Журнал «Юность» №04/2025

© С. Красаускас. 1962 г.
Поэзия
Инна Ростовцева
Родилась в г. Ефремове Тульской области. Окончила филологический факультет Воронежского государственного университета и аспирантуру МГУ. Критик, литературовед, поэт, переводчик. Член Союза писателей с 1966 года. Член Русского ПЕН-центра. Преподавала в Литературном институте имени А. М. Горького. Автор книг «Сокровенное в человеке», «Николай Заболоцкий. Опыт художественного познания», «Между словом и молчанием. О современной поэзии», «Мир Заболоцкого», «Стихи частного человека», «Ночь. Продолжение», а также многочисленных статей о русской классической и современной поэзии. Живет в Москве.
- Как Солнце ходит за Полярным кругом,
- К тебе приходит первая строка.
- Так мозг взрезает темень ночи плугом,
- Чтоб вывела ее на свет рука.
- Она написана. Теперь плывет в моря,
- Туда, где Путь пересекая Млечный,
- Над ней созвездья неизвестные горят,
- Меняются, выстраивая ряд,
- И взгляд сквозь Время не становится конечным.
- Жизнь неумело построена
- И кажется, рухнет вот-вот,
- Но сердце мужеством воина
- Удержит ее – и ведет,
- Преображая ошибки,
- Духовно мосты возводя,
- По краю положит скрипки
- Смертельной игры бытия.
- Там, где оставили мы знаки
- В нас погребенной тишины,
- Кровавые на землю пали маки,
- Подбитые войною сны.
- Счастливыми казались прежде
- И шелестели мирно по ночам,
- И оставляли жизнь надежде —
- Всемирный кончится Бедлам.
- Останутся дома живыми
- И Аист прилетит на крышу,
- И назовет свое мне имя,
- И я в слезах его услышу.
Поэзия. Категория 10–13 лет
В Казани прошла церемония награждения победителей и финалистов литературной премии «Глаголица». Премия «Глаголица» – это литературный конкурс для авторов от 10 до 17 лет, который дает возможность попробовать свои силы в большой литературе, познакомиться с признанными мастерами слова, перенять опыт и знания, совершенствовать родной язык и обрести единомышленников. Премия «Глаголица» проводится под эгидой комиссии РФ по делам ЮНЕСКО. С 2024 года журнал «Юность» является партнером «Глаголицы». Журнал поддерживает молодых авторов и публикует произведения финалистов и победителей в номинации «Поэзия. 10–13 лет» и «Поэзия. 14–17 лет».
Михаил Самойлов, поэт и медиаменеджер, продюсер, издатель, автор курсов лекций о русской культуре и литературе
Илья Белозерцев
Петрозаводск
- Я сижу и ем печенье
- И пишу стихотворенье
- Про малиновый компот
- И с колбаской бутерброд,
- Про сосиски, про редиски
- И про вкусные ириски.
- А потом возьму печенье,
- Обмакну его в варенье,
- Чаем сладким все запью —
- Я поэзию люблю!!!
Матвей Магаляс
Каменск-Уральский
- У человека – голова,
- А в ней болтаются слова:
- Трава, глава, река, кирка,
- Жена, война, весна, казна.
- Все слова рифмуются,
- Тире у них красуется:
- Трава – глава, река – кирка,
- Жена – война, весна – казна.
- От меня ушла жена
- И у нас пошла война,
- На дворе стоит весна,
- От царя ушла казна.
- На лугу растет трава,
- У народа есть глава,
- По селу течет река,
- У шахтера есть кирка.
- У человека – голова,
- А в ней болтаются слова:
- Жена, война, весна, казна,
- Трава, глава, река, кирка.
Евгений Пахомов
Верхний Мамон
- Вышел с песнею немой
- Перед честной публикой
- Рассказать, что видит он
- Жизнь, как дырку в бублике.
- Долго слушала толпа
- Вой глухонемого,
- Рвущийся из глотки вон
- С нотами минора.
- Хохотали зрители
- От речей глухого,
- Никогда не видели
- Номера такого.
- Средь оваций и веселья
- Похоронен был тот вой,
- Без остатка, без сомненья.
- Ну и кто из них глухой?
Софья Колеватова
Киров
- Лес укрыт завесой белой,
- Как хрустальной тишиной,
- От свободы ошалелый,
- Мчится ветер над рекой.
- Воды летние затихли на зеленой глубине,
- Только звон снежинок редких в бледно-синей вышине.
- Слух идущего встревожит и затихнет нежный звон,
- То ли сосен скрип столетних,
- То ли Богом послан он.
- Лес гудит чредою веток, спящих мертвым зимним сном.
- На полоску горизонта всходит солнышко желтком.
- Пахнет воздух елью старой,
- Хвоей, снегом и смолой.
- Лес, верхушками кивая, говорит в душе с тобой.
Поэзия. Категория 14–17 лет
Анастасия Шальнева
Москва
- Одно мгновение. (Почем?)
- Дух, как раствор, насыщен телом.
- Одетый пеплом и лучом,
- Ты просыпаешься весь в белом.
- Тебе семнадцать (тысяч) лет.
- Лед толст, но лето не остыло.
- И на тебя наставлен свет
- Тысячеликого светила.
- А солнце, божий бомбардир,
- Восходит полным белым шаром
- И опускается на мир
- Тяжелым солнечным ударом…
- А ты летишь ко мне, загнав коня,
- зовешь меня и руку жмешь, как другу,
- и, кажется, жалеешь, что меня
- свело с ума хождение по кругу…
- Моря Белого воды черные;
- Мор, логово, заключенные;
- По небу синяя, синяя, синяя
- От Кемперпункта пунктирная линия…
- Матери-ноты. Катер окованный.
- Стены бетонные, материковые.
- Скарб волоча в серой, муторной полночи,
- Я стану маленький, мяконький, войлочный…
Мария Молькова
Казань
- Смерть – это сон-смола.
- Вдох – лишь кривой костыль.
- Шаг – и колокола.
- Город – и гул пустынь.
- Смерть – это тяжкий труд.
- Кожа покрыта льдом.
- Слово – мертво. Умрут
- Стрелки. Часы – потом.
- Смерть – это буква «страх».
- Страх – безответный звук.
- Свист – на колоколах.
- Стон – у замерзших губ.
- Смерть – это листопад.
- Дождь – только повод гнить.
- Небо – скорее ад.
- Ад – лишь паучья нить.
- Смерть – это способ ждать.
- Рейс отменен: метель.
- Тело – ручная кладь.
- Вес превышает цель.
- Вес превышает Вас.
- Смерти причина – шанс.
- Самый земной из когда-либо созданных компасов,
- Ищущий север не стрелкой, а сиплым нутром,
- Он дребезжит на ладонной исчерченной плоскости,
- Вновь возвращая оторванный временем дом:
- …трещины вьют свои гнезда на пойманной лестнице,
- Смутно надеясь на тихий семейный уют.
- Белыми листьями дикорастущего месяца
- Плещутся дни и недели, не помня минут.
- Вновь поднимаясь не с той переломанной ножицы,
- Стулья-скелеты шипят на бессонную мглу.
