось мне быть при разговоре с архимандритом. Поначалу показаться я замешкался, а после боязно стало себя явить. Рек человек околесицу, да такую, что в дурном сне не привидится. Хуже всего, что грамотку я видел. И письмена тарабарские, старообрядческую тайнопись. На вид – пермское письмо, что придумал просветитель зырян Стефан, когда кириллические буквицы меняются на греческие, но еще фигурно прописаны. Не разобрал смысла, в руки-то мне грамотку никто не давал… Одно ведаю: из того, что говорил Степан, – ничего к старообрядческой, дониконианской ереси относиться не может. Кликушества диавольские, безбожные. Не то чтобы с христианской верой не сродни, но даже и с остальными – магометанской ли, иудейской… Я ведь и в Приказ весточки подать не могу через голову Феофила, ни доказательства представить. И Степан этот канул, то каждый день на паперти толкался, а теперь неделю глаз не кажет. Боюсь я, господин асессор, в приходе-то нашем убавление – душ пятьдесят. Кто со чадами и домочадцами…»

Очень даже завлекательно. После нескольких дней пустопорожних встреч и разговоров появился у Рычкова некий следок: робкий, едва заметный, как заячий скок по первопутку. Недавний государев указ – «ни по церквям, ни по домам не кликать и народ тем не смущать» – прямо указывал Феофилу на надобность спровадить означенного Степана в острог. Но он этого не сделал. Старообрядческая грамота или нет – разбирать то должно было как раз Монастырскому приказу, а значит, те письмена должны были попасть в руки архимандрита всеми правдами и кривдами и переправлены куда следует. Но не попали. И не переправлены. И если бы не донос диакона в Тайную канцелярию, то никто бы ничего и не узнал. Почему? А нет ли во всем этом какого умысла? И если архимандрит не спровадил кликушу под арест, то не сделал ли этого кто-нибудь другой?

«А-а-а, что-то припоминаю. – Капитан-командор Свешников промокнул краем манжеты жирные губы. Командир соликамского гарнизона изволили обедать холодной бужениной и семгой, закусывая рябиновую настойку красной икрой. “Господина асессора” за стол не пригласил. – Был такой. Взят на торжище за кликушества непотребные. И на дыбе упорствовал. Нет, никаких письмен, ни тарабарских, ни прочих грамот при юродивом не найдено. Что? Батогами был бит… и вся недолга. Где? Да в порубе, где ж еще. Если не кончился совсем…»

Испросив дозволения на посещение острога и получив его, уже в дверях Васька невинно поинтересовался, а не тот ли есть господин капитан Свешников, что в авангарде драгун Гебхарда Флуга захватил на реке Сож четыре тысячи повозок обоза бегущей армии Левенгаупта при Лесной, но тут же себя одернул: ах, нет, не тот. «Тот» Свешников пал доблестной смертию в драгунской атаке под Полтавою…

Вышел Рычков, ухмыляясь в усы: «Нате вам, господин капитан, закусите рябиновую»…

А вот в поруб, обустроенный среди прочих прямо в острожном валу, пришлось лезть. Провожатый солдат отомкнул запор и откинул крышку с провала, дохнувшего смрадом и темнотой. Намерений лезть внутрь служивый не выказал, запалил кресалом факел, сунул Рычкову светоч и безучастно уставился в серое сибирское небо: надобно, мол, ты и полезай – не дознание, на дыбу тащить не велено. Из ямы, в которой дневной свет едва ощупывал бревенчатые стены лаза, не доносилось ни звука. «А вона – дробына», – махнул рукой солдат, выдавая малоросское свое происхождение. Ну конечно, и лестницу сам…

Цепляясь за осклизлые бревна, Рычков полез в поруб, погружаясь в смрадный сырой дух и темень, как в колодец с загнившей водой. Тут и факел горел слабее, словно не хватало воздуху. Смрад забил Ваське глотку и щипал глаза. Асессор закрыл нос рукавом, в голове ухало лесным филином. Ступил на земляной пол, поднял светоч перед собой…

По стенам ползут мхи, в середине, в земляном полу – отхожая яма, у стены – нары, а на досках – мятая куча тряпья, в грязных складках прячутся багровые отсветы, перескакивают в мшистые швы сруба, подмигивают искрами в каплях влаги, раскачиваются на бледных корешках, свисающих из потолочных щелей, и давит на выю многопудовая толща земли острожного вала…

«Эй, Степан, – позвал Рычков. – Живой ли?..»

