Новый курс. Разговоры с самим собой

Размер шрифта:   13
Новый курс. Разговоры с самим собой

Послесловие А. М. Смелянского

© Д. Крымов, 2025

© А. Смелянский, послесловие, 2025

© OOO «Новое литературное обозрение», 2025

* * *

Посвящаю моим родителям. Если они нас видят, на что я надеюсь, я машу им рукой.

От автора

В какой-то момент я подумал, что мои спектакли оказались так разбросаны во времени и в пространстве, что картина стала похожа на цветной горох, рассыпанный на полу. Если разбросанность во времени еще кое-как понятна, то пространство в последнее время вышло из-под контроля и просто подкладывает какую-то шутку: если раньше это были хотя бы разные театры одного города и была надежда, что человек, посмотрев нашу «Безприданницу» в Школе драматического искусства, пойдет в МХТ на «Сережу» – пойдет и дойдет: это же в одном городе! – то кто сейчас сможет поехать в Нью-Йорк смотреть наш новый спектакль, даже если ему очень понравится мой спектакль в Клайпеде?

Со временем тоже все оказалось не так просто: некоторые мои любимые зрители последних спектаклей были еще очень маленькими, когда мы начинали нашу Лабораторию в Москве, и не могли видеть первых наших спектаклей, а только слышали о них, а иногда и не слышали.

Осознав эту картину, я немного испугался. Мной овладело такое чувство, как будто твой портрет сделан художником-кубистом, причем, делая его, он то ли был занят какими-то другими работами, то ли современный стиль позволяет, – но некоторых кубиков не хватает.

Мне стало страшно жалко, что никто не узнает, как горел дом Прозоровых во «Фрагменте» в Клайпеде, или как тонула Офелия в «Реквиеме», или как моя бабушка гарцевала на лошади и улетала в шкаф в «Трех мушкетерах» в Праге.

Кроме того, а может быть, это даже главное: я как-то открыл свой дневник, куда я записываю разные вещи и в том числе первые (а потом и вторые и третьи) мысли по поводу спектаклей, которые собираюсь делать, открыл и подумал: а может быть, собрать именно эти первые мысли в один пучок (не поворачивается сказать «букет») и таким образом собрать этот рассыпавшийся горох? Достать закатившиеся горошины из-под кровати, дивана и рукомойника? Может быть, подумал я, эти первые мысли иногда даже более точно и остро отражают мои желания, которые чаще всего видоизменяются в процессе работы, и не всегда в лучшую сторону. Ведь спектакль – это довольно большая и долгая работа многих людей: иногда едешь открывать Индию, а обнаруживаешь себя в Америке, и это в лучшем случае. Но эти первые записи, как и первые толчки ребенка в животе матери, говорят о том, что жизнь есть и можно уже собирать команду, мечтать об Индии или думать о школе, куда пойдет твой ребенок.

В самом конце я осмелился поместить несколько мыслей, которые назвал «Мысли вообще». Во-первых, потому, что книжечка выходила очень уж тонкая, а во-вторых, показалось, что эти кусочки, записанные в разное время для себя, до некоторой степени могут оказаться полезными для понимания того, что перед этим.

Некоторые записи совсем короткие, а некоторые горошины так и не удалось найти, значит, так тому и быть, имитировать свои старые мысли не нужно – как есть, так есть.

Некоторые записи относятся к спектаклям, которые я еще не начинал делать, и кто знает, как все сложится и сложится ли, но толчок есть, мечты об Индии появились, и поэтому они тут, составляя многоточие в конце этого списка.

Смерть Жирафа

Вообще, это не спектакль, а заминка на похоронах, заминка перед закапыванием тела. Неловкая пауза, затянувшаяся несколько дольше положенного.

Компания странная: у жены – бесконечные ноги и маленькие рожки, у сына – несуразная шея и торчащие уши, у первой жены, тихой провинциалочки из Таганрога, кажется, все нормально, но начинает говорить – и говорит только о котлетах, поет оперные арии и танцует танго.

Сын нежен и правдив, его мама безумна. Вторая жена не приспособлена к жизни и инфантильна до умопомрачения, друг – уродливый карлик с одной ногой и страдающими глазами. Вся эта компания – это мы. Но не прямые наши автопортреты, а гротесковые. «Теплый абсурд», как сказала Аня. Чебурашка хоронит крокодила Гену, хлопая ушами.

