Высокий сезон, или Синопсис моего периода

Предисловие. О ЖАНРЕ КНИГИ
Начав писать, я думал, что пишу нечто в жанре автофикшн. Это потому что мне так хотелось, и потому что нравился сам термин. То есть не просто банальное автобиографическое повествование, а – вот кто-то придумал же, и как хорошо получилось! – автофикшн, что значит художественная литература о самом себе, о любимом. В ходе и по мере оказалось, что текст не дотягивает до значения, заложенного в «автофикшн» по некоторым параметрам. Основным возражением против явилась недостаточность вымысла. Если так, подумал я, то мой текст – в жанре документальной литературы. Однако сам план документалистики меня вовсе не увлекал, наверное, скучноватостью и требованием строгого следования фактам, в том числе в хронологическом отношении. Размышляя над литературоведческой сложностью проблемы выбора жанра, я по итогу склонился к тому, что мое писание находится в области литературы травмы. По рассуждении показалось приемлемым предложить в этой литературе бóльшую конкретику, выделив «литературу комплекса», то есть закомплексованности. Хотя опять же это определение далеко от точности: если разбираться в направлении детально, может оказаться, что вся, ну или почти вся литература – это креатив ради желания высказать себя как результат проявления, по крайней мере, неординарности либо с позиции превосходства, либо с позиции не полной оцененности. По факту литература – вся или, как я сказал, почти вся – это сфера «меченых особей», сфера выражения для тех, кто считает себя или кого считают другие супером или, напротив, девальвантом.
Определить жанр одним словом трудно. Прежде всего, это нон-фикшн, потому как это условно автобиографическая литература о событиях, случившихся в отрезках времени с условным же автором, повествующим как бы о себе, то есть от первого лица. Желание описать эти события основано на впечатлениях, пережитых в детстве и в значительно более поздние годы, которые в памяти претерпели, если воспользоваться фигурой речи одного из авторов-англосаксов, типично обрядовые, как на празднике терминалий, складывания в кучу, предназначенные для некоего действа. Этим действом оказалось последующее письменное изложение в виде рассказа-синопсиса как линейно-временнóго явления, развивающегося строка за строкой и страница за страницей. Жанр однозначно находится в русле литературы травмы, или как представляется необходимым, применяя бóльшую конкретику, назвать этот жанр литературой комплекса. Таким образом, сведя воедино терминологию, получаем искомую величину – жанр написанного, а именно: «условно автобиографическая литература комплекса».
Сам процесс меня захватывал, то есть писать было увлекательно, как, надеюсь, будет не менее увлекательно читать то, что получилось. Скромно допускаю, что эти тексты могут быть в тренде, потому как они в целом повествуют об истории небольшого успеха человека уровня эверидж, то бишь обычного, каких во множестве видишь там, где они водятся – в прикультурных очагах, на кафедрах университетов, выставках, в театрах, консерваториях, залах ожидания аэропортов, самолетах, гостиницах, даже – не побоюсь этого слова – библиотеках европейских столиц. Успех таки выпадает, только не надо, как предупреждают писатели и, что характерно, оба классики, стрелять при этом в люстру, это лишнее. Достаточно провести авторский анализ эволюции событий и описать их. В этом отношении можно сказать, что все сторис – про высокий сезон, который случается по усмотрению и определению справедливой судьбы, следящей за тем, чтобы очень большой успех никому не доставался на очень большой срок. А вот маленькой успех на маленький срок – так пожалуйста. Тексты настоящей книги – это рассказ о совсем небольших, скромных таких событиях и успехах, случившихся в периоде условного автора. Они, тексты, небольшие, и книга тоже малообъемна, потому что надо уметь писать кратко, в виде синопсиса, чтобы не надоедать читателю, как будто он читает это всю жизнь, словно сакральный текст, а не разве из любопытства.
Эту работу я посвящаю памяти моего отца. Ему в 2025 году могло бы исполниться 100 лет.
Глава 1. МОЯ АСПИРАНТУРА В СОВЕТСКИЙ ПЕРИОД
«Только лицо попроще сделай. Ну, как я типа из совсем далеко от Москвы, – консультировала Рита Николаевна, заваспирантурой нашего института перед моей поездкой. – На себя, только на себя надейся, тебя никто не поддерживает. Кроме меня, конечно,– добавила она. – Твой завкафедрой – с…, каких мало. Он сказал, что тебя одного на это место не отпустит, поедешь с Дугановой, для конкуренции. Вот ведь собака! (Это она про Целишева, моего зава). Ну, я тебе говорила – хорошо, что я в прошлом году взяла да два места, а не одно запросила в министерстве. Дали же! Это потому, что они ко мне по-доброму». В этом она, конечно, права – план планом (я имею в виду, план поступления в аспирантуру, план раздачи этих самых мест для поступления), а человеческие отношения никто не отменял. Если бы к ней относились в министерстве по-другому или если бы она была новый человек, а не проработала с аспирантами двадцать лет и больше, то и места бы, как она на всякий случай для меня запросила, нашему институту не видать бы, и мне – в первую очередь. Ну, вот повезло мне с Ритой Николаевной, хорошая тетка. Человек, конечно же. Вы поняли.
Совсем уж последними словами своего ВВЦ (это мой начальник, Владислав Васильевич Целишев, или ВВЦ для краткости, оставивший сей бренный, причем давно) ругать не стану. Он позволил мне в течение года перед этой моей поездкой на поступление несколько раз с командировками метнуться в столицу. Ну, типа приучать к своему присутствию московских профессоров и аспирантские службы. Это помогает, надо признать. Правда, отпускал он меня в поездки не потому, что хотел, чтобы я поступил – а так, пусть, думает, съездит этот почасовик, все равно не поступит. Деньги-то не его, а институтские, государственные, иными словами. Это он так думал определенно, потому как сам поступил в московскую аспирантуру далеко не с первого раза. Куда уж мне-то, по его понятиям, с лицом попроще.