- Выбились окна из сил. Но все множится, множится
- Мертвая злоба за мир, что лежит на полу…
- Выплеснув память с привычной потрепанной нежностью
- (вспыхнуло прошлое – в пепле уже ни следа),
- Стрелка, качнувшись, кивает – туда, где по-прежнему
- Светится в небе, не узнана веком, звезда…
Кира Поспелова
Глазов
- Ветер гонит на север
- Забытое имя —
- Только там, может быть, его кто-то
- Найдет.
- Если сможем, конечно,
- Мы в толще из грима
- Различить человека, а не черствый
- Отчет.
- Позабыты надежды
- Давно и надолго,
- Парус тонет в бумажном сухом
- Порту,
- Даже если кораблик
- Найдет путь до Волги,
- Вряд ли кто-нибудь нос отличит и
- Корму.
- Наша лоция жизни
- С погодою спорит,
- Нас от бакена к бакену сносит
- Чуть-чуть,
- Наши реки, впадая
- В открытое море,
- Помогают кому-то продолжить
- Свой путь.
- И когда мы устанем
- Гоняться за смыслом
- И доказывать что-то себе и
- Другим,
- Наша шлюпка растает
- За утренним мысом,
- И захочется жить только мигом
- Одним.
Проза
Юлия Мезенцева
Родилась в 1976 году в Узбекистане, в Ташкенте. Живет в Москве, работает в области управления персоналом.
Выпускница литературных курсов Band, CWS. Публиковалась в журналах «Пашня», «Новая Юность».
Буриме
В поезде, прежде чем уснуть, я сунула нос в Надину книжку, но там не было ни диалогов, ни персонажей, одни сплошные рассуждения. Кому нужна книжка без персонажей?
Когда я открыла глаза, новостройки петербургского пригорода перемигивались в темноте окон, а телефон забился пропущенными звонками. Взрывная волна материнской паники отпустила быстро: четырнадцать неотвеченных от детей-подростков означают обычно, что на карте кончились деньги или я не оплатила интернет. Сыграла вторая ставка – интернет.
– Ты знаешь, куда идти? – спросила Надя, когда мы вышли с вокзала.
Я, придерживая рукой шапку и наверняка глупо улыбаясь, прочитала нараспев:
– Город-герой Ленинград. Конечно, знаю. Тут десять минут пешком.
Была метель. Стоило повернуться спиной к площади Восстания, снежинки взялись подталкивать нас в спину. Мы остановились на пешеходном переходе, пережидая красный.
– Да чего я только не делала! – Девичий голосок за нашими спинами зазвенел, будто пальцем щелкнули по фарфоровой чашке. – Иголки в фотку втыкала, мозги сороки ему скормила, волосы могильной землей прикопала…
– На каком кладбище? – отозвался глухой баритон. – На Смоленском не советую, лучше на Комаровском. Считываешь отсылку?
Стоило зажечься зеленому свету, девушка в драном, вероятно, безмозглыми сороками, тулупе и юноша в пальто-шинели, обогнув нас, понеслись через Лиговский проспект. Жест, которым он на ходу вынул из кармана часы на цепочке, лишил меня выдоха. На исходе девяностых, когда мой голос еще был звонким, Вадим пижонил с такими же.
Взглянув на циферблат, его молодой двойник подхватил спутницу под локоть и направился в полуподвальный магазинчик с лаконичной вывеской «Алкоголь напитки универсам продукты». Навалился на дверь, как боец ОМОНа, но быстро сообразил, что сезам открывается наружу. Я потянула Надю за ними.
Прихватив две бутылки десертного вина, парочка просочилась между стеллажами к кассе.
– Что такое «токаджи»? – задумчиво спросила Надя, прочитав этикетку.
– «У меня есть дома рислинг и токай…» – Я попыталась пропеть строку, но переврала мелодию.
– Не знаю такую песню, – сказала Надя.
Я вздохнула и вспомнила, что она и вправду младше меня на бездну лет. Подсунув кассиру упаковку мармеладных мишек, я молниеносно приложила к терминалу телефон и, не выпуская Надин локоть, выскочила наружу.
– Ты снова носишь красную помаду. Как его зовут? – спросила она.
Разговоры с Надей, юристом по образованию, профессии и образу жизни, – это всегда немножко дача показаний.
– Герлен, – хохотнула я.
– Лишь бы не Вадим, – отозвалась Надя.
Если у вас есть любимые пожизненные грабли, лучшие подруги не дадут забыть их марку. Но как рассказать Наде, которая из всех помад выбирает гигиеническую, что красная со временем стала не про новые грабли, это скорее средство защиты от неминуемой действительности, что-то между вуалью и забралом? Она, конечно, не спасет от трудностей взросления детей и угасания родителей, хронической бессонницы и морщин, но, как говорили в одном фильме, надо же нам дальше как-то плыть.
Полы шинели развевались перед нами, рукава тулупа периодически взмывали в воздух – девушка, очевидно, не соглашалась с авторитетом отсылки к Комаровскому кладбищу.
– Да что же мы все время бежим, как в Москве, – ворчала Надя, но объяснять было некогда: спустя пять минут наклонной ходьбы против ветра путеводная парочка юркнула между деревянными створками двери, зажатой обветшалыми пилястрами.
Надя забуксовала:
– Это точно та дверь?
Мне пришлось буквально перетащить ее через порог. Бросив: «Догоняй», я провалилась в парадное, как в кроличью нору. Вопреки логике норы, лестница вела вверх. Несколько маршей стертых щербатых ступеней заканчивались площадкой с арочными окнами и масками, в скудном свете было не разглядеть – девушки это с высокими прическами или юноши в шлемах. Шахматный узор плитки в рыбьем жире дворовых фонарей, шаги, затихающие уже где-то на верхних этажах, и Надино бухтение в гулких сумерках ниже слились в моей голове в одну бормочущую карусель. Я схватилась за поручень и подождала, пока голова перестанет кружиться. Дверь этажом выше беззвучно распахнулась.
– Вы долго будете там стоять? – спросил темный силуэт. – Без вас не начинаем.
– Культурный центр? – спросила я.
– Очень культурный, – заверил голос.
На свету незнакомец оказался юношей с модно растрепанными кудрями и вполне годился мне в зятья. Объявил с порога:
– Сола Монова!
– Боже упаси! – проворчала я.
То ли вздох разочарования, то ли выдох облегчения повис в воздухе. Я огляделась. За круглым столом, словно приготовившись к спиритическому сеансу, сидели трое. Перед каждым стоял бокал с оранжево-красным содержимым. В центре стола – аквариум, наполненный разрезанной на полосы бумагой.
– Как бы там ни было, вы пятая, начинаем, – нетерпеливо скомандовал мужчина с лицом, все черты которого были острыми.
Он как будто восседал во главе стола, хотя никакой главы у круглого стола нет. Мысленно я назвала говорящего председателем.
– Стихи пишете? – спросил мужчина с седыми бровями, бросив на меня оценивающий взгляд, будто метнул теннисный мячик.
Я не увернулась и отозвалась несмело:
– Теоретически знаю, как это делается.
– Допустим, – сказала Надя у меня из-за спины голосом с родительскими интонациями, – но у нас билеты на концерт.
Кудрявый галантно завертелся рядом, помог мне размотать шарф и забрал пуховик. Надя на предложение снять куртку и присесть помотала головой. Председатель нетерпеливо щелкал пальцами. Как только мы с кудрявым устроились, постучал ручкой по бокалу:
– Первый катрен, поехали!