Жалкие, милые люди. Несчастные. Теплые. Нежные, зацикленные на себе и своих чувствах клоуны. Компания чудаков с этим смешным цветным жирафом, составленным из цветных брусочков, чашек, сахара, какой-то трубы, куска веника и воздушного шарика.

Сегодня была чудовищная репетиция. Я сказал, что они меня не слышат, и ушел. Они – это Аня и Миша. Черт. По-моему, это начало конца. Или они глухие, или я с ума сошел.

Аня (!) не делает того, что я хочу и прошу. Что это? Миша спрашивает о «сквозном действии». Что это? Все боятся меня и недовольны, хотя жалеют. Я не знаю, как исправить положение. Юмора нет.

Разговор с Младеном, он в Америке.

Говорю: «Не получается…»

Он спрашивает: «А что ты хочешь?»

Я говорю: «Ну, как „Клоуны“ Феллини…»

Он говорит: «Ну, вот это и делай! Нужно делать сюрпризирование…»

Стало легче: хочешь это? Ну, так это и делай…

А ведь нужно просто: вышел смешной мальчик и захлебнулся на наших глазах воспоминаниями об отце. Сверхзадача – нахлынувшие воспоминания. Боится начинать, боится, что захлебнется. Предупредил даже, что захлебывается, и – захлебнулся. Предупредил и – захлебнулся.

Не справляется с нежностью, накрывающей его в этих воспоминаниях об отце. Нежность – в деталях, в подробностях, из которых они состоят. Память удерживает эти нежные листочки, они перепутываются и летают перед глазами, как листки бумаги, когда открыли вдруг окно и – сквозняк. Машешь руками, хватаешь то один листок, то другой, а они все вьются и вьются.

Не жирафенка играть и не мальчика, а человека, на которого воспоминания об отце действуют как «спазм слез выше кадыка», он знает об этом и не хочет, не уверен, что хочет открывать эту коробочку с воспоминаниями. Он знает, что будет. Но его уговорили, и он открыл. И – сквозняк. И он начинает в них захлебываться. И говорит как бы: я же говорил, что так будет! Я же предупреждал! А сейчас я уже не могу ничего сделать! Это выше меня! Это сильнее! Оно несет меня, я им уже не управляю! От этого могут быть слезы на глазах, не только от самих воспоминаний, но и от того, что справиться не может, попал в волну, а выйти на берег нет сил. Это и счастье от волны, и страх, что несет тебя сила, которая больше тебя, и только крик матери может остановить это.

А она кричит от того, что для нее это не только сладкие воспоминания, а еще и боль. Боль об ушедшем муже, о любви, о том, что жизнь идет, а жизни нет. Этот монолог сына был ей сладок и мучителен, потому что все так, но и не только так. И это «не только» и есть ее жизнь. Она могла бы закричать не на котлеты, которые так трудно делать для своего больного ребенка в этом Таганроге, а на шрам на брови своего сына и рассказать про врачей, по которым она вынуждена была его водить, про заражение крови и нянечек, про врачей, вымогающих взятки, и про отца, который в это время делал стойку на руках на Эйфелевой башне…

Она могла бы рассказать почти про все случаи «счастья», которые лежат в коробочке воспоминаний под подушкой ее сына. О куртке, «огурцовой» куртке, которую они купили по дороге с юга, как, пока она ее покупала, у нее вытащили кошелек в магазине и они месяц после возвращения сидели на сухарях, занимая на работе по три рубля на мясо для котлет своему сыну и так далее… И когда его захлебывающийся монолог подошел к своей «музыкальной» коде, у нее не хватило сил – она закричала. Но тут же, как Раневская в исполнении Демидовой: что же я кричу!.. Там Аня спит… Сказала, как будто и не она кричала только что. «Котлеты? Я расскажу вам о них…» Усмехнулась даже. «Вы просите песен? Их есть у меня». Улыбнулась и начала, как маленьким детям или будущим мамам в женской консультации, объяснять очень сложные вещи, через которые проходят все женщины. Ничего невероятного тут нет, собственно. Рассказывает, утешая и не давая им волноваться. Очень постепенно подходя к сложностям, которые подстерегают на пути, а их, к сожалению, много: хорошо быть мамой в Москве, труднее – в Таганроге, еще труднее, если ребенок ваш болен, а с продуктами плохо, и отец работает в цирке, и все время ты одна. И ты одна и одна, и это повеситься, как тоскливо, даже если ты любишь своего ребенка, своего мужа и весь советский цирк. И, начав нарочито нормально, она кончает непроизвольным вскидыванием рук, выкрикиваниями и призывами купить красный в горошек трактор минского завода, который изготовлял раньше балалайки, потому что только так можно выжить в этих экстремальных, если называть вещи своими именами, обстоятельствах. И только тогда ваш сын вырастет здоровым и нормальным ребенком – то есть никогда. А вам останется только собрать свои молитвы в кулачок, растолочь их молотком, перемешав с остатками луковой шелухи и скорлупы от яиц, добавить туда немного губной помады, следы которой вы нашли на пиджаке своего мужа, когда он приехал из парижской командировки, и запах женских духов, все тщательно перемешать и сделать себе ночной крем для лица «Лунное сияние».

Аня стала лучше – юмористичнее, легче.

Миша, кроме жирафьей шеи, получил уши. Начал хорошо. А потом от него ничего и не требуется, только искренность и – захлебываться воспоминаниями. И случайно задел какую-то тему (например, «котлеты»), случайно – и маму прорвало. Его монолог был позитивный. Он и не думал задевать. Да и она стояла с улыбочкой отстраненной, горестной. Ничто не предвещало. Вдруг – закричала и стала рассказывать про эти чертовы котлеты. А там – бездна: и счастье, и мука, и мечты, и горе. И заговариваться стала. И – танец. «Котлетный» танец о непрожитой жизни. По-моему, интересно: из провинциальной, закрытой женщины вырвать крик, а потом перейти на суперспокойный, вежливый рассказ, переходящий в абракадабру. Это признак болезни, не выдержала внутреннего напряжения. Если без крика, то это просто монолог. А с криком – современное искусство. Никто никого не понимает. У каждого своя боль. Каждый – пружина, раскручивающаяся по своим собственным законам.

Надо начать с резкости. Пять судеб и палач. Дрессировщик – из-за него и погиб Жираф.

Разговоры. Собственно, с чего все и началось. Разговоры с артистами: «Ребята, хотите поговорить?» – «Да». А о чем люди хотят поговорить больше всего? О себе. Давайте!

При этом хочется сделать так, чтобы эти разговоры были жизнью, жизнью на сцене, именно произнесение слов было бы жизнью. И каждый раз – разной. Разные формы жизни. Говорить при этом очень просто, буднично. Нужно сделать особое наложение мазка. Чтобы был впечатляющим именно этот мазок. Эта интонация. Каждого человека. Все монологи – о себе. Прослеживается связь каждого с Жирафом – жена, любовь из другого города, сын и так далее. Это все, исходя из очень личных монологов самих актеров о себе.

Может быть, все стоят. Это не спектакль, а заминка, не рассиживание, а ожидание на улице у ритуального зала, мороз минус три, все зябнут. Стоят. Сесть негде. Стоят, все в черном, как на похоронах, с цветами в целлофане. Кто-то снял целлофан, но не знает, куда деть, мнет в руках. Противный хруст. Они не очень знают друг друга или совсем не знают. Жена не знает женщину из другого города, не знает, что она есть, а та знает о жене, но никогда не видела, только, может быть, случайно одну фотографию у него в бумажнике. Сын этой женщины первый раз в Москве, отца никогда не видел. Или видел последний раз в шесть лет. Хороший парень из Таганрога. Женщина, его мать, Первая Жена Жирафа, знает больше всех присутствующих, вся – сплошное переживание и нерв, но все закрыто, говорит все время про другое. Сыну всегда говорила, что отец умер, уехал в Африку, и только сейчас, перед приездом сказала ему, что его отец работал в цирке и бросил их десять лет назад. Комок нервов, но спрятанных так глубоко, что можно их принять за что-то иное.

Вторая Жена разговаривает только о нем. Может говорить только о нем.

Актриса, которая ее играет, долго входит в роль, пытается подойти к ней, объяснить, что это трудно, не получается, что она хотела бы сказать что-то от себя, но неуверенно себя чувствует, поэтому ей легче, если она прочтет, хотя это тоже трудно… И ныряет в роль, в Жену, во Вдову, западает туда. Молниеносное полное преображение.

Последним выходит Дрессировщик. Он тоже в черном, только усы и из-под черного пальто блестят цирковые сапоги. С цветами. Начинает свой монолог, может быть извиняясь, что он играет в их жизни такую роль, закрываясь смешками и юмором, говорит о своем одиночестве. Хочет сказать, что он такой же, как они. Начинает первый собирать рухнувший стол. И говорить по-армянски. Все его сначала сторонятся, но потом садятся за стол.

Может быть, иногда возникает проекция на стене – черная толпа с цветами ждет у дверей. Заснят вынос гроба, автобус, кладут. Они повернулись и смотрят. Автобус уезжает, они смотрят вслед и садятся за стол.

А может быть, и не надо этого.

Но как-то сделать так, что таких толп много. Может быть, несколько проекций возникает в разных местах? Несколько проекций разных толп. И тогда тут, среди наших, повисает пауза, пока те не уйдут.

А может быть, и этого не надо.

А надо пронести один раз в глубине большого жирафа. И сзади стенка, и там дверь, и толпа входит в эту дверь, пронося туда этого жирафа.

А может быть, пробегают разные животные – слон, носорог, жираф, рыба, пеликан. Те, кто умерли, – все.

А может быть, и этого не надо.

А может быть, их, этих экзотических птиц и зверей, и проносить сзади? И провожают, и несут их такие же черные люди, как наши? У кого-то фламинго, у кого-то рыба… И всех проносят в эту таинственную дверь…

А может быть, кто-то из нашей толпы опоздал и стоял тут, рад, что все еще здесь, и сказал свой монолог, открылся, а когда на стене показалась другая толпа, например с фламинго, понял, что ошибся, и, неловко извиняясь, перешел к своим и ушел с ними в ту нарисованную дверь.

Примечание

Спектакль «Смерть Жирафа» был поставлен в нашей Лаборатории в театре «Школа драматического искусства» в 2009 году. Он был продиктован желанием отдохнуть: до этого я ставил «Тарарабумбию», в которой участвовало 85 человек, и очень устал. Такое удовольствие приходить на репетицию, когда их всего семь!

Роли исполняли:

Аня Синякина – Первая Жена Жирафа

Маша Смольникова – Вторая Жена Жирафа

Миша Уманец – сын Жирафа от первого брака

Сережа Мелконян – коллега Жирафа по цирку, человек с одной ногой и с кислородным баллоном

Ира Денисова – женщина на кладбище

Аркадий Кириченко – музыкант похоронного оркестра

Наташа Горчакова – актриса нашей Лаборатории, у которой сначала была большая роль в этом спектакле, но потом роль обрезали, а она осталась.

Роли Дрессировщика в спектакле не было.

Художник спектакля – Вера Мартынова.

Младен Киселов – мой друг, режиссер, с которым так хорошо было поговорить и помолчать о театре. Он жил в то время в Америке.

Opus № 7

«Родословная» и «Шостакович»

Я, кажется, понял, о чем эти спектакли – об одиночестве. Одиноки те, кто приходит к стене. Одиноки те, кто в стене. Одинок мальчик у огромного рояля. Одинок старик перед большой Матерью-Родиной. Романс Бернса о друге – об одиночестве. Плач об умершем младенце – об одиночестве. Даже песня о Волге – об одиночестве. Борьба с одиночеством – танец с предками. Корчак идет со своими детьми – борьба с одиночеством. Борьба с одиночеством – повторение имен ушедших людей, писание музыки. Человек (маленький) перед лицом чего-то большого – стена, род, погибшие, умершие, мать, Родина, музыка, смерть, любовь.

Заглядывание в бездну. Трагический оптимизм.

Примечание

Это все, что осталось у меня в бумагах об этом спектакле. Но в памяти осталась картинка, как я сижу в Москве, за столом в нашей старой квартире (два ремонта тому назад), и мне попадаются на глаза две старые бумажки. Это были две идеи, к которым я не знал как подступиться несколько лет: о родословной еврейского народа и о Шостаковиче. По поводу каждой у меня были какие-то мысли, но все как-то не складывалось. Первую идею я хотел сделать как бесконечные роды, мужчины должны были рожать мужчин – 42 раза. Именно столько раз мужчины рожали мужчин от Авраама до рождения Христа. По тексту ясно, что рожали именно мужчины: о женщинах в этой части Библии почти не сказано. Женщина с ребенком на руках должна была появиться в самом конце и тихо, как бы смущаясь, сесть на скамейку, и все эти огромные мужчины, занятые делом, должны были с удивлением на нее обернуться. Мне очень нравилась эта идея. Все дело было за малым: надо было придумать 42 разных способа сделать роды на сцене. Я не справился: на седьмых или девятых родах моя фантазия отказалась идти дальше, и я отложил эту идею.

И вот когда я увидел эти две бумажки рядом, мне почему-то сразу стало ясно, что это один спектакль в двух почти не связанных формально частях. Так мы и сделали. В первой части на сцене стояла огромная белая стена, за которой каким-то образом угадывалась какая-то таинственная жизнь и из которой появлялись наши предки и выдувался их прах, а во второй – огромный деревянный рояль, к которому такая же огромная Мама привела маленького Шостаковича.

Спектакль «Opus № 7» был поставлен нашей Лабораторией в 2008 году в театре «Школа драматического искусства» совместно с фестивалем «Территория».

Одну из главных ролей играла Анна Синякина, в первом отделении она играла беременную девушку, пришедшую вместе с компанией ребят к этой стене, а во втором – Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Нельзя забыть ее отчаянные акробатические трюки на гигантском, в три раза большем, чем настоящий, грубо сколоченном деревянном рояле и ее мученическое лицо, когда ее, то есть Шостаковича, награждая, протыкали огромным орденом Ленина.

Тут, наверное, не место погружаться во все дорогие мне сцены, о которых так и хочется начать говорить и которые были овеяны каким-то нашим удивительным единством: меня, художников и актеров. Хочу сказать только, что в тот момент, когда мне попались на глаза эти две бумажки, удивительным образом родился замысел этого спектакля, который я долгое время не мог сам сформулировать – ни себе, ни людям, которые меня об этом спрашивали. И только однажды, когда спектакль был уже готов и шли последние репетиции, одна замечательная женщина оказалась в зале, и я спросил ее после репетиции: «Как бы ты сказала, о чем это? У меня как-то не получается сформулировать». Она так удивленно на меня посмотрела и сказала: «Ну как, это же стихи Пастернака. „Но кто мы и откуда, / Когда от всех тех лет / Остались пересуды, / А нас на свете нет?“»

В спектакле мы использовали музыку вокального цикла «Из еврейской народной поэзии» Шостаковича, фрагмент из его 7-й симфонии и из других произведений. А также голос самого Шостаковича.

В спектакле были заняты: Максим Маминов, Сергей Мелконян, Аркадий Кириченко, Мария Гулик и другие. Спектакль был награжден премией «Золотая маска» как лучший спектакль и побывал на разных театральных фестивалях – во Франции, Великобритании, Германии, на Тайване, в Америке и в других странах. Художники спектакля Мария Трегубова и Вера Мартынова также были награждены премией «Золотая маска» как лучшие художники.

Тарарабумбия. Шествие

Уже более ста лет герои Чехова живут на сценах театров всего мира. Имена их стали нарицательными, ситуации – типическими, речь превратилась в кодовый язык всех людей театра, а в России – всей русской интеллигенции. «Бальзак венчался в Бердичеве!» по своей ассоциативной наполненности стало равно «бедному Йорику!», «многоуважаемый шкаф» вырос до чудовищных размеров метафоры, сравнимой с Эльсинором, а любовные объяснения Маши и Вершинина «Трам-там-там… – Трам-там…» стали современной транскрипцией Ромео и Джульетты: «Ромео! Зачем же ты Ромео… О, не клянись изменчивой луною…»

А первые предложения так до конца и не известной пьесы Кости Треплева «Люди, львы, орлы и куропатки…» перебили весь русский символизм, стали его знаком и эпиграфом, более того, знаком всего нового и загадочного в искусстве.

Уже более ста лет молодящаяся мать пытается перевязать голову своему упрямому сыну, и как будто все идет хорошо поначалу, но потом он всегда начинает почему-то нервничать, вскакивает, кричит, убегает, и грязный окровавленный бинт тянется за ним, как шлейф за принцем Дании.

Более ста лет очень симпатичные и немного жалкие люди ничего не делают, глядя, как их жизнь летит в тартарары. Нежные и смешные, они то и дело вскрикивают:

«Сестра моя! Сестра моя!»

«Дядя! Милый дядя!»

«Милые сестры! Если бы знать!..»

Страшный и такой до боли знакомый, и уже решенный кем-то неоднократно кроссворд в старой газете, забытой на железнодорожной станции. Следы карандашей и ручек явно проступают в клеточках слов, делая почти обреченными попытки взяться за дело со свежими силами.

Фирса забудут, в Москву не уедут, счастья не будет ни на кирпичном заводе – для Тузенбаха и Ирины, ни в лесничестве – для Астрова и Елены Андреевны, ни на сцене театра города Елец – для бедной Нины, ни, боюсь, вообще для всех нас в наступающей «Здравствуй, новая жизнь!».

Хорошо бы на день рождения человека, так скромно жившего и так громко умершего, ненавидевшего пошлость и привезенного на Родину в гробу в вагоне для устриц, создавшего этот странный, такой зыбкий и такой прочный, такой маленький и такой огромный мир, хорошо бы собрать всех его персонажей и пройти парадом, слева направо, всем вместе: господа и слуги, писатели и артисты, фокусники и музыканты, начальники станций и военные, врачи, молодые влюбленные девушки, вечные студенты, предприниматели – новые владельцы Вишневого сада, все люди, а также львы, орлы и куропатки, рогатые олени и молчаливые рыбы. И дети! Бобики и Софочки!

Красивое, многолюдное, что-то все время говорящее, выкрикивающее, поющее и жонглирующее Шествие. Оркестры и хоры, куски дворянских усадеб, транспаранты и стаи перелетных птиц, чайки, а также чайные столы с дрожащими в чашках чайными ложками и, наконец, – огромный вагон, на котором написано «Устрицы», и огромное тело Чехова, доставаемое оттуда и оживающее на наших глазах!

Жизнь и смерть, красота и тлен, старость и молодость!

Последний парад ветеранов Наполеоновских войн, пришедших почтить память своего маршала.

Карнавал! Та-ра-ра-бумбия!

Комедия! Как сказал бы Чехов.

Длинный помост. Подиум. Спектакль предполагается делать в театре «Школа драматического искусства» в зале «Манеж». Это огромное и прекрасное театральное пространство без сцены, чем-то похожее на центральный неф большого кафедрального собора, со свободной расстановкой стульев.

Так вот, во всю длину этого пространства (а это 35–40 метров) посередине тянется наша сцена – подиум шириной три метра. Центральная часть этого подиума – механическая движущаяся дорожка, эскалатор, наподобие тех, которыми оборудованы многие западные аэропорты. Скорость и направление движения этой полосы могут быть разные, так что два человека, идущие в одном ритме, один посередине подиума, а второй с краю, проходят мимо нас с разными скоростями. Возможны и другие, более причудливые варианты: человек, активно идущий против движения эскалатора, может практически стоять на месте. И так далее… По обеим сторонам подиума стоят ряды разновысоких венских стульев – по три ряда с каждой стороны. По пятьдесят мест в одном ряду. Итого Шествие могут смотреть триста человек в партере и около ста человек с галерей и балконов.

Мы, по-моему, достаточно занудно и пунктуально описали декорацию, почти как Островский, и пора переходить к главному.

А начинается все с Пролога, который называется «Гришенька».

Тишина и темнота. В дальнем конце зала приоткрывается дверь, и в луче света на сцену выходит «хорошенький семилетний мальчик», он босиком и в одних трусиках. Дурачась и балуясь, словно сбежав от строгой няни, он идет по помосту в другой его конец, туда, где находится дверь. Смеясь и оглядываясь, он приоткрывает ее, долго не решается войти и, наконец, проскальзывает в нее и исчезает. Долгая пауза. Появляется старая нянька, она тащит в руках какие-то пледы и полотенца и что-то причитает, ковыляя вслед за мальчиком. Когда и она скрывается за дверью, наступает тишина. Далекий и страшный крик няньки, и опять – тихо. Появляется старик. Он в старомодном фраке и белых перчатках. Задыхаясь и тяжело передвигая ноги, он бежит вслед исчезнувшему мальчику. И опять – тишина. Потом, в открывающуюся с трудом дверь, два старых человека неловко втаскивают и несут по помосту маленькое тело, завернутое в большое мокрое полотенце, с которого на сцену капает вода. Это – Гришенька, утонувший сын Любови Андреевны Раневской, бывшей хозяйки Вишневого сада. И это – Пролог. А дальше начинается Шествие.

Надо сказать, то, что происходит дальше, – нечто среднее между парадом советских лет, когда колонны трудящихся, представители разных заводов, фабрик, профессий и родов войск проходили стройными рядами возле трибун, и балом у Сатаны из булгаковского романа. Объединяют эти два Шествия, с одной стороны, абсолютная эклектика участников, музыки и звуков, их сопровождающих, эклектика пафоса, эксцентрики, гротеска, клоунады, оперы, китча и драмы; с другой стороны, ритм, неостановимый ритм движения. Иногда быстрый, иногда замедленный, иногда пленка пущена как бы в обратную сторону, но это – ритм. И поэтому – музыка. Музыка эклектики, музыка абсурда.

Итак, дверь, из-за которой вынесли тело мальчика, с этого момента начинает работать как цирковой занавес – открывается и появляется…

Военный духовой оркестр – пятьдесят музыкантов в военных шинелях чеховских времен. Впереди них идет, манипулируя жезлом, Распорядитель парада, который и будет объявлять появление новых участников. «Тарарабумбия!» – кричит он, и под странное сочетание бравурных и лирических маршей проходит этот духовой оркестр. Долгая тишина начала прервана, и вслед за музыкантами из дверей начинают появляться…

Люди на ходулях. Их двадцать человек. И они все время говорят. Их монологи очень короткие и повторяющиеся, как на заевшей граммофонной пластинке. Это персонажи Чехова, они до боли узнаваемы и нелепы в своем драматизме. Им, как и Фриде из булгаковского романа, позволено сказать что-то одно: одно короткое предложение или даже слово, но самое главное, то, по которому их будут узнавать и любить следующие сто лет. Маленькая короткая мольба, крик о себе. Тут и монолог Шарлотты: «У меня нет настоящего паспорта…», и Соленого: «Одной рукой я поднимаю только полтора пуда, а двумя пять…», и Вершинина: «У меня дочь больна немножко…», и Кулыгина: «Здравствуйте, господа! Кулыгин, учитель здешней гимназии… Моя жена меня любит… Маша меня любит…», а также Аркадиной и Шамраева, Яши и Тузенбаха, дяди Вани и всех, всех, всех. Все они говорят хором, исповедуются, не слушая друг друга. По силе абсурда эта группа не должна уступать духовому оркестру.

А может быть, и превосходить его.

Между высоких ходуль то и дело снуют какие-то люди, пронося тело Тузенбаха, уложенное на окровавленную офицерскую шинель: «Извините, извините… Только что на дуэли убит барон…» – то и дело повторяя, говорят они.

Вслед за группой на ходулях идут певцы. Это хор: двадцать – двадцать пять человек. Все они одеты одинаково, и мужчины и женщины: это – Тригорин. Клетчатые штаны, парусиновые ботинки и удочки. Все с удочками! Коллективный Тригорин. Хор «Тригорин». И поют они разложенный на голоса монолог Тригорина о своей работе, о Луне, о тяжелой жизни современного беллетриста.

Появляются слуги. Это танцоры в стиле рэп и брейк-данс, которые, исполняя свои головокружительные ритмические и акробатические номера, успевают выкрикивать реплики из монологов чеховских слуг – Яши, Шамраева, Фирса и Дуняши:

«Где я возьму хомуты?», «Возьмите меня с собой в Париж…», «Девушка должна себя помнить!»

Их десять человек, этих шутов.

Завершает эту часть Шествия Группа растерянных и недоумевающих людей с виолончелями и контрабасами.

Они несут инструменты и занимаются при этом странным делом: рвут на них струны, затем прислушиваются к замирающему звуку и удивленно спрашивают друг друга: «Что это?» и сами же успокаивают себя: «Это где-то далеко в шахте сорвалась бадья…» Опять рвут и опять спрашивают: «Что это?» «Это цапля!» – отвечают они сами себе. Опять рвут: «Что это?» – «Эх – филин!»

И так далее, и так далее, и так далее, пока звук последней порванной струны не замирает в воздухе. После чего – пауза.

Распорядитель объявляет: «Наши идут!»

Из двери дома начинают выходить люди. Это «наши». Они одеты не богато, скорее бедно – по-дорожному, в пальто и плащах, закутаны в пледы и накидки. Некоторые из них в калошах. Они уезжают. Они выносят из дома тюки и чемоданы. Вещей много и людей много. Выходя, они ставят вещи на землю, терпеливо ждут, пока последние заколачивают дверь дома, и идут тихой, печальной колонной, как в гетто. А стена дома с заколоченной дверью начинает двигаться за ними, как брошенная собака, которая плетется за своим хозяином. Тихие разговоры, почти шепотом: «А ты помнишь, какая это комната?» – «Детская…» – «Славно мы здесь пожили…» – только подчеркивают тишину и звук шаркающих ног.

Когда стена отъезжает немного, мы видим за ней старого слугу во фраке, который в начале спектакля нес тело мальчика. Он бьется изнутри о запертую дверь. Разбегается – и бьется, разбегается – и бьется. А те – идут. А стена – едет. Такая вот навеки связанная цепочка.

И опять, извиняясь за причиненные неудобства, проносят тело Тузенбаха.

И несут «многоуважаемый шкаф». Огромный книжный шкаф с книгами несут на специальных ремнях четыре человека, несут и объясняют нам, что это за шкаф, что они выдвинули ящик и увидели: ему сто пятьдесят лет, и «подумайте только». И несут рамочку, которую сделал Андрей, пирог со свечами и «волчок – удивительный звук, между прочим».

И едет летняя застекленная веранда, за стеклами которой играет патефон, и какие-то люди играют в лото, а рядом за перегородкой какой-то молодой человек – мы смутно видим за стеклами его силуэт – рвет бумаги, а потом выстрел, и все стекло забрызгано изнутри красным. Те люди, которые играли в лото, так и застыли с удивленно открытыми ртами и со своими карточками в поднятых руках.

И несут детей – коляски, коляски, коляски… Дети на руках и дети на плечах. Все мамы говорят, какие у них хорошие дети, девочки и мальчики, Бобики и Софочки, какие они умненькие и какой у них холодный носик. Парад счастливых родителей. Парад Наташ.

И в этот странный парад детей вбегает молодой человек с забинтованной головой.

Бинт развязался и тащится за ним, как шлейф, а он просит мать, которая идет следом, перебинтовать ему голову. Не дождавшись их ухода, выходит еще один молодой человек с таким же бинтом на голове и другая мать, а начатый разговор продолжается, но на более повышенных тонах. А когда появляется третья пара – сын и мать, разговор – уже не разговор, а взаимная ругань и оскорбления. Это, так сказать, детская часть праздника – Бобики, Софочки и Костики.

И несут няню. На кресле, как китайского императора, как национальное достояние. Несут и говорят публике: «Это няня! Она не может больше работать. Но пусть сидит… Пусть сидит…»

И опять проносят тело Тузенбаха.

Распорядитель кричит: «Люди, львы, орлы и куропатки! Рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы!..»

Медленно, издалека, из глубины темного пространства сцены, открытого после отъезда стены с заколоченной дверью, идет странная процессия.

Это действительно львы, орлы и олени, а также маленькие куропатки и огромные пауки. Чучела, куклы, механические игрушки и люди, переодетые в костюмы животных и птиц. Это целый зоопарк, достойно и чинно шествующий по подиуму, чтобы отдать дань тому, кто когда-то так щедро пригласил их на сцену. А вслед за этим провозят огромные аквариумы с плавающими там рыбами – «молчаливыми рыбами».

Распорядитель кричит: «Чайка! Устрицы! И все, все, все!..» Шествие завершает огромного размера Чайка, обдуваемая ветром, которую несут несколько человек, поддерживая на шестах, как модель китайского дракона. Она томно машет крыльями и подагрически переставляет ноги.

Но это не конец процессии, потому что…

Эта чайка впряжена, как лошадь, в огромный вагон, на котором написано «Устрицы» и в котором покоится тело Чехова. Это Король Карнавала – огромная надувная кукла, которую под сопровождение дышащих огнем фокусников достают из вагона несколько людей, стоящих на этом гробе-вагоне и передающих ее вниз, в толпу.

Продолжить чтение