Деревенские истории

Размер шрифта:   13
Деревенские истории

© Ехалов А.К., 2024

© ООО «Издательство «Вече», 2024

* * *

Мальчик с котомкой

Глава 1. Встреча в аэропорту

Алексей Житьев сидел в зале ожидания во Внуково и спокойно ожидал вылета. Вылет задерживался, но Алексей никуда особо и не спешил. Отпуск у него был большой. Алексей намеревался проведать старуху-мать в деревне и далее махнуть на горячие источники Камчатки, где его родной дядька по отцу командовал санаторием.

Ни во времени, ни в деньгах Алексей Житьев не был ограничен. Еще бы! Капитан Советской Армии, студент-заочник института Лесгафта, мастер спорта, известный спортсмен, неоднократный победитель лыжных гонок на первенство вооруженных сил…

Он был одет в тонкое кожаное пальто на меху, пыжиковую шапку, замшевые ботинки, сразу выдававшие в нем человека, который не вылезает из-за границы и имеет возможность покупать дорогую заграничную одежду.

Но погода уравняла всех. Депутатов и колхозников, профессоров и студентов, дворников и директоров, спортсменов и ботаников, красавиц и простушек… Все одинаково ждали, когда расчистится над аэропортом небо.

Василий сидел уже часа три, и неизвестно было, когда еще улетит. От скуки он осмотрелся, выглядывая, с кем бы из присутствующих дам завести легкое дорожное знакомство.

Познакомиться с женщиной для Алексея не составляло труда. Хорошо одет, образован, атлетически сложен. Горячие глаза, скуластое мужественное лицо, приятная улыбка. Что еще нужно?

Но он сам почувствовал на себе пристальный взгляд. На него смотрела девчонка лет восемнадцати – двадцати.

Конечно, Алексей привык к вниманию женщин. Скрытая в нем до поры энергия легко переходила в бурную страсть. Любовниц у него не сказать, что было много, но были. Были. Есть, что и кого вспомнить.

Но тут было что-то другое. Взгляд у девчонки был иной. Испытующий, строгий.

Алексей даже встал, прошелся, попил газировки. Вернулся, сел… И опять тот же взгляд, внимательный, изучающий и строгий.

– Может, какая-нибудь спортивная фанатка втюрилась? – подумал он. И улыбнулся девчонке. И даже головой кивнул. И тут она поднялась.

Теперь Алексей смог оценить ее стать, фигуру, сложение. Все выдавало породу и внутреннюю силу.

– Спортсменка, что ли? Пожалуй, я не прочь бы закрутить с ней легкий роман. Конечно, я ее старше лет на десять-двенадцать, но какое это имеет значение сейчас…

Житьев даже опешил немного. В то время девушки еще не проявляли инициативы при знакомстве.

– Здравствуйте, – сказала девушка, с волнением. Ей трудно давались слова. – Вы меня, конечно, не знаете, но я вас знаю…

Алексей почувствовал, как его начала распирать гордость. Он не хотел, но эта гордыня перла откуда-то изнутри.

– Это не беда, – сказал он игриво. – Нас, спортсменов, многие знают заочно, но у меня сейчас счастливый случай лично познакомиться с болельщицей. Вы ведь любите биатлон?

– Нет! – твердо отвечала девушка. – Вы мой…

И замолчала, словно поперхнулась.

– Кумир? – помог Алексей девчонке.

– Да нет же, – нашла в себе силы девчонка. – Вы мой брат!

И сказала она это так решительно и твердо, при этом словно просверлила его глазами насквозь.

Глава 2. Однажды в Июле

…Стоял июль-грозник, самая макушка лета. Солнце хоть и жарило, но не было того испепеляющего зноя, поскольку то и дело за речкой над боровыми кряжами вспухали грозовые перевалы и шли, грузно и грозно, на лесные поселки, разгоняя деревенскую живность по дворам, а покосников – по шалашам. Шли короткие грозы с неистовым сверканием молний, ворчанием и грохотом, веселыми ливнями, после которых дышалось легко и вольно…

Лешка вернулся из леса, где собирал морошку. Мать уже целую бочку этой волшебной ягоды, стоявшую в чулане, залила студеной ключевой водой. Зима все приберет…

Он искупался в реке и, отобедав, вышел на улицу погулять. Лешке тогда было лет двенадцать. Сталин еще был в силе и правил страной мудро и бережно. Так, по крайней мере, рассказывали по радио и в газетах. Да и в самом деле лесные поселки благоденствовали.

Пережили войну, ребятишек на улицах порхало, что воробьев.

Лешка выбрался за околицу к конюшне, где вокруг лошадей всегда крутилась ребятня. Он тоже хотел взять коня, чтобы искупать его на омуте.

На берегу речки паслось поселковое стадо. Здесь были овцы с ягнятами, козы с козлятами, тут паслись и телята. Коровы паслись отдельно. У них был свой взрослый пастух. А мелко-рогатую скотину обычно пасли ребятишки.

Нынешним летом на весь сезон была подряжена Любашка Лесникова, девчонка из большой многодетной семьи, которая осталась без кормильца – отец погиб на фронте.

Старшие братья Любашки уже подросли, примеряли на себя мужскую работу в лесу, но нужда все-таки заставила отдать девчонку в пастушки.

Почему-то Лешка давно выделил эту девчонку среди всех остальных.

Они жили по соседству. Зачастую Любашка, заигравшись, ужинала у них, вместе со всеми спала на широкой печи, баловалась вместе со всеми…

Но было в ней что-то такое, чего Лешка не мог объяснить. Она была года на три старше Лешки. И когда они баловались на печи, она вдруг затихала, замирала, и Васька ощущал на себе ее внимательный, испытующий взгляд, от которого непонятно почему у Лешки начинало обносить голову.

Ему уже не хотелось больше шалить, бороться, смеяться… Вслед за ней и Лешка замирал, прислушиваясь к себе. Любашка смотрела на него, и он смотрел на нее и не мог отвести взгляда, хотя ему хотелось в это время сбежать, спрятаться куда-нибудь, чтобы никто не заметил его смущения и замешательства, чтобы одному пережить непонятное томление в груди.

Кое-что Лешка уже понимал в этой жизни. Он знал, что между мужчинами и женщинами существует любовь. Что все обитающее на земле живет парами, и от этой совместной жизни заводится потомство.

Лешка знал и как это происходит. Но все это было так примитивно и тупо, некрасиво, что он не мог перенести это действо на себя…

Он представлял, что любовь между людьми должна свершаться где-то в поднебесье, в цветущих кущах одним лишь сплетением рук, движением губ и блеском глаз…

Любашка лежала на берегу, закрыв платком от солнца лицо. У него перехватило дыхание. Платье у нее было задрано, почти целиком обнажая крепкие загорелые ноги.

Лешка остолбенел и стоял недвижимо над девчонкой, которую знал уже несколько лет, с которой ели из одного блюда, с которой делили одеяло на печи… А тут, на его глазах, девчонка превращалась в девушку, как будто это был цветок, раскрывавший свои лепестки под солнцем.

Любашка почувствовала присутствие человека, поправила платье и стащила платок.

– Ты, Леша, не на конюшню? Возьми на меня Звездку или Челку. Вместе в омуте искупаем их.

Звездка и Челка, хорошо знакомые и любимые детьми лошади, на которых возили из лесу бревна на складку, которых они кормили кусочками хлеба и купали в реке, сегодня уже не были прежними Звездкой и Челкой. Сегодня их крыли…

– Звездка! Челка! – кричали дети, протягивая кусочки хлеба. – На-на-на!