Куча зашевелилась. Косматая голова поднялась над тряпьем, и налитый кровью глаз уставился на Ваську. Второй заплыл гулей, ресницы слиплись грязью, пряди свалявшейся бороденки путались с нитями грубого рядна. Глаз смотрел мутно, узник не подал голоса.

«Слышишь меня? Нет? – Ответа не дождался. – Сказывай, как найти старца Нектария. Где его скит, сколько людишек к нему прибежало. Кому отписаны тарабарские грамотки. Все сказывай…»

В грязной бороде открылась красная щель с обломками зубов, тряпье заколыхалось, в глубине кома заворчало, заклокотало, и утробный хрип вырвался наружу. Рычков шагнул ближе, сторонясь отхожей ямы.

«Смеешься?! На дыбу еще захотел?! Говори, где старика сыскать!»

Ухватил осклизлую рогожу, дернул с хрустом и выпустил тряпье из рук. Узник лежал на животе. Спина, иссеченная батогами, вспухла почерневшими шрамами, с которых Васька отодрал коросты вместе с тряпьем. Белые черви слепо и беспокойно копошились в разодранной плоти. Смрад усилился. Степан вцепился Рычкову в рукав костлявыми пальцами, приподнимаясь. Открытый глаз сверкал отсветами факела.

«Старичка сыскать? – заговорил он расщепленным голосом. – Старичка сыскать? Старичка-лесовичка, хе-хе… Сыщешь, господин, сыщешь… Я научу… и грамотку перескажу…»

Паучьи пальцы мяли рукав Васькиного кафтана и ползли вверх. Грудь и плечи узника запеклись ожогами. Рычков разглядел на едва оструганных досках нар налипшие ошметки мертвой кожи. Отшатнулся, но Степан его не выпустил, с силой потянул к себе…

«Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мертвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадет слово в мертвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесет душу твою по пустыне антихристовым семенем…»

Степан выкрикивал Рычкову в лицо юродивый речитатив, давясь словами и смрадным воздухом и смрадом же дыша асессору в лицо: жарким, горячечным. Со спины осыпались черви и глухо постукивали о нары в паузах, когда кликуша набирал в сожженную грудь воздуха.

«…А коли душа у тебя унавожена благочестием и ищет спасения, орошена слезами страдания и страждет жизни иной, слово божеское даст ростки истины, и окрепнут они и потянутся ввысь, преображая сердце твое, и помыслы, и дела… Укрепят силу твою корни праведные, и никакие соблазны земные и козни диавольские не сподвигнут тебя с пути вознесения к богочеловечеству, устремлений праведных и спасения от Антихриста…»

Мох в щелях сруба зашевелился, с подволока посыпались комочки земли, и раскачивались бледные корни. Рычков упирался, отталкивая от себя юродивого, факел в руке затрясся. Смрад в порубе загустел, стены сжались, словно в колодце, и белый свет в люке померк, лестница исчезла. В черном квадрате вызверились неведомые звезды…

«…а буде так, что слово божеское всходы даст да возьмется их душить терние, то здесь без помощи Нектария не обойтись…»

Васька зарычал и ткнул факелом в распяленный рот. Степан выпустил асессора. Стены отскочили, раздались. Рычков оступился и угодил ногой в выгребную яму. Опрокинулся, ударившись спиной, – лестница! лестница! – уцепился за перекладины, подтянулся и полез спиною наверх, размахивая почти угасшим факелом перед собою, низом…

«В верховьях Колвы-реки Нектарий живет, – неслось из темноты, – у святого озера скит. И путь к нему с первой буквицы начинается. Аз! Аз березовый!.. Слышишь, человече?!..»