Приехал я в Москву. Никто меня не ждал. Переночевать – это уже проблема, а найти, где реально прожить примерно две недели – не меньше – две недели консультаций и вступительных экзаменов – вообще из области фантастики. Хорошо быть Дугановой – у нее брат москвич, жена у брата – генеральская дочь, она – Дуганова – там у него в Сокольниках, по ее словам, и приютилась. К тому же, она приехала поступать с мужем, тоже, кстати, в этот самый институт, что я и подруга, но он из другого вуза, так что не конкурент, а Дуганова тоже перестала ею быть, потому что, как сложилось чудесным образом благодаря Рите Николаевне, у всех нас свои места для поступления. Одним словом, я не Дуганова и не ее супруг, а значительно проще, как внушала Рита Николаевна. Мне пришлось воспользоваться старыми связями – слава Богу, они тогда еще сохранились – и попроситься в общежитие одного из крутейших столичных институтов, совсем недалеко – с «Лермонтовской» минут пятнадцать на двадцать четвертом троллейбусе до Лефортова. Меня эти московские названия, мимо которых я проезжал, выбивали из себя и заставляли тащиться, как стали говорить значительно позже. А эти названия были (и некоторые есть, потому как не всё еще переименовано) – «Площадь Разгуляй», «Елисаветинский проезд», «Немецкая слобода», «Аптекарский переулок», «Лефортовский вал» – чисто Петр Первый с его периодом. И поселился я на время поступления в этой старой настоящей Москве.
Это был мой конкретный форс-мажор, без преувеличений. До поселения там, я не знал, что такое возможно. Общежитие было захвачено – нет, не крысами, хотя таковые тоже наблюдались, как же без них, – а комарами, которые селились и успешно, более чем весьма, плодились в подвале. Я эмпирическим путем познал, что эти мерзкие насекомые прекрасно себе живут в сырых помещениях не только в теплый сезон, но и в холодные времена, например, в ноябре, когда приехал я. От них невозможно было куда-либо деться, они летали, жужжали и жалили круглосуточно! Я не спал – спать было невозможно, ну, вот никак не получалось, потому что комары вились надо мной полчищами. Табачный дым – а тогда я курил, и много – на них не действовал ни в какую. Забыться в полудреме на короткие несколько минут позволяло выпитое вино. Это средство я, конечно, применял, но опять же в меру – не мог я с бодуна заявляться в солидный иняз и просить на консультации, чтобы мне «помедленнее, пожалуйста – я записываю», как Шурик тосты.
А консультации перед экзаменами проводили в полной мере, надо отдать должное старой профессуре. Не прибегали впопыхах на несколько минут в аудиторию, чтобы спросить есть ли вопросы, а консультировали от души положенные девяносто минут, то есть целую пару. Некоторые из этих консультаций помню до сего времени. Например, помню Альперина. Он тогда уже был в преклоне. В молодости он дружил с известнейшим в мире – да что там в мире, в нашем инязе, – и вообще теоретиком разных направлений Вакобсоном, съехавшим в 20-е годы сначала в Прагу, а потом вообще за океан. Его еще упоминает в своем стихотворении пролетарский поэт, тоже его приятель. Отечественный профессор и заморский дядька были по рождению с одного года – 1896-го. Но про нашего ходили упорные слухи, что он по каким-то причинам в паспорте изменил дату своего рождения на 1906, став моложе по документам на десять лет. В любом из этих случаев он был, смягченно говоря, немолодым, когда пришел консультировать меня и других перед аспирантурой. Так вот, этот отнюдь не юный профессор проводил консультацию перед нами, двадцатипятилетними, которые находились в сидячем положении, стоя, все отведенные ему два академических часа. Было видно, что в тот день он совсем нехорошо себя чувствовал, ему хотелось сесть, очень, но он говорил в тему, в памяти отвечал на задаваемые вопросы, повторюсь, стоя! Просто честь и хвала, от души и до сих пор! Даже помню, что он, среди многого другого полезного, сказал про научные сочинения. Воспроизвожу с почти фотографической точностью, несмотря на пролетевшие годы и утекшие воды: про книгу можно сказать, что она хорошая, если по прочтении вы запомнили хотя бы одну высказанную в ней мысль. Минимализм, конечно, но ведь в корень – часто садятся писать просто потому, что не могут не писать, пишут страдающие от писчего недуга, не имея в сознании ни единой мысли или подобия. А если у пишущего еще и мысль в наблюдении, да ее он умеет выразить так, что она запоминается читателем, то бишь реципиентом сотворенного текста, то это мгновенно возносит книгу до уровня хорошей. Вот наш профессор как раз это и отметил.
Я поступал в аспирантуру в исторический, можно сказать, промежуток, который потом придумали называть периодом застоя, или стагнации. Это кому как нравится. Я сдавал экзамен в тот день, когда объявили траур и на учреждениях стали вывешивать приспущенные флаги. Экзамен был с утра, мы, сдающие, еще не слышали радио и не смотрели телевизор. Тем более такие, как я, которые по общежитиям – какой уж там телевизор, не смешите меня. Сижу я в аудитории, готовлюсь к ответу, смотрю в окно, вижу флаг как символ, и ничего не могу понять. Напоминаю, не было тогда интернета, даже слова такого не было. Потом уже, когда вышел после экзамена в коридор, мне сказали коллеги по сдаче, что не стало генерального секретаря, первого в этой нерадостной очереди 80-х годов, и в стране объявлен траур.
Это уже много потом, во время третьего траура, я услышал по аналогичному поводу образцы черного юмора, например, в галантерейном магазине на Метростроевской, когда продавщица, бойко отмеривая муаровую ленту, громко выкрикивала просто так, в торговый зал: «Вот только на ленте план-то и делаем!». Цинично с ее стороны, но так было – и то, что трое на посту один за другим ушли, и что торговать – «делать план» – торговым точкам было нечем, разве что этой самой лентой.
Генсек своим неожиданным для общего населения уходом внес коррективы в события. Например, после нас, сдававших в неведении, экзамен в другой группе перенесли на несколько дней хронологически позже. Или еще пример: в неудобном положении оказался старый-престарый, думаю, старше Альперина, партийный профессор, который на консультации перед экзаменом по истории КПСС (для подросших с тех времен напишу, что имеется под этим кодом: КПСС – это по первым буквам слов «коммунистическая», «партия», «Советского», «Союза») прямо-таки ляпнул, еще не зная трагической новости, о должном состояться, по его словам, на днях пленуме центрального комитета, сообщений о котором в масс-медиа, конечно же, не было, а вот он типа знал, что пленум состоится и там будут рассмотрены определенные вопросы. Зачем он это сказал? Да затем, чтобы создать у нас впечатление о себе как о сильно приближенном к месту раздачи. Не состоялся пленум-то, и сообщений о нем так и не появилось, и определенные вопросы не были рассмотрены. Смешно все-таки иногда ведут себя углубленные пенсионеры, как тот перестарелый профессор-член.