Но лошади не отзывались, даже ушами не прядали, они словно погрузились в какие-то неведомые людям раздумья, далекие от мирской суеты, и только иногда под кожей у них пробегали нервные импульсы. Они покорно дали завести себя в деревянные станки для случки и терпеливо стояли в ожидании судьбы, изредка поглядывая на тесовые ворота конюшни…

Там, где в темной утробе конюшни, в отдельном кабинете стоял племенной жеребец Маяк, слышались глухие удары и нетерпеливый стук копыт, ржание, схожее с раскатами грозы.

Звездка и Челка отвечали на этот любовный призыв кротко и скромно…

Конюшней заведовала Лешкина мать, и все, что происходило с лошадьми, чтобы они были не только вовремя накормлены и напоены, но и покрыты вовремя жеребцом, чтобы приносить здоровое потомство, все было ее заботой.

…Было уже около полудня. У изгороди стояли несколько человек, пришедших поглазеть, как будут крыть лошадей. Тут были и мужики, и бабы, и ребятишки, словно воробьи, облепившие изгородь.

Похоже, и люди вместе с лошадьми испытывали какое-то внутреннее напряжение и нервную дрожь.

Тут, внутри конюшни, раздались крики:

– Открывай, давай! Не удержим!

Ворота распахнулись, и на яркий солнечный свет, хрипя и сотрясая ржанием пространство, вылетел Маяк. Он весь был как один сплошной мускул. Шея, ноги, круп… каждым движением показывали его неукротимую мощь и силу. Шерсть его лоснилась на солнце, грива и хвост струились тягучей волной.

Жеребца держали на веревках два мужика. При каждом движении коня железная узда врезалась в бархат губ и удерживала его на месте.

Казалось, с выходом Маяка мир незримо изменился. Его обволокло каким-то невидимым тягучим мороком, под который попали все: и смиренные лошади, и пришедшие поглядеть на случку мужики и бабы, и дети, облепившие изгородь…

Маяк, увидев лошадей, ожидавших его выхода, презрев боль, взвился на дыбы, оглашая окрестность торжествующим любовным призывом…

И тут Ваську кто-то дернул за порточину. Это был новый начальник лесоучастка.

– Вот что, Леша, – сказал он, прищурившись, оглядывая фигуру парнишки. – Завтра чуть свет отправляйся-ка ты в Усолье в банк за деньгами. Больше послать некого.

– Ладно, – тут же согласился Лешка, радуясь возможности совершить увлекательную прогулку и побывать в райцентре.

– Тогда пошли в контору, дадим тебе записку в банк. Котомка у тебя как-небутная есть под деньги?

Начальник еще раз оглядел Лешку с ног до головы.

– Денег много будет. На весь лесопункт зарплата, и еще с Барсуков придут к нам, да с Медвежьей… Донесешь? Сдюжишь?

– Сдюжу! Я, дядя Ваня, с мужиками бревна катал и не уступал им.

– Верю, – согласился начальник.

Наутро чуть свет Лешка был уже в пути. До Усолья было километров тридцать пять лесными дорогами да сенокосными тропами.

Нужно было торопиться, чтобы до обеда успеть в банк. За спиной болтался рюкзак с подорожниками, мать успела испечь калитки с картошкой, выдала бутылку молока. Отец повесил на плечо парнишке одностволку и дал три патрона, заряженные дробью, что сразу подняло Лешку в собственных глазах.

Он буквально летел по дорогам и тропам. Вокруг был уютный и обжитой мир, лесные поселки переходили в огороды, за огородами начинались покосы, уставленные душистыми стогами. Все вокруг было выкошено до последнего кустика и клочка травы, отчего пожни и луга казались искусственно подстриженными лужайками и манили пробежать по ним босиком и поваляться, вдыхая запахи замирающего под солнцем разнотравья.

Лешка шел тропами вдоль реки, в которой среди кувшинок гуляли стаи язей и голавлей, снова погружался в сень сосновых боров, не чувствуя усталости. К середине дня он был уже в райцентре. Он подал кассирше в банке записку и мешок.

– Поди, погуляй пока, – сказала она. – А с обеда приходи, я приготовлю деньги.

Гордый своей значимостью, Лешка, закинув на плечо ружье, пошел бродить улицами почти пустынного райцентра. Люди были или в лесу, или на сенокосе.

Он зашел в столовую, нашарил в кармане мелочь, которую дала в дорогу мать, и заказал полную тарелку щей.

Напившись чаю, Лешка снова пошел в банк. Кассирша выдала ему рюкзак, набитый пачками денег.

– Тут сто девяносто пять тысяч, – буднично сказала она. – Понесешь, так отдыхай почаще. В лесоучасток к вам я позвоню. Когда думаешь придешь домой-то? Ночевать где будешь? Может, в Барсуках попросишься в контору поспать либо в Медвежьем?

– Да я добегу сегодня, – гордо сказал Лешка.

– Смотри, – сказала кассирша и закрыла окошко…

Лешка пошел в обратный путь. Не доходя до Барсуков, попался почтальон на велосипеде, мужичок лет пятидесяти.

– Я тебя узнал, – сказал он, поправляя сумку. – В Барсуках говорят, что парень из Соснового деньги несет. Люди зарплату ждут.

К вечеру Лешка был уже на середине пути. Он еще только подходил к Барсукам, как почувствовал запах жареных котлет с чесноком. И тут голод дал себя знать. Столовая еще работала.

Радостный, он взбежал по ступеням и открыл дверь.

– Заходи! Ждем тебя, – заворковали молодые поварихи. – Звонили из Соснового. Говорили, что деньги понесешь, так просили накормить.

Лешка бросил в угол мешок с деньгами и сел за стол. Тетки поставили на стол тарелку со щами и котлетами с пюре.

– Поди в контору ночевать, – сказали молодухи, когда Лешка управился с угощением. – Там, в кондейке, тулуп есть, кинешь его на лавку и спи.

Лешка прошел уже километров около шестидесяти. Оставалось еще километров пятнадцать. И хотя усталость уже давила на плечи, он похвалился перед поварихами.

– Добегу, – сказал он. – Не впервой…

– Силен, – удивились поварихи.

Лешка закинул за плечи мешок, повесил на шею ружье и пошел дальше. Он даже себе не признался бы, почему он так торопится. Там, в Сосновом, осталось у него одно неисполненное дело.

Он обещал Любашке взять коней и покупаться вместе с ней на омуте. Он представлял это совместное купание, и его обжигало и торопило какое-то неизведанное ранее чувство…

Скоро стало темнеть.

– Все знают, что я с деньгами иду. А вдруг какой-нибудь вербованный захочет ограбить меня… Не пойду дорогами, пойду вдоль реки тропами.

И он спустился к реке. Но не прошел и пяти километров, как почувствовал, что мысли его путаются, и время от времени Лешка словно проваливался в пустоту. Несколько раз он умывался в реке, но сонливость продолжала одолевать. И вот, переходя по бревну, брошенному через высохший ручей, он покачнулся, ноги его соскользнули с бревна, и Лешка упал в траву.

…Проснулся уже утром следующего дня.

Его голова лежала на коленях у Любашки, и она гладила его волосы рукой.

– Проснулся, – ласково сказала она.

Душа Лешкина взмыла под небеса от счастья.

– Это ты одним днем, выходит, обернулся? – спросила она Лешку. – Надо было в Барсуках ночевать. Зачем в канаве-то? Мало ли чего? Коровы пойдут, наступят…

Лешка хотел сказать, что он торопился на свидание к ней. Но не сказал, постеснялся.