Катрен, стало быть, сонетами балуются, сообразила я. Его сосед, во всем облике которого просматривалось что-то подкупающе плюшевое, вытащил из аквариума и протянул мне полоску бумаги. Подсказал вполголоса, будто отличник с первой парты:
– Вы начинаете. Рифма мужская, пятистопный ямб. Пишем по часовой стрелке.
– Погодите, что все-таки происходит? – вмешалась Надя.
– Играем в буриме. – Кудрявый развел руками, дескать, что тут непонятного?
– Выпейте. – Плюшевый подвинул ко мне бокал.
– Ю, не вздумай, – сказала Надя строго.
Я пожала плечами и сделала большой глоток. Порадовалась, что ни дочь, ни сын не могут засвидетельствовать мое безответственное поведение. Все ведь знают, что пить неизвестно что из неизвестно чего нельзя. С другой стороны, в бокале оказался негрони, а с этим коктейлем мы точно знакомы. Я написала строку из десяти слогов, с заключительным ударным, передала седобровому. Он, прочитав последнее слово, зыркнул на остальных:
– Так и знал! Доверить даме мужскую рифму!
Я почувствовала себя маленькой-маленькой. Надя, я видела боковым зрением, тоже напряглась, но промолчала.
Плюшевый, когда до него дошел свиток с первым катреном, прочитал:
- жених не по сезону был одет…
Надя фыркнула:
– Ю, с меня достаточно, идем, – и направилась к выходу.
Дверь открылась, в нее заглянула лысая до блеска голова, посаженная, казалось, без посредничества шеи прямо в галстук-бабочку.
– ЗАГС не здесь?
Надя ответила:
– Нет.
Потом захлопнула перед визитером дверь и наконец присела на ближайшее кресло. Второй катрен начал плюшевый, читать выпало мне:
- покроется морщинами портрет
- нам ночью белою не красного ли выпить
- ни для кого сиренью грезит Припять
- вопрос не задан но готов ответ
Надя рассмеялась, довольная догадкой:
– Лысый вернется с букетом?
За дверью послышался звон разбитого стекла, раздалось «Ах!», из-под створки просочилась струйка жидкости алого цвета. Надя подскочила и попыталась открыть дверь, но та не поддавалась. Я выхватила из аквариума новую полоску бумаги, начала писать.
– Ю, ты с ума сошла? – выкрикнула Надя. – Нет, это какой-то пьяный сон. Говорила же, не пей!
Вряд ли кто-то может видеть мои сны, но я почувствовала себя виноватой.
– Так и запишем: сон, – пробормотал кудрявый.
Председатель бегло продекламировал первый терцет. Закончив, поторопил нас:
– Быстрее, коллеги. Напоминаю, кто начал сонет, должен его завершить, мужской рифмой.
Финальный терцет зачитал седобровый:
- а на стене в парадной черной краской
- нож в алкомаркете из стали из дамасской
- но в хлам разбит для танцев патефон
На последней строке дверь открылась так внезапно, что Надя чудом не выпала наружу. В зал ввалились юноша в пальто-шинели и девушка в тулупе, залитом чем-то красным. Они едва держались на ногах.
– О, дверь-то открывается в обратную сторону!
Здравствуйте! А здесь празднуют?
Седобровый подмигнул мне:
– Здорово получилось про патефон. Отсылочка, однако.
Я кивнула, схватила в охапку протянутый мне пуховик и поспешила за Надей. Она ждала меня на лестничной клетке и нетерпеливо притопывала. Подняла указательный палец:
– Я знаю, где концерт!
Сверху, действительно, с грохотом катились басы.
– Что за неорганизованность, – пробурчала я. – Рокеры, тоже мне, не могли опоздать, как обычно!
В зале культурного центра, где мы оказались, окна были завешены тяжелыми складчатыми шторами, под ногами толстый линолеум прятал, как мне хотелось думать, старинный паркет. Маскилорелеи, одомашненные сородичи тех, что остались на лестничной клетке, из-под потолка взирали на собравшихся. Питер, ночь, метель, рифмы, рифы – Серебряный век какой-то, с удовольствием думала я. Солист, и без того по жизни не Сережа Жуков, в тот вечер особенно надрывался. Дождавшись перерыва между песнями, Надя не удержалась:
– Ю, он все время будет так страдать?
– Не унимаясь, – оживилась я. – Он был так влюблен в эту, как ее, что записал три альбома, когда она его кинула. Забыла имя, сейчас…
Стараясь перекричать музыку, Надя прервала меня:
– Все понятно, травма-карма, но скажи, эти ваши старые раны, они многоразового пользования? Я онемела от неожиданности. Она обняла меня за шею и проговорила громко на ухо, уже спокойнее:
– Прости, я что-то устала. Дорога, буриме, теперь этот страдалец. Лучше подожду тебя в гостинице. Могу взять твой рюкзак, все равно буду вызывать такси.
Без Нади слушать завывания солиста было уже не так увлекательно, я заскучала и вертела головой, разглядывая публику. Особенно привлек мое внимание мужчина в свитере, связанном, казалось, из рыбацкой сети. Он не подпевал и не пританцовывал, как остальные. Сунув руки в карманы джинсов, изредка кивал, но не в такт музыке, а, очевидно, понравившимся строкам песен. Заметив мой взгляд, улыбнулся. Улыбка у него была хорошая, щедрая. Он приблизился, наклонился к моему уху, но не успел ничего сказать: в зале включились все лампы, и тихо, почти крадучись, а не так, как это показывают в новостях и фильмах, вошли бойцы ОМОНа.
Солист на автопилоте допел куплет а капелла. При полном свете обнажились стальные и чугунные ноги прожекторов и других приборов. Зрители замерли и оглядывались вокруг: беспомощно, тревожно или с любопытством. Бормочущая тишина взорвалась сразу в нескольких местах:
– Почему остановили концерт? Что происходит? – И, коронное: – По какому праву?
Бойцы в серых куртках и шлемах встали вдоль стен, несколько человек поднялись на сцену.
– Какие красивые парни! – зазвенел среди общего гула задорный женский вскрик, будто по фарфоровой чашке щелкнули пальцем.
– Приготовить документы, удостоверяющие личность, для проверки!
Приготовить, подумала я, как борщ. Порадовалась, что со мной нет ни одного из детей, и тут же испугалась, что потеряю с ними связь, если нас всех задержат до выяснения личностей, обстоятельств, что еще в таких случаях выясняют. Безучастный, ровный, без интонаций, голос раздавался словно бы отовсюду. Надо сказать этому голосу, что мой паспорт едет на такси в гостиницу и не собирается в ближайшее время удостоверять мою личность, если только Надя не вернется. Я написала ей сообщение в ТГ, но она его не получила.
Музыканты в сопровождении бойцов спустились со сцены, направились к выходу. Чтобы отвлечься от мыслей об одинокой серой галочке в чате, я спросила мужчину в свитере:
– И что теперь с ними будет?
– Чемодан, вокзал, Стамбул. Ну, или черная водолазка, – ответил он, провожая взглядом уходящих, потом повернулся ко мне и осекся. – Простите, вы любите эту группу? Я просто случайно попал.