В аспирантуру я поступил. С первого раза. Не правы, нет, не правы те, кто утверждает, что тогда все и каждый находились в погрязшей трясине и многослойной коррупции. Не соответствует это. Мы поступали, приехав из самых разных весей, республик, городов и населенных пунктов поменьше. Не думаю также, что нас принимали потому, что мы лица делали «проще». Не поэтому. Знания-то у нас были, мы на районе учились по тем же программам, что и столичные мажоры. Нас по итогу экзаменовали по этим знаниям, полученным из учебников тех, кто преподавал в инязе и принимал у нас вступительные. Совсем не дураки мы были, все у нас было заложено в правильных полушариях, и они, принимавшие, это заценили. Приезжали далеко не самые последние, а стремящиеся. Сравни этимологию, происхождение слова – это так, на всякий, чтобы было понятно – «аспирант» с исконным, латинским, означающим вот именно, что только что написал – стремящийся. Ехали не для того чтобы свою глупость и тупизну, а вовсе наоборот, ученость, как говорится, показать. И ютились, кто где: наиболее удачливые – у родственников, наименее удачливые – где ни пóпадя, ну хотя бы по чужим общежитиям с крысами, тараканами и прочими мерзкими кровососущими. Институт своего общежития абитуре не предоставлял, своим, уже зачисленным, не хватало. Были готовы все выдержать – и выдерживали – лишь бы взяли, лишь бы поступить. Ни где-нибудь, а в столице. Это в адеквате понимать надо.
Искренней радости по поводу моего поступления мало кто проявил. Среди проявивших была, конечно, Рита Николаевна – я же стал ей все равно, что аспирантским сыном или каким-то другим, но именно родственником через ее отдел. ВВЦ делал вид, что типа «подумаешь, ну поступил и поступил». Это я уже потом узнал, что его готовились не провести по конкурсу на следующий срок заведования, и он в результате свалил в соседний технический институт, тоже заведовать, тоже кафедрой – не мог уж больше без этой должности, прикипел, да и сгорел на заведовании. Горе-то какое! Правда, помнил, что ко мне можно приехать и переночевать в моей общажной комнате, что он делал не раз, даже подгоняя старых московских друганов, которые его не забывали по, видно, негрустным дням в аспирантуре. А чего только стоили его неэкологичные пристрастия, из-за которых он мог пропустить свой рейс Аэрофлота! В последнее свое посещение ВВЦ обратился с просьбой помочь устроить его ассистентика в аспирантуру. Ну, по типу, чтобы я попросил своего научного руководителя, чтобы он разрешил к себе подойти, чтобы сделать так, чтобы новый абитуриент понравился и чтобы, как результат, поступил. Я сделал, как меня, переступив через нечто в себе, просил бывший босс. Так поступил же этот протежируемый. Мало того, даже диссер замастырил. Правда, так себе была работа, с «дохлой гипотезой», как отозвался в личной беседе его оппонент, который меня знал давно и неплохо. А аспирантик так и не сказал как бы «спасибо, что ты меня представил» и проч. Не сознался ВВЦ, что не его это заслуга. Такой он был. Все как-то так, одно к одному.
Вот не радовал я своими предварительными успехами никого. В семье в том числе. У меня был брат, который привел бабу, подразумевая, что теперь будете жить с ней. Это была обычная советская практика – вступив в брачные отношения, особь приводила другую особь, чужую, часто наглую и некрасивую, с которой надо было делать вид, что только с ней всю жизнь и мечтал. Но если б видел кто портрет подруги той!, он не усомнился бы в дарвиновской гипотезе происхождения видов. Мой отец не стеснялся, он ее так и называл, ну, типа тем словом, обозначающим вид, из которого по факту произошел неандертал. Не в глаза, конечно, но нас с матерью не стеснялся, называя ее, свою сноху. Так вот этот потомок своего бесспорного предка, причем с конечностями грызуна – короче, убожище – мне прямо так и заявляла, не скрывая злобы: «Куда ты лезешь! Какая тебе аспирантура! В Москве! Кто у тебя отец, кто у тебя родители? Очнись! Вот у нас на кафедре (сама, правда, образованием не поднялась выше среднего, всю жизнь проработала лаборанткой «на кафедре») есть Вилька, аспирант. У него отец – завмагом. Вот он точно сделает диссертацию». Она говорила «делать» диссертацию, а не «писать». Ну, ей со средним-то виднее!
Фамильный бэкграунд был тот фактор, который в советский период имел значение. Хотя не только в советский, а испокон – я хочу сказать с библейских тысячелетий, вспоминая при этом одного американского писателя по фамилии Воннегут, который так прямо и пишет: Библия не о милосердии, не о сострадании к ближнему, а о том, что необходимо знать насколько солидными связями обладает этот ближний. Многие меня окружающие именно это и хотели знать. А если знали, что солидных связей-то нет, этот факт настойчиво подчеркивали. Тот же ВВЦ сразу же, грубо, без лицемерной маскировки выспрашивал на эту тему, когда я пришел устраиваться на работу. Первым вопросом с его стороны был «А кто у вас отец? Есть генеральный директор всех столовых города с такой фамилией. Не отец ли он ваш?». Отец у меня не был генеральным директором всех столовых того города, в котором проживал ВВЦ, и я этого не утаил. Меня, конечно, потому что я так ответил и потому что отец у меня был далеко не в желаемой сфере и должности, в постоянный преподавательский штат так и не взяли до того времени, пока я не защитил кандидатскую и вернулся с направлением молодого специалиста («мол.спец.», как меня в отделе кадров документально зафиксировали) уже к новому для меня заведующему кафедрой.
Были и другие в этом ряду. Например, кандидатка всех наук и народов Веськина, которая тоже очень заинтересованно выспрашивала, кто же у меня родители. Узнав, что мать – учительница в школе, а отец – журналист в локальной прессе, с недоброй усмешкой, членораздельно высказалась (такта у тех, кому я как в горле, поперек, нет и не было): «С такими родителями далеко не прыгнешь!». То есть чтобы «далеко прыгнуть», имплицировала собеседница, надо чтобы родители недалеко отползали от кормушки. Где сейчас она со своей ближайшей подругой Адеевой, любительницей плагиата, которую из-за этого пристрастия обсуждали на заседаниях, я и не знаю. Разошлась лыжня по горке.
Аспирантура произвела на меня должное. Во-первых, количеством свободного времени. Во-вторых, возможностью заниматься тем и только, что тебе по душе. В-третьих, коллективностью жизни, которая, я думаю, сильно напоминала совместную жизнь громадной коммунальной квартиры, населявшие которую съехались из разных концов и, как говорили в СССР, уголков бескрайней страны. Несмотря на некоторые национальные особенности аспирантских поселенцев, все они были объединены стенами института и, конечно же, языком, на котором изъяснялись – русским, опять же, несмотря и невзирая на четко национальные происхождения. Что я вынес из общежития в лингвистическом плане, – это то, что из всех нац-представителей самым правильным и безакцентным русским языком говорила казахская (самая, кстати, многочисленная в масштабе общежития) диаспора. До сего дня не могу понять, в чем секрет. Объяснение не может быть в их родном тюркском языке, потому что в моей биографии многажды доводилось слышать других тюрко-представителей, которые говорили и говорят, будучи рожденными и выросшими в русскоязычных частях страны, с неистребимым акцентом. А вот казахи говорят так, как будто никакого другого, кроме русского, отродясь не слышали и не знают, хотя знают – сам слышал, как между собой часто говорят на прирожденном. Вот такая кросс-лингвальная глотто-загадка. Ну, а хуже всех русским языком щеголяли репрезентёры ленинградско-калининградского побережья. По-моему, намеренно коверкая слова и делая вид «ах, как нам необычно и непривычно, и неумело и вообще чуждо говорить на этом вашем». Даже имея русскую аутентику в лице бабушек, после революции оставивших московские дома на Пречистенке и съехавших на названное побережье, они неизменно кривлялись, изображая «ну совсем не русских». Да все они могли говорить правильно – диссертации писали же на русском, да и защищались на нем, а не на разных там балто-прибалтских. Украинцы тоже были забавные. Я их хорошо знаю: один мой очень приятель был оттуда с-под Одессы-мамы, другой – действовал свидетелем на моей свадьбе. То есть дружили мы между собой. Да это все мелочи по сравнению с тем, что ‘водна моя жiнка була ж нэзалэжна’! Хохлушка, другими словами. Так вот, если дашь им знать, что ты обратил внимание на то, как они произносят что-то не ‘як у Москвi’, и скажешь, «что ты до сих пор говоришь х вместо г?!», они тут же начинают произносить в нормативном соответствии. То есть могут же, если захотят. Но вот интонационно – это беда, с интонацией туго, она хранится где-то там, в подкорке, наверное. Как ни проси и не убеждай повторить за тобой, ну, никак. Вот она ‘тэлячья мова’, живуча как зараза. Впрочем, это верно и про некоторые неискоренимые лексические своеобразия украинского языка, типа «рубиль», а не «рубль», «я тебя проведу» в значении «я тебя провожу», «слаже», если хотелось сказать «слаще», «километр» у них непременно «килóметр», ну, а «мозоль», конечно «он», то есть эта единица всенепременно мужского рода. Это немногие примеры из их богатого своеобразия.
Грузины в общежитии не водились, это им было впадлу. Они предпочитали селиться на съемных квадратных метрах. Из закавказского народонаселения наблюдались представители города ветров Баку, ну и – как же без них – армяне, эти любители многочасовых телефонных переговоров, бесконечно висевшие на единственном аппарате дистанционной связи (слава Богу, был хотя бы один, да еще и бесплатный, а не телефон-таксофон за двушку, для нас, проживающих. Хотя и таксофон имелся на лестничной площадке, которым от безвыходности по причине исключительной занятости бесплатного, приходилось таки от времени пользоваться: например, моей предполагавшейся «конкурентке» по поступлению, обязательно просившей у кого-нибудь попавшегося навстречу, двушку для телефона-автомата). Если кому-либо вдруг срочно требовался телефон и этот кто-либо говорил уже не первый час занимавшему его сыну/дочери дружественного армянского народа, что должны позвонить сей секунд, он/она улыбаясь и прикуривая очередную сигарету, реагировал «да, да, я заканчиваю». После этого он говорил, без преувеличения, еще пятьдесят минут. Вот так, не могли они без телефона. Какое облегчение для них сейчас! Они, я думаю, чувствуют себя в некоем эдеме, если принять во внимание мобильную связь с разнузданностью средств ее осуществления.
Аспирантская учеба шла своим чередом. Время делилось между работой в библиотеке, подготовкой к предстоящему экзамену по специальности (кстати, одному из тяжелейших в жизни аспиранта советского периода), написанием статей (то есть весомых частей будущей диссертации), посещением кафедральных мероприятий типа заседаний, начинавшихся, как правило, не раньше семи часов вечера, поскольку так было удобно заведующему и его супруге-профессору, для которых день начинался в полдень, ну и соответственно все по жизни было в этом плане сдвинуто. Этот мой босс отличался капризным и вздорным характером. Никогда нельзя было предположить, что от него ждать и что он может просто произнести, хотя просто он ничего не произносил, все было исполнено глубочайшего смысла. Например, он, как ему казалось, учил аспирантов правильно задавать вопросы, заставляя снова и снова повторять одно и то же, но в разной модальности и меняя местами части предложения. Вспоминая сейчас, понимаю, что это был полный бред с его стороны, а мы, жалкие аспиранты, были вынуждены следовать этим капризам. Да кроме того, в его присутствии аспирантам не позволялось садиться! Представляете, если нечто подобное произошло бы сегодня. Возможно, где-то и происходит… Да, кстати, я был бы не я, если бы постепенно этот человек не изменил ко мне своего отношения: я стал одним из любимых аспирантов его кафедры, «прекрасным аспирантом и прекрасным человеком». Так он позже в порыве чувств-с подписал мне свою монографию.
Бытовая жизнь тоже вообще-то отнимала и заставляла. Я тогда и теперь очень ценю своего научного руководителя за многое – за то, что мне реально помогал в написании и в том – вернее, в становлении того, чем я в конце концов стал. Очень благодарен своему профессору Владлену Натановичу за – простите уж пафос, но это так – чуткость по отношению. Что я имею? Да хотя бы то, что когда, например, стали известны фамилии зачисленных (и моя в том числе), он мне сказал, что я помню до сегодня – «ну вот, иди, устраивай свой быт. А когда устроишь, придешь на консультацию». Он понимал, что быт – важно, быт – это то, что отнимает много времени, тем более если человек не москвич, а приехавший из-за кольцевой. Он как никто другой знал эту сторону жизни: однажды, уже по прошествии я встретил его на улице в воскресенье, загруженного авоськами, пакетами и сумками с продуктами. То есть в его семье, в которой были и дочь, и сын, и жена именно он был тем, кто обеспечивал «бытовые» условия. Ну, вот как не совестно его ближайшим! Владлен Натанович – светила без преувеличения. Загляните хотя бы в энциклопедию по нашей специальности, изданную далеко за рубежами, в которой никого нет, кроме него, чтобы убедиться, если сомневаетесь. И вдруг – с авоськами и селедкой с огурцами на улицах столицы. В центре, конечно, на «Кропоткинской». И тем не менее. Это потом уже, позже все они переехали на «Красносельскую», а он так и работал до смерти, продолжая нести на себе и службу, и авоськи.
Всегда было любопытно встречать на улицах златоглавой и рубиново-звездной кого-нибудь из более известных, например, артистов. Любопытно потому, что они, в большинстве, смотрели и ждали, что их узнáют. В большинстве, но правда, не все. Вот Неёлова, Никоненко, Градский, Гафт избегали смотреть в ожидании, чего не сказать о Вертинской, Янковском, Васильевой, Полищук, Смоктуновском да и других, которые иногда в еще те времена пользовались пешеходными, а не автомобильными маршрутами. Совсем неожиданной и незабываемой по истечение всех этих многих оказалась встреча в кафетерии ресторана «Прага» с известнейшим поэтом, которым была женщина. Она привлекала к себе внимание маленьким черным пальто, маленькой черной шляпкой, маленькой черной сумкой подмышкой и своими беспорядочными метаниями от столика к столику. Очень хотелось вспомнить, кто это. Вспомнить сразу никак не получалось – получилось только дней через несколько, почти с возгласом «Да ведь это же она!». Ни в коем случае не подвергая и тем более не осуждая, я понял, что вот так у нее получаются чисто гениальные стихи: она живет, как жила, а иначе петь, то бишь писать не может и не могла.
Из реально развлечений были посещения театров, билетами в которые снабжала нас очень приближенная к их распространению Инна Христиановна. Благодаря ей ‘приежьжие’ из глубочайшего не-знаю-какого-далека побывали в популярных в то время театрах, в том числе и на премьерах в Большом, что без благодетельств Инны Христиановны было равносильно невозможному. Если бы я не поленился и приложил усилия, то мог бы застать и Раневскую, в то время еще изредка выходившую в «А дальше тишина». На Плятта я успел во многих спектаклях. Однажды с ним случился трагический случай, когда он произнося реплику, по-моему в «Кукольном доме», упал на сцене на спину. Это было действительно страшно – совсем немолодой, а попросту и по возрасту старик лежит и раскачивается, как кресло-качалка, на круглой спине… К нему тотчас подбежал Юрский, тоже занятый в мизансцене, и помог подняться. Спектакль продолжили как ни в чем. Может быть, это действительно в их моссоветовском театре происходило с народными артистами регулярно. Кто знает, а вот на моих глазах – впервые и больше вообще-то никогда и ни с кем.
В те времена много ходили в кино. Впервые после длительного перерыва показали «В джазе только девушки». На фильм в буквале рвались, билетов не хватало. Тогда же все, кто хотел, посмотрели «Чучело», кстати, не разрешенный к показу в моем родном населенном пункте. Почему-то, наверное, потому, что наблюдался кино-бум, желающих было не протолкнуться, некоторые фильмы показывали парами. Так парно в Лужниках я наслаждался просмотром картин «Завещание профессора Доуэля» и «Тайна черных дроздов». Если серьезно, то совсем и не наслаждался, а утомлялся – устаешь конкретно от двух фильмов сразу. Поэтому парный показ фильмом не прижился, от него как-то быстро так отказались.
Жители аспирантского общежития имели и другое пристрастие: в любое время суток – даже в четыре часа утра (ложились-то, кто когда захочет) – ходить на Новодевичьи пруды и гулять там. Некоторые при этом кормили лебедей, остававшихся зимовать со своим потомством, еще недостаточно повзрослевшим и окрепшим для дальних перелетов в теплые страны. Смотрители прудов изо всех сил заботились о пернатых. Например, в небольшой части, как бы в углу, был установлен компрессор, который работал и не давал пруду покрыться льдом, потому что там всю зиму плавали лебеди. К этой лагуне и ходили бессонные аспиранты и разбрасывали корм, моментально склевываемый лебедями и лебедятами, да и утками тоже. Если бы Холден Колфилд из «Над пропастью во ржи» жил не в Нью-Йорке, а в Москве, он бы не был так маниакально озабочен тем, куда же зимой деваются утки с озер Сентрал-Парка. Он бы увидел, что вот они здесь, на прудах, вместе с зимующими лебедями, а вовсе не деваются никуда.
Но это было давно, в восьмидесятые.
Некоторые особо спортивные пары ходили на пруды играть в бадминтон. Теннис тогда еще не вошел, он придет позже, через десять лет, – на кортах, в дорогом экипировочном камуфляже и с таким же дорогим, а может и еще дороже, снаряжением, на зависть окружающим и проходящим вблизи.
Восьмидесятые запомнились многими проявившими себя акциями. Например, незабываемы «облавы» на нарушающих трудовую дисциплину и праздно шатающихся в «рабочее время». Под эти рейды попадали некоторые аспиранты, которые в неурочный час обнаруживали себя кто в магазине, кто на рынке, а кто – страшно подумать – в кино в то время, когда, по мнению правоохранителей, они должны были бы находиться и с потом на лице писать, писать и писать свои диссертации в институте или где там их еще пишут. Ну, не понимали те, кто задерживал, характера аспирантской работы – писать ведь можно не только днем, но и ночью, что, кстати, многие делали – писали по ночам. Причем, получалось неплохо – за ночь, например, у меня написывалась полноценная статья в пол-печатных листа. Это двенадцать страниц машинописного текста. Напомню, компьютеров тогда не было, плодотворно стучали по клавишам пишущей машинки, либо ГДР-овской «Эрики», либо югославского «Униса», кстати, до сего времени сохранившегося в рабочем состоянии где-то на антресолях. Менее ответственные даже сочинили присказку типа «спасибо партии родной за трехгодичный выходной». Это про то, что на аспирантуру отводилось три года жизни. Работать, то есть в буквале «ходить на работу» не требовалось, стипендии хватало на месяц почти скромной жизни, хотя многие подрабатывали – не поверите – сторожили, как они выражались, «объекты» в центральном районе столицы. Для оформления на сторожевую должность особо не надо было куда-то отлучаться: нанимавший отдел находился в том же здании, что и общежитие, только двумя этажами ниже. Сторожевая подработка обеспечивала весьма достойную жизнь, хотя и приходилось по очередям стоять, например, за чаем или шоколадными конфетами в коробках. Незабываемым был опыт ночного стояния в очереди за джинсами, настоящими итальянскими, с записыванием в очереди, с перекличками. Правда, на утро оказалось, что товар в тот день не подвезли, толпа разочарованно разбрелась кто домой, кто на работу. Так и пропала очередность, джинсы приобрести не удалось.
За продуктами, хорошими, приходилось утром сразу после открытия гастронома в восемь двадцать, в половине девятого – позже может не оказаться, разберут – бежать, например, за вкусным окороком и потом везти его как дорогой гостинец домой на праздник. Да что там окорок, сосиски, мясо и масло возили через всю страну. Перед Новым годом успевшие отовариться шампанским сообщали тем, с кем пока дружили, где удалось его отхватить. Больше всего ценилось «Советское» с черной этикеткой, которое иногда «для плана выбрасывали» в винной точке рядом с институтом на Метростроевской.
А Москва в те годы была сущий рай по сравнению с замкадьем. Именно так, как о райской жизни, отозвалась о моем московском пребывании в те годы баба моего братца, о которой см. выше, когда я привез им что-то типа окорока или буженины. Особо заботившиеся об оставленных там, далеко, родителях отправляли им почтовые посылки с продуктами или передавали с оказией эти самые продукты для передачи мамам и папам. Сам как-то раз выступал в качестве передаточного звена в такой цепочке, когда аспирантка из соседней комнаты, тоже из замкадья, тоже из моего населенного, попросила передать аккуратно завернутую – чтобы не занимала много места в моем багаже – горбушу холодного копчения. Ну, вот не было таких яств тогда нигде, кроме столицы! То есть сторожевая должность помогала и аспирантам, и их родственникам тоже. А охраняемые объекты были разные – от зданий НИИ, а то и писче-бумажной фабрики «Восход» до дворцов культуры на Волхонке, в которых содержались концертные костюмы неудержимо поющего Кобзона.
Те, которые не подрабатывали, а жили на стипендию и финансовую помощь со стороны родственников, конечно же, родителей, отчасти сибаритствовали, деля двадцатичетырехчасовой суточный цикл по своему усмотрению. Это означало – поздно ложиться и очень поздно вставать. А что? Разве нельзя? Можно. Потому что я пишу, когда мне лучше пишется. А писались, повторюсь, статьи, которых требовалось выдать четыре или три – если две из них по пол-листа, а одна на лист, то есть на двадцать четыре страницы. За количеством этих статей строго следили как научные руководителя, так и проректор по исследованиям. Это не принимая во внимание, что писать-то требовалось далеко не только статейки, но и диссертацию в – только подумайте – двести страниц, если речь шла о кандидатской.
Трудно было, конечно, но ведь настрочили же и защитили нетленку. Хотя не все, далеко не все. Помню некоторых из несчастливцев – Филипчука, Петрофанову, Елфимову, Тавилову. Да и кандидатский экзамен по специальности был не прост, да и громоздок. Но его мы тоже превозмогли, а как же!
Наиболее несчастно-убогие не только делали пятками первые шаги по стезе науки, но и устраивали свои личные жизни, выходя за аспирантов или женясь, опять же на аспирантках из общежития – вот ведь ужас! Правда, таких было несравнимое меньшинство. Большинство же открыто и усиленно дружили как мальчик с девочкой, иногда так громко, что было хорошо слышно в соседних комнатах и в коридоре, например, как в случае с донецко-пятигорской неразлучной парой. Инициатива в заведении таких дружеских отношений принадлежала, по правилу, представительницам несильного гендера, будь то гостьи-аспирантки из дружественных в те времена балто-республик, из придонья-приднепровья или еще из иных локаций. Это забавляло возможностью многократно вспоминать простую русскую поговорку и откровенно чисто ржать по поводу. Некоторые проживающие представляли богатый материал для быто-психологических наблюдений, по неосторожности поделившись которыми, например, с Дугановой, приходилось выслушивать речи, произносимые какой-нибудь дамочкой в пылу обиды, не только за себя (поскольку косвенно замечание могло касаться ее тоже), а например, за соседку, о которой вообще-то шла речь. Эти обиженные тирады могли быть такого контента: «Вот вы тут сидите в курилке и за всеми наблюдаете! («Уж, право, мне больше явно нечем заняться!» – думал я в ответ.) Тонечка Неронова еще и не знала, что будет делать аборт, а вы уже говорили, что она беременна!». Лично я к этим женщинам в положении никакого отношения не имел, поверьте. Просто я как лицо, склонное к анализу, заметил, что Тонечка отчего-то резко так стала одеваться в черное. Этим наблюдением я поделился с соседкой, между прочим, спросив: «А не ждет ли Неронова прибавления? И одевается так, чтобы не сразу видно было». Это все, ничего более! Но передали же, и не только Тонечке, но и ее соседкам! Одним словом, коммуналка еще та! Конечно, промолчать бы мне. Но тогда я еще не умел созерцать очевидное и при этом молчать.
А вот брачеваться, если кто-либо редкий до этого докатывался, в Москве было удобно. Потому что во времена дефицита и нехватки всего брачующиеся получали талоны (которые стыдливо называли эвфемизмом «Приглашение») на продуктовый набор, выдававшийся за денежную сумму в гастрономе на «Площади Восстания» (помните высотку из «Москва слезам не верит»? Вот именно в этом доме и располагался этот волшебный гастроном), и содержащий такие немыслимые деликатесы, как икра – красная и черная, копченая колбаса, индийский чай, сгущенка, шампанское, конечно же, шпроты. Счастливцы получали кроме и направление в магазины «Ванда» и еще какой-то, возможно, «Прага», тоже далеко от центра, на покупку того, что там могли выдавать/распределять за деньги, например, туфли, кстати, очень неплохие, колготки, которые были в невообразимом дефиците, туалетную воду из французского далека и прочую мелочь, не представляющую в сегодняшней жизни ни малейшего привлекающего к себе интереса.
Жениться-то на «девушках» из общежития редко-редко женились, да вот не весьма счастливо и удачно для семейной жизни. Общежитие в характере неискоренимо так же, как украинский акцент с его интонацией в речи. Сейчас мне кажется, что оно – общежитие – во всем: в привычке утаскивать свою еду из кухни в «свою» комнату, в разбрасывании одежды по всем углам и стульям, причем постиранная одежда могла оставаться неглаженной по полгода, а то и больше, в неуважительных отзывах и поступках по отношению к родителям мужа, в нежелании заводить совместный «семейный» бюджет, а предпочитать ему лично «свой», в нежелании делать в квартире уборку в установленные семьей дни, в выпивании втихаря всего запаса спиртного, который годами (без преувеличения) хранился в доме, в водочных заначках по всем шкафам и коврам квартиры, в неоднократных прерываниях – иногда даже самостоятельных, – например, если ребенок должен родиться осенью, а летом во время отпуска очень уж не хочется бродить с торчащим животом, в тайном выносе из дома мужниной одежды и обуви и продаже этого вынесенного в комиссионке, в собирании пустой посуды после выпитого на работе спиртного для последующей сдачи в пункт приема бутылок, да много чего подобного было ею, воспитанницей общежития, поведенчески смоделировано в юности в период этого самого общежитского проживания, и принесено в «семью». Может быть, я категоричен, когда говорю это, но все-таки я это говорю, основываясь на личном опыте: «Не женитесь на ‘девушках’ из общежития». Вероятно, бывают исключения, но не в случае со мной – со мной это правило наблюдалось просто в классике.
Несмотря на отдельные безрадостные воспоминания о кратких печальных событиях и встреченных лицах, без которых можно было бы обойтись, в том числе без лиц, прибывших из родимого топографического пункта и заселившихся по соседству, аспирантура запечатлелась приятно. Это потому что я был значительно моложе, чем сейчас, потому что мне удалось, вопреки некоторым явлениям, быть счастливым тогда и там. Они были мои – время и события. Да и Москва мне всегда нравилась очень. А я был в ней на своем месте. Бессомненно! – как утверждала, несмотря на то, что это грамматически ненормативно, но ее речь без подобных приколов была немыслима, комендант общежития.
Глава 2. КАЖДЫЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ, ИЛИ ЧТО БЫЛО
В ДЕВЯНОСТЫЕ
Название этой части не есть референс, отсылка к роману одной современной писательницы, разделяющей в своем произведении временной континуум на более продолжительные периоды, но тоже «каждые». Совсем нет. Именно этими словами я подписал фотографию, сделанную мной незадолго до того времени появившимся фотоаппаратом из тех, что стали называть, наверное, из-за их формы, «мыльницей». Я купил его в девяностые, в период написания докторской диссертации, то есть во время пребывания в докторантуре. Была и есть такая форма – докторантура, – дающая возможность пользовать относительную свободу и писать научное сочинение, отличающееся от кандидатской диссертации, которой занимаются в аспирантуре, как солидным объемом, так и необходимостью выдвинуть и отстоять свою концепцию. А написал я на обороте фотографии вот что: «Моей дорогой Олине Никандровне – так звали коменданта, которой я дарил на вечную память, – от – далее следовало мое имя в родительном падеже, – имеющего обыкновение появляться и селиться по этому адресу каждые десять лет». Именно так, такой временной период фигурировал в то время в моей научной биографии: аспирантура у меня началась в 1982 году, а ровно десятью годами позже, в 1992, я поступил в докторантуру и заселился в том же общежитии по тому же адресу на станции метро Спортивная, кстати, на сегодня самой дорогой и престижной московской локации. Но это сейчас, а в девяностые было иначе – тогда и поликлиники, и овощные магазины, и детские сады, и общежития встречались там нередко.
Фотографию я подарил, потому что мы дружили. К нашему коменданту относились по-разному, по большей части насмешливо и в негативе, а вот я – нет. Она была без преувеличения забавная. Если послушать ее многочисленные рассказы, то оказывалось, что она и метро, и стадион в Лужниках, и много чего другого в Москве понастроила. Когда была моложе, была активная. Из ее же рассказов, настолько по-комсомольски активная, что во время фестиваля молодежи и всемирных студентов 1957 года она вылавливала социально заниженных девушек, которые по кустам прятались с прибывшими на эту сходку сильно смуглыми юношами, «красавцами из Новой Зеландии», и безжалостно стригла их, то есть девушек. Такое было постановление свыше – стричь их к едренейфене. Чтобы всем и сразу было видно, что и кто эта молодая да стриженая.
Когда умирал очередной генсек в мою бытность еще аспирантом, она приходила к кому-нибудь в комнату, садилась и рассказывала, сильно грассируя – была у нее такая произносительная особенность, – что на днях у Кремлевской стены состоятся похороны очередного, на которые из женщин пригласили только ее ну и, кажется, Маррргарррет Тэтчеррр. Ее будут «казать по тиливизиррру» и когда это произойдет, она сделает вот так – она показывала, как она сделает, с достоинством в приветственном жесте помахивая правой рукой. Причем, мы ее обязательно узнаем, потому что она будет в желтой шляпке и белых перррчатках.
Любила рассказать что-нибудь из жизни знаменитых, например, Раневской, которая, по ее словам, была настолько богата, что подарила совсем малознакомой подруге дочери нашего коменданта очки с шестью, нет, восемью бриллиантами. «Вот здесь тррри, и здесь тоже три, а может четыррре», – показывала она, тыча указательным пальцем себе в брови, где должны были располагаться верхние части драгоценнейшей оправы. Не знала она, несчастная, что не было у Фаины Георгиевны бриллиантов, как и других ценностей. Все деньги уходили на содержание любимой собаки и бесчестной помощницы, а что вдруг оставалось, то складывала в отдельные конвертики да и раздавала тем, кому было еще хуже, чем ей самой. Нашему же коменданту очень хотелось, чтобы Раневская была пребогатая и вся по уши, вернее, по брови в бриллиантах.
Ее речь – это отдельный бисер, который она щедро метала перед нами, существами вообще-то, в ее понимании, находившимися где-то там внизу, почти в инферно. Очень нравилось ей вставлять слова, значения коих недопонимала или понимала вовсе своеобычно. Например, желая сделать комплимент какой-нибудь аспирантке, которая ей в тот день мало хамила, она могла сказать не в шутку, а в серьезе, опять же неудержимо грассируя: «У тебя овальный цвет лица. Ты выглядишь экстррравагантно. Бессомненно!».
Все это были ее фантазии от дефицита впечатлений и недостатка общения. Приходя к нам в общежитие, к «гаманитариям», она получала свою долю этих самых впечатлений и восполняла другие израсходованные ресурсы. Здесь ее, хочешь не хочешь, слушали, согласно кивали. В ней явно умирала опереточная героиня. А где еще было найти аудиторию для разыгрывания сцен из театра одного актера! Вот она энергетически и восполнялась среди нас. Все мы в какой-то мере вампиры, она тоже из этого племени.
Это если чисто поржать по поводу коменданта с ее общежитием. А так трудностей было более чем. Год моего поступления в докторантуру, как писали в старину, выдался тяжелым, и я конкретно хлебнул. Финансово-экономически было трудно: стипендия, можно сказать, отсутствовала. Де-юре она вообще-то была, но как насмешка. Когда говорят, как трудно жилось в то или иное время (а легко не жилось никогда, во всяком случае, многим), обычно приводят соотношение так называемой заработной платы и цен на продукты. Например, моя мама, которая начала свою трудовую сразу по окончании Великой Отечественной, обычно на протяжении многих лет рассказывала, что ее зарплата в те времена составляла шестьдесят пять рублей, а пуд картошки (она всегда говорила про пуд, наверное, в этих единицах измерялся вес овоща) стоил шестьдесят рублей. Она перестала рассказывать про пуд, картошку и свою зарплату после того, как узнала, что в докторантуре мне выдавали стипендию в размере одной тысячи рублей, тогда как килограмм самой простой вареной колбасы, ну типа «Столичной», которая в советские годы стоила два рубля двадцать копеек, в 1992 году стоил полторы тысячи рублей. С пудом картошки как-то можно протянуть месяц, а с менее чем килограмм колбасы – никак.
Всем было трудно, однако ж справлялись, крутились. Да и не особо заморочивались, потому как все в ситуации. Говорят же в этой стране и этой культуре «На миру и смерть красна», что значит, в коллективе не так внапряг. А коллективчик был еще тот. Как-то раз кто-то из приглашенных гостей, слушая и наблюдая собравшихся за столом представителей «интеллектуальной элиты», съехавшихся в общежитие со всей страны, громко заметил: «Глядя на ваш коллектив, я спокоен за вашу науку». Было видно, что далеко не простые отношения-то складывались там у нас, на пятом этаже: и науку отстоим, и себя не дадим обидеть.
Вот и не поддавались мы ни коллективно, ни единолично. Одни подрабатывали, другим помогали, опять же родители. Например, провожая меня в Москву, уже на вокзале мама сказала, что на дне сумки в свертке она положила деньги, значительную по тому курсу сумму. Почему на вокзале и в последнюю минуту перед отправлением поезда? Наверное, потому что она считала, я стану отказываться. Нет, не стал бы я отказываться. Как же мне было прожить, если поеду без копейки, «с одним чемоданом»? За эти деньги и другие, без которых было ну никак, искренне и от чистого сердца говорю спасибо моим родителям.
В девяностые подрабатывали все или почти. Тех, кто мог себе позволить не работать, можно пересчитать на двух или даже трех пальцах руки – это были юноша из Украины, регулярно получавший посылки с продуктами от родителей, и дева, тоже юная, средне подающий надежды супруг которой занимался торговлей в Костроме и Луже (читай: Лужники), превращенной мэром столицы в толкучку. Еще одной аспирантке тоже позволялось не работать, потому что ее мама, гроссмейстер, в системе занималась выращиванием и продвижением подрастающих шахматных королей с королевами.
Нельзя недооценивать девчонок, которые приезжали из провинциальных городков в Москву, чтобы писать диссертации. Они их писали, и успешно, о чем свидетельствовали регулярно проводившиеся защиты. Кроме написания, они еще и неплохо были устроены в денежном плане – работали, многие в престижных компаниях с более чем достойными заработками. По вечерам мы иногда собирались у кого-нибудь в комнате пить чай. Нередко происходили разговоры по типу: кто-нибудь делился проблемой, что надо бы купить телевизор и компьютер. Но были веские причины, по которым обе покупки в один месяц совершить не получалось. В конце концов все заканчивалось тем, что эта девочка в этом месяце покупала и телевизор, и компьютер, а в следующем еще и шубу. То есть девчонки были достойные – из тех, что «и глину месить, и в шелках ходить». Умели работать, умели заниматься наукой. И себя не забывали: многие замуж повыходили, да не один раз, и всегда удачно.
Трудный был мой первый год в докторантуре. Приходилось давать частные уроки, заниматься переводами текстов о проценте жирности молочных продуктов, о пожарах и поджогах. Приходилось работать полулегально в каком-то левом университете, ректор которого собирала нас и внушала, что в случае неожиданной проверки все мы должны были прикинуться кто кем. Например, студенты – пациентами, пришедшими на прием, а преподаватель – то ли психологом, то ли психиатром, одним словом, не пойми кем, но проводящим психолого-психиатрический сеанс с группой несчастных, забредших к нему. С позволения сказать работа по такой легенде, оплачивалась жалкими шестью тысячами.
Трудно было и чисто морально-настроенчески – вспомните, кто тогда уже жил, осаду Белого дома, и ужас, в котором он пребывал после пожара, а мы ходили смотреть. Это чтобы не по телевизору, а так, воочию как свидетели исторических событий. Было элементарно страшно жить в Москве, когда там объявили комендантский час, и с балкона было видно, что с наступлением означенного часа на улицах пусто, а единичных прохожих тут же останавливает патруль для проверки документов и сличения их с наружностью предъявителя.
Но это продолжалось не очень долго. Столица приходила в себя, собственно, она и не выходила из состояния осознанности, как бы непросто было. Москва не замолкала, по-моему, даже и не засыпала, а так жила и живет неугомонно и с широко простертыми руками, если мне простите эту метафору.