– Пойдем, – предложил он Любашке, – искупаемся. Вода классная!

– Нельзя мне с тобой купаться, Лешенька, – сказала Любашка.

– Это почему? – удивился Лешка. – Всегда можно было, а теперь нельзя. Я отвернусь, а ты зайдешь в воду…

– Нет, Леша. Все равно нельзя.

Она глянула на него ласково и выдохнула:

– Я, Леша, папу твоего люблю.

– Так я его тоже люблю…

– Нет, Леша, я по-настоящему люблю. Как женщина.

Лешка замер, пытаясь осознать сказанное. Казалось, что сияющий солнцем день рухнул на землю. В глазах стало темно.

– Ты только никому не говори. А то мамка и братья меня со свету сживут…

Лешка сидел молча, не в силах выдавить из себя ни слова. Он все понял. Понял, почему уходил по вечерам отец, почему он среди рабочего дня появлялся на берегу реки с удочкой, почему так весел и радостен был в последнее время…

– Ты иди, Леша, тебя ждут! – сказала Любашка и слегка подтолкнула его.

Он подхватил ружье, мешок с деньгами и побрел дальше к видневшемуся на высоком берегу поселку. Слезы бежали по его лицу, и Лешка, не стесняясь, размазывал их по щекам.

Несколько раз встречные лесорубы и покосники спрашивали его:

– Чего, Васька, несешь ли деньги-то?

– Несу.

– Много ли несешь-то?

– Сто девяносто пять тысяч! – машинально отвечал Лешка.

– Ого! С премиальными, значит, нынче…

– А чего плачешь?

– Устал сильно…

К началу рабочего дня он был уже в Сосновом. Начальник лесопункта, увидев Лешку, все же спросил:

– Пришел, значит?

– Пришел…

– Ну, так вот поставь мешок в кондейку к кассиру. Иди, умойся. Да приходи к вечеру за зарплатой. Тридцать рублей выпишу тебе.

Глава 3. Потрясение земли

Чтобы рассказать историю этого лесного поселения, мне надо начинать повествование с тысяча девятьсот шестнадцатого года. С села Уваровки.

Данила Андреянович Житьев вернулся с германского фронта.

Он пришел при Георгиевском кресте. Во время обстрела они ушли на сторону противника и вытащили из блиндажа какого-то важного австрияка и приволокли на себе в свое расположение.

Был ему в ту пору двадцать лет. Он был красавцем писаным, чернооким, черноволосым, кучерявым, дерзким и бойким: в кулачных делах не было его сильнее и ловчее. Да и на фронте он себя показал.

Но тут пришло ему от войны освобождение. В деревне умерли родители, не оставив после себя на хозяйстве никого…

И вот знакомый доктор в полковом медсанбате сделал ему «белый билет»: «Ты, Данила, больше на земле нужен, чем под землей… Тебе крестьянский род продолжать надобно… Иди-ка ты восвояси».

И он пошел. А дома от родительских могил да разоренного хозяйства едва с катушек не съехал.

Вокруг царила настоящая анархия. Власти не стало. Но народ плодился, пахал свои наделы, гулял праздники…

Ждали передела земли. И это ожидание, видимо, открывало в народной стихии какую-то потаенную нездоровую энергию, которая вот-вот должна была прийти в движение. Та энергия, которую даже война не могла по-настоящему разбудить.

…Три ближайших деревни: Уваровка, Врагово и Жидовиново жили немирно. Обязательно на каждом празднике затевалась буза.

Уваровские считались самыми отчаянными.

С понедельника парни вырубали колы и замачивали их в бочках с водой, чтобы в субботу с этими колами идти на гулянку к соседям. Так старики рассказывали, по крайней мере. Так это было или нет, кто теперь подтвердит, все давно к праотцам ушли.

И вот вчерашний разведчик Данила Житьев, отчаянная головушка, то ли от безделья, то ли от одиночества попал в шайку отчаянных парней, с которыми и ходил на гулянки озоровать.

Видимо, войны ему не хватило удаль свою растратить. Бывало, врывались они с разбойничьим посвистом в избы, где пировал народ, и учиняли дебош: вышибали окна и выбрасывали на улицу парней и мужиков.

  • А мы ломали, вышибали
  • Из окошек косяки…
  • А неужели нас посадят
  • За такие пустяки…

Этот боевой клич гремел на праздничных улицах. И некому было унять распоясавшуюся молодежь.

Правой рукой у Данилы был Иван Базлеев, человек без роду и племени. Родители у него тоже померли, родни не было, женой не обзавелся. Базлеев и прежде держал в страхе всю округу. Он в одиночку мог разогнать любую гулянку.

Он ходил в мягких сапогах, голенища которых собирались в гармошку. Широкие штаны напуском закрывали половину голенищ, за голенищем торчала костяная рукоять финского ножа.

На нем всегда были белые рубахи тонкого фабричного полотна, которые стирали ему вдовые солдатки-любовницы, на плечи он накидывал незастегнутый пиджак…

И вот когда этот красавец появлялся в каком-нибудь доме во время гулянки или беседы, все вокруг замирало. Смолкали девичьи голоса, стихали гармошки, и парни старались не проронить лишнего слова.

Базлеев выходил в круг, который тут же становился широким, оглядывал гулянку орлиным взором и кивал гармонисту кучерявой русой головой:

– Валяй!

Гармонист неуверенно трогал голоса.

Иван сбрасывал с плеч пиджак, быстрым движением выхватывал из-за голенища финский нож и вонзал его в половицу посредине круга.

Это было зрелище не для слабонервных.

Нож еще продолжал вибрировать, а Иван, согнувшись почти пополам, вытянув вперед руки, начинал ломаться вокруг ножа, выписывая ногами замысловатые вензеля. Гармошка набирала темп, движения плясуна становились все быстрее и замысловатее, и вдруг он выпрямлялся, вскинув руки, и тогда воздух сотрясался от рева, исторгнутого из его глотки. Это был рев дикого вепря, дикого быка или медведя, выходящего на смертный бой с соперником…

Люди буквально растекались по стенам. И не было желающих выйти ему соперником на круг:

  • Моя финка – пятый номер…
  • Позолоченный носок.
  • Если кто еще не помер,
  • Припасай на гроб досок… —

ревел Базлеев.

И только Леша Муранов, второй товарищ Житьева по шайке, имел право плясать в кругу с Базлеевым:

  • Нас побить, побить хотели
  • На высокой на горе…
  • Не на тех вы налетели
  • Мы и спим на топоре…

Третьим в шайке был прибылой. Его сослали сюда откуда-то с городов. Он был не политическим, а скорее уголовным. Зайков фамилия ему была. Он был похож на цыгана, кучерявый, на гармошке с колокольчиками играл.

У него даже наган был. А сила в нем была немереная.

  • Мы не свататься приехали
  • Не девок выбирать,
  • Мы приехали подраться
  • Из наганов пострелять…

Эта частушка была любимая у Зайкова.

И вот они и разъезжали на базлеевской лошади по деревням и учиняли там разбои да драки.

…Чем бы все эти похождения кончились для Данилы Андреяновича, один бог знает, если бы он не встретил однажды на празднике девчонку и не влюбился на раз.

Скоро уж дело к свадьбе, а такому ухорезу кто девку отдаст? Пришлось Даниле остепениться, гулянки прекратить, за ум взяться.

А уж как женился, так уж по гулянкам стало недосуг ходить, да и не солидно с парнями женатому хороводиться.

А эта троица осталась колобродить по округе.

Наконец, жидовиновские мужики, они постарше были, видят, что уваровская шайка атамана лишилась, собрались: «Да сколько можно этих уваровских терпеть!»