– Да я сама сегодня не в ту дверь вошла, – отозвалась я примирительно. – Играли в буриме.
Рифмы заданы, менять их нельзя, даже местами, а тут еще сонет, жесткая форма. Но поэты, знаете, они из всего выкрутятся. Все равно писали, что вздумается. Опасные люди.
Он взглянул на меня с любопытством и снова улыбнулся:
– Пишете стихи?
– С пятнадцати лет, – ответила я.
Кокетничать про теоретические знания не осталось сил.
– Даже помню первое. Многих других не помню, а это как вросло.
Я старалась говорить беззаботно, легко, но чувствовала, как меня начинает бить дрожь. Обняла себя за плечи. Зубы предательски стукнули раз, другой. Мужчина снял свитер и молча протянул мне, оставшись в одной футболке с портретом Кобейна.
– Подруга уехала с моим паспортом, – продолжила я, быстро одевшись и стараясь не стучать зубами. – Сообщения не получает. Телефон, скорее всего, разрядился. Не знаю теперь, как выбираться.
– Я останусь с вами, пока все не прояснится, – ответил он, будто речь шла о чем-то, давно решенном. – В крайнем случае, в участок тоже вместе поедем. Время-то детское.
В подтверждение сказанного он показал мне циферблат наручных часов с несколькими парами цифр. Какая из пар означала время, я не разглядела и тронула его за запястье. Тепло его руки и шероховатое звучание подсевшего голоса странным образом успокаивали, как может успокаивать присутствие кого-то не просто знакомого, но неоспоримо близкого. Даже о крайнем случае думалось без внутренней истерики.
Зрители, чьи документы проверили, покидали зал. Мне показалось, что Надин голос несколько раз повторил мою фамилию. Я не поверила себе, привстала на цыпочки. Разглядев подругу, всхлипнула раз и два и не смогла остановиться. Проверяющий, быстро ощупав взглядом мое мокрое лицо, жестом показал: на выход.
Когда мы отыскали в гардеробе мой пуховик и, прижавшись к стене парадного, пропускали выходящих быстрым шагом бойцов, Надя строго сказала, оглядев меня:
– Ю! Почему тебя нельзя оставить на полчаса? Откуда это? – Она потянула меня за рукав. – Сто пятьдесят восьмая или сто шестьдесят первая?
Я охнула, завертела головой. Нашла Кобейна, и все вокруг немедленно стало выпуклым, набухло цветом, звуки хлынули на меня.
– Как вас зовут? – крикнула я, но не расслышала имя из-за хора сирен, взвывших на улице.
Надя хмыкнула:
– Главное, не Вадим.
Можно было ответить, что вторую мою погибель природа создать не может, но я была слишком рада общему счастливому исходу, да и Кобейн пошел по ступенькам рядом, так что я вытерла лицо ладонями и промолчала. На площадке с масками вспомнила, что так и не отдала ему свитер.
– Стойте, – сказала я, – мне же надо раздеться.
– Не торопитесь, – ответил он так серьезно, что я рассмеялась. – Вы пьете кофе на ночь глядя?
– Непременно. А вы расскажете, какая из цифр на ваших часах – детское время?
Он кивнул, взял у меня рюкзак, и мы пошли догонять Надю. Маски смотрели нам вслед с безразличным спокойствием, как будто уже видели все происходящее когда-то раньше или знали наперед, что случится потом.
Ирина Асеева
Поэт, детский писатель, член Союза писателей России, член Санкт-Петербургского союза литераторов, автор более 40 книг. Родилась в д. Нюхче Архангельской области, живет в Санкт-Петербурге. Лауреат Международного фестиваля-конкурса «Русский Гофман», Литературной премии имени Виктора Голявкина, Литературной премии имени Екатерины Серовой, общественной литературной премии «Искусство слова» и пр. Автор курса стихосложения «Расправляя крылья», руководитель ЛИТО «Расправляя крылья», литературный редактор детского журнала «Вверх тормашками».
Маша
Маша сидит на кровати и раскачивается, обхватив себя руками и скрестив ноги. Серые наушники большими чашами закрывают уши, но Маша не слушает музыку – Маша делает мир тише.
Входит мама, садится рядом. Ждет, когда Маша остановится, но Маша раскачивается все сильнее, и сильнее, и сильнее. И стена качается вместе с Машей, то приближаясь, то удаляясь, и окно, и желтая шелестящая береза за ним.
Мама ловит Машу. У мамы теплые руки и родной запах. Маша кричит, но мама держит ее крепкокрепко. Маша бьется в маминых руках, как птица. Крик постепенно затихает, словно его поймали и посадили в тесную клетку. Мама начинает говорить. Маша смотрит на ее губы.
Мама заканчивает говорить и достает папку из нижнего ящика стола. Там прозрачные файлы, в них вложены листы с картинками. Если картинки называть, они превращаются в слова. Все слова на одном листочке мама называет стихотворением. В папке уже шесть стихотворений, которые Маша знает и может повторить без подсказки. Мама хочет, чтобы Маша называла без подсказки слова на седьмом листочке. Мама говорит, что завтра конкурс. Маша ее не понимает.
В этой комнате у всех вещей есть свои места. Книги всегда на полке, карандаши и бумага – в верхнем ящике стола, носки и трусы – в комоде, Плюх – на кресле. Маше хорошо там, где все положено, как надо.
В мире за окном нельзя все положить на свои места. Там все кричит и движется. Там много случайностей, они разрушают порядок. Мама говорит, что Маше надо привыкать к миру. Надо ходить в школу. Маша не хочет выходить из дома и привыкать тоже не хочет.
Утром Маша с мамой спускаются по громкой лестнице. Синие ободранные стены подъезда наклоняются к Маше, дверные глазки пристально ее рассматривают. Мама придерживает тяжелую дверь подъезда. Маша съеживается. Дверь прикасается к дверному косяку, мама ее отпускает. Раздается грохот, Маша вздрагивает.
Улица фыркает, кричит, рычит. Глазастый голубой автобус проглатывает Машу и маму. Они протискиваются к окну, мама заслоняет Машу от других – чужих, огромных, неуклюжих, с резкими незнакомыми запахами. Маша вцепляется обеими руками в мамину куртку и закрывает глаза.
В школе Машу встречает Дарина, она в желтой мягкой кофте. Маша кричит, чтобы мама не уходила, но мама уходит. Дарина улыбается, говорит слова, мягкие, как ее кофта, берет Машину ладошку в свою узкую теплую ладонь. Дарина и Маша идут по длинному коридору с большими окнами. В конце коридора – зеленая дверь, за ней комната, в которой всегда все правильно. Сейчас в комнате Олег и Марк, Маша их знает. Маша помнит: с ними надо поздороваться.
Когда Маша успокаивается, Дарина снова берет Машу за руку и ведет по коридору. Они входят в другую комнату, Дарина называет ее «класс». У Маши подгибаются колени, в ушах начинает шуметь ветер.
В классе одинаковые дети и Олеся Артемовна. Дарина объясняет ровным спокойным голосом, какой учебник надо достать. Маша не успевает: на нее обрушивается мир – воздух давит со всех сторон, воздух взрывается звоном, воздух вибрирует и проходит сквозь Машино тело. Наушники не спасают: Маша садится на корточки и обхватывает голову руками.