Рычков вывалился из погреба, как из проруби выскочил, завалился на спину, и гранатным разрывом рвал голову дикий крик, – «Аз березовый, внимай, Аз!» – пока крышка поруба не придавила завывания с глухим гробовым стуком. Шипел угасший в траве факел…

Васька перевел дух, глотнул чистого воздуха, криво усмехнулся. А ведь и напугал его юродивый, как ни турок, ни швед не пугали. Аз березовый… То ли еще в допросных листах понаписано…

«Нету, господин асессор, тех листов, – сокрушался Пустоватый, моргая крохотными поросячьими глазками. – Приказный подьячий, что при допросах вел записи, спешным порядком по указу воеводы отбыл с последним обозом в Тобольск еще третьего дни. Не то он их с собой прихватил второпях, не то оставил для дознания капитан-командору – как знать? Может, и сам воевода к себе повелел принести… Дык велика ль беда? Кликуша – в узилище. Допытать по новой…»

Не пришлось допытать. Помер Степан. Или не Степан…

«И как это он дух испустил в аккурат после твоей визитации, а? – щурился на Рычкова воевода Баратянский: седой, грузный, с пунцовыми лоснящимися щеками. – Нехорошее что-то в этом вижу, да не в упрек тебе, господин асессор, то будет сказано. Нет, дела этого я не знаю и допросных листов человека Степашки не видел. Мало ли у меня забот? Посадские, купчишки, соляные варницы, караваны, торжища, разбойные людишки окрест, жалобщики и доносчики… Нет, батюшка, в монастырские дела мне лезть не с руки. Кого там святые отцы принимают, о чем беседуют – то дело божеское, духовное. Но коли Феофил кликушествам ходу не дал – значит, и нужды такой нет, а? Как думаешь?! Слухи о ските за Чердынью и старце Нектарии имеют хождение, так оно на то и слухи… По всему Уралу и далее старообрядческие еретники разбежались, бесчестят словом и государя, и порядки, сеют в умах брожение, к гари склоняют малодушных и заблудших… Но, заметь, господин асессор, с проповедями по земле не ходят. Живут в своей ереси тайно и гарь творят, только когда к ним приступают… Что? Берестяные грамотки старца Нектария? Ты их видел? Верно ли в них сказано, что тебе кликуша наговорил? Как теперь проверишь? Вижу, вижу, к чему ты клонишь, только сам посуди, возможно ли, чтобы государев воевода, монашеский верховный чин и воинский начальный человек состояли в некоем сговоре, укрывая невесть чего, да еще и против государя устремленного? В своем ли ты уме, батюшка?! Мне, старику, и слушать про такое невместно, а по здравому рассуждению-то – зачем такой заговор, к чему? От столиц мы далече, делом заняты государевым, для пополнения казны, приращения земель российских. Не по писанному выходит? Экая беда?! Соль, пушнина, руда, таможенные да торговые выгоды куда идут? От то-то… Что?! Народишку убыло? Господь с тобой! Через Соль Камскую тыщи проходят человеков: и на запад, и на восток. Что теперь прикажешь, за каждым розыск чинить?! Нет, господин асессор, твое дело государево, особливое – тебе и розыск. Имеешь охоту на каждое кликушество гишпедицию снаряжать – мешать не стану. Скликай охотников на казацком круге, дощаник бери, дам; и полувзвод солдат. Более не могу, не серчай. Службы-то в Соли Камской, я чай, не убавилось…»

Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила…

Рис.2 Антихристово семя
* * *

К исходу третьей седьмицы воинство Васькино зароптало.

Стали свободные от гребли кучками собираться, то у норы, то на кичке – от господина асессора далее, – шептаться и сверкать зло глазами из-под насупленных бровей. Изможденные лица опухли от укусов мошки, застарелые струпья расчесов гноились. Дощаник окутывался табачным дымом, который пронырливый ветер растаскивал по-над Колвой грязными тающими клочьями. Табака-то мало осталось. Это Васька знал. Всю полбу сварили и съели пять ден тому. Рыба стояла поперек горла, и пустую ушицу хлебать – охотники перевелись: последние крошки хлеба уже вытрясли из мешков. С голоду, понятно, не пухли, но вынужденное безделье, однообразие ломовой работы и вид угрюмых берегов без края и конца осаживали дощаник сердечной тугой все ниже и ниже, того и гляди через борт хлестнет студеной водицей…