И вот однажды поехали Зайков с Базлеевым и Мурановым в Жидовиново. Луна светит, хоть иголки собирай.

Данила Андреянович в это время с молодой женой на перине тешится, о будущем печется, а друговья его силушку тешить едут.

В Жидовинове в одной избе был пивной праздник, в гармонь играют, пляшут.

Базлеев говорит:

– Вот тут и попробуем пивка. А худо поднесут, без окон останутся.

Уваровские заваливаются, как всегда, с грохотом. В сенях ведра попинали, коромысла. Дверь так рванули, что чуть с петель не сняли. А их не звали, но ждали уже.

Первым Зайков завалился. А ему сразу топором по хребтине. И вместе с полушубком, видно, разрубили позвоночник. Упал, застонал. У него тут же наган выхватили, чтобы пальбу не открыл. Ноги-то отказали, а руки действовали.

А следом Базлеев залетает. Видит, неладно. У него гирька двухфунтовая была в платке завязана. Он как гирькой махнул, кому-то приложил, кровь брызнула, а с боку мужик с топором и хлестанул его. И перерубил ему переносицу. Кровь фонтаном брызнула. Он рукой зажался, кричит:

– Я отлежусь, так всех вас передавлю, как клопов…

Муранов его подхватил и потащил на улицу. Там, на краю деревни, вдова жила. Муж в войну сгинул. Так Базлеев порой с нею ночи коротал.

Так вот тащит Муранов Базлеева к ней, а след кровавый по улице тянется.

Муранов товарищу говорит:

– Ты, Серега, кровь глотай в себя, так, может, и не истечешь кровью-то.

Муранов товарища в дом к этой вдове затащил. Глянули в окно, а по кровавому следу мужики жидовиновские пробираются, в руках поленья. Добивать идут.

Базлеев сунулся было в печь, да там такая жара, что тут же выскочил обратно. А мужики тем временем двери с петель сорвали – и уже в избе. И на глазах Муранова забили товарища его насмерть. А самого не тронули.

Вытащили Базлеева мертвого уже, кинули в сани, поставили лошадь на дорогу в Уваровку, настегали:

– Иди, откуда пришла.

Утром уваровские видят, что лошадь к ним труп привезла. Лошадь выставили на дорогу в Жидовиново. Настегали:

– Иди, откуда пришла.

А жидовиновским передали:

– Вы убили, вы и хороните!

Целый день лошадь между Брюховым и Жидовиновым туда-сюда ходила, пока, наконец, не пошли к Житьеву:

– Может, ты товарища своего приберешь?

…А с Зайковым, которому позвоночник перерубили, вот какая история вышла.

У него в Жидовинове тоже была любовница. Вдова. Когда его выкинули на снег помирать, она подогнала лошадь, подхватила цыгана этого в сани и повезла в земскую больницу. Там врачей не было тогда, всем занимался фельдшер Люсков. Вот она к нему и привезла своего дружка.

Люсков потом, время спустя, и рассказывал:

– В ту ночь была полная и невероятно яркая луна. И вот привезли травмированного человека. Мы подняли его на второй этаж, обработали, положили на кровать. И в это время на улице раздался шум. Подъехали в розвальнях мужики и стали подниматься в стационар.

Я пытался остановить их, но они меня оттолкнули, прошли в палату и выволокли за ноги этого Зайкова. Нижняя часть туловища у него не действовала. Но он зацепился руками за балясины лестничных перил, и, видимо, в его руках была такая сила, что несколько человек не могли его оторвать, он так и собрал эти балясины сверху донизу в одну кучу.

Зайкова и Базлеева, несмотря на злодейства, учинявшиеся ими, отпели в церкви по христианскому обычаю и похоронили под одним крестом.

Остались на белом свете всего двое из друговей-ухорезов: Житьев с Мурановым. Вслед за Данилой и Муранов женился, дети пошли безостановочно. Один за другим.

А тут начались такие события, что удальство свое пришлось позабыть.

По-другому запела деревня:

  • Сидит Ленин на телеге,
  • Два нагана по бокам…
  • Разделить в деревне землю
  • Он решил по едокам…

Глава 4. Тревога в Уваровке

Было это уже в 1931 году. Комитет бедноты заседал в Уваровке весь день. Из района пришла разнарядка на переселение из Уваровки в северные края двадцати восьми семей из трехсот проживающих в селе.

Выбирали тех, кто побогаче, чтобы не мешали коллективизации, да тех, в чьих семьях было побольше мужиков. Молодой Стране Советов нужны были в малолюдных, но богатых ресурсами районах молодые сильные руки…

Спорили до посинения, накурили, наматюкались, прихватили и ночи. Все-таки непросто было разрывать веками сложившиеся отношения в хуторе. Тут уж не разберешь, кто сват, кто брат, кто деверь, кто свояк… Считай, весь хутор родственными связями переплетен.

Однако зависть да жадность не признают никаких уз: ни кровных, ни дружеских, ни соседских. А соседских – тем более. Нет ничего тягостнее межевых споров, сколько страстей кипело всегда на межах? И косами секлись, и топорами махались…

Когда это было еще?

Может быть, накануне Гражданской, когда жаждали и ждали передела земли… Вот тогда ожесточение друг против друга, кажется, достигло предела… И покатилась колесница Гражданской войны из конца в конец бескрайней матушки России. Умылась она кровью людской и не только умылась, по колена зашла в эту кровавую Лету…

Но только разделились, только продотряды вышли из деревень и хуторов, как пришел НЭП. Новая экономическая политика, открывшая ворота народной инициативе и предприимчивости.

У Данилы Андреяновича с Авдотьей Ивановной наплодилось пятеро сыновей да дочь. Данила Андреянович сумел хорошо подняться во время НЭПа. В хозяйстве – пасека на пятьдесят семей, водяная мельница на ручье, три лошади, пять коров, сад, приличный запас пшеницы… Но и трудиться приходилось с утра до ночи. Не разгибаясь…

И вот Данила Андреянович со своей семьей попал в списки выселенцев. Он еще не знал этого. Ночь провели, хоть и тревожную, но все же не верилось, что их многодетную семью тронут с места.

…На следующее утро хутор потрясла страшная весть. Ночью неизвестные порубали комбедовцев шашками и сбросили в колодец.

А еще через день хутор огласили душераздирающие вопли женщин. В хутор вошли чекисты с тачанками и пулеметами. Началось выселение.

У чекистов были на руках списки на выселение. Видимо, комбедовцы успели передать их в район с нарочными.

И вот ранним утром к дому Житьевых подкатила тачанка с чекистами и подвода, предназначенная для перевозки семьи на железнодорожную станцию.

Вся семья была в сборе, кроме старшего сына, которому уже минуло пятнадцать годков. Николай был в соседнем хуторе на беседке. У него даже зазноба была – поповская дочь.

Чекисты не церемонились. Зачитали решение несчастного комбеда, нашедшего свой конец на дне заброшенного колодца, о переселении семьи Данилы Житьева в северные края. И смело вошли в хату.

– Возьмите с собой только все необходимое, – сказал жестко чекист из города. – Там, на месте размещения, вам выдадут все, что потребуется. Ваши вещи, инструмент, предметы обихода, все будет описано и отправлено на хранение до востребования.

– А животин куда? Подыхать оставим? – хмуро спросил Житьев.

– Скот, мельницу, пасеку советская власть у вас реквизирует, о чем также будет составлен соответствующий документ.

…Да, не тот уже стал Данила Андреянович, георгиевский кавалер, атаман уваровской шайки. Засосало его в болотину хозяйственных забот, пятнадцать лет копеечку к копеечке собирал, свое хозяйство поднимал, о детях пекся, жену голубил…

И только бы все на лад пошло, как новая беда свалилась на крестьянские головы: коллективизация, переселение…

Нет больше у Житьева воли сопротивляться обстоятельствам. Не бодаться теленку с дубом. Себя бы сохранить для того, чтобы сохранить семью и ребятишек. Поэтому опустил он некогда буйную головушку, принял покорно судьбинушку.

А вот Авдотья Ивановна подчиниться приказу не пожелала, напялила на себя шубу, коты, полушалок. А жара стояла неимоверная.

Выкатилась она с ребятишками и узлами на двор, а в узлах увязаны уже самовар, посуда, постельные принадлежности, перина и подушки…

Тут на нее чекист налетел.

– Куда-ты, баба дурная, прешься с этим скарбом. Сказано: только необходимое.

Ухватил он Авдотью Ивановну за рукав и принялся стаскивать шубу. Не выдержала Авдотья такой бесцеремонности, оттолкнула чекиста.

А тот снова налетает коршуном, за рукав стягивает шубу. Видно, самому поглянулась шуба-то.

– Люди добрые! Грабят среди бела дня! – заголосила она от отчаянья. – Кто-нибудь, помогите!!!

Некому прийти на помощь Авдотье Ивановне. По всему хутору то тут, то там плач бабий волнами плещется из конца в конец, а вслед за ним и дети от страха ревут.

Свои Житьевы принялись рыдать:

– Мамка! Боимся, мамка! Куда нас?

Данила Андреянович в хате сидит, бумаги подписывает, белый, как мел, так зубы сжал, что зубы крошиться начали…

А тут во двор старший сын Никола забегает. С гулянки пришел. Парень уж в пору вошел, в плечах – косая сажень, уже наработался по хозяйству, силы набрал. А характер, что сам Данила Андреянович в молодости. Бедовый.

Видит Николай, что чекист его мамку треплет, налетел на него, сбил с ног и пинать принялся.

– Убью, за мамку убью, гада! – заорал он в ярости.

На него навалились чекисты, но Никола раскидал их, как снопы кидал на гумне.

Выскочил на крыльцо Данила, да одумавшаяся Авдотья бросилась на него и связала своими руками его руки, вздувшиеся каменными буграми мышц.

– Данила! Остановись! Дети у нас.

Чекисты заломали, наконец, Николу, связали веревками.

– Вывези его в лог и пристрели, как собаку, за сопротивление властям, – сказал старший чекист вознице.

Николу подтащили к повозке и опрокинули навзничь в телегу.

Авдотья рухнула без чувств. Вновь дети заголосили так, что тошно небесам стало. Телега, заскрипев, выехала со двора.

– Мамка, тятя! – прокричал Никола. – Не поминайте лихом!

И снова окрестность огласилась рыданиями.

Немного времени спустя в логу сухо лопнул выстрел.

– Все, дети, потеряли мы Николу, – выдохнул горько Данила Андреянович и отвернулся, чтобы дети не видели его слез…

Глава 5. Дорога на север

Набралось десятка три подвод с несчастными переселенцами. Они скорбно ехали по тракту под конвоем чекистов. Пулеметы хищно нацеливались на людей, которые потеряли волю сопротивляться. Даже дети перестали плакать.

В полном молчании прибыли на станцию, где их ожидал эшелон с телячьими вагонами, разместились и под конвоем, опять же, тронулись в путь.

– Скорей, скорей, – стучали колеса.

Мелькали полустанки, станции, плакаты на зданиях: «Даешь индустрию!», котлованы будущих заводов, вереницы людей с тачками в непрерывном движении. Страна напоминала разворошенный муравейник.

Сталин торопился: война вот-вот придет на порог. Это будет война моторов и машин… Страшная война на уничтожение.

Через несколько дней эшелон пришел в старинный городок, на краю которого стоял величественный монастырь за высокими каменными стенами, превращенный в пересыльный лагерь.

Еще через день к монастырю подошла баржа с буксиром, и Житьевых вместе с другими выселенными уваровцами погнали на баржу.

…Все еще стоял июль. Было тепло и красиво. Ночью звезды отражались в реке, и казалось, что это спасительный ковчег Ноя плывет Млечным Путем в бездонном космосе.

Туманными утрами слышно было, как в заливах бьется рыба, гогочут гуси и крякают утки.

С рассветом переселенцы увидели, что баржа плывет в высоких берегах, обрамленных золотыми сосновыми борами. Время от времени леса расступались и взору являлись северные деревни с огромными, рубленными в лапу домами в два этажа с мезонинами по двенадцать и более окон по переду.

Такое богачество трудно представить степному человеку. Под одной крышей были тут и хозяйственные постройки, и скотный двор, и сеновал…

Часто к хозяйственным постройкам примыкал еще один точно такой же дом. Зимовки, бани, амбары, поленницы дров, сложенных шатрами, стога сена окружали жилища. В реке по грудь в воде стояли коровы и лениво жевали жвачку, равнодушно разглядывая переселенцев. Стада овец ходили по берегу, ребятишки с радостным гомоном плескались в реке.

И постепенно тревога и отчаянье стали уходить из сердец степных крестьян.

– Вот это жизнь! – вздыхали уваровцы. – Ишь как основательно здесь крестьяне живут.

– А за счет чего? Говорят, земли здесь не больно плодородные.

Сопровождавший их комендант будущего поселения, он из учителей, направлен был на эту работу, погордился:

– Здесь никогда не было крепостного права. Здесь люди вольные жили. Раньше как было: уберут урожай, реки встанут, сбиваются в артели и – за Урал, в Сибирь, соболя ловить. А соболь – он покруче золота ценился.

– Вот как, – дивился народ.

– Да так всю Сибирь и прошли до Тихого океана. А потом и океан не преграда, перебрались на Аляску, в Калифорнию.

– Это ж надо характер иметь за десять тысяч верст харабродить вдали от дома… Что за дивный народ? А свои богатства не тронуты.

– Здесь – Север, граждане переселенные. Климат суровый. Здесь выжить можно только сообща. И землю у леса отвоевать, и дома построить, от ворога борониться. Все обществом, соборно, артельно.

…На третий день буксир притащил баржу в еще более древний городок, в котором, казалось, церквей было больше, чем домов.

Переселенцев перегрузили на этот раз в маленькие карбасы и бечевой потащили дальше по маленькой речке Дороманке.

С одной стороны над рекой нависали могучие сосны, порой берега ее осыпались и корни деревьев обнажали свою державную суть… Иная сосна не выдерживала и падала с высоты береговой кручи, почти перегораживая реку. На другом берегу буйствовали многоцветьем заливные луга. Пчелы сновали над рекой, нагруженные тяжелыми взятками нектара. Прежде, рассказывал комендант, эти луга были монастырскими огородами и местом для рыбной ловли, о чем свидетельствовали перекопи, ведущие из реки к потаённым луговым озерам.

– Теперь монастырь закрыли, – рассказывал комендант. – Ценности его реквизировали на нужды индустриализации, а монахов отправили строить социализм.

Через несколько километров переселенцев высадили на небольшой полянке среди дремучего сосняка, которому было никак не меньше трехсот лет.

Охрана куда-то исчезла. Ночевали в шалашах. Готовили на кострах. Купались в реке.

Впервые за все это время Данила услышал детский смех.

Наутро приплыли на лодках местные мужики, комендант, привезли топоры, пилы, инструменты. И тайга огласилась визгом пил, звоном топоров и треском поваленных сосен. Хотя многим степнякам пришлось учиться плотницкому и лесному делу.

– Здесь, – сказал веселый улыбчивый комендант, – будет поселок лесоучастка, в котором и предстоит жить вам – будущим лесорубам. Вы, верно, и леса еще настоящего не видывали. Назовем этот поселок Сосновым. Здесь на десятки километров нетронутая тайга. В тайге зверя полно, в реке – рыбы.

Не какой-нибудь, а стерляди. Огороды разобьете, покосы расчистите, скотиной обзаведетесь. Так что не пропадете. Еще вам государство и деньги будет платить за работу. Хорошие деньги! Будете, как сыр в масле…

Люди, собравшиеся вокруг улыбчивого коменданта, слушали и не верили в счастливое будущее. Сомневались. Насильно нельзя сделать людей счастливыми.

Но пространство будущего поселка преображалось на глазах. В первую очередь срубили просторную баню.

На понтоне притащили дизельную электростанцию, поставили столбы, протянули провода, запустили лесопилку.

Бараки уже стояли под крышами, когда из-за Медвежьего болота через гать пришли местные кирпичники, отец с двумя сыновьями. Они подрядились сделать кирпич для печей. Им выделили помощников из переселенцев, поставили задачу: к сентябрю кирпич должен быть готов.

Старик кирпичник обошел с лопатой берег и забил в одном месте колышек.

– Здесь глина та!

Сыновья с помощниками сняли дерн, под которым лежали пласты красной глины. В эту глину возили бочками воду, с пилорамы доставляли опилки, по всей вскрытой площади водили лошадей, которые перемешивали глину с водой и опилками.

Тем временем изготовили рамки для формовки кирпичей и стеллажи для сушки.

На обжиг собралось все будущее население. Вкруг просохших кирпичей были выложены дрова и подожжены. Пламя лизало небо, видно было через сгорающие дрова, как кирпичи становятся красными, алыми, розовыми…

Наутро приступили к кладке печей.

Глава 6. Беглец с того света

Года через два, дождливой осенней порой, семейство Житьевых, отужинав, расползлось кто на печь, кто на родительскую кровать, кто на полати.

Данила Андреянович, вернувшись из леса, точил свой инструмент – пилу-лучковку. Это большое искусство – наточить пилу и сделать меж зубьев ее такой развод, чтобы иголка, положенная в самом начале полотна, проскользнула до конца его без помех.

Зато и пила шла в древесину, как нож в теплое масло. Очень скоро он стал выполнять две нормы за смену, потом три…

Его портрет вывесили на Доске почета в районе, о нем писали в газетах, как о стахановце.

Прав оказался комендант. Деньги в лесной отрасли, в отличие от сельского хозяйства, работники получали очень даже неплохие. Разбили переселенцы огороды, на которых всё на удивление росло в большом изобилии. А уж на рыбалке Данило Андреянович собаку съел. Никакой выходной без рыбников со стерлядкой не обходился. Корова в хозяйстве появилась – что не жить?

А между тем на родине свирепствовал голод. Приходили какие-то мрачные отрывочные слухи. И порой у переселенных уваровцев рождалась мысль, что это переселение спасло их и их детей.

А у Житьевых уже сыновья поднялись. Трое в лесу с отцом пробовали силы сучкорубами. Одно плохо, школы нет.

Младший Егор ушел в город учиться, прижился у брата Данилы Андреяновича Петра Андреяновича, который жил одиноко, работал на запани, составлял плоты для буксировки по рекам и в этом деле проявил себя большим мастером. А вслед за Жоркой ушли и другие Житьевы за образованием да женихами.

А тут были каникулы, все у родителей собрались. Дочка читала книжку былин про богатырей:

– Здравствуй и ты, крёстный батюшка, славный пахарь Микула Селянинович, – отвечал Илья Муромец и поведал-рассказал о кончине Святогора-богатыря.

Подошёл Микула Селянинович к малой сумочке перемётной, взялся одной рукой, поднял котомочку от сырой земли, руки в лямки продел, закинул сумочку на плечи, подошёл к Илье Муромцу да и вымолвил:

– В этой сумочке вся тяга земная. В этой сумочке я ношу и тягость пахаря-оратая, и хоть какой богатырь ни будь – не поднять ему этой сумочки.

Данила Андреянович даже свой инструмент отставил. Это откровение поразило его.

– Вот как правильно сказано-то. Никому этой земной тяготы не поднять, кроме крестьянина. На нем вся тяжесть нынешняя. Он страдает… Мы-то что? Раскрестьянили нас. Пролетарии. Пролетариям – почет и уважение. А с крестьян три шкуры дерут… Со свету сживают. Скоро некому будет земные тяготы нести.

Авдотья Ивановна перекрестилась на красный угол и поправила свечку перед Николаем Угодником, вспоминая старшего своего, безвинно погибшего Николу Даниловича.

– А ты, Авдотья, погоди убиваться, – сказал, понизив голос, Данила Андреянович, чтобы не слышали дети. – Думается мне, жив он.

– Как жив? – вскинулась Авдотья.

– А так. Пуля, которой стреляли в него, ушла ветер искать. Уж я-то знаю, как пуля в человека входит. Тут совсем другой звук был в логу-то. Жив Николай. Дай срок. Объявится.

– Так уж два года минуло.

– Объявится.

И верно, Данила Андреянович оказался провидцем. То ли какая существует связь между родственными людьми, невидимая и не осязаемая, но все эти годы жила в его сердце уверенность, что старший его, Никола, жив и соединится рано или поздно с семьей.

Не говорил никому, боялся, что чекисты примутся искать воскресшего человека.

…Прошло еще немного времени, и поздним вечером в окошко Житьевым постучали.

Замирая сердцем, Авдотья отодвинула занавеску и тут же села на лавку.

– Микола! – прошептала она, лишаясь чувств.

Это и в самом деле был их старший Николай.

Он пришел из городка, куда добирался несколько суток, ночуя по деревням. Пароходы уже не ходили.

– Да как хоть ты нашел-то нас. Мы никому не писали, да и некому особо писать. Всех родных из Уваровки выгребли, – хлопотала мать, собирая на стол.

– Вас теперь искать нетрудно, – отвечал Никола. – Вот газеты про батьку пишут: ударник. – И он вытащил из нагрудного кармана сложенную газету. – Как прочитал, так сразу и поехал в вашу глухомань…

– Да где был-то?

– В Воронеж от голода бежал, сначала на мясокомбинат взяли бойцом, потом в Тулу перебрался. Я бы у вас остался, так по вашим спискам меня, поди, уж и в живых нет.

– Да, Микола, – сказал отец. – Мы тебя числили потерянным. И в списках переселенческих тебя чекисты вычеркнули, как расстрелянного. Но я-то чувствовал, что ты жив, в тебе не одна жизнь заложена.

– Да как хоть, скажи, спасся? Ведь на расстрел, тебя, голубчика, повезли. И я тебя грудью заслонить не смогла, – заплакала мать.

– Да я вознице сапоги свои предложил, если отпустит. А тот и говорит: «Зачем мне тебя отпускать? Ты – враг народа. А сапоги я с тебя и с мертвого стащу».

– Ой, и злодей! – всплеснула Авдотья руками. – Сколько зла на земле Бог попустил. – И она начала истово креститься на иконы.

– Ну, и как договорились? – Данила Андреянович включился.

– А я ему, вознице, и говорю: «Да как ты будешь потом жить с этим. Ночью сапоги поставишь под кровать, а я и мертвый за ними приду… Схвачу тебя за бороду. Верни… Не тобой нажито…»

Тот подумал, подумал: «Сымай сапоги. И тикай по логу. А для верности я пульну в овраг, а ты тикай». Вот так, мамка, тятя я и втик.

А потом голод! Это, мамка, представить трудно, что было. Люди, как мухи по осени, мерли, дети, старики… Счет, говорят, на миллионы шел. Хоронить не успевали.

Все, что было у колхозов в закромах, выгребли силой, оставили на произвол судьбы.

Отряды с винтовками и пулеметами в каждой станице, в каждом хуторе. Колхозников били, ставили к стенке, жгли пятки, чтобы выведать, не запрятана ли где у них пшеница…

В одном хуторе двух колхозниц после ночного допроса вывезли за три километра в степь, раздели на снегу догола и пустили бежать к хутору рысью.

В соседнем с ним колхозе людей били шашками, раскрывали колхозниками крыши и разваливали печи, как у саботажников.

Я все переживал за вас: как вы там с такой оравой… Нашел, слава Богу!

– Ну, теперь-то вместе. Чего-нибудь да придумаем, – сказал успокоенно Данила Андреянович. – Комендант у нас – человек.

За темными окнами начинался снегопад, скоро выбеливший и обновивший хмурый осенний мир.

Глава 7. Две десятилинейные

Санко Ястребов, простой деревенский мужик, плотник, единственный на всю округу строитель мостов и устроитель плотин, был приговорен к расстрелу.

За год же до того события у Санка умерла жена, оставив на его попечение двоих детей, одного четырех лет, а второго – шести.

Санко стал присматривать себе жену.

А и смотреть было нечего, у него в батрачках работала соседка, Платонида. Скотину Санкову обряжала, коров доила, огород вела, за детишками присматривала, пока Санко на своих мостах и плотинах пропадал.

А надо сказать, что красы Платонида в свои шестнадцать лет была неописуемой, парни из-за нее с ума сходили и бились смертным боем.

Да и мужики мимо не могли без вздоха пройти. Вот какая была Платонида – Платошенька, русокосая, голубоглазая настолько, что можно подумать, что ее мать подобрала в цветущем льне.

И вот когда Санко свободен стал и жениться замыслил, то лучше Платониды жены себе не увидал. Хоть и молода была Платошенька, хоть и в батрачках числилась и за любую грязную работу бралась, но строга была и независима. Пройдет, бывало, с ведрами мимо королевой, да так пройдет, что у Санка дух займется.

И вот когда стало невмоготу, когда понял, что на четвертом десятке влюбился напрочь, не вздохнуть, ни выдохнуть, пал в ноги батрачке своей:

– Платошенька, свет мой ясный! Люблю и век любить буду. Пойди за меня.

Это было в пору коллективизации. Санко справно жил, для кого-то и завидно. Какой еще доли искать батрачке безземельной. И мать натакала: иди, дочка, не сумлевайся.

Так вот Санко Ястребов, зажиточный мужик, устроитель мостов и плотин, справлял с юной Платонидой Егоровной свадьбу.

Всего у него было в достатке. И денег, и коров пяток, и лошадей пара, и земля.

Позвали гостей, наварили пива, напекли, нажарили всего. Свадьбу смотреть, была такая традиция, собралось народу с нескольких деревень.

Гости за столами сидят, а зрители в избе, в сенях, на печи, на полатях, на завалинах, в окна пялятся.

Богатая свадьба. Две десятилинейные керосиновые лампы под абажурами сияют.

Это же какое богачество: десятилинейные! Завидки берут. Семилинейных-то в деревне не было…

Вот свадьба идет чин-чином. Гости пьют и закусывают, смотрящие – глядят.

И были в сенях при раскрытых дверях среди смотрящих братья Харины.

Эти были в деревне активистами новой власти, агитировали народ в колхозы вступать, и к Санку Ястребову относились с недоверием. Тот как-то уклонялся от разговоров о колхозной жизни.

И вот этих братьев стали завидки забирать от сияния десятилинейных. Один из Хариных, Ванька Кривой, стал подбивать Колесенка, придурковатый малый такой был на деревне: все время рот на огород и сопля на щеке:

– Мол, чего они тут разгулялись! Ни пива не поднесли, ни пирогов. Щелкни-ка ты им по лампам батогом!

Колесенок с дурной головы и выскочил, лампы у Санка побил. Все заорали, заскакали.

А Санко схватил ножик, столы перепрыгнул. Платонида метнулась перехватить его, да схватилась за лезвие рукою и всю ладонь разрезала. Кровь так и брызнула!

А Колесенок видит, что неладно сделал, бросился бежать, прятаться.

А Санко нагнал его в сеновале, повалил. Слышали только, как Колесенок вскричал: «Не губи, Санко, прости!» Потом захрипел.

Санко его на раз, как поросенка, завалил.

…Свадьба распалась. Завязалась драка. Кто за Санка, кто против его… Зеваки меж собой схватились. И пошло, и пошло, как пожар полыхать. Кто с кем бился, за какую правду, не знают. Эта драка на соседние деревни перекинулась. И там пошло противоборство.

Кто победней – на колхозы смотрел с надеждой – одну сторону взял, кто побогаче – другую.

Надо сказать, что напарник Санка по строительству мостов, Василий Егорович Долгоусов, в драке не участвовал, отошел в сторонку и глядел только, как народ друг другу носы квасит. Но куда от судьбы? Оказался едва ли не главным ответчиком, когда началось судебное разбирательство.

…Вот через неделю едут уполномоченные представители для разбирательства. Три человека. Собрали сельский сход.

Братья Харины – активисты стараются вовсю. Посадили на скамейку Санку Ястребова.

– Он против колхозов агитировал! – Ванька Харин поднялся. – Даю показания… Он и Колесёнка, бедняка, убил по классовым соображениям. Да он не один тут воду мутил. У них тут целая банда кулацкая.

– Назовите поименно, – из президиума просят.

– А вот Василий Егорович Долгоусов.

Василий Егорович сидел как раз в первом ряду. Его также кормило ремесло мостостроителя и в колхоз не собирался.

– Долгоусов тоже от колхозной жизни уклоняется.

И еще какого-то мужика приплели.

– Агитация против колхозов – преступление. Только враги народа могут против коллективизации выступать, – сказали из президиума.

И пошло-поехало. Про Колесёнка забыли уже. Кто-то обиженный в драке из зала кричит:

– Расстрелять их!

Еще синяки да ссадины от минувшей драки не сошли, отмщения требуют.

И постановили: к расстрелу всех троих. И Санка, который свадьбу справлял, Колесёнка убил и драку учинил. И Василия Егоровича ни за что ни про что, и третьего мужика, смутьяна якобы.

В зале аплодисменты. Уж кто там аплодировал, кто голосовал – неизвестно. И голосовал ли кто…

И вот кричат из зала:

– Правильно. По душе! Так и надо.

Осужденных – под конвой и повели на выход из деревни.

Полдеревни провожать пошли. И Платонида с ребятишками Саньковыми. То ли жена, то ли невеста, то ли и вовсе батрачка… Не верилось, что вот так возьмут и расстреляют.

Вот сели на околице и конвоиры, и приговоренные, закурили… Чего делать, никто не знает, И в самом деле не расстреливать же теперь их. Поорали на суде и хватит…

И тут нашелся один поумней среди уполномоченных:

– Расходитесь, товарищи. Надо их в уезд вести и судить по закону. У нас сейчас – мирное время. Военно-полевых судов нет.

Тут все, кто провожал и горевал и кто жаждал расстрела – обрадовались. Жалко мужиков-то, хоть и кричали некоторые: «К расстрелу!»

И повели их в уезд на суд. А до города сорок километров.

Никто не дал подводы везти осужденных. Скоро конвоиры устали, осужденным винтовки передали, чтобы те дальше сами несли свое расстрельное оружие.

К утру пришли в уезд. Вот суд начался.

– В чем вина этих людей? – спрашивает судья.

– Агитировали против колхоза. Сход решил требовать расстрела.

А про убитого Колесёнка и забыли все.

– Агитация против колхозов – серьезное преступление, – сказал судья. – Только какие они агитаторы. Они и расписаться не умеют. Дадим им по пять лет каждому и довольно…

…В тридцать втором уже Василий Егорович вернулся в деревню с лесоповалов. Колхозы уже были созданы. А он остался помимо колхоза, не вступал. Да не особо и звали.

Санко Ястребова с лесоповала перегнали в Сибирь за дерзость. Ни письма, ни вестиночки. И только в сорок втором кто-то из фронтовиков принес в деревню весть: погиб Санко в Синявинских болотах, защищая родину от врага.

А Василия Егоровича Долгоусова на фронт не взяли. Не дал председатель колхоза. «Если вы его заберете, нам никуда не бывать!»

Он остался единственным на всю округу мастером по строительству и починке мостов. Вот у него-то в северной вологодской деревне и нашел Никола Житьев работу и пристанище.

Глава 8. Платонида-краса

Хорошо живет Василий Егорович Долгоусов.

И скотинка во дворе мычит да блеет, петух кричит. Сад-огород. Специалист единственный на всю округу. Устроитель мостов. И Никола Житьев при нем в подмастерьях. Есть чему поучиться.

И тут однажды приходит к Долгоусову молодая женщина. И такая она красавица, что у Николы Житьева поплыла голова. Чувствует, еще немного и вовсе себя потеряет.

Что за чары такие невидимые распространяют вокруг себя эти женщины? Попадется навстречу такой красавице мужик либо парень – атаман, ухорез, забубенная головушка, который сроду никому ни в шапочку, от одного взгляда которого соперники ниже травы, тише воды становятся, а красавица только бровью поведет – и нет больше атамана и ухореза. Есть послушная покорная овечка.

– Нет ли тебе, Василий Егорович, вестей каких от сотоварища твоего Ястребова? – спрашивает она удрученно.

– Нет, Платошенька, ни единой вестиночки. Как угнали его из Архангельской тайги в Сибирь так, как в воду канул. Трудно ему с таким характером выжить в лагере. Ой, Платошенька, трудно. Где бы голову склонить, он ее подымает…

– А мне-то куда, Василий Егорович, деться? Ни жена, ни вдова, ни невеста. Из-за свадебного стола да в кутузку. Как была батрачкой в его хозяйстве, так и осталась батрачкой. Детей в детский дом прибрали.

– Вот уж не знаю, Платошенька, – отвечает Василий Егорович. – А ты замуж выходи. Я бы тебя взял, да стар уж я для тебя. Вот разве помощника моего завлечешь?

А чего завлекать, коли вот рядом за столом сидит Никола Житьев уже завлеченный? С языком деревянным.

– Мне бы, Василий Егорович, поросенка забить надо, – говорит Платонида.

– Шкуру сдавать надо, да и налог заплатить. Надо так делать, чтобы никто не спроведал. Иначе фининспекторы тут же припрутся.

– Завизжит поросенок-то, все-равно услышат.

И тут Никола язык во рту отмочил:

– Я зарежу. У меня не пикнет.

Посмотрела Платонида на Николая оценивающе и говорит:

– Я не знаю, как вы это сделаете. Но пойдемте ко мне на двор, покажу поросенка.

…Поросенок был невелик. Николай наносил в бочку воды, окунул в воду поросенка и в воде перерезал ему горло. Без единого звука прошла все эта операция.

Платонида отрезала хороший кусок мяса Житьеву за старания. И потом всю жизнь почему-то сожалела, что мало мяса дала.

Хотя Долгоусов с Житьевым не успели это мясо на щи переварить, как любовь установила свои порядки.

Николай перебрался на жительство к Платониде. Но проблема осталась: кто такой этот Житьев? В переселенцах не числится, никогда в этих краях не жил, в общем, неизвестно откуда взявшийся человек.

То и дело прихватят его «органы» – и в каталажку. Кто такой, откуда взялся. Так они его бы пристроили: в России много мест, где рабочие руки нужны. Или в Сибирь, или в Архангельск на лесопильный комбинат…

Но тут же Платонида бежит выручать его. Придет к начальнику милиции и в слезы:

– Это хозяин мой, ребенка жду от него!

Отпустят.

Потом другой начальник приходит: «Кто? Откуда?»

Опять Николу схватят и – в каталажку.

Опять Платонида бежит спасать. А к Платониде особое доверие. У нее в документах написано, что она «батрачка». А ради батраков и рабочих вся революция сделана.

Долго разбирались, пока не внесли Николая Житьева в списки спецпереселенцев и не отправили работать в лес в Сосновое.

А вслед за ним и Платонида оставила дом Санки Ястребова и за Житьевым потянулась в поселок спецпереселенцев.

Зажили хорошо, не богато, но хорошо. У всех огороды, все переженились, живут дружно, из поселка в поселок в гости ходят. Молодые, когда и порадоваться жизни, как не в молодости.

Работать от души и плясать от сердца…

Появился богатырь в Сосновом, земляк из Уваровки, Иван Васильченко, который по 24 кубометра древесины в день заготовлял. Это восемь дневных норм! Это в два раза больше самого Данилы Андреяновича.

Как этот Васильченко лес рубил! Приезжали с Москвы записывать и снимать передовика, опередившего далеко всех остальных стахановцев.

Очень хороший лес тогда был. Этот Васильченко делал завал, потом брал здоровенный кол, и до середины дерева он колом сшибал сучки. И уж потом только брал топор.

Сильный был человек. Их не сразу приняли в здешний леспромхоз.

В 31-м году привезли пароходом на Выползово. Директор леспромхоза вышел: «Это кто? Украинцы? Украинцев нам не надо, они работать не будут», – сказал.

– Да русские мы, русские.

– Все одно хохлы.

Ну, и повезли их в Костромскую. А когда по газетам стали узнавать, что они стахановцы, перевыполняют нормы, нынешние стали возмущаться: «Костромичи забрали наших людей. Верните их. Они по разнарядке нам назначались».

Ну, а костромичи не отдают. Вербовщика посылают туда, в Костромскую область:

«Вот, дескать, – вы наши. Мы вас хотим забрать, у нас все есть. А здесь у вас школы нет, а у нас школа рядом. Дети в школу будут ходить».

Наши говорят: «А как же мы с сундуками?»

«Да мы дадим вам сколько угодно подвод. Проблем нет, привезем».

И вот Иван Васильченко принял решение о переезде на Вологодчину. Считай, вся Уваровка воссоединилась.

– Жизнь пришла очень красивая, – рассказывают нынешние старики. – Народ целомудренный был… Все работали с радостью и в лесу, и дома: кто сарай рубил, кто хлев, кто погреб… Собирались жить долго и счастливо.

Глава 9. Осенний карбас

Пошло взрастать родовое древо Житьевых, ветви выбрасывать в разные стороны и края матушки России.

А кто еще малым листочком этого древа трепетал на ветру. От Андреянова корня сколько уже наплодилось Житьевых? Не счесть. Не зря враг говори

Продолжить чтение