Дарина садится и крепко обнимает Машу, шепчет, что все хорошо. Воздух успокаивается, мир перестает кричать. Дарина напоминает Маше, что надо встать и постоять, как все дети. Маша не понимает, зачем, но встает, потому что Дарина хорошая.
После уроков Дарина просит Машу достать из рюкзака папку с прозрачными файлами. Маша достает. Дарина берет папку и долго ведет Машу под руку. Под руку, потому что обеими руками Маша прижимает плотнее наушники. Маша смотрит в пол. Маша видит, как ее черные туфельки идут по грязным квадратным плиткам. Маша старается наступать в середину плиток и не наступать на темные линии, которые разрывают пол, отделяя одну плитку от другой. Туфельки Маши медлят, спотыкаются: вокруг ботинки, туфли, кроссовки, они бегут, шаркают, топают, наступают на разрывы и грозят затоптать туфельки.
Дарина приводит Машу в большой зал с рядами кресел, помогает подняться по ступенькам на сцену, ставит лицом к залу, открывает папку и просит прочитать седьмое стихотворение. Машу бьет дрожь: пустой зал смотрит на Машу, он подхватывает слова Дарины и растаскивает их по углам, прячет под креслами, и слова еще долго шелестят, не в силах вырваться и улететь. Дарина обнимает Машу. Маша читает стихотворение, глядя в папку. Дарина убирает папку и просит Машу прочитать стихотворение еще раз. Маша думает, неужели Дарина не слышит, как голодный зал катает слова из угла в угол, пережевывая, растирая их синими деснами кресел. Но Дарина снова просит мягким, как кофта, голосом, и Маша читает стихотворение, громко произнося слова, отдавая их чудищу-залу.
Дарина уводит Машу в маленькую неправильную комнату. Маша садится на стул, открывает свою папку и смотрит на знакомые картинки. Когда Дарина снова выводит Машу на сцену, Маша делает два шага и замирает. Зал уже не пустой: он вздыхает, движется, тени на креслах встают темными волнами. На Машу обрушивается свет: он давит на нее, захлестывает, забирается в глаза, в горло. Маша кричит, что ей страшно. Маша закрывает глаза и зовет маму.
Дарина присаживается на корточки, обнимает Машу. Дарина просит Машу сделать вдох и выдох, потом еще вдох и выдох. «Все будет хорошо», – говорит Дарина, и Маша успокаивается.
Дарина выпрямляется и произносит: «Ребята, еще раз прошу: тишина в зале, никаких аплодисментов». Дарина берет Машу за руку и просит громко прочитать седьмое стихотворение. Маша читает, не открывая глаз. Дарина шепчет: «Молодец». Они спускаются со сцены и идут вдоль стены к выходу. Маша слышит, как гудит зал, как темные тени шуршат, поворачиваются, их взгляды, как острые карандаши, колют спину Маши.
В окно стучит дождь. Маша сидит за столом в правильной комнате. Дарина смотрит, как Маша пишет. Маша решает примеры, это ее успокаивает. Считать Маше нравится, записывать решение – нет. Но Дарина объясняет, что если не записать, Олеся Артемовна не сможет понять, правильно ли сосчитала Маша. Это глупо: Маша всегда считает правильно. Но Дарина просит, и Маша, низко склонившись над тетрадью, аккуратно выводит в клеточках цифры.
Грохает дверь. В правильную комнату входит Олеся Артемовна. У нее в руках яркий лист бумаги с цветными пятнами. Олеся Артемовна протягивает лист Дарине и что-то говорит. Маша прижимает наушники руками: Олесю Артемовну надо слушать только в классе. В правильной комнате Маша делает так, как Маше хочется.
Дверь снова хлопает. Дарина присаживается на корточки – так, что ее лицо оказывается напротив Машиного:
– Маша, послушай меня. Ты молодец! Ты прочитала стихотворение лучше, чем Олег и Марк. Ты победила в своей номинации и поедешь на районный конкурс!
Маша хмурится. Ей нравится слово «молодец». Но от слова «поедешь» что-то туго и больно скручивается в животе, в глазах начинает щипать.
– Ты понимаешь? – Губы Дарины улыбаются и повторяют. – Ты молодец! Ты победила!
Маша качает головой. По ее щекам текут слезы: она не понимает. Она почти ничего не понимает в этом чужом и страшном мире.
Мария Давыденко
Родилась в 1988 году. Окончила Волгоградский государственный университет по специальности «журналистика». Проживает в поселке Пятиморск Волгоградской области.
Лонг-лист Независимой литературной премии «Дебют» с повестью «Дистрибьюторская жизнь» (2012), публикации стихов в литературных журналах «Отчий край», «Раритет». Первая публикация прозы – журнал «Новый мир» (2022), цикл рассказов «Халатырка. live». Публикации рассказов в журналах «Формаслов», «Дружба народов», «Урал», «Нижний Новгород». Участник 19-го и 22-го форумов молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья, мастерской ЮФО и ЦФО АСПИР в Смоленске. Лауреат премии альманаха «Царицын». Два года работала в газете городского поселения «Калач-на-Дону», вела киноколонку в сетевом журнале «Формаслов» (2019–2020).
День отца
– Чем занимается твой отец, Наденька?
– Он – трудоголик, – радостно сообщила Наденька.
– Так чем он занимается?
– Пьет в основном.
Пятилетние и шестилетние дети захохотали. Не все они знали, кто такие трудоголики, но совершенно точно представляли, кто такие алкоголики. В Каменске-Шахтинском все отцы пахли самогоном и папиросами.
На пороге детсада стояли только Наденька и тучная воспитательница Наталья Андреевна. Вечер был на редкость морозный: снег трескался, словно упаковочная пупырчатая клеенка. Наденька помнила, как папа доставал из такой упаковки новый видеомагнитофон. Потом она раз двадцать смотрела с отцом «Кровавый спорт», и фильм ей так и не надоел, но появилась кассета с «Криминальным чтивом» и «Казино».
Одинокая гирлянда мигала на заснеженной, уже срубленной елочке. Наденька знала, если она остается в детском саду последней, значит, ее заберет папа или очень недовольная мама. Вдали показалось что-то красное, объект явно приближался к детскому саду. Вскоре Наденька разглядела, что это санки. Красными были не только дощечки сиденья, но и полозья. Этот красный был не цвета помидора, и даже не цвета арбуза. Это был красный цвет сапожек и ленточек, которые летом надевали женщины на казачьи пляски. Это был алый, цвет парусов Ассоль. Еще на санках звенел колокольчик. Такой носила их коза Фроська.
Минут пять воспитательница отчитывала отца Наденьки за опоздание. Папа лишь дремал на ходу под ее голос и на все отвечал «да». Его меховая шапка то и дело скатывалась влево, отец все время ее поправлял.
– А почему санки красные? – спросила Наденька.
– Осталась краска от палубы. Разве не красиво?
– Очень красиво.
Он катил санки очень медленно, все время уклоняясь к сугробам, спотыкался, иногда падал в снег. Наденька смеялась не переставая, наблюдая на отцом.
– Папа устал! Дай посидеть! – объявил он.
Наденька послушно встала с санок. Уже через минуту отец захрапел, развалившись на алых салазках. Наденька осторожно коснулась указательным пальцем носа отца.
