Так было… История семьи Громовых

Часть 1
ПЕТРОВЫ
В былые времена предки наши жили в Заволжье, в костромских лесах. Волга и Ветлуга пересекают эти места, хорошо описанные Мельниковым-Печерским в романе «Леса».
За Волгой больше жили старообрядцы. Жили зажиточно и в отхожие промыслы не ходили – их кормил лес. Земля в тех местах неплодородная и крестьяне для того, чтобы прокормиться и платить оброк помещику, занимались бондарничеством или точили деревянные чашки и резали ложки, топорища и прочий деревянный товар, которым и снабжали по Волге всю округу. Некоторые артелями уходили в города малярничать или столярничать или плотничать. В тех местах, близ города Галич, в Чухломском уезде, в деревне Бурдуки и жил Михайла Иванович Петров, первый из упомянутых в наших семейных «летописях», которые оставили нам, потомкам, его правнуки – Алексей и его младший брат Николай Громовы.
О них рассказ впереди, а про Михайлу Ивановича известно, что родился он в конце XVIII века – точного года до нас не дошло…
По преданию он был мужиком умным, степенным и во всей деревне, насчитывавшей не больше 15 дворов, его дом считался первым. Изба в 4 горницы и амбаром с сусеками, в которых не оскудевало зерно, стояла на отшибе.
Михайла Иванович держался на земле крепче других – от своего хозяйства не уходил, работал на ней с женой и единственным сыном Петром, родившимся в 1812 году. Сеяли рожь на огнищах – так называлась земля, отвоеванная у леса, на которой выкорчеванные деревья сжигались, давая еще и удобрения. Эту землю для своих посевов они выискивали ранней весной. Предпочитали места с большим покровом снега, окапывали их вокруг канавками для сохранения влаги и обивали эти места колышками, которые приносили с собой в мешке.
Прежний помещик, владевший деревней Бурдуки, проиграл ее в карты. Жена нового, ее стали называть «Хромая барыня», приехала сама управлять имением. Увидела помещица, что во дворе у многих по две коровы и почему-то решила, что это много – хватит и по одной, а лишних отобрала. Тогда крестьяне на сходе сговорились послать к барыне ходоков, просить смилостивиться и вернуть кормилиц обратно по дворам. Та ходоков велела выпороть на конюшне. А среди них был и сын Михайлы Ивановича – Петр, которого одного барыня помиловала, как она сказала – «Лишь потому, что умного мужика сын!». Барынина оценка достоинств его сына польстило Михайле Ивановичу и она стала передаваться потомкам как некое сословное потомственное отличие, чем-то вроде деревенского дворянства.
Михайлу Ивановича односельчане уважали и охотно собирались к нему погулять в «Михайлов» день, когда он устраивал «столы» для соседей и нищих.
Характер старик имел своенравный и деспотичный. Любил почет и уважение, особенно во хмелю – а хмелел он быстро. Домашние это знали и остерегались. Однажды за то, что они, не дождавшись его возвращения из гостей, легли спать, он высек всех, включая жену. Мало им, наверное, не показалось, потому что Михайлу Ивановича Бог силушкой не обидел – он ходил на медведя один, с ножом и рогатиной. Семейные предания гласили, что на его счету было чуть ли не сорок медведей. Да и сын его Петр был мужиком не робкого десятка, а те же предания приписывали ему только четырех медведей.
Был случай, когда Михаил Иванович чуть не прибил местного попа. Со скуки батюшка надумал «распестрить» имена местных прихожан, и – ну раздавать при крещении новорожденным неслыханные в тех местах имена.
Когда у Михайлы Ивановича появился второй внук, дед, желая особо отпраздновать крестины, поехал в соседнее село купить вина и закусок. А поп, будучи в другой деревне по соседству, приехал на крещение в Бурдуки как раз в то время, когда Михайла Иванович отсутствовал. И, несмотря на протесты баб и их просьбы подождать до его приезда, быстро окрестил мальца и уехал. Вернувшийся Михайла Иванович спросил домочадцев, как назвали внука. Ему подали бумажку со словами:
– Вот, тут батюшка записал имечко. Нам он говорил, да мы не запомнили, уж больно заковыристое!
Михайла Иванович прочел по слогам: «До-ри-ме-донт!» и рассвирепел:
– Это что еще за имя? Ах, долгогривый!
И вскочив в сани, помчался догонять попа. Нашел он его в другой соседней деревне. А тот уже и здесь успел окрестить новорожденную и дать ей мудреное имя Секлетия.
– Милости просим! – пригласили старика хозяева к столу, за которым уже угощался красный и потный батюшка. Михайла Иванович поздравил их, выпил за компанию и как только святой отец собрался восвояси, пристал к нему с просьбой:
– Батюшка! Перекрести внука Николаем, незачем ему твое неслыханное имя!
Поп заартачился:
– По церковному уставу не положено. Которое имя дадено, то и пущай останется!
Вот тут и сказался необузданный нрав старика. Он схватил попа за бороду и – ну волтузить его! Еле вырвался от него святой отец, решивший развлечься таким своеобразным способом.
Поддерживал свое первенство на деревне Михайла Иванович и грамотностью – все в его доме умели читать и писать.
У сына Михайлы Ивановича, Петра, взявшего в жены некую Ксению, родились два сына – Иван, пресловутый Доримедонт и три дочери – Катерина, Таисья и Епистимия, родившаяся в 1855 году. Младшая – Епистимия была выдана замуж за отслужившего военную службу фельдшера Ивана Савельевича Готовцева. Они поселились в Ростове, Ярославской губернии. Впоследствии их сын, Готовцев Алексей Иванович, стал преподавателем в Академии Генерального штаба, имел чин генерал-лейтенанта. Таисья была выдана замуж в соседний город Галич.
Екатерина, старшая из дочерей, родившаяся в 1843 году, вышла замуж за крестьянина своей же деревни Громова Николая Евграфовича, давшего фамилию всему нашему роду. Тот служил в Питере в Волынском полку, и выслужив свой срок, приехал в родную деревню за невестой. Здесь он сразу покорил своим мундиром всех девушек, бывших на выданье. Но «повезло» только одной красавице, 18 летней Катюше. И наверняка он расписывал ей красоты столичной жизни, потому что, поженившись, они уехали искать счастья в Санкт-Петербург.
В Питере они остановились у знакомого столяра из соседней деревни Перлево, Константина Евдокимовича Дранкина. Устроиться с работой в столице оказалось непросто и Николай Евграфович, после долгих и безуспешных поисков места – а никакого мастерства он, кроме солдатского, не знал, перестал показываться к жене, то есть, по сути, бросил ее. К тому времени у них уже был сын – Александр.
Жить как-то надо было, и Екатерина Петровна стала готовить обеды маленькой артели столяров, которую держал Дранкин. Катюша была красивой женщиной, и Константин Евдокимович в конце-концов стал приударять за ней. Имея строгое воспитание, Екатерина считала смертным грехом жизнь вне церковного брака, поэтому она, от греха подальше, ушла из артели, и поступила в услужение к какому-то генералу. Константин Евдокимович умолял (иногда со слезами) ее вернуться, но Катя была непреклонна. Они встречались – Дранкин приходил к ней в гости на генеральскую кухню. Как-то раз, придя к своей возлюбленной, он, подходя к кухне, услышал Катин крик. Рванув дверь, он увидел, что Катерину облапил подвыпивший сын генерала, офицер, а она вырывается и кричит. Недолго думая, Константин Евграфович саданул кулаком офицерика по голове и свалил его с ног – тот упал без памяти. Дело могло окончиться плохо – опомнится офицер, стрелять будет: попрана офицерская честь. Надо бежать! И они скрылись…
Так случай помог Константину Евдокимовичу вернуть Екатерину в артель. И сдалась Катя – не удержал ее страх греха от живого мужа перейти к другому. Обстоятельства так сложились – это был единственный выход для нее. И пошли у них дети: Александра, Алексей, Михаил, Мария и Елена. Младший – Николай родился в год смерти Николая Евграфовича Громова, в 1892 году.
Так что наша настоящая фамилия должна быть Дранкины – все дети, родившиеся после первого – Александра Громова, были детьми Константина Евдокимовича Дранкина, уроженца деревни Перлево того же Чухломского уезда.
ДРАНКИНЫ
У меня в архиве есть воспоминания его сыновей – старшего Алексея и моего деда, младшего из его сыновей, Николая. Более-менее подробное повествование оставил мой дедушка. Алексей в свое время что-то писал, но до меня дошли только маленькие отрывки. На основе этих воспоминаний обоих сыновей Константина Евдокимовича я и буду дальше вести свое повествование…
Алексей:
«… Отправляясь на каникулы к дедушке Петру Михайловичу Петрову, по пути я заехал в деревню отца, Константина Евдокимовича Евдокимова, который свою фамилию Дранкин почему-то не признавал. Это была деревня Перлево. Она была от города Галич по другую, нежели Бурдуки, сторону. К тому времени первая жена отца умерла, оставив трех взрослых сыновей: Петра, Дмитрия и Егора.
Отец был похож на Льва Толстого, и его фотографию часто принимали за графскую. Мы – трое его сыновей: Михаил, я, младший брат Коля и его сын Лева, одинаково повторяли, несколько сглаженную матерями, наружность отца.
Он в свою деревню никогда не ездил, но оброк за землю всегда вносил исправно.
Из семьи отца от первого брака я знал только трех его сыновей и брата Кирсана. Последнего видел только на фотографии, так как в Питер он не приезжал. На фото он выглядел интеллигентом. Впоследствии в Москве покончил жизнь самоубийством.
Николай:
От Константина Евдокимова у мамы было шесть детей: три дочки и три сына. Я был самым последним. По старым законам все мы считались незаконнорожденными. Но, дав нам всем фамилию своего первого и единственного мужа Громова, мама сумела всех нас сделать законными. Отец, Константин Евдокимов, по профессии был столяр. Молодым парнем он приехал в Питер и поступил в столярную мастерскую к одному подрядчику. Отличаясь изрядной физической силой, отец в самом начале работы попал в историю.
Дело в том, что подрядчик, здоровый толстый мужик, в дни раздачи получки приходил в мастерскую подвыпившим и очень любил задирать рабочих: то толкнет кого, то сграбит в охапку и ну – бороться. Рабочим, а они были молодыми парнями, это не очень нравилось, и они всячески избегали встреч с хозяином, прятались за верстаками. Отец, как новенький, этой хозяйской странности не знал и как-то нарвался на пьяненького хозяина, который в очередной раз искал, кого бы побороть. Во всех стычках с мастерами победителем до этого дня был, конечно, хозяин. Во-первых, потому что был хозяином, во-вторых – потому, что обладал действительно большой силой. И вот, придя в тот день в мастерскую, хозяин увидел новенького, которого надо было немедленно побороть! И стал приставать к отцу. Отец, не зная ситуации, прятаться от него не стал, как остальные, а продолжал делать свое дело, говоря время-от-времени:
Константин Евдокимович Коля с отцом. 1911 г.
Дранкин. 1913 г.
– Не замай, хозяин! Не балуй!
Того это распаляло еще больше, и он уже откровенно полез бороться. Наконец отец не выдержал, бросил на верстак обрабатываемую деталь, схватил бугая, приподнял и шмякнул об пол! Затем поднял с пола, взял его за шиворот и за пояс и забросил на полати. Толстяк, когда пришел в себя от бросков отца и от изумления, сам с полатей слезть не смог и его с превеликим удовольствием снимали оттуда все мастерской.
С тех пор подрядчик к отцу больше не приставал.
Овладев со временем мастерством, отец впоследствии сам стал держать мастерскую.
Алексей:
Отец самоучкой научился читать и писать печатными буквами. Сам рассчитывался с рабочими с помощью счет. Недоразумений по этому поводу ни с кем никогда у него не было. Хороший был человек, и его уважали за веселый и обходительный характер, за смелость, силу и неутомимость в работе.
В его столярной мастерской стояли параллельно в ряд пять верстаков, на которых днем работали, а по ночам, разостлав на них свои постели, спали. Средний – дубовый, с запиравшимся на ключ подверстачьем, был хозяйский. Отец на нем спал вместе с рабочими.
В шесть утра он первый вставал и будил мастеров стуком молотка по верстаку. Пока все вставали, мальчики-ученики кипятили на плите воду в большом медном чайнике. После чая артель принималась за работу, а хозяин отправлялся за провизией и попутно пил чай в трактире. За пять-десять копеек там подавали два белых чайника: большой – с кипятком, маленький с заваркой и еще маленькое блюдце с наколотыми кусочками сахару. Попив чаю, отец шел в лавку, где покупал провизию, общую для артели и для семьи. Для детей он прикупал в булочной по двухкопеечной булке – на десять-двенадцать копеек.
К его приходу мы – дети, уже вставали. Помню, какое удовольствие мы получали, когда к чаю нам давали принесенные отцом свежеиспеченные слойки.
А рядом, в мастерской уже давно пилили и строгали. К ним присоединялся и хозяин. Точно в двенадцать часов, по пушке с Петропавловской крепости, вся артель во главе с отцом садилась за обед. Накрывали стол ученики на одном из верстаков. Обед состоял из наваристых щей с мясом и гречневой каши или картошки, жареной на сале, подаваемых в большой общей деревянной миске. Нарезанное кусочками мясо начинали брать по стуку ложкой о край миски хозяина или старшего. Брали строго по очереди, по старшинству. И если кто-то ошибался, а чаще всего это были мальчики-ученики, то получали от старшего ложкой по лбу. После обеда был час отдыха, в четыре часа – чай, затем опять работа и в девять спать.
В субботу заканчивали в шесть вечера и почти все отправлялись в баню Овчинникова, где мылись рабочие – за пять, хозяин (и я с ним) – за десять копеек. Выйдя из бани, отец иногда покупал мне какое-нибудь лакомство. Помню моченые груши на лотке у разносчиков, поджидавших у дверей выходящих из бани.
В выходной, в воскресенье, ученики до блеска надраивали отцовские сапоги и тот, в праздничном костюме, ходил к заутрене, а из церкви – за провизией. Помню, у отца некоторое время был рабочий по фамилии Колотыгин. Хороший работник, но – пьяница. Обычно тихий, степенный, в воскресенье после обедни он приходил пьяный, засусоленный, ложился между верстаками и ругался с поддразнивавшими его учениками, которые тут же играли в карты, в «носки». Был также рабочий Евстигнеев, пожилой, сумрачный, молчаливый человек, а также Сергей – молодой, тоже старавшийся быть степенным. Зимой он в деревне женился и теперь держал себя положительно. Эти оба не пили.
– У меня дома порядок, – говорил Сергей, – я всех держу в строгости! Встаю после обеденного отдыха:
– Где жена?
– Ушла к соседке…
Пришла – по зубам!
– За что же ты ее?
– А не ходи без спросу!
Поступил раз в мастерскую немой столяр, молодой, здоровый мужик. И вдруг в воскресенье пришел вечером пьяный и оказался во хмелю буйным: стал ворочать тяжелые верстаки, все с них сбрасывая. Ребята решили, что лучше от него держаться подальше – забились в угол. Тут в мастерскую вошел отец.
– Хозяин пришел! – крикнул кто-то.
Увидев отца, немой еще больше разошелся. Отец молча прошел в другую комнату, переменил праздничный костюм, вернулся в мастерскую, схватил немого одной рукой за ворот, другой ухватил за ногу и выкинул его в прихожую. Ошеломленный хулиган там сразу затих и уснул.
Раньше и отец пил, но бросил и не без моего в том участия.
Мы с ним возвращались как-то из бани, и он остановился перед трактиром в нерешительности:
– Зайти или не зайти?
Мое присутствие – пятилетнего малыша, явно мешало ему, и он не зашел…
Дома, уже уложенный спать (было уже поздно), я помолился вслух:
– Господи! Помоги папе не пить!
Случилось так, что это услышал отец, и был так тронут моей детской просьбой к Богу, что перестал брать в рот водку. Приходили гости, они пили, а он – ни капли. Но как и все веселился, шутил, любил попеть и поплясать.
Этим заканчиваются отрывки из воспоминаний старшего из братьев Громовых – Алексея. Младший (мой дед) Коля, Николай Николаевич, тоже оставил записки об этом времени. Писал он их в середине пятидесятых годов, когда мы ещё все вместе жили в одной комнате на Мало-Детскосельском проспекте. Я помню эту черную тетрадь. А осталась она в моей памяти, наверное, потому что я видел до этого деда только пишущего письма, а тут появилась целая толстенная тетрадь. Мне тогда было что-то около десяти лет, и эта тетрадка стала во мне вызывать жгучее любопытство. Что там пишет дед? Мою попытку это выяснить пресекла вездесущая бабушка. Увидев однажды эту тетрадь в моих руках, которую дед опрометчиво оставил на столе, она её немедленно отобрала. При этом она сказала, что мне еще рано это читать, вот когда вырасту – лет, этак через тридцать, тогда – пожалуйста. Слова бабушки оказались пророческими. Ровно через тридцать лет я получил эту тетрадь от своей тетки Милы, вместе со всем архивом Громовых.
Вот что он написал об этом времени в своих воспоминаниях, названных «Для потомков»:
Николай
Как мы жили на Широкой улице, я не помню. Широкой до революции называлась улица Ленина. Сейчас, наверное, она опять Широкая. Мне было два года, когда мы оттуда переехали на Малый проспект, и из тогдашней моей жизни я запомнил только один эпизод.
Как-то летом я играл на тротуаре у нашего дома, в подвале которого была сапожная мастерская. Её окна выходили на тротуар, причем верх окна был над тротуаром, а низ выходил в углубление, закрытое решеткой. Сквозь эту решетку в углубление прохожие набросали всякого мусора – окурков, бумажек, спичек и все пространство, от решетки до окна было затянуто паутиной – видно, давно дворник здесь не убирал.
Было очень жарко, и сапожники открыли окно. Я подошел к решетке и заглядывая внутрь, пытался хорошо рассмотреть, что там внутри делается. Работавший у окна хозяин, увидев, что я заглядываю к ним и пытаюсь что-то разглядеть внутри, решил попугать меня и сделал такое движение, будто хочет меня схватить. Я отпрянул от решетки, и крикнув: «У, паук!», убежал.
Хозяина удивило, какой образ нашёл для него двухлетний малыш – точный и хлесткий. Ведь верно: в окне, сквозь паутину, с улицы он действительно мог выглядеть пауком! Он после рассказывал всем, в том числе и моей маме, как я его точно обозвал.
На следующий год мы переехали в Старую деревню. Водопровода в доме не было, и я запомнил, как мама с ведрами ходила за водой на Малую Невку. И теперь, как только я услышу звук скрипящих ведерных ручек, мне сразу вспоминается детство и мама, спускающаяся с ведрами к реке.
Кажется, в это время отец стал попивать водку. И это, да ещё добавившиеся разные неприятности в виде отсутствия у отца заказов (а он к тому времени работал уже самостоятельно), вызвали материальные затруднения в семье, а те повлекли за собой ссоры между родителями.
Много позже мама рассказала мне, когда мы были с ней у мостков на Невке:
– А я ведь однажды чуть здесь не утопилась… Уже подошла к краю, заглянула в воду, увидела там какое-то чудище, испугалась и убежала.
Тогда уже я стал понимать, что наша жизнь не такая легкая, как мне по малолетству казалась.
Помню, как однажды в Старую деревню приехали артиллеристы с пушками. Недалеко от нашего дома они устроили учения, и мы – мальчишки, конечно, все были там!
А однажды вечером, уже под осень, отец вернулся домой после работы взволнованный и рассказал, что идя домой с Петербургской стороны, он по пути купил в лавке мяса на косточке. Завернул его в чистый платок. В то время в Старую деревню можно было попасть через Крестовский остров, минуя Елагин. Так вот, идет он по дорожке мимо прудов и в том месте, где дорожка идет вдоль берега (а с левой стороны росли густые кусты), и вдруг прямо перед ним, из этих самых кустов, выскочили два человека, да как заорут:
–Стой!!! Давай деньги!
Отец, не долго думая, развернулся и заехал узелком с мясом (а мяса было около двух фунтов) по уху ближайшему грабителю. Тот кубарем полетел в воду. Другой злоумышленник, не ожидавший такого оборота событий, взял «ноги в руки» и рванул в сторону Крестовского острова. Пока первый грабитель, чертыхаясь, выбирался из воды, отец – от греха подальше – тоже побежал домой.
Мы долго хохотали, услышав эту историю и представив себе, как незадачливые громилы делятся впечатлениями между собой после неудачного налета.
Помню, как однажды мы с Мишей, а ему тогда было лет 14-15, вышли на улицу смотреть, как выгоняли на поле стадо коров. Я захлопал от радости в ладоши, когда стадо поравнялось с нами, и, видимо, оказался слишком близко от дороги: один бык, наклонив рогатую голову, вдруг ринулся на меня! Я с визгом бросился к Мише, а тот стал палкой отгонять любопытного быка обратно в стадо.
Тогда же, когда мы ещё жили в Старой деревне, старший брат Леша стал поступать в военное училище. Он хотел таким образом выбиться из беднейшего класса. Для него это было довольно трудным делом: он окончил только городское 4-х классное училище, а вступительные экзамены в Михайловское артиллерийское училище надо было сдавать за полный курс гимназии. Пришлось Леше сидеть за книгами дни и ночи. Эти усиленные занятия сказались на его зрении, а первым испытанием при поступлении был медицинский осмотр. Надо сказать что Леша, в свои восемнадцать лет, резко выделялся среди сверстников могучим телосложением. И пока он проходил врачей, которые измеряли его рост, вес и размер груди, все шло благополучно. Но вот дело дошло до окулиста. Тут он, зная слабость своего зрения, заволновался. Врач поставил его перед доской, на которой был написан ряд букв – от самых больших по размеру – до самых маленьких, и палочкой стал указывать на те, которые Леша должен был прочитать. Пока он показывал на большие, все было хорошо: Леша читал их без запинки. Как только перешли на мелкие, на глаза Леши набежала слеза и, как он ни напрягался, больше ни одной разобрать не мог.
– Ну, – подумал Леша, – пропало дело! Забракуют, не допустят до экзаменов.
Действительно, в военном училище должны учиться люди с отличным зрением и военный врач, положив указку, сказал:
– Ну-с, молодой человек, а зрение-то у вас того – слабовато. Не могу допустить вас до экзаменов!
У Леши оборвалось сердце. Все его надежды рухнули в одночасье. В это время в комнату, где проходил медосмотр, вошел генерал, начальник училища. Он услыхал последние слова доктора и посмотрел на Лешу.
– Какой паренек! Нам таких в артиллерию очень необходимо. Что у него зрение слабовато – это может и так, зато посмотрите, каков экземпляр – прямо богатырь! Давайте, допустим его до экзаменов, пусть учится, если хорошо сдаст.
Леша воспрянул духом. Он знал, что экзамены непременно сдаст хорошо. И, действительно, сдал все на двенадцать. Это была в то время самая высшая оценка.
Так Леша попал в Михайловское артиллерийское училище.
На первых же порах, как и во всех других военных училищах, старшие воспитанники начали «цукать» новичков, то есть показывать им, что они еще неопытные в жизни училища и поэтому должны своим старшим товарищам оказывать всяческое уважение и слушаться их беспрекословно!
В то время везде – а в военных училищах особенно, ценилась физическая сила. Сильных боялись и уважали. Когда навстречу новичку в коридоре попадался кто-нибудь из старшеклассников, приходилось уступать ему дорогу. Это, однако, не всегда помогало избегать неприятностей. Иногда, идя мимо, старшие воспитанники начинали нарочно задирать новичка: толкать, стараясь свалить на пол. Несколько раз пытались таким образом подловить и Лешу – толкнуть, вроде бы нечаянно. Но, толкнув, отлетали от мощного Лешиного плеча. Пошла по училищу слава о сильном новичке, и решили свести его в поединке с признанным силачом из старичков. До поступления в училище тот был предводителем шайки хулиганов под названием «Гайда». Еще, я слышал, была банда под названием «Роща», из другого района. Эти две банды враждовали друг с другом и частенько дрались «стенка на стенку». Вот с этим-то бывшим предводителем «Гайды» и решили стравить Лешу. В большом рекреационном зале все собрались в большой круг, в середине которого уже стоял бывший атаман «Гайды». К нему и втолкнули Лешу. Делать нечего, надо драться. Схватились они русской хваткой, то есть руками крест-накрест, сжали друг друга так, что кости затрещали! Атаман почувствовал, что противник против него стоит весьма неслабый и что надо придумать какой-нибудь особый прием – иначе схватку можно проиграть. Он кое-как высвободился из Лешиных объятий и сделал ему подножку, толкнув при этом обеими руками. Он рассчитывал, что Леша перелетит через его ногу и упадет – тогда победа будет полная. Но, не тут-то было! Падая, Леша схватил противника за плечи, ловко повернулся и оказался сверху противника, прижав его к полу на обе лопатки. Зрители в полном восторге захлопали и закричали.
Прерву воспоминания деда. В 1997 году, в марте, на Петербургском канале телевидения шли передачи Льва Лурье (кстати, бывшего нашего сотрудника музея истории Санкт-Петербурга), из цикла «Парадоксы истории». Одна из них называлась «Хулиганы». Из анонса передачи я узнал, что речь в ней пойдет о дореволюционном Петербурге, о преступности того времени и, в частности, о хулиганских шайках, терроризировавших жителей Петербурга. В числе других, тогда существовали шайки под названием «Гайда», «Роща», были также «Песковские», а на Васильевском острове «Васинские» и «Железноводские». Так вот, о стычке в 1911 году «Васинских» и «Железноводских», приведшей к кровавым последствиям, и пойдет речь в передаче. Я её, конечно, посмотрел с удовольствием и получил подтверждение рассказа моего деда. Я узнал, что эта «Гайда» собиралась в Александровском саду, и оттуда делала набеги на Петербургскую сторону. «Роща» обитала в районе нынешнего Чкаловского проспекта. Вобщем, в историческом аспекте, рассказ моего деда достоверен.
С тех пор за Лешей Громовым закрепилась слава первого силача училища, и больше никто с ним бороться не отваживался.
А через два года, когда пришла пора и Мише решать, что делать в дальнейшей жизни, Леша уговорил его поступать в свое училище. Полный пансион, казенное обмундирование и военная карьера, решили дело – Миша тоже поступил в Михайловское училище.
Поначалу его, как новичка, тоже пытались было «цукать». Однако, узнав, чей он брат, быстро оставили в покое.
Кстати, в военном же училище учился и сын маминой сестры – Епистимии Петровны, Алексей. У Епистимии Петровны было два сына – Петр, Алексей и дочь Аня. Двоюродные братья – Леша Громов и Петя Готовцев подружились, когда Петя к нам приехал из Ростова. Они вместе стали учить немецкий язык, но вскоре занятия пришлось прервать – Петя поступил мальчиком в винный погреб в Царском селе. Петина карьера виноторговца не задалась. Уезжая домой в Ростов, он рассказал Леше, что его хозяин доливал в бутылки воду, а Петя, увидев это, кому-то сказал. Получился скандал, и хозяин Петю выгнал. Позже он в Ростове стал писцом, а в революцию стал уже судьей.
А младший Готовцев, тоже Алексей, позже приехал к тетке в Питер поступать в юнкерское училище. Пока он не поступил, жил у нас, на Крестовском. В училище он поступил, окончил его фельдфебелем, и впоследствии сделал военную карьеру, дослужившись до генерал-лейтенанта. Преподавал в Академии Генерального штаба, куда попал не без помощи Фрунзе. Когда мы были у них в гостях в Ростове, мне показалось, что Готовцевы – отец и мать, часто ругались. Мать и на будущего генерала, когда тот бежал купаться, кричала:
– Если потонешь – домой лучше не приходи!
В Питере две сестры – Епистимия и Екатерина Петровы встретились только тогда, когда их сыновья, два Алексея и Михаил уже носили военную форму своих училищ. Глядя на них, Епистимия говорила сестре:
– Мы теперь с тобой барыни! Смотри, какие у нас сыновья!
Екатерина Петровна была уже давно питерская, да и поумнее сестры – она знала свое место в обществе. Так что её слова восприняла со скрытой усмешкой.
Алексей Готовцев в юнкерском училище приобрел некоторые нехорошие черты характера. Прививались они всем укладом службы. Как-то Екатерина Петровна пошла к его начальству, хлопотать об отпуске племянника домой, в Ростов. Там ей сказали:
– Нечего ему делать дома, у крестьянки и рабочего. Они испортят нам все его воспитание.
Училищное воспитание потом сказалось – став генералом, он прервал родство со всеми. В революцию, будучи на Кавказском фронте, перед бегством в Турцию, продал мебель Алексея Громова, когда Лешина жена, уезжая на фронт к мужу, доверила ему ее хранить. Позже, уже вернувшись в Россию, обещал все купить, но, став генералом, предпочел забыть об этом. До нас доходили слухи и о других неблаговидных его поступках.
В 1896 году мы переехали на Крестовский остров, который в то время принадлежал князю Белосельскому-Белозерскому. Очевидно, дела у этого князя пришли в упадок, и ему понадобились деньги. Управляющим у него в то время был англичанин Брей. Этот Брей предложил князю разделить остров на участки, и часть участков, прилегающих к Петербургской стороне острова, продать или сдавать в аренду. Такое предприятие должно было обеспечить приток денег на длительное время.
В то время западная часть острова была почти безлюдна. Она вся поросла лесом и ее пересекала единственная улица, шедшая от дворца князя. Она делила остров на две части и называлась Белосельским проспектом. Справа от моста, по берегу Невки находилась деревня Крестовка, где жили рыбаки и рабочие с Петербургской стороны. За деревней, до самого взморья, рос густой смешанный лес, и лишь недалеко от залива этот лес пересекала речушка Крестовка шириной метров 25-30, с чистой прозрачной водой. А по левую сторону от Елагина моста лежала та часть острова, которую князь решил делить и продавать. От Елагина моста влево шел Константиновский проспект. Он упирался в Петербургскую улицу, которая делая дугу, вела на Крестовский мост и далее – на Петербургскую сторону, на Зеленину улицу. Эти две улицы – Константиновский проспект и Петербургская улица – образовывали основную магистраль Крестовского острова, по которой с Петербургской стороны ходила конка. Другим своим концом Константиновский проспект упирался в Малую Невку, и здесь – на левой его стороне, находился кафешантанный театр. (Все это находилось у моста, ведущего сейчас в ЦПКиО)
Если идти с Петербургской (После начала войны 1914 года все названия «Петербургский», как и сам город, по указу Николая II, были заменены на более русско-звучные «Петроградский») по Константиновскому проспекту, метрах в 200-250 от его начала у Крестовского моста, на правой стороне, мама, скопив нужную сумму, взяла в аренду участок.
Мое детство на Крестовском острове было счастливейшей порой!
Вначале на нашем участке был построен большой сарай и в нем жила вся наша семья, за исключением Шуры, старшей сестры.
Помню нашу первую ночь в этом сарае. Когда все утроились на ночь, погасили свет и затихли, со всех сторон вдруг полились трели соловьев, которые заливались один громче и лучше другого! У меня замерло сердце от восхищения и восторга. Так продолжалось несколько ночей кряду. Потом – то ли кончилась соловьиная пора, то ли я перестал обращать на них внимание.
С субботы на воскресенье приходили домой из училища Алеша и Миша. Для меня тогда начиналось развеселое время! Они оба меня любили, но не отказывали себе в удовольствии подразнить или разыграть меня. Помню, усядутся они у входа в сарай и начинают сочинять про меня стишки, вроде таких:
«Тучки по небу носились
Чулки Колины свалились!»
Или:
«Захотел Коля сметанки
В темноте упал на санки!»
А то, уступая моим требованиям рассказать сказку, (а сказки я очень любил и мог слушать их бесконечно), начинали:
– В 1848 году, в Кавказских горах жили три разбойника – Митюх, Ванюх и Пантюх…
Я замирал от любопытства, ибо сказки о разбойниках были моими самыми любимыми, а Леша продолжал:
– Вот сидят разбойники, и Митюх говорит – «Пантюх, а Пантюх! Расскажи-ка ты ту сказку, которую ты так хорошо знаешь и так плохо рассказываешь! И Пантюх начинал – в 1848 году, в Кавказских горах жили три разбойника: Митюх, Ванюх и Пантюх…– и так далее, пока я не соображал, что братья меня разыгрывают.
Играл я в то время один, потому что вокруг нас еще никого не было – мы начали строиться первыми. На просеках и полянах девственного леса, окружавшего наш участок, росла здоровенная крапива, которую я с воодушевлением рубил палкой, представляя, что это полчища татар или печенегов. После этих сражений я возвращался домой изрядно обожженный этой крапивой. Это заметил Миша и соорудил для меня из дерева меч, копье и щит, и я с этим вооружением стал истреблять «печенегов» еще больше.
Но потом с «рыцарем» в этих доспехах случилась следующая конфузная история. Когда стали строить дом, и вчерне было возведено два этажа, на второй этаж сделали лестницу. А наверху, на втором этаже, куда вела эта лестница, от стены до стены шел коридор, по концам которого были окна. В одном из этих окон сидел Миша и читал книгу. Я в своих доспехах бегал по двору, соскучился играть один, и решил взобраться к нему наверх. Быстро взбежав по лестнице, я стал потихоньку подкрадываться к Мише. Он сидел, уткнувшись в книгу, и делал вид, что не замечает меня. Подобравшись таким образом «незамеченным», я ткнул копьем в его книжку. Миша сделал движение, будто хочет меня поймать, я отскочил и – исчез! Как раз сзади меня в полу была проделана квадратная дыра для будущей уборной, в нее я и провалился. Мишу как ветром сдуло с окна. Он в три прыжка слетел по лестнице на первый этаж, ожидая найти меня там разбившимся вдребезги! Однако в полу первого этажа зияла такая же, как и наверху дыра, которую я без задержки тоже пролетел. А уже в самом низу, в земле, под этими дырками, была вырыта глубокая яма, доверху наполненная стружками. Вот туда я благополучно и ухнул, с головой уйдя в стружку. Только копье торчало из нее. Когда Миша, лежа на полу первого этажа, заглянул в яму и увидал конец моего копья, он заорал не своим голосом:
– Коля!! Колюня !!!
И вдруг слышит из-под стружки мой спокойный голос:
– Здесь я…
Миша спустился в подвал и откопал «рыцаря» со всеми его доспехами из стружки. На мне не было ни царапины! Я даже не успел испугаться. Испугался, да причем здорово, один Миша.
А еще раньше этого случая я чуть не утонул в яме, вырытой для ледника. Летом эта яма, глубиной метра два, была доверху наполнена водой. Поверхность воды была сплошь покрыта елочными иголками – кругом росли ёлки. Из нее брали воду для всяких хозяйственных нужд. Чтобы удобнее ее было доставать, в яму были спущены одним концом сани, которые передней частью, в виде дуги, зацеплялись за край ямы. У меня была маленькая лейка, кто-то подарил мне её, и я в первый раз решил полить из неё цветы. Спустился по саням вниз и, держась за перекладину, зачерпнул воды. Все обошлось благополучно. Но когда я во второй раз стал проделывать этот номер, дуга соскользнула с края ямы и я, вместе с лейкой и санями, очутился в воде. Раскрыв рот, я собрался было заорать, но – не тут-то было! Вода вместе с иголками хлынула мне в рот, и я начал захлебываться. Вдобавок ко всему я не умел плавать! Но, неведомо каким образом, мне удалось, барахтаясь, подплыть к краю ямы и выбраться из нее. А надо сказать, что был какой-то праздник, и мама одела меня в праздничный костюм. Можете представить себе мой вид, в котором я предстал перед ней. Вся моя краса промокла! Но меня не наказали – все поняли, что случившееся не было результатом шалости, а произошло несчастье. Мама сказала, что Бог меня спас.
Мамочка была умной женщиной. Она сама выучилась читать и писать. Она сама, по собственной инициативе, приобрела этот участок и построила на нем два дома! В молодости она была на селе первой красавицей. У нее был правильной формы, небольшой нос, красивый рот, чистый цвет лица и приятный голос (помните историю с генеральским сыном-офицером. Недаром тот позарился на кухарку!!!)
Лет в 12 у нее заболели глаза и болели довольно долго, от этого зрение у нее сильно ослабело, а к старости она почти ослепла. Последние двадцать лет она читала вооружившись лупой и водя ею по строчкам. Очень любила читать Библию, которую знала почти наизусть.
Наш участок окружала почти девственная природа – кругом был густой лес с высоченными елями и соснами, с пересекавшими его несколькими просеками, которые намечали будущие улицы. Я бегал по этому лесу безбоязненно и беспрепятственно, однако далеко не забегая.
Вскоре мама начала строить дом. Для этого она пригласила приехать из деревни своего младшего брата, Доримедонта Петрова, высокого богатыря с окладистой русой бородой, которому предложила возглавить бригаду плотников.
Когда подняли стены и стали устанавливать стропила, у нас появились первые соседи. Постройка же нашего дома шла довольно туго, так как средства мамы подошли к концу. Но вскоре моя старшая сестра – Александра стала помогать маме деньгами. Дело в том, что Шура, как мы все её называли, была очень интересной девушкой. Однажды ее увидел известный в то время в Петербурге инженер Козловский. Он стал усиленно за ней ухаживать и, в конце-концов, сделал ей предложение. Для нее это была блестящая партия, ведь происходила она из очень бедной семьи, а Козловский был очень богатым человеком. Они не венчались, жили гражданским браком, потому что у Козловского была семья, и церковного брака он не расторгал, хотя его брак распался давно. Капитал свой он сделал на торговле земельными участками. Например, графиня Дурасова имела около Старой деревни, за Елагиным островом, пустопорожние земли. Он купил у нее участки задешево, а потом распродал с барышом.
Поселились они в Лесном, на Песочной улице (в районе нынешней улицы Орбели), где у Козловского была дача. Он держал беговых лошадей и одну из них, которую почему-то звали Кролик, когда она заболела (у нее что-то случилось с головой), отдали нам. Однажды утором я, проснувшись, вышел во двор и увидел в сарае вороную, с белым пятном на лбу, красивую лошадь. Так у нас появился этот Кролик. Мама ухаживала за ним, чистила, пыталась лечить – прикладывала к ее лбу тряпки со льдом. Первые дни она стояла с поникшей головой, иногда потряхивая ею. А недели через три она стала поднимать голову и вообще чувствовать себя бодрее, словом – ожила! Мама была этим очень обрадована, и решила показать Шуре выздоровевшего Кролика. Она запрягла его в легонькие сани и, захватив меня с собой, повезла в Лесной.
С Крестовского на Лесной тогда можно было проехать по Левашовскому, Геслеровскому и далее – по Каменностровскому, к Черной речке. В то время движение на этих улицах было неоживленным. Только по Муринскому ходил паровичок – вез два-три вагончика. Скорость у него была километров 15-20, и он ездил гораздо быстрее конки. И вот, когда мы выехали на Муринский проспект, нас сзади стал догонять, усиленно пыхтя, такой паровичок. Видимо, его краем глаза увидел и Кролик – он побежал быстрее. А когда паровичок поравнялся с нами, он стал раздувать ноздри, косить на него глазом и вдруг, к нашему изумлению и изумлению машиниста – это было видно по его вытаращенным глазам, понесся так, что у меня перехватило дух! Паровик стал отставать, и вскоре мы его обогнали. Из-под копыт Кролика в нас летели комья снега и лед. Один такой комок заехал мне по голове, и я спрятался за переднюю стенку саней. Мама пыталась сдержать лошадь, натягивая изо всех сил поводья, но Кролик замедлил ход только тогда, когда паровичок скрылся с наших глаз.
Сестры Мария (стоит) и Елена Громовы. 3 июля 1905 г.
Когда мы приехали к Шуре и рассказали ей эту историю, оказалось, что раньше Кролик был беговой лошадью и даже брал призы.
К сожалению, вскоре после этой поездки Кролик опять заболел и больше уже не поправлялся.
По мере застраивания Крестовского острова, работы у отца стало прибавляться, и вскоре он решил на входной калитке повесить вывеску. Сам ее сделал и сам написал: «СТАЛЯР». Я спросил его, почему «Сталяр» – ведь правильно было «Столяр»? На что он ответил:
– Почему «Сто-ляр» – ведь нас не сто, я ведь один – поэтому и «сталяр».
И так и оставил вывеску со словом «СТАЛЯР».
Каждую субботу отец ходил в баню. Она находилась на Петербургской стороне, сразу с моста направо – второй или третий дом от Зелениной улицы. Иногда он брал и меня. Я очень любил ходить с ним в баню: после нее отец обязательно покупал мне гостинчик – петушка на палочке или, так называемую, «Подошву» – тонкую, величиной с подошву лепешку, испеченную с сахаром. Вкусная была штука! Это из-за нее, собственно, я и любил ходить в баню.
После нее отец обычно шел в трактир. Там он заказывал «Пару чая» – то есть один большой чайник с кипятком и другой – маленький – с заваркой. К ним подавался сахар – на блюдечке лежали два куска пилёного сахару.
И вот отец садится, и начинает пить чай вприкуску. Налив стакан, он из него льёт в блюдечко и взяв его снизу тремя пальцами (большим, указательным и средним), он таким образом пьет, дуя на горячий чай, стаканов пять – шесть, при этом ведя разговоры с соседями за другими столами. Трактир был для него своеобразным клубом. На шесть стаканов чаю он расходует только один кусок сахару. Второй он берет домой и с ним пьет чай вечером.
В мастерской у отца стояли два верстака. Раньше мама жила в комнате рядом с мастерской. К ней приходили приятельницы, и они заводили бесконечные разговоры. Иногда говорили все вместе, перебивая друг друга. В мастерской их было хорошо слышно, и они здорово досаждали отцу свей трескотней. Чтобы разогнать собеседниц, он однажды устроил в передней представление, где у него хранился запас брусков и досок. Гоняясь за проникшими, якобы, в дом грабителями, он поднял немыслимый шум – валил с грохотом на пол бруски и доски, подбадривал себя криками «Держи его!». Сначала женщины не обращали внимания на этот гвалт, всецело занятые своими разговорами, но, по мере разгорания сражения отца с супостатами, сначала начинали прислушиваться, затем затихали, а потом удирали от греха подальше в окно. Когда мама, бледная и испуганная, спустя некоторое время появилась в прихожей, где по её расчетам доблестно бился с грабителями отец, и увидела, что тот с большим воодушевлением просто разыгрывал спектакль, она сначала обзывала его «Лысым чертом», а когда успокоилась немного, расхохоталась вместе с ним!
За работой отец любил петь. Я запомнил такие слова из его любимой песни:
«… В челноке сидел малютка, ловко правил он веслом …»
Под старость отец снова стал пить. Его одолевал ревматизм, и он уже не мог работать. Начались ссоры между родителями. Мама одна не могла поднимать детей, да еще его, пьющего, содержать. Она устроила его в богадельню, где он и умер в 1913 году.
Вскоре наш дом был построен, и мы переселились в него, на второй этаж. Одновременно с нашим, стали достраиваться дома и на соседних участках. Справа от нас был дом Крашенинникова. Его самого мы никогда не видели, в доме жила Александра Ивановна Крашенинникова – то ли жена, то ли мать. Жила она обособленно и тихо. Никто к ней не ходил, и она носу из-за забора не показывала, её калитка всегда была на замке. Друзьями Александры Ивановны были … собаки!
Не помню, каким образом я попал к ней в дом, но факт остается фактом – она меня очень любила, угощала меня конфетами и яблоками, и я был у нее частым гостем. Многочисленные собаки, обитавшие в её доме, привыкли ко мне. Я с ними играл, ласкал и теребил их как хотел. Особенно я любил самую большую – помесь сенбернара. Тот вообще позволял мне делать с собой все, что угодно! Мне больше всего нравилось сидеть на нем верхом и «жмакать» нос. А у собак, как всем известно (кроме меня в то время), нос – самое чувствительное место!
В тот день все было, как обычно. Я сидел на нем верхом и «жмакал». Но видимо, «жмакнул» неудачно – пальцы попали в ноздри, да ещё я потянул вверх! В одно мгновение я оказался на полу, а собака схватила меня зубами за лицо. Именно за лицо, потому что его пасть размером как раз и была с мое лицо. Хватил он меня здорово! Один зуб вонзился между левым глазом и носом, другие два – пронзили обе щёки. Слава Богу, Александра Ивановна была недалеко и отогнала пса. Я, не помню как, оказался дома. При моем виде поднялась паника – я был весь залит кровью. Раны оказались глубокие и рваные. Было такое впечатление, что все мое лицо было сплошной раной. Вызвали доктора. Тот, осмотрев меня, успокоил родных, сказав, что глаз цел. Пока он обрабатывал раны, рассказывая при этом какую-то сказку, я даже не пикнул! Это очень удивило доктора и родных – йода для ран доктор не жалел!
Александре Ивановне с ее собаками, конечно, здорово досталось от наших, хотя во всем случившимся был виноват один я.
А Крестовский остров быстро застраивался. На нашем Константиновском проспекте вырастали последние дома. У нас в доме появились съемщики, все бедный люд: сапожники, портные и прочий трудовой и нетрудовой народ. За нанятые ими квартиры и комнаты платили они очень неаккуратно, должали за 2-3 месяца. А у мамы были свои расходы – платить аренду за участок, делать ремонт по дому, дворнику платить, да и на жизнь деньги тоже были нужны.
Однажды дело дошло до того, что не стало чем платить дворнику, не говоря уж о том, что и сами мы сидели впроголодь. А полиция требовала, чтобы дворник непременно дежурил у дома по ночам! Чтобы не платить штраф, пришлось маме самой, вместо дворника, сидеть у ворот. Как-то вечером я увязался за ней на такое дежурство. Вышли мы на улицу часов в 10 вечера. Мама, завернувшись в бараний тулуп, устроилась на скамейке у калитки, я пригрелся у нее в коленях, высунув наружу только голову в тёплой шапке – дело было зимой, и стоял приличный мороз. Мне под тулупом, в коленях у мамы, было тепло. Так мы сидели с ней часа два, как вдруг, из-за угла Константиновского проспекта, с Петербургской улицы вылетел лихач. Доехав до нас, лихач остановился, а барин, ехавший на лихаче, крикнул:
– Дворник! Эй, дворник, где тут Крестовский сад?
Чтобы не выдать себя, что она не дворник, мама басом, сразу и выдавшим её, отвечала:
– Вам дальше ехать – как идут рельсы. А как конка кончится, тут вам и Крестовский сад!
В этом саду был кафе-шантан.
Барин порылся в кармане и дал «дворнику» на чай. Я же выскочил из-под тулупа и подбежал к саням. Барин нагнулся ко мне и положил в мою ладошку двадцатикопеечную монету, и они помчались дальше. Теперь двадцать копеек ничтожные деньги, но тогда – в 1899 году, это была приличная сумма!
Как раз в тот день в доме не было ни копейки и нам предстояло сидеть вечером без ужина. Я пошел домой, взял кошёлку, и с одной из сестёр мы пошли в лавочку. Надо сказать, что в те годы продуктовые лавки торговали до полуночи. (Дед писал это в пятидесятые годы ХХ века, и тогда магазины закрывались рано – вечером, если не хватало соли или спичек – приходилось занимать у соседей). На эти 20 копеек мы купили хлеба, сахару, колбасы, ситника и ещё на завтра осталось копеек восемь! Тогда хлеб стоил 1 копейку фунт, колбаса – 5 копеек полфунта, также стоил и сахар – 5 копеек ½ фунта. Мы все с удовольствием попили чаю, принесли и мамульке к воротам. Так что первое время после постройки было безденежным. Жильцы, вместо того, чтобы платить за квартиру, деньги пропивали. А у нас, кроме платы за наём комнат, других доходов не было. И решилась как-то мама пойти к мировому судье на Сердобольскую улицу. Однако определение судьи оказалось не в нашу пользу – он дал жильцам отсрочку!
И вот идет мама по Крестовскому мосту, плачет – дома ждут голодные дети, идет и молится Николаю-Чудотворцу:
– Николай-Угодник! Ты же видишь – судья вынес несправедливое решение. Я же не притесняю людей – но ведь не платить за квартиры по три-четыре месяца, при этом пропивая все деньги, это – справедливо? Помоги, Николай-Чудотворец! У меня дети голодные!
И вдруг, впереди на мосту ветер взвихрил мусор и понес его в сторону мамы. У её ног этот вихрь из окурков, билетов на конку и разных бумажек вдруг рассыпался, и маме на грудь упала трехрублевая бумажка!
Вот такое чудо свершилось тогда с мамой на Крестовском мосту. Целую неделю наша семья жила тогда на эти деньги.
Но понемногу дела у нас пошли лучше, да и Шура помогла достроить дом и иногда подкидывала на жизнь.
Мне было лет семь, когда мама решила съездить на родину в Костромскую губернию, в свою деревню Бурдуки. Ей хотелось побывать в родных краях уже в качестве домовладелицы – качестве, которое она заработала с огромными трудностями, и которое ей льстило. Как же! Простая крестьянка – и вдруг сделалась домовладелицей, да ещё не где-нибудь – в столице!
Она купила подарков для родных, и мы поехали.
До Костромы мы ехали по железной дороге, а от Костромы до Бурдуков надо было добираться на лошадях – или нанимать извозчика, или на крестьянских дровнях, за которые платить надо было меньше, чем брал извозчик. Дело было зимой, и мороз стоял градусов двадцать. Ехали от трактира до трактира, верст по 25 в день. В одном месте, переезжая по льду реку, мы почти у самого берега проломили лед, и вода подмочила нам ноги. Я почти всю дорогу пролежал у мамы в коленях и лишь время-от-времени высовывал наружу голову, чтобы посмотреть, что делается вокруг. Когда мы приехали к очередному трактиру, выяснилось, что промокшие ноги замерзли так, что сам вылезти из саней я не мог – меня вынесли на руках. В избе еле отодрали примерзшие к ногам чулки, согрели ноги в теплой воде, я залез на печь и крепко уснул. Утром проснулся, к удивлению мамы, вполне здоровым, так что происшествие на реке прошло для меня без последствий.
Наутро поехали дальше. Дорога все время шла лесом, который по обе её стороны стоял стеной. После одной из остановок у нас появился возница – хмурый и неразговорчивый мужик. Маме он не понравился.
Вначале мы ехали будто бы хорошо, но потом вдруг пошел снег, да такой густой, что не стало видать ни зги! Да ещё завечерело. Вдруг лошади остановились. А ещё выезжая с постоялого двора, мама заметила, что извозчик положил себе под сиденье топор. И вот, когда дровни остановились, мама его спрашивает:
– Что случилось, почему стали?
Мужик ничего не ответил и стал вытаскивать из-под сиденья топор. Кругом густой лес и никого, чтоб позвать на помощь, нет. Тогда мама уже громким и тревожным голосом спрашивает:
– Ты что остановился, в чем дело?
Тревожный голос мамы разбудил меня. Я проснулся и высунул голову из ротонды. Мама была одета по-городскому, в меховую ротонду, и вид у нее был как у настоящей барыни, так что можно было предположить, что у мужика на уме было намерение нас убить и ограбить – одни, посреди леса…
Тут, наконец, мужик пробурчал:
– С пути мы сбились, пойду – поищу дорогу.
Он сполз с саней на снег, утонув в нем чуть не по пояс. С трудом переставляя ноги, он двинулся в сторону леса и скрылся среди деревьев. Оттуда, через некоторое время, послышались удары топора. Вскоре показался и сам мужик. В руках у него была длинная слега. Ничего нам не сказав, он пошел искать дорогу, щупая снег впереди себя этой слегой.
У нас отлегло от сердца! Стало ясно, что он убивать нас не собирается, а действительно, пошел искать дорогу. Скоро и снег перестал идти. Наступила тишина. Такой тишины я никогда раньше не слыхал. Она была какая-то глухая. Любой случайный звук, раздававшийся в этой тишине – будь то треск сучка или скрип снега тонул, как в вате – будто заложило уши!
Мы просидели в дровнях часа полтора, если не больше. Несмотря на ночь, в лесу было сравнительно светло. Я опять юркнул в мамину ротонду. Там было тепло, и я опять заснул. Проснулся от маминого голоса:
– Эй, извозчик! Куда ты пропал?
Я высунул голову и в зыбком лунном свете разглядел возвращающегося к саням возчика. Он подошел, и хмурым голосом сообщил, что нашел дорогу и что трактир недалеко – скоро будем на месте. Сел на передок, взял в руки вожжи и замерзшая лошадка, выбравшись на дорогу, побежала рысью.
Вскоре мы приехали на постоялый двор, откуда до нашей деревни было рукой подать.
Бурдуки оказалась небольшой деревней – не больше десяти домов, по самую крышу утонувших в снегу. Кругом деревни стоял дремучий лес.
Пока мама здоровалась с родственниками, я вышел во двор. У дверей стояли лыжи, которые я, недолго думая, надел и ушёл на них гулять в лес. Хорошо, что меня скоро хватились – дядя Доримедонт нашел меня по следу – ушёл я, слава Богу, недалеко.
Из деревенской жизни мне запомнилось немногое. Помню только вечера при лучине.
Обратно в Петербург ехали почему-то другой дорогой. Впрочем, я и туда и обратно дороги не запомнил.
Дома, на Крестовском, меня ждали старые друзья. К этому времени появился у меня и новый приятель – Жоржик Колотов, хилый, болезненный мальчик, одних со мной лет и недалеко живший. Его родители тоже были небогаты. В то время все мальчишки увлекались игрой в так называемые «карточки» – верхние крышки от папиросных коробок.
Каждая такая карточка оценивалась в определенное количество очков. Более простые – такие, как «Зефир» – в 5 очков, «Кадо» в 10, а более дорогие, с красивыми картинками, стоили до 25 очков. Крышки же от самых дорогих папирос оценивались очков в 50! Игра заключалась в том, что надо было подбросить карточку вверх, как при игре в орлянку, и пока она летит вниз, загадать – как она ляжет: картинкой вверх или вниз. Проигравший отдавал свою карточку, или если кидал не он, а проигрывал кидавшему, приходилось отдавать такую же по ценности, какую кидал выигравший партнер.
Или играли в накидку – выбирали плоский камушек, на «кон» клали эти крышки, а сами с определенного расстояния старались накинуть каждый свой камушек на «кон» (стопку крышек от папиросных коробок). Тот, кто попадал на «кон» или, если никто не попал – то тот, чей камушек падал ближе всех к кучке, (а расстояние от упавшего камушка-биты до «кона» измерялось растопыренными пальцами – от кончика большого пальца, до кончика мизинца) – тот первым бил своим камушком-битой по «кону». Считались выигранными те крышки, которые от удара переворачивались. Этой игрой мы все очень увлекались, и у всех был накоплен изрядный запас этих самых крышек от папиросных коробок. У меня их столько набралось, что при уборках их стали просто выкидывать в мусор, из-за чего я один раз чуть не подрался с Марусей.
Тогда же у меня появился лук со стрелами, которые я сам навострился делать. Брал сосновую, без сучков, дощечку, вбивал в ее торец гвоздь острием вверх и строгал её до тех пор, пока не получалась тонкая стрела с наконечником из острого гвоздя. Такая стрела с расстояния в 10-12 шагов пробивала насквозь доску толщиной в пару сантиметров.
Помню, как однажды я стрелял из этого лука у нас во дворе. А рядом с нами жил мальчик одних со мной лет, сын чиновника-интенданта. Звали его Сережа Данилов. Этот Сережа, увидев что я стреляю из лука, зашел к нам во двор, посмотреть, и стоял рядом со мной, жуя булку с маслом.
– Смотри! – говорю ему, – как высоко полетит стрела. И стрельнул вверх. Стрела взвилась и … скрылась из вида. В этот момент Серёжа наклонил голову чтобы откусить булки и – о ужас! – упавшая сверху стрела вонзилась прямо ему в голову! Сережа вынул изо рта булку и медленно пошел к своему дому. Именно пошел, а не побежал. Стрела торчала из его головы. Он даже не заплакал.
Что было у него в доме, я не знаю, но назавтра он вышел гулять как ни в чем не бывало, и скандала по этому поводу не было. Стрелу, впрочем, мне не вернули…
От Шуры, так же, как Кролик, достался нам и Нерка – кобель сенбернарской породы – пес с большой башкой и широкой грудью. Пес был замечательный, сильный и красивый, но что-то сделалось у него с задними ногами – они у него стали слабыми, полупарализованными. Больше всех Нерка любил Марусю – она ухаживала за ним и кормила его. Нерка был незлобивым псом, но ухаживавшего за Марусей Варфоломея Ишковича почему-то терпеть не мог. Чуть завидит этого Ишковича – так с громким лаем бросается на него. И Ишкович его, страх, как боялся. Да и любой бы испугался: гавкающий Нерка спереди был, действительно страшен. Обычно Варфоломей или прятался, или спасался за какой-нибудь дверью. Но однажды он пришел с чёрного входа, а Нерка как раз лежал перед этой дверью. Увидев своего врага, Нерка бросился на него с оглушительным лаем. Варфоломей отступил обратно на крыльцо, и хотел было перед Неркой захлопнуть дверь, но в это время, от сотрясения, сорвалась поперечная пила, висевшая рядом с дверью и упала так, что ее стало невозможно закрыть – образовалась большая щель, в которую и просунулась громадная Неркина башка с оскаленной пастью. Варфоломей, побледнев, с трудом удерживал дверь несколько минут, пока не прибежала Маруся и не оттащила Нерку. Варфоломей был ни жив, ни мертв – ему было уже не до ухаживаний. Дали ему воды, чтоб он успокоился. Будь Варфоломей похрабрей и не бегай он от Нерки – может тот, в конце-концов, и привык бы к нему.
Время шло – я взрослел. Скоро надо было идти в школу.
А в 1899 году я познакомился с игрой в футбол. В то время на большой поляне, которую охватывала с одной стороны Надеждинская улица, а с другой – был берег речки Крестовки и Каменные острова, обосновался «Петербургский кружок любителей спорта». Они устроили на этой поляне футбольное поле, а мы – мальчишки, пролезая под проволокой которой они оградили поляну, пробирались на футбольное поле и смотрели, как гоняли мяч футболисты. Глядя на них, и мы – ребята с Константиновского проспекта, стали играть в футбол.
В 1901 году мне исполнилось 9 лет, и мама с большим трудом устроила меня в гимназию при Университете. На пряжке моего форменного ремня красовались пять букв: «С.П.И.Ф.Г.» – Санкт-Петербургская историко-филологическая гимназия. Ученики других гимназий, дразня нас, расшифровывали это по-своему: «Спи, Федор Гаврилыч!». Эта гимназия являлась подготовительным учебным заведением для Университета. В ней, с младших классов, начинали учить четыре языка: греческий, латинский, немецкий и французский. Плюс русский, математику, чистописание, закон Божий и другие предметы. Я, выросший среди простых, подчас неграмотных людей, почти в лесу, за городом, попал в учебное заведение, в котором с трудом учились даже дети из культурных семей. Вобщем, оказался я в этой гимназии не в своей тарелке. Все эти языки оказались для меня непонятной и непостижимой мудростью, дома же мне никто не мог помочь в постижении этих наук. Естественно, что в гимназии я вскоре стал получать сплошные колы и двойки. К тому же ходьба с Крестовского острова на Университетскую набережную была для меня утомительна. В результате в приготовительном классе меня оставили на второй год. Педагоги занимались с нами формально: знаешь его предмет – хорошо, не знаешь – получи кол! Классный наставник меня все время бранил.
Мама, видя мои неуспехи, огорчалась. Она очень любила меня, баловала, так что ко времени поступления в гимназию, я вырос в безалаберного, недисциплинированного, не приученного к труду оболтуса, и учеба в этой гимназии быстро мне осточертела. У меня там не было ни товарищей, ни хороших наставников – пребывание в ней не оставляло во мне никаких следов. Единственным ярким пятном в памяти от этого времени осталось одно событие, невольным свидетелем которого я стал зимой 1903 года.
Я возвращался из гимназии, и около Дворцового моста встретил процессию. Несли иконы, хоругви, церковные стяги. Впереди несли портрет Государя. Из любопытства я увязался за этой процессией и с нею попал на Дворцовую площадь. Все пели: «Боже! Царя храни!» и смотрели на окна дворца. Смотрел и я. И вскоре на одном из балконов появился царь. Из-за перил виднелась только его голова и плечи. Он кланялся во все стороны, а толпа неистово кричала «Ура!» и бросала вверх шапки. Таким вот образом, единственный раз в жизни, я видел царя. Потом он ушел с балкона, и толпа разошлась.
Один раз, помню, мне до того тошно стало ходить в эту школу, что в этот день я туда вовсе решил не ходить. Дойдя до Александровского проспекта (ныне – проспект Динамо), я свернул вправо, в лес. Пройдя с полкилометра, я увидел высокую и толстую березу, а под ней чернела сделанная кем-то из тряпья постель, если её можно было так назвать, потому что это была просто куча грязных лохмотьев. Но было видно, что на ней еще недавно спали.
– Ага, – подумал я, – это лежанка разбойников! Вероятно, под тряпьем спрятаны их сокровища!
Я палкой разворошил постель, но кроме грязного рванья, ничего не нашел. После того, как мне не удалось найти разбойничьих сокровищ я, не собрав разбросанных мною лохмотьев, решил взобраться на березу, ещё покрытую листьями. Ранец висел у меня за спиной и не мешал мне карабкаться вверх по сучьям. Лазать по деревьям я был мастак, и быстро забрался почти до верхушки и стал обозревать оттуда местность. Вдруг под березой послышались голоса. Я посмотрел вниз и увидел двух бродяг – мужчину и женщину. Оба они с удивлением рассматривали свою разорённую постель. Мужчина начал ругаться и погрозил кому-то кулаком. Его дама стояла рядом, озираясь вокруг. Я – ни жив, ни мертв, прижался к стволу березы. Листва надежно скрывала меня от бродяг, и они не догадывались, что разоритель их алькова прячется прямо над ними. Женщина собрала тряпье в кучу и снова сделала из него постель. Оба уселись на нее, мужчина вытащил из кармана бутылку водки, шлёпнул об её донышко ладонью, выбил пробку, и они стали пить прямо из бутылки – мужчина первым. Он отпил половину и отдал бутылку своей подруге. Та допила её до дна. Закусывали ли они чем-нибудь, я не помню. Скоро они улеглись на свою постель и уснули. Я сидел на березе и не решался слезть – спускаясь, я мог их разбудить и тогда они бы поняли, кто разорил их гнездышко. Трёпки тогда мне было бы не миновать. Спали хозяева постели, к моему счастью, недолго – не больше получаса. Проснувшись, они встали, отряхнулись и пошли вон из леса, очевидно в город, опять собирать милостыню.
Я же слез с березы и побродив по нему с часок, пошёл домой.
Так я шалопайничал, и некому было наставить меня на путь истинный…
В это время старший мой брат – Алеша, получив чин коллежского регистратора, был направлен служить в Тифлис, в тамошний Арсенал. Из маминых писем он знал, что моя учеба в гимназии не заладилась, и он предложил отправить меня к нему, в Тифлис, где я под его присмотром продолжил бы учебу. Он уже к тому времени женился на грузинке, Марии Абрамишвили (Абрамовой). Мама долго не решалась отпустить меня к Леше, ей жаль было со мной расставаться, и лето и часть зимы 1903 года я проболтался дома, ничего не делая. Лишь на следующее лето, уже 1904 года, я с мамой всё-таки поехал в Тифлис.
Город мне не понравился. После нашего Крестовского острова, утопавшего в то время в садах, разведенных около построенных домов и окруженных со всех сторон почти девственным лесом, в Тифлисе было голо и жарко. Хотя зелени и было достаточно, но скалы и камень кругом создавали для меня, северянина, впечатление раскаленности всего, что окружало меня в этом городе. Леша жил тогда на Песковской улице, в доме 20.
Пока мама была со мною, я крепился. Но когда она объявила мне, что уезжает, а я остаюсь, тут я дал волю слезам. Сказала она мне это на Арсенальной горе, куда мы с ней забрались погулять. Мы сидели на склоне оврага, отделявшего в то время Арсенал от казарм 4 стрелкового полка, и тут, после того как я набрал маме букетик полевых цветов, мама и сказала мне о своем решении оставить меня в Тифлисе на попечение старшего брата. Я бросился к ней в колени и залился горькими слезами:
– Мамочка, милая! Не оставляй меня здесь! Не покидай меня!
Мама тоже заплакала и так, заливая друг друга слезами и целуя, мы долго сидели в обнимку. Уже стало смеркаться, когда мы вернулись домой. Леша и Маруся меня всячески успокаивали, да и мама обещала забрать меня следующим летом домой.
В тот же вечер она уехала.
Долго я ходил расстроенный и украдкой плакал. Но шло время и Леша начал заниматься со мною, стал проверять мои знания которые, впрочем, были невелики. Занятия мы начинали когда он приходил домой со службы, после обеда. Я под его диктовку писал, решал заданные им задачи, а он после проверял мои уроки. Скоро, таким образом, я усвоил программу для поступления в первый класс реального училища. Реальное училище, а не гимназию, мы выбрали потому, что у меня обнаружилась склонность больше к математике, чем к языкам, особенно к латинскому.
И осенью 1904 года я поступил в первый класс Тифлисского реального училища. Среди первоклашек я был самым старшим. Впрочем нас – таких великовозрастных, в первом классе было несколько. Были и десяти и одиннадцати лет, да и ростом я особо не выделялся.
На удивление, учиться я стал хорошо. Первое время Леша мне помогал с занятиями. Мне выделили в комнате угол, где я сначала предавался воспоминаниям о Петербурге, а потом втянулся в занятия и в конце-концов, дело с ними пошло неплохо. Друзей в училище первое время у меня не было, гулять мне было не с кем, и сделав уроки, я выходил во двор. Он был не особенно широким. Это было пространство между двумя домами, с третьей стороны выходившее на Куру. В одном из домов на втором этаже и была наша квартира, а на первом этаже жил какой-то молоканин. Двор, вначале ровный, постепенно понижался в сторону реки. Чтобы сделать его ровным на всем пространстве двора, на берегу были вбиты небольшие сваи, на которые уложили доски и по краю сделали перила. Под этими досками, на самом берегу, было небольшое пространство, куда я любил забираться. Там было много плоских камушков, которые я запускал «блинчиками» по воде. Как раз напротив нашего двора Кура открывалась во все пространство – до другого берега. Справа и слева от нас по берегу стояли мельницы с большими колесами. В то время Кура была полноводной и довольно широкой рекой – метров 20. Её бурая от песка вода стремительно неслась мимо нашего двора. А напротив нас, через реку был пустынный остров. Назывался он Мадатовским, теперь его нет. На нем ничего не было, и лишь у Воронцовского моста виднелись какие-то постройки. Однажды на этот остров пригнали огромное стадо серых свиней. Когда я их увидел, то мне показалось, что по острову ползают какие-то большие серые насекомые. Пастух с палкой сидел на камне посреди стада и – не то дремал, не то крепко спал. Вот тут я решил созорничать. Я уже говорил, что любил из-под настила пускать «блинчики». И сейчас я залез под доски и стал бросать камешки, но не по воде, а навесом – прямо на остров, в стадо. Там свиней было так много, что камень обязательно в какую-нибудь, да попадал. Свинья, в которую попал мой камень, от неожиданности или взвизгивала или всхрюкивала, бросаясь в сторону и толкая других, чем вызывала небольшую суматоху в стаде. Пастух просыпался и удивленно смотрел на свиней – чего это они? Пущенных мной камешков он не видел, меня на другом берегу под настилом тоже не было видно, и он с удивлением оглядывался по сторонам. Глядел даже вверх, на небо – а я веселился на другом берегу, время-от-времени запуская в свиней свои снаряды. В конце-концов пастух, не понимая, в чем дело, снимался с места и уводил стадо на другой конец острова – от греха подальше. Зато на нашем берегу, после их ухода, воздух становился чище. Свиньи все-таки здорово его портили.
Вдоль берега Куры, а, стало быть, параллельно нашей Песковской улице, на якорях стояли водяные мельницы. Устройство их было таково: мельничное колесо своим валом опиралось на два баркаса. И таких мельниц было много поставлено по течению реки. Заходя в любой двор по Песковской улице можно было увидеть мельницу напротив двора, у берега. Только против нашего двора не было. Как-то днем, гуляя во дворе около берега, я справа – со стороны мельниц у Воронцовского моста, вдруг услышал выстрелы. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что на палубу ближайшей ко мне мельницы выскочило человек шесть казаков. С винтовками наизготовку они целились во что-то, находившееся в воде и не видное мне с моего места. Пока я пытался рассмотреть, во что они целились, опять загрохотали выстрелы и тут я, наконец, увидел мелькавшую в воде черноволосую голову. Когда человек оказался ближе ко мне, стали видны черные усы и вытаращенные глаза. Казаки стреляли из рук вон плохо, да и мудрено им было попасть в мелькавшую среди волн и стремительно плывущую по течению голову! Вот человек набрал в легкие воздуху и нырнул. Голова скрылась под водой. Казаки сбежали на берег с правой мельницы, пробежали по нашему двору до левой, и уже оттуда стали опять палить по уплывавшему беглецу.
Потом я узнал, как все это началось и чем закончилось.
Оказалось, что этот человек сбежал из-под стражи, когда его вели в сопровождении двух казаков из суда на Головинском проспекте, в Метехский замок. Когда они дошли до середины Воронцовского моста, он, оттолкнув казаков, с высоты около 12 метров, бросился в Куру. Человек чудом не разбился. Казаки сначала растерялись, а потом бросились догонять беглеца по берегу, забегая на палубы мельниц и стреляя из винтовок. По пути к ним присоединились еще несколько казаков, невесть откуда взявшихся. Погоня закончилась близ Майданской площади, где Кура, резко изгибаясь, клокотала вдоль стен зданий, стоявших на берегу. Проплыть это место не решался ни один пловец, поэтому беглец, уже порядком уставший, доплыв до этого места, вылез на берег и сдался подбежавшим казакам.
Закавказье и Тбилиси в частности, населены разными по вере и нравам народами. Поэтому Тифлис нередко оглашался выстрелами, сопровождавшими кровавые столкновения. Помню, году в 1904 или 1905, я возвращался из училища домой. В том месте, где наша Песковская улица переходила в Елизаветинскую (позже – Клары Цеткин), я услышал частые выстрелы. Посмотрев вдоль Песковской, я ничего не увидел. Был я голоден, устал, и хотел поскорее попасть домой, а потому не стал выяснять – где и почему стреляют. Прижимаясь к стенам домов, я стал пробираться к себе, куда вскоре благополучно добрался. Дома я застал чужих людей. Тут я, наконец, узнал, в чем было дело. Оказалось, что в районе Чегурет – это от Воронцовской площади и до Майдана – шла татаро-армянская резня. Армяне, поймав татарина, убивали его. То же самое делали и татары, если ловили армянина. В нашей квартире спряталась семья татарина, жившего в соседнем доме. Спрятались, правда, одни женщины. Главы семейства не было. Когда я домашним рассказывал, как добирался до дома, с улицы снова раздались выстрелы. Мы высунулись в окно и на крыше противоположного дома увидели человека, прятавшегося за печную трубу и палившего из револьвера куда-то вдоль улицы. На улице же никого не было, и мы подумали, что стрелявший просто создает панику, что он – провокатор! Нас с Лешей это возмутило! У брата была «Берданка». Он зарядил ее, и через форточку хотел ухлопать того, на крыше. Но женщины уговорили его не стрелять – можно было привлечь внимание к нашей квартире, а у нас скрывались люди. Расстреляв все патроны, человек с крыши исчез. Я вышел на балкон посмотреть, что делается на улице. Она была пустая и тихая. Вдруг я увидел, что вдоль стен пробираются два русских солдата, а с ними перс. То, что это был перс, я определил по его шапочке. Очевидно, перс рассчитывал пробраться под охраной солдат через армянскую часть города к себе домой, в мусульманский квартал. Даже я понимал, что это было наивно и безрассудно с его стороны. Когда он и солдаты оказались метрах в двухстах от нашего дома, из подъездов и из подворотен выскочило человек пятнадцать армян, вооруженных револьверами. Перс стал умолять солдат не выдавать его, защитить. Те, выставив штыки, попытались остановить озверевших армян, но их было слишком много. Они окружили солдат и перса, а потом солдат оттеснили. Перс умоляюще складывал руки и просил пощадить его, но армяне, окружившие его со всех сторон, стали в него стрелять, и он повалился наземь.
Я больше не мог смотреть на это. Слезы застилали глаза, и я бросился назад в квартиру, чтобы уговорить Лешу застрелить из «Берданки» всех проклятых армяшек, но тот уже ушел на службу, а ружьё женщины спрятали. Я опять выглянул на улицу, но там кроме убитого перса, никого уже не было. Вдруг откуда-то появился мальчишка-армянин, вооруженный кинжалом. Он подбежал к убитому, несколько раз ткнул его этим кинжалом и убежал. Через несколько минут к трупу подошли четыре армянина, взяли того за ноги и потащили к Куре, куда, видимо и скинули. Меня трясло от распиравшей бессильной ярости и ненависти к убийцам.
Потом, правда, выяснилось, что точно такие же зверства происходили и в мусульманской части города, с той разницей, что там так же расправлялись с армянами.
Тем временем моя учеба становилась все успешнее и успешнее. Не только колы и двойки исчезли из моего дневника, но даже тройки стали редкими гостями.