Рычков вострил шпагу и чаще чистил пистолеты, кляня и старца, и неведомый скит, и самого Ушакова с его дознаниями. От табака во рту стояла горькая оскомина, тело немилосердно чесалось, но горше телесных немочей донимали мысли: а ну как и впрямь нет никакого Нектария, морока одна да небылицы, и прав воевода Баратянский, но в Петербурге того не объяснишь, а значит, быть Ваське драну батогами как сидоровой козе, да судьба сгинуть в каменных мешках демидовских рудников. А то и того хужее – навалятся прямой сейчас гуртом, намнут бока до беспамятства да пустят за борт в студеную и прозрачную волну. С тем в Соль Камскую и воротятся: пропал-де совсем господин асессор…

…К полудню развиднелось, разошлись в синем небе прозрачные облака, и солнечные зайчики играли в брызгах под ударами весел. На стрежени дощаник шел тяжело, в сиплые ритмичные выдохи гребцов и скрип уключин стал вплетаться отдаленный рокот, словно где-то над горной грядой одесную ходила невидимая грозовая туча. Поносное весло убрано и вытянулось вдоль борта. Распущенный парус на райне вяло шевелился. Впередсмотрящий, оседлав бушприт, вытянул шею. Плечи его выдавали напряжение…

От казацкого кружка на кичке отделился Шило и, перешагивая скамьи, цепляя их ободранными ножнами татарской сабли, направился к асессору. Васька незаметно взвел курки пистолетов под плащом, невозмутимо разглядывая переносье десятника: обгоревшее на солнце, расчесанное в лоскуты сползающей кожи. Тумак с овчинной опушкой заломлен на ухо, концы вислых усов вросли в окладистую бороду, словно корни, серьга в ухе вспыхивала на шаге золотой искрой. Варнак и есть…

– А что, кошевой, – сказал Шило, щуря плутовской глаз. – Не пора ли братам весла сушить? Который уж день идем – нет приметного знака. Может, и скита никакого нет, враки одни…

– В гишпедицию вас никто силком не тащил…

– Так-то оно, конечно, так. Охота пуще неволи, – согласился Шило. – Токмо не упустили ли знак-то? Не просмотрели? В зырянские селения заходить не даешь, кумирницы языческие искать не велишь. Разве сказано, что знак с реки виден?..

Резон в словах десятника имелся, но самая думка его была прозрачна, как вода в Колве-реке: рухлядишкой разжиться, что приносили в жертву Войпелю да Йеме; самородным серебром, что могло оказаться в жертвенных чашах у множества истуканов здешних божков и духов…

– В сем году воевода ясак брал, – сказал Васька и погрозил старинным зырянским присловьем, которых наслушался досыта в розысках и разговорах о постылом Нектарии. – А Йема – баба кед льек. Сердитая…

Шило усмехнулся.

– Так то воевода…

Отдаленный рокот усилился. Дощаник забирал по стрежени влево, обходя пологий мыс поросший густым ельником. Рулевой за норой вяло шевелил веслом.

– Золоченые оклады на гнилые шкурки променять хочешь? Про скит старца Нектария в самом Петербурге известно. И народишку туда стеклось за последний год – тьма. Тоже не пустые шли, я чай…

– Эк тебя, господин асессор, – осклабился казак и поддразнил: – «Известно»… Град Петров далече, а чем длиннее дорога, тем больше врак пристает… Следов того исхода, о котором ты толкуешь, я что-то по берегам не вижу…

Тут десятник был в правых: места по обеим сторонам шли дикие, нетронутые. Ни единого следа торного речного пути: застарелых кострищ, рубленого лапника под ночлег, истоптанных полян, брошенных по берегам жердей от навесов, волокуш, шалашей; прочего сора, что походя оставляет за собой человек.

– Ладно, – сказал Васька, поглаживая пистолетную рукоять под плащом. – В следующее становище зайдем…

– Следующее – в двух переходах вниз по реке, – обронил Шило. Взгляд его затвердел, в бороде влажно блестели редкие зубы. Волосатые пальцы на рукояти сабли побелели. Двенадцать пар глаз напряженно следили за десятником и асессором. Неужто всех подбил? «Дать бы тебе в душу, – подумал Рычков, – да по уху бы еще…» Он сморгнул мутное безысходное бешенство, застившее ему и реку, и парус, и заросшие берега, и солдат на веслах… В голове рокотало и ухало. Васька выпростал руки из-под плаща и накрыл ладонью головку рукояти казачьей сабли, склонился и зашептал дурнинушкой в бородатую харю:

– «Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и пустынна, как поле мертвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадет слово в мертвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесет душу твою по пустыне антихристовым семенем…»

Шило отшатнулся, скамья подрубила казака под колени, и он бы рухнул гузном, не удержи Рычков его за опоясье. Гребцы сбились с ритма. Шило выпучил глаза, борода провалилась влажной красной ямой раскрытого рта…

– Антихристовым семенем, казак. Понял ли?! – напирал Васька, унимая лютую радость от того, что угадал верно, и не катаньем варнака брать надобно, а мокрогубым юродивым речитативом, что врезался в память, как затхлая вонь земляной ямы в платье. – Подберет тебя Йема, ох подберет, коли креста на тебе нет…

– Аз, господин асессор! – донеслось с кички. – Аз березовый!..

Рычков отпустил Шило и ринулся вперед, толкнув казака плечом.

Дощаник вышел за мыс. Впереди, в полутора верстах Колва круто забирала направо так, что, казалось, кончается вода, а река течет прямо из земли. Стрежень, набравшая бег и силу где-то далеко и незримо, разбивалась пенными рокочущими гребнями о боец-камень тридцати саженей в высоту, ощетинившийся редколесьем, как кабанья холка. От камня на пару локтей выше по течению, по дальнему бережку, у самой границы воды и леса сложились березовые стволы, надломленные да поваленные в исполинскую буквицу «Аз», дивную, словно в расписной Псалтыри отца Феофила из Усольской обители, точно белилами ее выводили по густой чащобной тени.

Васька живо растолкал казаков за спиной дозорного, вскочил на обносной брус, хватаясь за становой трос щеглы-мачты и вытягивая шею: не блазнится ли? Тот ли знак? А в зобу трепыхалось: «Оно! То самое!»…

– Сбрасывай парус, охотнички! – гаркнул Рычков, поворотившись. – Смену на весла! Навались!.. Эй, на правиле, держи на сей створ!..

Он выбросил руку вперед, радостно подмечая, как заметались исполнять, загомонили, оскалились. Застучали каблуки по подмету на днище, райна поползла вниз под скрип блока, захлопал-захрустел сминаемый парус. Дощаник сбавил было ход на смене гребцов и вновь рванулся, мнилось, по-над самой водой против сильной, зыбучей и беспокойной стрежени…

Рис.3 Антихристово семя
* * *

Устье ручья нашли в протоке за боец-камнем.

Не успел Рычков отрядить разведчиков, перемешав в партиях казаков, солдат и служилых людей воеводы Баратянского, как ушедшие на закат по берегу Колвы воротились: есть ручей, если где и искать святое озеро, то у его истока. Дощаник завели в протоку, ближе к устью ручья, упираясь в близкое дно шестами. Дотемна рядились, кто выступит на поиски обители Нектария, а кто останется стеречь судно. Охотников сидеть сиднем три дня – а именно столько Васька сторговал на поход и возвращение – не нашлось. Соломинки тянули. Этакая прыть асессора загоняла в тоску пуще недавнего бунта. В собственные сказки на скорую руку о богатстве скита и старца Васька не верил, а равно и в лютую охоту служилых да казаков на грабеж зырянских селений, капищ да кумирниц – то одна видимость, ничем за весь поход не подтвержденная: просились – было, но и запретом вслух не тяготились до самого сегодняшнего дня.

Мыслил Васька так: коли есть среди соликамских начальных людей какой резон неведомому старцу трафить, то никак не могли оне своего человечка к гишпедиции не пристроить – а то и не в едином лице – с умыслом бесславного ея завершения. Вот только кого? Как Рычков ни присматривался, подсылов не распознал. А то, что Шило – ухарская его голова – не засмущался в зачинщики, так то еще не явь: так, свойская живость натуры да дурная кровь. Ваське ли не признать, коли сам таков?

Крюков, капрал? Косая сажень в плечах, кулачищи, голова – словно котел, да и то, кажется, набита положениями воинского устава, а пуще – двумя сотнями статей «Артикула…» со всеми толкованиями. Уж больно горазд стращать…

Продолжить чтение