– Сейчас, сейчас. Еще минуточку! – только и сказал папа.
Наденька будила его минут пять, а потом обреченно потащила санки в сторону дома. В темноте звенел колокольчик, сапоги отца волочились по снегу, Наденька была словно бурлак, но на Дону. Наденьке было как никогда весело. Но тащить было тяжело. Через пару метров она села возле разрушенного снеговика и заплакала. Ей казалось, что они с отцом останутся на морозе навсегда. Она словно потерялась в толпе на Дне города, хотя сейчас отец был рядом. Девочка рыдала, и горючие слезы помогали ей согреться.
Из-за горки показался дядя Витя в пестром оранжевом пуховике.
– Не плачь, Надька, доставлю я вас домой.
Надя села к отцу на санки, и дядя Витя покатил их в сторону дома. Когда сил нет, всегда появляется спаситель, подумала тогда девочка.
– Как отец поживает? – спросил дядя Витя, когда она встретила его, возвращаясь с работы, со швейной фабрики самой известной сети магазинов готовой одежды.
– Пьет в основном. Я его давно не видела.
– Хотел бы я просто знать своего отца. Худого, больного, хоть какого-нибудь. У нас отцов не было. Мы с твоим в детдоме росли. Иногда бабка твоего отца забирала.
– Если честно, ничего у вас не изменилось бы, что есть отец, что нет, – буркнула Наденька и пошла дальше.
Ее родители развелись еще в девяностых, тогда не расставались друзьями. Тогда развод был похож на маленькое сражение: за детей, за обиды, за бессмысленно потраченные годы. К тому же отец явно был виноват. Он гулял, изменял, пил, иногда поднимал руку. У него была первая «мицубиси» в городе, красная, как те санки, и первый мобильник: друзья помогали ему с бизнесом, ведь он никогда не отказывал им, воспринимал их как семью, иногда забывая о настоящей. Наденька любила в детстве его сказки. Она считала его лучшим сказочником в мире, но потом ей стало казаться, что он просто любит приврать, даже когда это совсем не нужно. Ему было важно выглядеть лучше, чем он есть на самом деле. Но с ним всегда было весело.
– Отец умер, – сказал мама в голосовом сообщении, – его нашли на остановке. То ли замерз, то ли сердечный приступ.
С тех пор на ту остановку часто приносили цветы, Наденька же старалась эту остановку избегать. Она уже была замужем, родила двоих детей, но ей хотелось хоть на минуточку стать той девочкой, которая ждет алые салазки в детском саду, но отец так приехал только один раз. Маме эти санки казались слишком вычурными, она приходила за ней с другими санками – обычными. Потом Наденька часто задавалась вопросом, а были ли санки, а был ли отец на самом деле.
Как же похорошел Ростов, думала Света, прогуливаясь по Буденновскому проспекту. Последний раз она выбиралась из Каменска-Шахтинского в Ростов-на-Дону лет десять назад. Сейчас ей нравилось в городе все: и архитектура, и летняя городская суматоха, и атмосфера южного региона, но не морского. Она захотела переехать сюда навсегда. Летом в Ростов-на-Дону нельзя не влюбиться: удалой, гарный, залихватский. С мая по октябрь он похож на грандиозную ярмарку.
Света приехала в город на концерт одной знакомой рок-группы. Но еще у нее была куда более важная миссия. Она хотела в первый раз увидеться с отцом. Ее родителям было по сорок лет, когда они познакомились и разошлись в разные стороны большого города. Казалось бы, расстояние между Каменском-Шахтинским и Ростовом-на-Дону чуть больше ста километров, но Света только сейчас набралась смелости увидеться с отцом. Тридцать лет сто двадцать километров казались непреодолимыми.
Сейчас ему уже за семьдесят, он живет в той же квартире, что и тридцать лет назад. Как он ее примет, не выгонит ли, поверит ли. Света всегда старалась избегать разговоров об отце, они с мамой всегда были вдвоем, тема, а кто же папа, замалчивалась. Но Света захотела узнать, какое ее предназначение, кто она в этом мире, что она значит. И все же ищут отца, если его нет, чем она хуже. Если не узнать, кто отец, так ведь и останешься неполноценным человеком, так думают многие. И лучше сделать и жалеть, чем если жалеть не о чем. И вдруг личность отца объяснит и разрешит все проблемы в ее жизни. Тайна рода манила девушку ярким светом. А вдруг отец окажется самым важным человеком для нее, вдруг именно он поймет ее лучше всех, вдруг он сделает ее счастливой хоть на какое-то время. В Каменске-Шахтинском все гордились своими предками-казаками, родословной, Света знала только родственников по материнской линии, да и то лишь со слов. А что же вторая половина ее генов? Что расскажет она?
В ответ была тишина. Его не оказалось дома. Соседи сказали, что он уехал в пансионат. Света оставила свой номер телефона. Он позвонил через неделю. «А я все думал, что же за девушка, что же за девушка. А это ты. Рад слышать». Его голос Свете не понравился: какой-то противный, скрипучий, старческий, но отчаянно молодящийся. Родственных чувств не возникло. Человек и человек, еще и не очень хороший, ну и пусть что отец, она-то его не знала никогда. Через неделю он сбросил ей сто тысяч на карту и больше не объявлялся. Света мучительно думала, что же сделать с этими деньгами, это все-таки память об отце. Просто прожить их ей не хотелось. Сто тысяч – это все, что осталось от отца. Вроде бы и не копейки, и ничего серьезного на них не купишь, разве что скутер. Ни единой вещички, ни единой фотографии, ни единого совместного воспоминания. Она отца даже в глаза не видела. Как выглядит-то отец? «У тебя хотя бы были санки», – написала она подруге Надьке. «Купи себе дорогущие санки и сходи в наш парк “Лога”», – посоветовала Надька. Света так и сделала: в парке был и замок, и терем, и лебеди, и оленята, и крашенные в золото караси, только для санок было рановато. Санки простояли в сарае до зимы. И Света все ждала, когда на горизонте появится отец с алыми салазками.
Лиза Стратонова
Родилась в 2001 году, живет в городе Королеве. Училась в Лицее НИУ ВШЭ на гуманитарном направлении. Окончила Литературный институт имени А. М. Горького по специальности «переводчик художественной литературы». В институте занималась в мастерской Е. Л. Пастернак, где и начала писать короткую прозу.
Нинка
Нина Ивановна сидит в кресле, скрестив ноги на полу, положив руки на деревянные подлокотники и сжимая в ладонях концы деревяшек. Рассказывает:
– В Староконстантинове еще глиняные дома были, как говорится. Отец мой на все руки мастер был, по дворам ходил. А после войны голод был, как говорится. Иной раз щавель только ростки пустит, а мы его уже обрывали – и в еду. Крапиву, как говорится. Это потом уже кролики были, козочки. А бабуле в этом году сто лет было бы.
Саша с дочкой подняли с десяток пакетов с долго хранящейся едой на четвертый этаж старой кирпичной пятиэтажки. Это самый старый дом в районе, и до него поздно доходит тепло по трубам. Иногда не доходит вода. У Нины Ивановны на такой случай, на всякий пожарный, как она его называет, всегда стоит в ванной тазик с водой, на кухне – полные бутылки с налетом ржавчины на стенках. Такая здесь вода, как говорится, ничего не поделаешь. Саша видит на тумбочке маленькую пластиковую бутылочку, тоже с налетом, и отчитывает мать, мол, из такой бутылки пить уже нельзя, пластик в воду выделяется, выкинь ее, я тебе свежую бутылку оставлю.
А Нина Ивановна все равно не выкинет свои бутылочки. Приспособит их под полив цветов или обрежет и сделает горшочки для рассады. Она ничего просто так не выкидывает. Пакеты от хлеба моет и складывает на потом, как чистые кулечки. В них Саша с дочкой повезут домой гостинцы.
Она готовит на табуретках: на самой маленькой стоит таз, в который Нина Ивановна складывает заготовки, на табуреточке повыше она сидит, а на обыкновенной, высокой табуретке разворачивается рабочее место: доска, скалка, тазик с тестом. После того как Нина Ивановна замешает тесто, она делит его на маленькие шарики, которые легко раскатывать маленькой скалкой. Раскатав, делит на полоски. Быстрыми короткими разрезами проходится по полоскам. Прямоугольник с продолговатой дыркой посередине она берет за верхний край и пропускает его в дырку, закручивая боковые полосы. Когда все полоски готовы, она ставит сковороду, полную растительного масла, и зажигает газ. Кидает полоски в кипящее масло. Они сразу надуваются и покрываются позолотой. Нина Ивановна поддевает пышную полоску вилкой и кладет в кастрюльку. Это – хворост.
Когда вечером Саша уходит ставить машину в гараж, Нина Ивановна говорит:
– Иной раз бывает, подумаешь: ведь бегала же и по трубам лазала, а сейчас что? И всплакнешь.
Всю жизнь она проработала в котельной. Ушла на пенсию, только когда стало совсем невмоготу. В прошлом году она еще могла медленно-медленно, грузно, сойти вниз и сесть в машину, чтобы с Сашей, его дочкой, соседкой Ветой и подругой Нелей проведать на кладбище своих мать и сына. Сначала ездили к Нелиным, потом к Ветиным. Припарковались на обочине возле своих. Нина Ивановна с переднего сиденья наблюдала, как Саша с дочкой выдирают траву вокруг двух стареньких простеньких памятников. В тот день соседке стало плохо, и Саша повез ее в больницу, потому что ждать скорую было бесполезно. Она забыла паспорт, и ее отказывались принять. Саша отправил дочку в квартиру соседки. Квартира была по-странному пустой в сравнении с квартирой Нины Ивановны: никаких нагромождений коробок и пакетов, никаких ящиков с луком и цветов в горшках, никаких картинок на стенах, икон в углах. Пустая комната с сервантом и диваном, будто там никто не живет. Паспорт лежал на диване. В этом году Вета умерла. Нина Ивановна без нее скучает:
– Бывало, варю картошку и положу одной больше, как говорится, если Ветка зайдет. На двоих привыкла готовить, а теперь ее нет. Вот так сидишь иной раз и говоришь то сама с собой, то с цветами, как говорится. Кто узнает, подумают: все, Нинка, с ума сошла.
Нина Ивановна стала плохо слышать на одно ухо. Она часто переспрашивает Сашу, а он раздражается, грубит матери, потому что не может принять ее глухоту. У нее лишний вес, она ходит с трудом, хватаясь за устойчивые предметы на пути, уже не разгибая спины, у нее волнуется сердце и скачет давление. Она наотрез отказывается ходить с ходунками и делать новую вставную челюсть. Она решила больше не стричься, чтобы заплетать волосы в косы. Саша помнит мать молодой.
Когда Сашина дочка была маленькой, ноги еще позволяли Нине Ивановне приезжать к ним в гости. Они гуляли на детских площадках, ходили к пруду кормить уток. Они рассматривали цветы на клумбах. Нина Ивановна показывала внучке анютины глазки. Она вспоминает, как на каждой прогулке они покупали булочку и сок в картонной коробочке, как они ходили в парк, и в парке внучка бежала к деревянному Чебурашке, обнимала его и пела ему детские песенки. Глаза Нины Ивановны, кристальные голубые глаза старого человека, направлены в прошлое.
– Честно говоря, не думала, что меня так скрутит… Наверное, с детства еще спину сорвала, в четырнадцать лет, как говорится, на молокозаводе.
Утром Саша с дочкой спускают ящики с подросшими фикусами, пакеты с блинами и оладьями и грузят в машину. Нина Ивановна отдает все, и Саша ругается, что столько цветов не влезет на заднее сиденье. Из-под кровати появляются какие-то банки, закрутки, соленья. Нина Ивановна дает внучке в руки горшочек с маленьким денежным деревом. Раньше она выходила на балкон, чтобы помахать им на прощание. Сегодня прощались в квартире. Нина Ивановна обнимает внучку, уткнувшись ей в грудь, не в силах разогнуться, целует в плечи, внучка наклоняется, целует в щеки. Нина Ивановна в слезах. Она не будет мыть посуду, пока Саша с дочкой не доберутся до дома, и будет молиться.
Бог из машины
Мы познакомились в «Тиндере». На фотографиях он был красивым или фотографии были красивыми, но на пригородной станции оказался похуже, и сама станция была так себе. Мы собирались встретиться в московском парке, может, в тени деревьев он показался бы приятнее, но моросил дождь, и он предложил поехать в Сергиев Посад. Ожидание в сыром воздухе станции, серо-синее движение тучи и усиливающаяся головная боль предупреждали меня о чем-то. Он хотел ехать на своей машине, но я не сажусь в машину к незнакомцам, у меня вообще-то есть инстинкт самосохранения. Мы поехали на электричке.
По дороге туда мы долго молчали. Мне не хотелось разговаривать, о чем обычно разговаривают с парнями на пять лет старше при первой встрече, ну там пересказывать свою жизнь, на кого занимаешься, чему учишься, во что веришь. Тем более с парнем на пять лет старше, который мне не понравился. Но он заговорил. Мне просто хотелось уехать подальше от Москвы в поисках голубого неба, мне ничего больше не хотелось. Где-то около конечной у него получилось меня разговорить. Выходя из электрички, он потрогал мою руку, но это было недопустимо, моя рука убежала и спряталась. От станции мы пошли к Лавре.
Купола и кресты сверкали в темно-синих тучах, им хватило одного луча, чтобы всем засветиться, отражая его. Все промокло и затихло после дождя. За стеной Лавры было безлюдно. Мы видели только ее служителей, кошку и голубей. В моей голове шумели отрывки молитвы. Отче наш… А? Да, я люблю гулять по Китай-городу… Иже еси на Небесех… Не знаю, мне больше нравятся улицы… Да святится имя Твое… Нет, только на море… Да приидет Царствие Твое… Что? А, это круто, тебе повезло… Да будет воля Твоя… Как хочешь, давай туда… Яко на Небеси… Ой, кажется, капает… И на земли… Голуби смешно ходят, как заводные игрушки… Хлеб наш насущный даждь нам днесь… Что-что? Да, тут рядом церковная выпечка… И остави нам долги наша… Кажется, перестал, давай еще тут походим… Якоже и мы оставляем должником нашим… А туда можно заходить?.. И не введи нас во искушение… Не надо меня трогать… Но избави нас от лукаваго… Ладно, пойдем уже к выходу.
Мы сидели на скамейке возле пруда, пили лимонад и смотрели на деревянные домики на другом берегу. Было тихо и пасмурно. Посреди пруда отражался большой белый проблеск, вокруг по густо серым тучам дрожала рябь. Мне нравилось так сидеть, время от времени что-то рассказывая вполголоса, это было допустимо. Он стал казаться мне приятнее. По дорожке за скамейкой люди шли домой с какого-то предприятия. Они тоже говорили вполголоса. Мне показалось, что я слышу движение туч. Прогремел гром, и на воде показались круги от падающих крупных капель. Мы раскрыли зонты и пошли на станцию.
Мы бежали по платформе к электричке, поливаемые холодной водой со всех сторон. Мои джинсы промокли по колено. В вагоне были открыты все окна, и в них заливалась вода, стекала по стенам, пускалась ручейками по полу. У меня в голове гудел электрический двигатель. Мы сидели близко друг к другу. Он выудил из меня длинную историю, станций на пять или шесть, и, дослушав, ничего не ответил, взял за руку. Мне показалось, это допустимо. Еще через пару станций он переложил свою руку вместе с моей себе на колено. Мне показалось, это смешно.
Мы вышли на станции, где встретились. Шумел дождь. У меня кружилась голова. Он предложил подвезти меня до дома, и чувство самосохранения предположило, что мы теперь достаточно знакомы, чтобы мне сесть к нему в машину. Его машина была серая и ехала по привычной мне дороге. В квартале от моего дома его машина остановилась на светофоре. Он сказал, что мы забыли сделать еще кое-что. Он тянется в мою сторону, он обхватывает меня рукой за шею, он двигает к себе мою голову. Я брыкаюсь, я отворачиваюсь, я взвизгиваю: «Я не хочу!» Я считаю, это совершенно недопустимо.
В его машину могла бы врезаться другая, его машина могла бы помяться, удар мог бы прийтись прямо в водительскую дверь, он мог бы удариться головой, подушка безопасности могла бы разбить ему нос, он мог бы потерять сознание, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, и убежать, и долго бежать под дождем, не раскрывая зонта, пробежать через парк, пробежать по проспекту, промокнуть немножко, промокнуть сильнее, промокнуть сильно-сильно, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины не появился.
Его машина могла бы загореться, разве такое не случается с некоторыми машинами хоть иногда при определенных стечениях механических, физических, технических обстоятельств, его машина могла бы загореться от удара молнии, ведь это был дождливый день, день был весьма грозовой, чтобы это могло случиться, загорелся бы сперва бензобак, который, конечно же, находился бы с водительской стороны, он бы загорелся первым, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, и убежать, раскрыть зонт и бежать, не оглядываясь, прямо домой, закрыть дверь на все замки, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины ушел на технический перерыв.
Его машину могли бы окружить полицейские, могли бы заорать сирены со всех сторон, на него могли бы направить пистолеты, ему могли бы закричать «Выйти из машины, руки на капот!», они могли бы знать, что он делает, они могли бы узнать это от кого-то из его прошлого, они могли бы одеть его в наручники, они могли бы посадить его в свою машину, этого было бы достаточно для меня, чтобы открыть дверцу пассажирского места, подбежать к ним и все рассказать, рассказать все с самого начала, с «Тиндера», некрасивой станции и головной боли, поехать с ними, дать показания, встретиться с ним на суде, остановиться и рассмеяться!
Но бог из машины взял отгул.
Его машина останавливается у моего подъезда, он давит рукой мне на шею, чтобы приблизить к себе, я брыкаюсь, я извиваюсь, я повторяю: «Я не хочу!», он давит своими отвратительными упругими губами на мой плотно сомкнутый, будто зажмуренный от страха, рот, он тычет своим отвратительным склизким языком в мой плотно сомкнутый, будто свернувшийся в клубок от страха, рот.
На бога из машины надейся, но сам не плошай.
Я нащупываю на дверце ручку, хватаю свой зонт и вываливаюсь из машины на мокрый асфальт, я хлопаю дверцей, его машина трогается, я иду к подъезду быстрым шагом, не оглядываясь, у двери я замедляюсь, я боюсь, что подумает консьержка, я иду по коридору три дня и три ночи, чтобы выглядеть нормально, я жду лифт до греческих календ, я поднимаюсь около сорока дней, я не могу попасть ключом в замок, я бросаю мокрый зонт в коридоре, я закрываюсь в комнате.
Шум дождя в голове и на подоконнике укладывает меня в постель и оставляет лежать до наступления тишины. Мне снится Глас Божий, и он возвещает: «Дитя мое, да простишь ты младшего брата моего, юн и неопытен он, меньше трех тысяч лет ему, а я же – вечен, прими знак мой, что злоключение сие минует тебя вновь». В комнату попадает немного солнца. Я решаюсь выглянуть. Я боюсь увидеть внизу его серую машину. Небо поголубело и расцвело двумя дугами радуги. Мокрый асфальт и крыши машин во дворе искрятся семью цветами.
Бросай
Совсем стемнело. Я зажигаю светильник над столом и снова сажусь напротив нее. Она вытянула вперед руки и уложила на них голову. Смотрит сквозь меня, куда-то в дверной проем, и шепчет:
– Как ты здесь вообще живешь? Как в аквариуме. Мне все время кажется, что кто-то на меня смотрит.
– Я смотрю.
Она не улыбается.
– За окном никого нет. Хочешь, закрою шторы?
Она мотает головой и прячет лицо.
– Пожалуйста, не молчи, говори что-нибудь!
Я больше не могу слушать эти часы!
Она стала такой раздражительной. Я вижу, как подрагивают ее руки. Она прижимает ладони к столу и раздвигает пальцы, будто разглаживает скатерть, я накрываю ее руки своими, в интернете пишут, что это помогает, но я знаю, что ей не поможет. Отворачиваюсь и думаю, что еще ей сказать. Вдруг она встает из-за стола.
Был бесснежный декабрь. Мы ходили по холодному городу, рука в руке в одной паре перчаток, и читали, что пишут на заборах. Тогда она заметила это слово – «бросай». Простая надпись округлыми буквами бледно-желтой краской. Через пару недель ею покрылись все заборы и трансформаторные будки в районе. Мы видели в этом послание и гадали – «бросай пить», «бросай работу» или «бросай цветы к моим ногам». В новогоднюю ночь она сказала тост: «За то, что я бросаю курить».
Первый раз она сорвалась уже под утро и оправдывалась: «Это точно была последняя сигарета, понимаешь, должна же быть самая последняя», будто это я хочу, чтобы она бросила. После было еще пять «последних», два-три «исключения» и столько же «у меня стресс». Каждому срыву она находила причину, описывала мне в подробностях обстоятельства, будто перед моим судом должна была доказать свою невиновность. Десятого января она пришла признаваться в «утренней» сигарете, долго раскаивалась и злилась на мои попытки ее утешить. Мне оставалось только говорить «извини», и она вдруг отвечала: «Нет, это ты извини».
Она поднимает стул и несет его к холодильнику, залезает и шарит рукой там в темноте. Ищет мои спички. Я целиком состою из волнения за нее, но не могу сделать больше, чем сказать: