Время ласточек

© Блынская Е.Н., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025
Ночная темнота тут особенная. В ней не бывает беззвучия. Разрываются мелкие сверчки-кузнечики в траве, словно играют пьяную музыку. Далеко лает лиса. Как потерявшийся ребенок, сова подает голос, и он жуток. Стрекотание летучих мышей порой забавляет, пока эта мышь на полном лету не вцепляется в волосы.
Уже тишина. Собаки лают разреженно и без энтузиазма. Не в каждом доме держат сторожей: самим на еду не хватает… Людей осталось – раз-два и обчелся.
Адольф и Дроныч тащат камень. И это не просто камень: это могильная плита с заброшенной части кладбища. Куда они тащат его? Чтобы положить на дорогу. Зачем? Чтобы машины не подъезжали к дому Адольфа и не растаскивали лужу. Могильная плита ложится на траву, гудящую сверчками. Адольф и Дроныч пошли за второй, лужа огромная…
На обратном пути, перекуривая, Адольф и Дроныч садятся на вторую плиту. От усталости их (они ведь уже старые) плита тяжелее первой.
Небо припухло белыми ночными облаками, к утру замолаживает*, и хорошо. Адольф грибник, будет по лесу с утра до ночи рыскать.
Поговорив с Дронычем о дожде, он оборачивается на три могилы, где по-простецки уложена вся его бывшая семья. Крайняя, пасынка Глеба, без таблички. Его зарыли десять лет назад, и табличка не нужна была.
Средняя могила – жены Аделины. Там краской в том году он правил буквы, еще разберешь дурацкое ее имя. Дальняя… Яськи. Двадцати двух лет умер оттого же, отчего и Аделина. Туберкулез. Яська успел жениться и сына родить, но Адольф никогда его не видел. Он плохой дед. Яськина вдова, уже вторично, вышла замуж.
На Яськиной могиле еще жив венок с надписью: «Дорогому Ярославу от коллег и друзей». Сотрутся эти надписи, и останутся все три могилы безымянными.
Дроныч тоже похоронил сына, Солдата, – умер прошлой весной. Вон его могилка, и крест, и надпись на ней есть, мать постаралась. А чуть подальше лежит Лелька с родителями, и Макс, и Мулькина мамка, и много кого еще. В основном молодых, не переживших начало нового века. Унесших с собой свою молодость, страсть и отчаяние.
После отдыха плита тяжела, но дотащить ее надо.
Лужа огромна.
Раньше в Антонове было море молодежи.
Клуб с самой войны, как она прошла, никогда не закрывался. Но годы шли. Двадцать лет назад, в начале двухтысячных, работал завклубом один странный человек – Колдун, которого антоновцы ужасно не любили и боялись. Мелкие, что лет с десяти уже отчаянно желали приобщиться к самогону и самокруткам, в клуб залезали через окна. Потому что Колдун бдительно наблюдал в дверях и, видя на порожке мелюзгу, расшвыривал ее по кустам, как щенят, прихватывая за шивороты.
Причем Колдун любил именно кидануть в окно, что было особым шиком для тех, кто приземлялся в крапивные заросли, – если окно было открыто. Ну а если закрыто, случались и трагедии.
Взрослыми считались девчонки от четырнадцати и парни от пятнадцати. Они приносили с собой лампочку, мафон* и кассеты. И в свете слабых сорокаваттных лампочек топтались под музло из «Калинова моста» или «Брата»[1]. Вы знаете: «А там огромное не-е-бо-о… что видит он в пустоте-е-е…»[2] Потоптавшись на танцах, пары и компании уходили гулять по селу до старинного шлюза под названием БАМ. Кто-то хоронился в предбаннике заброшенного фельдшерского пункта, кто-то сидел на лавочках, прибитых к тополям, от дороги к клубу образующим тенистую аллею.
Но тополя – худые друзья, особенно к старости. Облетели и отпали хрупкие ветки и сучки: к двадцатым годам нового века не осталось этих великанов, слышавших многое, о чем можно говорить лишь однажды в жизни – в самую яростную, весеннюю пору, – говорить тому, которому можно сказать такое, отчего в дальнейшие годы можно только либо краснеть, либо плакать.
Обнимались эти молодые селяне или о чем-то тихо перебалтывались, временами громко смеясь. С пустоши, позади клуба, где еще недавно белели уцелевшие от девяностых колхозные постройки, раздавался свист. Ребятишки собирались в стаю, чтобы сыграть в карты или побренчать на гитаре.
Если из села уходит жизнь, первым закрывают клуб – сразу понятно, что дальше только тишина и развал. От тех тополей, где были прибиты лавочки, остаются одни пни.
Никто уже не ходит шумными толпами в клуб. Не сидит на порожке, схватившись за хмельную голову. Не свистит из кустов, сзывая банду курнуть или хлебнуть самогона. Не стоит на ступенях грозный Колдун.
Не прячутся в заброшенной кинобудке влюбленные ребятишки. Не заваливают друг друга на бильярдный стол за старой сценой, годами не знавшей никакой художественной самодеятельности. Не подкатывают к клубу на мотоках* распальцованные райцентровские пацаны, уводящие невест у местных ребят.
Уже не вспомнить, как после гулянки эти мальчики шли по росе с отцами – стоговать и копнить, косить отаву*[3] и возить навоз, смолить лодки и кидать сети, колоть поросей и резать птицу, вертать и гортать* до позднего вечера. Девки торчали на огородах: сажая, выпалывая, окучивая, обирая ягоду. Варили варенье, колупали косточки, крошили груши и яблоки, лупили подсолнухи, тягали загорелые морды тыкв и рубили сечками* для вечно голодной скотины перезревшие кабачки… Чтобы вечером матери отпустили их «по делам».
А прошло-то всего лет шестнадцать, как в клубе в последний раз топтались под домашний «мафон». Кто-то за это время родился, и стал юным, и вошел в свое время – но уже другое и не наше.
Сейчас в клубе только голосуют. Для этого здание поддерживают: белят, красят. Кинобудку же забили досками, бильярдный стол и все развороченные кресла повыбрасывали. Остались только на обитых краях деревянной сцены вырезанные перочинными ножами надписи ушедшего века: «Дионис, какого хрена ты?», «у Колхиды пьяная рожа», «Макс и Степан дебилы, а Саша и Оля хорошие девочки», «Я Черный Плащ», «Глеб плюс Лизка равно сердечко», «Не друг ты мне»…
Теперь ребята посещают только куст возле леса. Там сделали шалаш и скамейку для ловли 4G, а больше нигде в Антонове сеть и не ловит. Это дает некоторую надежду, но в шалаше все равно никто не знакомится: все поглощены интернетом. Даже если парень с девушкой сидят рядом, не факт, что они заинтересуются, кто есть кто да к кому приехал. И уж конечно, не спросят: а ты чьих будешь?
Остались одни дачники. Они приезжают уже не к бабушкам, а сами к себе. Такие вот дела в деревне, мир ее праху.
Да… Еще кое-что – об Антонове… Есть у оставшихся местных такая интересная традиция, которая пока не умерла.
Перед свадьбой парень с девкой едут на плотину и идут к водозаборной яме. Яма эта – огромная, глубокая, страшная, а на дне, как свернутые куски велосипедных покрышек, лежат змеи. Парень говорит:
– Будешь, милая, гулять – скину, к едреням, в эту яму, никто и не узнает, а там тебя съедят саранча и лягушки.
– Ну и ты гляди, – отвечает суженая. – Будешь, милый, гулять – сам сюда придешь и скинешься.
На том они решают делать свадьбу. А яма эта как бы маячит каждому издалека… Да смысл-то в том, что во время семейного пути обязательно один куда-то сбрасывает другого. Либо сам сбрасывается… Третьего не дано, а образ пустой бетонной ямы с пресмыкающимися как будто никого и не пугает.
А плотина блещет себе лунными осколочками. Отпускает яма из бетонированной пасти вверх облака, рожденные из ее зеленоватых луж. Луна золотит рябь и до самого дна доходит ветерок, толкающий мелкую водицу.
Нежное сентябрьское солнце встает из густой дымовухи подожженной овсяной стерни. Яма видит пласты серого смога, на солнце ложится рваная, грустная тень. Дзобают* по поспевшим в садах яблокам загнутыми, первобытными клювами вороны. Выходит на пахоту старая бабка с сапачкой* и колотит мертвые глины, чтобы сделать их живыми. Ох и колотит она их!
Ветер дует с кладбища. Пожалуй, накажут за вандализм и Адольфа, и Дроныча, если докажут, что плиты своровали они.
Глава первая
Писаный—неписаный воровской закон[4]
Дверь, разбухшая от дождя и влаги, плохо поддавалась мерным ударам плеча Григорьича. Он выносил ее, умело распределяя свой недюжинный вес, пугая грохотом Нину Васильевну и Лизу. Казалось, этот неожиданно приобретенный дом не очень-то хочет впускать новых хозяев.
– Бабы! Побежали бы, нашли кого-нить подсобить мне, высадить эту дверь бессовестную… – бубнил Григорьич и снова бился с дубовыми досками.
– Сам справишься! Сам, бессовестный! Надо было сначала с дверью разобраться, а потом нас перевозить в дождь! – сердилась Нина Васильевна и поправляла дорогие очки Prada на остром носу. Очки ей достались в наследство от старшей дочки Ленуси.
– Да иди, сядь в машину и сиди! Разговорчивая какая! – кряхтя, отвечал Григорьич.
– А Лизка?
– Лизка! Не сахарная, не растает.
Волосы Лизы намокли и завились от дождя, но она не уходила, стояла среди двора и улыбалась отсутствующей улыбкой: словно что воля, что неволя – все одно. Только Майк, персидский столичный кот, полностью черный, но по спине выгоревший в соболя, раздирал Лизино плечо, доставая коготками через плотную адидасовскую мастерку* до кожи.
Лиза грустила, что ее увезли в незнакомое место со старой дачи, где было по-родному тепло, где ее всегда ждали друзья, мелкий сосед Мясушко, бабульки с теплым молоком в жестяных кружках и маковыми булками. Будто детство оборвали.
– Вот деятели! – ворчал Григорьич, налегая на злосчастное полотно хорошо сбитых дубовых плах. – Это ж надо так было сделать! На века! Вот, блин, дед Кожушок!
– Никандрыч! – поправила его Нина Васильевна, протирая забрызганные стекла очков о край велюрового серого балахона. – Его звали Василий Никандрыч. Сказали, что «приехал второй Никандрыч, дюже похож». Этот наш Вертолетчик, который дом продавал, наверное, после старика и дверь не поменял. Зачем… Тут скорее дом упадет, а она стоять будет.
– Хоть горшком на-зо-ви-те… – напирал Григорьич, и усы его словно распушались от неравной борьбы со столетним деревом.
– И что, мы теперь не попадем туда, что ли? – спросила, капризно надув губы, Нина Васильевна. – Или соседей все-таки позвать?
Нежилой какое-то время двор за последний год быстро утонул в крапиве, зацветшие мхом крыши полуразваленных сараев зеленели моховыми грибами, от этого наползала тоска. Серое небо моросило мелким дождем, как бывает обычно в середине жаркого лета: суточный дождь, смена ветра, и уже пахнет осенью, и тревожно, что не вернется тепло. Вертолетчик больше не мог приезжать сюда на дачу. Лечил дочку, заболевшую туберкулезом. Сам-то с трудом решился на продажу дома, а дочка так вообще ревела белугой в Сумах. В Антонове прошли ее детство и юность. Она тут каждое лето отдыхала.
Но еще только самое начало мая: погоды не было как таковой. Одно смешение ветра, дождей, мокрой молодой листвы и травы.
Пять лет назад, когда только пришел в семью Григорьич, Лиза старалась больше времени проводить вне дома или сидеть в комнате и читать, чтобы никого не раздражать.
В театральный она поступила с лету: были и талант, и красота. Но в девяносто седьмом году, когда пришел самый ее расцвет, кому-то из преподавателей понадобилась и ее честь. А с этим у Лизы было строго – она сама себя держала от разных глупостей.
Не случилось в ее жизни артистической карьеры… Увы. Теперь Лиза готовилась к тому, что будет искать другое призвание.
Лиза привыкла к старому обуховскому бабкиному дому (пусть бабка неродная и до смерти своей гундела на нее), прижилась там, а тут никого не знает. Здесь много молодежи, вся она шумная, резвая… Лиза привыкла к безопасности. Село, откуда Григорьич родом, совсем другое, ближе к границе с Украиной, где говорят по-дикому, где в Щедрец и в Василья* бабули приходят с варениками, каждый из которых полкило весом… Где угол мира.
Всего на двадцать пять километров ближе к цивилизации, и вот уже и народ не такой, и все не такое!
Когда они проезжали по набережной, ей подмигивали пацаны.
Лиза стояла во дворе, накрывшись капюшоном, и грустила. Что ее ждет тут? Там подруги. Там Иришка, с которой пять лет продружили… Гуляла вот у нее на свадьбе…
– Мам… а как я буду ездить к Иришке? Ведь до нее теперь километров двадцать пять, не меньше… На велике ты меня не пустишь, – чувствуя щекотание в глазах, сказала Лиза.
– Ладно ныть. Надо будет – сами приедут. И вообще, эти ваши подруги… Кому они нужны, кроме тебя. Ты же понимаешь, что Иришка твоя – сильно мудрая девица. Ты же из Москвы, что ж с тобой не дружить!
– Теперь мне что, вечно оглядываться, если мы из Москвы? Москва, как будто это Америка какая-нибудь. Или Австралия.
– Для них – да! И Америка, и Австралия. Даже, я думаю, Иришка твоя и надеялась…
– Мам! – перебила Нину Васильевну Лиза. – Но Мясушко-то меня честно любит… И Васька говорил, что любит.
– И Мясушко! И Васька! Им просто скучно. Магнитофон Васька крал из хаты, как мы в Харьков ездили? Крал.
– Ну вернул же потом…
– Вернул! Конечно! Японские детали забрал, а насовал туда черт-те чего.
Лиза зарыла нос в черную шерстку Майка. Ну что же… Был такой случай. Но Ваське тогда было тринадцать… Потом его бабка стыдилась за проделки дурачка-внука, а он еще лез целоваться.
На новом месте предстояло много работы: побелить расцветающий сад, сделать грядки, посадить картошку, подправить сараюшку для кур. И иногда придется ездить в обуховский дом, потому что там-то картошка уже посажена, да еще как… Под плуг, с веселой соседской помощью, с красным борщом и посиделками… Ее тоже нужно будет копать. Много дел.
Успеть желательно до осени. Осенью Лиза должна ехать учиться. Куда – она пока сама не знала. После отчисления из театрального училища в творческий вуз больше не хотелось, но учиться было нужно, а в девятнадцать лет выбирать слишком долго нельзя.
Кот мурчал на руках, мяукал и выворачивал голову на все звуки. Все ему было ново. Округлив глаза, он вытягивал шею, снова подныривал под волосы хозяйки и пыхтел.
– Ничего, Майкуша, я тоже волнуюсь. Я тоже здесь впервые. Привыкнешь, найдешь себе жену, и не одну… Пойдут у нас тут мавры-Пушкины… И будут еще приходить соседи алименты с нас спрашивать… – успокаивала его Лиза.
Внезапно за воротами сильно зашуршало, стукнуло и несколько раз пыхнуло. Это соседская корова, возвращаясь домой, хватила травы под забором новых дачников, наедаясь напоследок. Раздался щелкающий звук, и кот, больно оцарапав Лизу, метнулся вверх, на столбик, поддерживающий вьющуюся плеть винограда, а оттуда на жестяную крышу веранды. Лиза, почесав оцарапанную шею, дернула тяжелые деревянные ворота. Они со скрипом отворились.
Бело-рыжая корова, приподняв голову, мыкнула почти ей в лицо. Лиза, скорее от неожиданности, прижалась к доскам ворот.
– Ты шо, шальнуха… мычишь… топай… топай… – услышала Лиза голос из палисадника.
Она повернула голову, и тут же ее оглушил щелчок. Корова, топнув двумя ногами, резко вывернула от ворот и помчалась на дорогу, подняв хвост.
– Шо, теперь и яблок у вас не потыришь… Беда какая…
Из палисадника, где, усыпанные белыми цветами, росли две старые, раскоряченные от времени яблони, вылез молодой человек – в плаще до самых сапог и одетый так, будто его забросили в нынешнее время откуда-то из далекого прошлого. Он тащил за собой огромную плеть, заплетающуюся в густой поросли травы, прижимая к груди несколько красных тюльпанов с махровыми лепестками.
Лиза заметила, что он, может быть, чуть старше ее. Только на других деревенских, которых она видела до того, был не похож. Посчитав, что разглядывать его стыдно, она потупила глаза и ждала, когда парень заговорит сам. Видимо, он был не из скромников и, нагло оглядев Лизу, привалился к облущенному штакетнику палисадника.
– А вы к нам надолго? Дачу купили? А Вертолетчик будет приезжать? Вам работник не нужен? – спросил он Лизу сразу обо всем. Голос его был мягкий, подходящий под его тонкую неместную внешность.
– Работник? – Лиза потерла покрасневшую шею двумя пальцами, взглянув наконец на собеседника. – Мы же дачники… Думаю, не нужен… Мы до сентября, а потом уедем.
– А вы спросите у вашего батька. Чи* у кого там…
Треск дерева и радостный вопль Нины Васильевны возвестили победу Григорьича над дверью.
– Лизка! Идем, отец дверь открыл!
Лиза наклонила голову и сказала с досадой:
– А вот это… плохо – тюльпаны красть в чужом палисаднике.
– Ну, тут никого не было… Да и это я невесте своей… Она ваша соседка. Лелька. Такая вот… бокатая*… А больше цветов пока не наросло нигде. А у вас их завал. Гляньте сами. Там этих тульпанов красных… хучь* могилку засыпь.
– Невесте… – улыбнулась Лиза. – Тогда берите, я не жадная, берите, если хотите. Вы что тут, пастух?
– Да, что-то наподобие.
Лиза кивнула:
– Хорошая профессия, а я боюсь коров. Они большие. Я Лиза. А вас как?
– Меня Глеб.
– Непривычное имя для деревни.
Глеб вздохнул.
– Да я и не местный. Так, волей случая занесло. Теперь, видно, навсегда… Дзякую* за ваши лохматые тульпаны.
Лиза, молча отвернувшись, толкнула воротину.
Глеб, достав из кармана семечек, поплевал, прислушиваясь, что делается у дачников, и неслышно пошел к дому.
Две подросшие рыже-белые телки лесника бежали ему навстречу, думая еще попастись.
– А н-ну! Недраные*, пошли до кордона!* – нарочно погромче крикнул Глеб и так отчаянно завернул плетью, что телки припустились бежать, как сайгаки*.
Нина Васильевна уже гудела из пустого дома гулким голосом, который бывает только в необставленном и просторном жилье.
Григорьич возился с вырванным с корнем замком, ковыряя отверткой в ржавой ране личинки.
– Кот-то рванул в хату, – сказал он задумчиво. – А ты трепешься… с кем-то.
– Брось ты свои жаргонизмы, не в хату, а в дом! Мне только что один перец сказал знаешь что? Дзякую! – усмехнулась Лиза. – В Обуховке даже бабки так не говорили. Дзякую!
– Ну, тут же суржик*, чего ты хочешь, тоже, считай, пограничье. Было время, когда мы с мамкой были молодые… Сами так балакали. А потом, видишь, набрались города этого…
– Понятно.
– Иди в хату, – строго сказал Григорьич. – И помни, что ты сама на четверть хохлушка! Да! И волоса заплети, ходишь как ведьма.
Лиза, пнув обломанный кусок дверного косяка, вошла в старый дом, с сегодняшнего дня ставший им своим.
Снаружи он казался совсем маленьким, а внутри удивил простором. Две комнаты, как у всех местных сельских домов, узкая печь груба*, отапливающая пятую, внутреннюю стену, камин в дальней, вулишной* комнате и плита в городней*, выходящей на огород.
Нина Васильевна, чудом оказавшаяся в доме, где прошло ее детство и юность, чуть не плакала от чувств. Тридцать лет назад, когда молодая Нина рванула в город учиться, отец ее повесился с горя, а мать продала хату сумским, а сама уехала на Урал к сестре, где тоже вскоре заболела и умерла. С тех пор много снился Нине Васильевне этот домик, выкрашенный голубой краской. Он и сейчас такой, Вертолетчик только веранду кирпичную пристроил и камин зачем-то.
– Романтический человек. И на кой в летнем доме сырь-то разводить этим камином, – шипела Нина Васильевна, радуясь в душе возвращению восвояси.
В маленькой веранде можно было спать, а еще там стояли стол со стульями. В небольшой кладовке – чугунная обшорканная ванна. Там обычно местные жители устраивали кухню, а есть уже было негде. Москвичи же решили ванну выбросить, построить летний душ, а кухню вернуть на свое место. А уж обедать на веранде – и Лиза собралась там обосноваться.
Между комнатами были двери. Редкость в деревне! Обычно никто не делал дверей в домах. Вешали шторки или потьеры, и все. Никакого личного пространства не полагалось. Только если была подросшая дочка, ей отгораживали в вулишной одно окно шифоньером и там делалась «каюта». Откуда это слово пришло – с суши в море или с моря на сушу, – Лизе было непонятно, но звучало уютно. В Обуховке ее каюту просто завесили шторой с цветами: достаточно и того.
Нина Васильевна ходила по дому и была рада, что Вертолетчик отделал его вагонкой, провел воду, сад посадил. Сад действительно был новый, молодой и плодоносил как сумасшедший, будто последний год жил.
У Нины Васильевны включилась генетическая память. Она сыпала этими домовыми и бытовыми словечками так, что у Лизы улыбка с лица не сходила. До этого Лиза думала, что они только приезжие, а оказалось, что родные. Этого не чувствовалось в обуховском доме, зато здесь, несмотря на то что он был долгое время в чужом владении, каждый угол будто хотел обнять.
– А вон там, в уголку, – всхлипнула Нина Васильевна, – батька повесился. На крюку от моей колыбельки. Поэтому кровать там ставить нельзя!
Лиза смотрела на мать словно заново. Она до этих пор не знала многих подробностей, а тут не успевала их обрабатывать в голове. Поэтому не спросила о причине смерти деда Никандрыча.
– Отец-то, вот ведь, дверь-то на себя открывалась! – шурша мимо с мешком вещей, хихикала Нина Васильевна.
– Ну чего, расцвет маразма, – добавила Лиза, оглядывая пустые комнаты и наблюдая за котом, на полусогнутых лапах ожесточенно обнюхивающим плинтусы. – Альцгеймер недалеко.
– Дура! Русские мужики до Альцгеймера не доживают! – бросив среди комнаты мешок, сказала Нина Васильевна.
– Ну Паркинсон…
– Иди таскай вещи из машины, Паркинсон!..
Григорьич был недоволен запущенным двором, странными соседями – новаторами и «забавными идиотами», как он сразу же их назвал, а главное – продавцом дома, усатым Вертолетчиком из Сум, который обещал объявиться на днях и забрать «кое-что свое» со двора.
В результате приехали человек пять местных ребят на грузовике и стали собирать по двору трубы, лопаты, весла, а главное – увезли две лодки, с которыми дом якобы продавался, и красивейшую резную деревянную скамью, стоящую в передней комнате, – скамью, которую Никандрыч делал своими руками! И две тысячи кирпичей для обкладки дома, и детские переносные легкие качели.
Григорьич как раз в этот нехороший час рыбачил. Весь этот переезд к реке был придуман для него. Он ведь яростно мечтал о рыбе, о большой рыбе и раках к пиву, и теперь ходил на надувной лодке с видом, словно управляет парусником «Крузенштерн». Мечта Григорьича – ловить щук и судаков, лениво покуривая на воде и слушая дальние вопли весенней выпи, – наконец осуществилась.
Нина Васильевна из-за окон веранды громко стыдила прежнего хозяина, а тот даже не вышел из кабины грузовика, пока его товарищи-пособники перетаскивали «его» имущество в кузов, глухо бахая по дну тяжестью лодок и поддонами с кирпичом.
Наконец Нина Васильевна, изойдясь недовольством и угрозами, ушла в дом и заревела от бессилия.
Лиза стояла на крылечке и, по отцовскому наущению увязав длинные, бесстыдно рыжие волосы в узел, наблюдала за здоровенными парнями, таскающими лодки, трубы и поддоны.
Того, что нагло воровал «тульпаны» в палисаднике вчера вечером, среди них не было. И Григорьич не спешил с рыбалки, чтобы переругаться с нечестным Вертолетчиком и его местными друзьями. Одна только Нина Васильевна без утомления полоскала их и их родственников, но, несмотря на ее богатую выражениями русскую речь, парни таскали молча – и даже попросили у Лизы попить, подмигивая ей на голубом глазу.
Неприятный вечер, отгромыхав наполненным кузовом грузовика, перетек в чуть слышное потрескивание стрекозиных крыльев, недовольный бубнеж Нины Васильевны и легкий скрип вторых, оставшихся качелей, на которых сидели печальные Лиза и кот.
Лиза еще не выходила за ворота. Она привыкала ко двору, к новому месту, к дому, в котором запах старого дерева тяжело мешался с плесневой отдушкой.
Она выбрала себе место на веранде, куда затянули старую, подранную неведомыми котами тахту. Но спать было еще страшновато. Окно на улицу, из которого был вид на лес, опушенный душно благоухающей черемухой и бузиной, закрывалось с трудом – и только на один кривой шпингалет.
Лиза готова была плакать от тоски по старой даче, где наверняка сейчас ее соседи, Попенок и Мясушко, катались по асфальту на великах до свинарника и обратно, а Васька уныло втихаря покуривал в ветлах, вспоминая их ночные посиделки с покером и полудетскими играми, вроде «бутылочки» и «кис-брысь-мяу».
Все было чужим, но лес, поросший по краю колючими акациями, не пугал. Он светился через еще не заросшие летней зеленью ветки белым песком противопожарных полос, и от новой реки, мощной, незнакомой и широкой, пахло весенним половодьем даже через бесконечный частокол сосняка. Там, недалеко, река Сейм, о которой Лиза столько слышала за последние пять лет их этой деревенской одиссеи, когда матери и Григорьичу вздумалось начать «новую жизнь» и потащить за собой ее…
Лес или ждал, или звал Лизу. Но тогда она еще словно спала, не слыша его первобытного зова.
Глава вторая
Назад, к корням и листьям
Если посмотреть на Антоново с большой высоты, оно похоже на журавля, раскрылившегося рядом с рекой. Распахнутые крылья – это Набережная улица, лапы – Середовка и Корчаковка, шея и клюв – Бессаловка и Слободка. Пройдет каких-то двадцать лет, и местная администрация приравняет все улицы к трем и назовет их по-другому, чуждо. А вот этот отросток – от одной из длинных ног – останется: это Боровка, уходящая в лес, примыкающий одним своим боком к реке, Боровка лежит вдоль леса, и этот лес выходит аж к райцентру, сельской его части.
Высокий левый берег то поднимается кручей у леса, то опускается вровень с водой. Когда-то Сейм был судоходным, но это время давно прошло – пока в верховьях не построили атомную станцию и водозаборные пруды, он еще бежал. После того как появились шлюзы и насыпи, утишающие течение, Сейм здорово утих, стал медленным, начал зарастать и заболачиваться. Но все-таки это была еще крупная, чистая река, еще в конце девяностых нипочем не желавшая сдаваться людям.
Сам Сейм на карте выглядит словно морозный узор на стекле. Столько у него отростков, проток, речушек, ручьев, извилистых русел… Он вьется, очень непрямой, заковыристый, как будто змея, которой мальчишка наступил на хвост.
Меловая гора над Сеймом венчает собой место встречи равнины и возвышенности. Наслоения ее тектонических плит хранят еще тайны ледниковой древности… На тихих южнорусских берегах Сейма попадаются булыжники не хуже карельских великанов, а с Меловой горы почти к самой воде спускается гигантская тропа из мегалитических камней.
Меловых гор как таковых в этих краях полно, но все они уже ближе к Украине. От Антонова до Украины чуть больше тридцати километров, а от Обуховки, где отчий дом Григорьича, и вовсе пять: старики все еще «балакают» на суржике и очень обижаются, когда их язык называют «мовой».
– Мы слободские! – говорит какая-нибудь бабка, если приезжает новый дачник и спрашивает что-то по-русски.
И начинается игра слов и смыслов – весьма кстати местным жителям в случае претензий:
– Ты шо! Я на твоем нэ розумию!* И вы мене не поймэтэ!
Но вернувшиеся на родину предков Нина Васильевна и Борис Григорьич очень даже хорошо знали эту хитрость тутошних жителей. Они все «розумели».
В тяжелые девяностые Нина Васильевна вплыла дважды разведенной матерью-одиночкой. Борис Григорьич попался ей совершенно случайно, в суде, где Нина Васильевна скандалила с бывшим мужем-иностранцем, не желавшим лишаться родительских прав на Лизу, – а Борис расходился с бывшей женой.
Этому «нехорошему человеку», шведу Матиасу, в конце семидесятых Нина Васильевна печатала на дому Бродского и Высоцкого. С ним уже тогда все было понятно. Он не звал за границу, боясь КГБ, поэтому роман продлился чуть больше трех месяцев.
А вот Нина Васильевна многого ждала от «нехорошего человека» шведа Матиаса. Как минимум уехать из Союза вместе с Ленусей, дочкой от первого брака, и жить в Европе. Но нет, не сложилось. Поэтому, когда родилась Лиза, рыжая, как опавшая сосновая хвоя в ноябре, Нина Васильевна записала ее под своими отчеством и фамилией. И через третьи руки получала помощь от выдворенного Матиаса, которая, впрочем, скоро иссякла.
Отец присылал хорошие деньги, на которые Нина Васильевна с Ленусей и младшей, Лизой, некоторое время безбедно жили…
С Борисом Григорьичем сошлись, когда Лизе еще не исполнилось четырнадцати, и Нина Васильевна сразу же заговорила о даче. Внезапно выяснилось, что родом они из соседних сел: Борис из Обуховки, Нина из Антонова. Давно их унесло из Черноземья, давно прошла армия у Бориса и учеба у Нины. Прошло полжизни у каждого, и вот они встретились.
Оказалось, что обуховский дом стоит заколоченный, а антоновский продан без ведома Нины Васильевны старухой-матерью некоему украинцу Шурику. У Нины Васильевны с матерью были плохие отношения на почве того, что Нина разводилась и слишком часто влюблялась. Мать, даже умирая, с ней не помирилась. А отец повесился еще в семидесятых годах, болея от военных ран. Наследием этого характера, совершенно железобетонно-непоколебимого, Нина не гордилась, но передала его Лизе, в которой северная холодность переплескивалась с южным малороссийским жаром.
Нина Васильевна до пятидесяти лет чуралась своего происхождения и говорила всем, что она «человек мира». Что она вовсе не из деревни, что ее родители городские жители и в Москве она оказалась благодаря своему уникальному уму. Действительно, отличная учеба и работа экономистом на стройкомбинате возвысили Нину Васильевну над ее происхождением. Теперь у нее была и квартира в центре Москвы, и две дочери, одна из которых уже пребывала в браке за «новым русским».
Именно участие Ленуси в жизни матери диктовало весь стиль жизни новообразованной семьи. Ленуся уволила мать с работы, полностью взяла ее и Лизу на содержание, помогая деньгами. Муж Ленуси, Мишуня, был щедрым человеком с крупным доходом, и помощь деньгами никак не влияла на его благосостояние. Он мог бы легко содержать пятьдесят таких семей, но ограничился родственниками – правда, всеми.
Был один немаловажный нюанс: Ленусе очень нравилось жить с мамой. И она считала, что, пока мама не замужем, а Лизка не мешается, никто не против того, что Ленуся с супругом поживут в родительской квартире.
И они несколько лет жили все вместе, не зная горя, пока вдруг не появился Григорьич. Встал вопрос о разделении.
– Я семью делить не буду. У нас клан, – сказал Мишуня. – Если Борька хочет, пусть живет с нами.
Еще бы «Борька» не захотел! Только стало тесно и тяжело, и назревал вопрос о летнем отдыхе.
– Пусть купят себе дом и ездят на дачу, – и Мишуня достал из кармана тысячу баксов.
Нина Васильевна оскорбилась тогда. Она все же уговорила Бориса поехать на родину предков и посмотреть домик его родителей.
И как только наступило лето, они загрузили в машину Лизу, вещи и разное барахло и уехали на долгих три месяца покорять Обуховку.
Дом пришлось восстанавливать, но Мишуня был страшно рад, что «клан» нашел себе занятие.
Пять лет Нина Васильевна и Борис Григорьевич почти постоянно жили в Обуховке. Мешала только Лизина учеба. Если бы не Лиза, все было бы проще. Она вообще им мешалась – особенно молодой жене, собственной матери.
Лиза наотрез отказалась от сельской школы, окончила одиннадцать классов и поступила в театральный институт.
С каждым годом надежда Нины Васильевны на самостоятельность таяла. Ленуся и Мишуня купили две однокомнатные квартиры, но не спешили туда переезжать. Григорьич, работая в милиции, в свое время, еще советское, получил от государства комнату. Нина Васильевна быстро продала ее и купила «Волгу», чтобы Григорьич, не дай бог, не убежал.
Теперь он – безработный, бездомный, молодой и довольно красивый человек – был привязан к их клану.
Оставалось только потакать Нине.
Зимой Нина Васильевна и Борис Григорьевич отчаянно ездили по Европам и морям, а с весны до глубокой осени оседали в деревне.
В Обуховке им жилось романтично.
Многие их ровесники и бабки помнили обуховского парня Бориску, поэтому осесть в деревне было легко. Тем более они были молодыми супругами, и проблемы заработать на жизнь не было… Вот разве что опять Лизка, которая росла и красивела на глазах.
Как они, бывшие селяне, встретились в «этой Москве», интересовало абсолютно всех вокруг. Но Нина Васильевна молчала и, таинственно улыбаясь, шептала: это судьба!
И Нине Васильевне это казалось приключением. Она наконец была свободна. Не надо думать о хлебе насущном – заботилась дочь, которую она с рук на руки передала мужу.
Если говорить прямо, «Григорьичем» молодой еще Борис тоже стал по воле жены. Уж очень моложаво он выглядел, потому Нина Васильевна решила его состарить. Борис отпустил бородищу и стал даже дома «Григорьичем». Яркие черные глаза его смотрели через пышные брови, но и эти глаза своенравная Нина Васильевна поспешила сделать чуть помутнее. Она ничуть теперь не боялась, что Григорьич убежит. Ему просто некуда было бежать.
А дальше родной деревни, куда его забросила судьба, вряд ли можно было убежать куда-то еще, с его-то слабым характером.
Лиза пережила эти несколько лет старшей школы и становления новой семьи с душевным скрипом. Притирались домашние тяжело, но должны были неизбежно зажить «долго и счастливо».
Только когда приезжали в деревню, Лизе открывались поле, луг и небеса. Можно было освободиться от духоты квартиры, уходить из дома на весь день в глубину балок, оврагов и долинок или «в берег». Так местные называли край огородов, заросший вербами и тополями, за которыми начинался широкий древний солончаковый луг.
По лугу вилась река, уходящая правым краем в само село, а левым далеко в украинскую лесостепь, где сливалась с Сеймом.
Здесь, в Обуховке, Лиза передружилась с местной малышней и чувствовала себя над ними главной, потому что ровесников почти не было. Тут втрескался в нее сосед Васька, внук согнутой в кочергу носатой бабы Юли.
Лиза и Васька вместе пасли коров, жарили рыбу на прутках, играли в карты в вербах. Но так как он был сумским парубком, гордость не позволяла ему признаться Лизе в любви. Да и для нее был он обычный мелкий пацан.
Еще один обожатель – соседский малолеток Мясушко – познакомил Лизу с девчонками, живущими на хуторе.
Одна из девчонок была родной сестрой Мясушки, и Лиза стала ездить к девчонкам на велике, на улицу, которую в народе называли Мачухивкой. Лизе не нравилось играть с девчонками, гораздо больше нравилось быть пацанкой и оторвой. А девчонки уже женихались и ходили далеко на остановку, где их цепляли любимовские парни.
Так повелось, что любимовские всегда дрались с обуховцами и женились на местных девках. Обуховцы дрались со снагостскими, а антоновские вообще со всеми. Выйти замуж за антоновского было позором для девчонок из других сел. Все антоновцы были как на подбор хулиганы, их даже в райцентре боялись. Но к тому времени, как заневестилась Лиза, антоновцы сильно потеряли авторитет перед райцентром.
Увы, эта дружба с девчонками длилась недолго: обе подружки с Мачухивки в восемнадцать лет выскочили замуж, как им и полагалось.
В общем, Лиза неохотно уезжала из Обуховки, где все стало уже родным. И даже противный Васька.
Итак, попрощавшись с Обуховкой, Лиза и Нина Васильевна собрали и упаковали пожитки. А Григорьич посадил огород: не стоять же земле.
В тот год Лизе исполнилось девятнадцать.
Ленусь и Мишуня продолжали давать деньги на жизнь семье. Лиза училась днями напролет, возвращалась поздно, влюбилась в однокурсника Фильку – светловолосого красавца, игравшего всех героев-любовников и Костю Треплева в Чайке.
Ничего удивительного не произошло и на исходе второго курса. Только преподаватель актерского мастерства вдруг стал недвусмысленно намекать Лизе стать ближе к искусству. В его лице.
Лиза ничего не понимала (что хочет этот старый бородатый дядька с пропитым голосом?), пока не получила предложение, от которого невозможно отказаться. И не смогла себя пересилить. Презренный «старческий задор» преподавателя потряс ее до глубины души, и она бежала, бросив документы и однокурсников.
Ленусь, услышав эту историю, сказала:
– Или учись давать кому надо, или сиди в заднице. Если бы у него были деньги, то ладно. Но он бедный!
– Он доцент!
Ленусь в своем кругу никогда не слышала такого слова. Из юных манекенщиц она сразу стала женой мелкого, но успешного пацана из ОПГ. Поэтому сказала:
– Фу! Хорошо, что не процент!
Решено было бросить театральный и не плакать по нему.
Лиза, глядя на полную блатной романтики житуху сестры, жалела, что младше на целых десять лет. Что к тому времени, как она «расцвела», пацанов начали активно отстреливать в разборках, а те, кто был поумнее, затихарился или купил себе теплое место во власти.
Да и нельзя было показывать Лизу авторитетам. Пропала бы… А главное, Ленуся не терпела конкуренток. И не пережила бы, если бы Лиза нашла себе жениха богаче.
После досадного происшествия на учебе Лизу тут же собрали и повезли в деревню на отдых. Было начало апреля, и по пути из Москвы Григорьич повернул в лес, – чтобы посмотреть на Антоново, о котором столько слышал от Нины Васильевны, но никогда не бывал. Да, родина… Нина Васильевна вышла у магазина, увидала старых одноклассников, разговорилась с ними и расплакалась… Неожиданно ей захотелось вернуться. Да и на Боровке, как оказалось, вертолетчик Шурка продавал дом.
И Нина Васильевна взвилась:
– Мы должны купить этот дом! Он был нашим!
И добрый, умный Мишуня тут же отстегнул денег.
Понятно, что Мишуней руководила доброта. Но не только. Ничто Нине Васильевне теперь не мешало жить за молодым мужем как за каменной стеной, получать пособие от старшей и растить младшую. Хотя да – младшую надо было срочно выдать замуж, потому что Лизка «вошла в возраст» – даже Григорьич засматривался на нее…
Замуж. Желательно поскорее.
Конечно, на самом деле Мишуня был не так уж и щедр. Он купил дом, чтобы Нина Васильевна и Григорьич уехали туда насовсем, оставив квартиру, где им с Ленусей удобно и вольготно жилось. Так-то Мишуне вечно не хватало пары миллионов, чтобы жить «по средствам»: он любил поиграть в карты… А свою недвижимость на окраине столицы сдавал или даже давал там пожить друзьям. Обвинить его в жадности не мог никто.
Нина Васильевна и Григорьич о планах Мишуни не то что не знали – даже не догадывались. Про Лизу вообще никто не думал: ее, как чемоданчик, возили с собой или отправляли куда-нибудь в летние лагеря… Ленусь и Мишуня раздражались Лизиным присутствием и платили за ее «отдых».
Ленуся, недобрая, не в меру эгоистичная и избалованная красавица, взъелась на Лизу после того, как та вылетела из театрального. Это означало, что Лиза в ближайшее время не съедет и будет жить с ними, а еще, чего доброго, забеременеет. Или притащит какого-нибудь молодца в Москву. В их квартиру.
Ленуся стала много ругаться и даже скандалила. Нина Васильевна и Борис Григорьевич не хотели лишаться финансовой помощи, и поэтому, уже в начале апреля, прихватили Лизу и уехали в Обуховку. А оттуда – в более крепкий (не новый, но отремонтированный, с колонкой во дворе) дом в Антонове.
Что им еще надо? Вода во дворе, река, лес.
И Лизке свобода.
Глава третья
Новые люди
Нина Васильевна, Лиза и Григорьич распаковывали коробки, выставляли посуду, трясли подушками и одеялами. Нина Васильевна была довольна. Она уже познакомилась с соседями.
– Там вон, в каменном доме, живет дядька, чуть постарше меня… Максимыч. Фамилия их – только не падай – Отченаш. У них есть две собаки, одна ощенилась, и нам отдадут песика Бимку. Максимыча жена – Фая. Она работает в сельсовете главбухом! Зря ты назвал их идиотами, хорошие люди. Правда, немного странные… Справа – двое детей и родители, за ними – Шура и ее муж. Ну, потом лес… С лесничкой я еще не говорила. Слева от Отченашей тоже какие-то дети, и за ними тоже трое детей.
– А возраст этих детей, мам? – перебила ее Лиза.
– Ах, от десяти до… до… двадцати… В общем, тебе будет с кем мячик погонять.
– Феклуша, бросай куклы, иди замуж…[5] – процитировал Григорьич.
– Сами идите туда, опять тут все вокруг мелкие! – отмахнулась Лиза и шумно чихнула.
– В зависимости от местности слово «главбух» звучит двусмысленно, – добавил Григорьич. – А он кем работает? Максимыч твой?
– Он ведет хозяйство по новаторской системе.
– Слышал. А что там за система?
– Система экспрессивной экономии. Его жена сажает картошку в лыжах.
– Зачем?
– Чтобы экономить землю в междурядье!
– Это как? – роясь в инструментах, спросил Григорьич. – Где мой молоток, женщины?
– У него работник есть, он не один! – гордо сказала Нина Васильевна, выуживая из дамской сумочки молоток. – Вот твой молоток! Так как это самое важное, я его далеко не убирала!
– Тебя я тоже поставлю на лыжи! – радостно сказал Григорьич.
– Один главбух уже наниматься приходил, – сказала Лиза, еще раз чихнув от пыли. – Молодой совсем. Крал тюльпаны в палисаднике, там и поймала его.
Нина Васильевна, бережно обтирая стеклянную конфетницу, фыркнула:
– Ишь, деловые! Ка-а-нешна… москвичи приехали…
– Я думал, народ уже не нанимается. А ты, со своим чуйством юмора, тут не это самое. Не понимают тут твоих приколов, ясно, Лизка? – сказал Григорьич. – Интеллектуалов ни фига тут нет.
– Но я еще не начинала, – хмыкнула Лиза.
– И не надо! Кушать все хотят, – сказал Григорьич. – Может, нам понадобится работник. Тут дел много. У меня же нет сыночка! А, мать?
– И что? – снова фыркнула Нина Васильевна. – Ты и с девками-то не справишься.
Григорьич ударил молотком по деревяхе, и весь дом, казалось, вздрогнул. Лиза зевнула.
– Я пойду спать.
– Иди лучше к соседям. Там девчонка такая, как ты. Познакомишься.
Лиза вспомнила, как мельком видела толстую маленькую девушку, больше похожую на тетку, идущую до колонки с двумя ведрами.
– А, эта, что ли… невеста…
– Чья? – удивилась Нина Васильевна.
– Этого работника, что к нам приходил…
Григорьич ухмыльнулся:
– Бабки обуховские мне говорили, что народ тут гнилой. Говорили, что вы там, в вашем Антонове, будете плакать по нам! Да! И они правы! Все, я уже плачу по бабы-Юлиным пирогам с маком!
Нина Васильевна с презрением посмотрела на мужа.
– Ох, ты! Прям какой городской! Подсыпь мне жменьку* борща! Надень хвартук!* Защэпи хвиртку!* Вы там не по-русски говорите! Хохлы-мазныцы!
– Ой, прям на пятнадцать километров ближе к Ма-аскве!
– А что? У меня квартира, между прочим, мною заработанная!
Григорьич смолк и продолжил работать.
Лиза на своей веранде, лениво разобрав еще несколько коробок с вещами и книгами, переоделась в спортивный костюм и вышла за ворота.
Закат размазал красивую багряную краску по небу, недвижные облака бледнели, но не исчезали. Комары тучами клубились в акациях, и совсем низко по распаренному воздуху носились, треща крылышками, крупные стрекозы, ловя мошку. Где-то вдали, у реки, раздавались странные звуки, словно кто-то опускал трубу в воду и со всей дури дул в нее, извлекая не только бульканье, но и небывалой силы звук.
«Выпь… от слова вопить, – подумала Лиза. – Или выть…»
С кордона, через три дома в сторону леса, где у лесника по прозванью Клоун было большое крепкое хозяйство, протяжно мычали голодные телята. У соседей ругались бабы и гремели ведрами, кидая в них что-то тяжелое – наверное, буряки* для коров. Все как обычно, только скучно…
Утром Лиза проснулась от яркого солнца. Скорее всего, мать и отец уже вышли на огород, а Лизе полагалось поваляться подольше и подумать о своей жизни.
Она погрустила о театральном, вспомнив неприятную ситуацию с окончанием своего обучения. Что ж, значит, ей не хватило таланта. И не только это…
– А если ты пойдешь работать в кино и тебе нужно будет целоваться и раздеваться? – спросил худрук Тимофей Сергеевич, раздраженно подрагивая отвисшей губой. – Откажешься? Какая ты тогда артистка?
Лиза вспомнила свой стыд и мат, который не смогла вынести, и просто не пришла на генеральный прогон курсовой постановки. Она даже не стала забирать документы – так и осталась меж небом и землей, еще ничего не осмыслив. Хорошо, что мать поняла.
– Да на кой тебе эта сцена! Устрою тебя куда-нибудь, связи есть, и будешь работать! – сказала она. – Здоровье дороже.
Оставалось только снова поступить и снова начать учиться. Но в экономический институт на бюджет Лиза не прошла, и теперь ей светило только платное образование. Сестра настаивала на юрфаке.
– Пойду работать… – почти с отчаянием и даже слезой думала Лиза, понимая, что очень любит спать и просто ненавидит быстро собираться.
– Будешь адвокаткой, нас отмазывать! – смеялась Ленуся.
– И зачем на суде прокурор, лучше было бы два адвоката![6] – подпевал Мишуня.
С такими пространными мыслями Лиза услышала чуть слышный шорох по дороге и осторожно, через уже повешенную матерью занавеску, выглянула в маленькое окно. По дороге молодцевато шагал низенький солдатик с кривыми ногами и длинным, отчаянно некрасивым лицом. За спиной болталась потертая спортивная сумка. Он так и чеканил сапогами по белому песку с крапинками гравия.
Эту знаменитую дорогу проложили в девяносто четвертом году, когда в местный заказник приехал поохотиться губернаторский сын и его «паджерики» завязли в местной грязи.
«Идет, ковыляет, дембелек… – подумала Лиза. – Страшноват… Но сосед же… С ним тоже придется дружить».
Она чуть было не засмеялась. Это, наверное, тот, из предпоследнего дома… Сын тетки Шкурки и дядьки Дрона. Из армии вернулся… Тут уже ходили некие отрывочные разговоры, что скоро «Лизке будет весело, мой-то жених».
Сморщенная, хоть и молодая еще, тетя Шура, которую Лиза, большая любительница подмечать характеры, окрестила «Шкуркой», так прямо и лезла с дружбами. Эта древняя схема – «У вас товар – у нас купец» – ей порядком надоела еще в Обуховке, потому что по деревенским меркам Лиза была уже несколько лет как на выданье. Бессчетное количество подкатывающих к москвичке женихов Нина Васильевна опытно разогнала.
Лиза вскочила, натянула джинсы и майку и вылетела из комнаты, не заправив кровать.
– Ма-ам! – протяжно крикнула она с крыльца. – Я пойду за водой!
Все равно ее не слышали, занятые переругиванием и рассадой. Она схватила ведро и вынырнула за калитку, успев проводить взглядом некрасивого солдатика. Тот действительно зашел в ворота тетки Шкурки, и теперь из их двора заслышались прямо-таки мифологические причитания бабки и матери.
Лиза профланировала до колодца, лениво набрала полведра и так же лениво пошла назад, прислушиваясь к новому событию соседей.
Через три дня у ближних соседей Рядых, где жила Лизина ровесница Лелька, с которой Лиза успела уже перекинуться парой слов, праздновали приход из армии старшего сына дядьки Дрона – Мишки Дроныча, гордо называемого теперь Солдатом. Сам виновник торжества уже лыка не вязал, спал в летней кухне. А вот на столе еще все было тепленькое и неразобранное, и тетька Людка, мать Лельки, с тетькой Шкуркой неустанно бегали до колодца, чтобы разводить водой компот.
Лиза наблюдала из-под уличной груши за съезжающимися на мотоциклах и велосипедах гостями, желающими выпить за «дембельнутого».
Прибывшие пропадали во дворе, как в чреве затонувшего корабля, и вываливались оттуда уже с видом кракенов, выжравших все матросское пиво да и, кажется, закусивших матросами.
– Вот кажется мне, шалава она… И вообще, эти все… что с одной стороны – новаторы, что с другой – алкоголики. Не то что наши бабушки в Обуховке, да, Лиз? – рассуждала Нина Васильевна, вышедшая полюбопытствовать за калитку. – А ты тут одна, иди хоть посмотри, кто там.
– Да они все на рогах… проходят мимо. Ничего хорошего не проходит.
– А девчонка та, соседка?
– Лелька-то? Да она там, в доме.
– И что, звала тебя?
– Звала. У нее кликуха Борона. И она уже была замужем и развелась.
– А лет-то ей сколько? – удивленно хлопнула себя по животу Нина Васильевна.
– Двадцать будет, как и мне.
– Вот это да! И что? Ну, я тоже первый раз замуж вышла… в девятнадцать, тут много ума не надо. А ты… не чурайся народа местного, сходи, а то стоишь как во поле береза.
– Да, именно, – сказала Лиза. – И буду стоять.
– Иди, иди, – настойчиво повторила Нина Васильевна.
Лиза вздохнула. Ну конечно, выбрали верный подходящий момент познакомиться со всей молодежью села. Правда, назавтра молодежь и не вспомнит, как ее зовут.
– Пойдешь? Я бутылку водки папкину дам. И там еще шарлотку возьми. Я потом еще спеку.
Лиза укоризненно взглянула на мать и надула губы.
– Не дуйся! – схватив ее за голое плечо, сказала Нина Васильевна. – А то подумают, что ты дикая, нелюдимая. Ну, надо же дружить!
– Надо… – протянула Лиза, вспоминая мелких друзей. – Они все взрослые! Мам… Не то что мои… обуховцы.
– А ты что! Нашлась тоже маленькая! Тебе двадцатый год!
– Я хочу быть птичкой, – ответила Лиза, тряхнув распущенными волосами. – Жар-птичкой.
Нарядов здесь у Лизы не было, поэтому она надела длинный материн сарафан из валютного магазина и каблуки, чтобы не запутаться в нем, подвела глаза стрелками и нарумянила вечно бледные щеки.
У Лизы была неброская внешность: высокий лоб, некрупные черты лица, чуть оттопыренные ушки, которые она скрывала под волосами, тонкие губы и тонкий, немного острый нос, как у матери, но меньше. Лиза дорастила свои огненно-рыжие волосы до пояса, и теперь никто не мог пройти мимо, не посмотрев на нее со смешанными чувствами. Красота ее легко не давалась в руки, ее нужно было разглядеть, как через слои воды. Но поклонников было всегда полно, в основном из-за того, что Лиза много читала и обладала отличной памятью – с ней было интересно поговорить.
Путаясь в подоле материнского сарафана, с шарлоткой в одной руке и бутылкой водки в другой, Лиза отправилась поздравлять отслужившего.
Ковыляющие ей навстречу родители Лельки и Дроныча гостеприимно затолкали ее во двор.
– Заходь, заходь, девка, – сказала чернявенькая мать Лельки, удачно накрашенная под испанку.
– Да я просто поздравить… – робко ответила Лиза.
– Ну давай, давай! Там ваш батька сказал, вам надо ощекатурить веранду и обложить плиткой камин! Я могу! Я плиточница! – Глаза испанской матери загорелись, и блеснули в улыбке ее золотые зубы.
– Наверное… – неуверенно произнесла Лиза. – Надо…
И, разувшись в сенцах, Лиза вошла в хату. Хата была выбеленная, с печью в пятой стене, деревянными полами, резными лавками, огромным столом посередине и… невероятных размеров телевизором, который транслировал мексиканский сериал во все горло.
– Заходи-и! – крикнул брат Лельки Андрей, которого она также видела один раз, мельком. – Выпей, пока есть что! А то придут Горемыкины с Белопольскими и все выпьют!
– Да я особо-то и не пью… – соврала Лиза, но ей уже налили в зацапанный стопарь.
– Пей! – скомандовал лохматый отец Лельки, дядя Женя Рядых, и ударил Лизу по плечу ладошкой.
– Это ж практически мой брат! – вещала Лелька откуда-то с высоты, разнося тарелки. – Мы же вместе выросли! Мы же родня! Братушка! А!
Молодой дембель Дроныч не слышал ее слов: он спал в кухне, уютно подложив руку под щеку, уже больше не знающую уставного бритья.
Лиза выдохнула и выпила. Горячий глоток прошел через все тело, оказавшись внезапно в каждом его уголке, пожег, защекотал, и где-то внутри стало тепло.
– Ну, как тебе наша херша?* – укатывалась Лелька, разнося куски курицы на блюде. – Не бойся, не на кирзе!* Не вштырит!
Лиза неподвижно сидела, обозревая исподлобья гостей. Человек десять, двенадцать, в основном парни и нестарые мужики, но все – с такими непростыми лицами, такой дремучей и синей щетиной, – что возраст не понять. Девок было меньше, и все они смотрели на Лизу с осторожностью и немного даже с вызовом.
Лиза уткнулась в тарелку с салатом, пытаясь поймать накромсанную капусту, потому что все остальное выглядело очень не по-свойски. Какой-то воняющий потом парень, подняв перед ней заросшую подмышку, перехватил словно бы летающую над столом бутылку и, громко двинув стул, отчего Лиза подскочила, бодро налил в граненый стакан светло-желтую жидкость.
– Пей! А я Сергей! Зови меня Сергей! – и чмокнул губами воздух. – Давай-ка с тобою выпьем на этот, буттершафт.
– На брудершафт. Я еще вот это не допила. И вообще, не пью, – ответила Лиза бесстрашно.
– Болеешь? – с участием спросил Сергей.
– Да. Очень сильно, – улыбнулась Лиза, обреченно толкнула вилкой картошку и поняла, что пора линять.
– Ты с Москвы, кукла? – спросил Сергей, отхрущивая от редиски красную голову. – Учишься?
– Школу закончила.
– И что, прям все девять классов?
Лиза взглянула на Сергея бледными равнодушными глазами:
– Нет, двенадцать. У нас в Москве позакрывали все школы-девятилетки. Теперь только двенадцатилетнее обучение, а потом ты сразу в президенты идешь.
Сергей развел руки и скосил глаза, силясь уловить ход мысли, но ход мысли никак не ловился.
Он что-то хотел еще спросить, но Лиза с перепугу выпалила:
– Мой папа прокурор, если что – обращайтесь. Он вас всегда посадит.
Теперь в глазах курносого Сергея отобразился вопрос и недоумение.
– А в клуб пойдешь со мной, – спросил он трогательно, – прокурорская дочка?
– В клуб? Нет. Не пойду.
– А почему?
– Я не танцую. И не пою. И не хожу по клубам.
– А! Ты не умеешь? Я тя научу! – И Сергей, подтаскивая стул поближе, плеснул в стакан еще чего-то прозрачного.
Лиза вдруг поняла, что ей уже пора, ловко вывернулась из-за стола и побежала прочь, на воздух, почуяв муть в горле.
Она вскочила в свои босоножки, сделала, приподняв сарафан, несколько прыжков по двору, к распахнутой калитке, как ей неожиданно перерезал путь стройный светловолосый парень в майке, полубрезентовых, словно рабочих, штанах и сапогах. Он дымил папиросой и, увидев Лизу, расставил руки.
– О-о-о… мадам… уже падают листья…[7] – сказал он и шагнул вправо и влево, стараясь ее пропустить, но она тоже шагнула и вправо, и влево, толкнулась о его фактурное плечо и, стукнувшись о верею*, выбежала прочь, пряча глаза и краснея через пудру.
Узнав того, кто воровал цветы в палисаднике, – Глеба, – Лиза совсем смешалась. Ей резко захотелось в Москву. Глеб с минуту постоял во дворе, соображая, что за девка, и крикнул в разверстую пасть дома:
– Лель, а Лель! А что это за краля проскочила мимо меня?
– Иди сюда, Горемыкин! Иди, черт с рогами! Я тебя заобниму!
И Глеб нырнул в тяжелый мрак хаты, не выпуская папиросу изо рта.
Глава четвертая
Ты красивая
Лиза лежала на тахте, вытянув руки. Она натянула треники и вязаную кофту, но не могла согреться. На животе ее стоял пластмассовый тазик. Странно-необычное для этого места лицо Глеба мелькало у нее перед глазами, папироска так и пыхала в ослепительных зубах.
Зачем она это выпила, думалось ей. Мерзко. Ничем не заешь. Мать сварила ей кофе, но в глазах все равно тошнило.
– Они такие, да… местные-то. Гляди, больше не пей с ними.
– В Обуховке с нашими бабушками и с мелкими было безопаснее. И там никто не пил. Даже ладно, пили, но я же в этом не участвовала! Я представляю, как у них тут в клубе. Наверное, похищают, – простонала Лиза, поднимая хмельную голову. – Максимум, что было страшного, – это когда моя Иришка гуляла и ее хахаль подкатил к нам с парнями… Я сразу сделала вид, что я мелкая и мне пора домой, и мы ушли по репяхам*.
– Не вздумай ходить ни в какой клуб! А то как завезут на мотоциклах… изнасилуют и бросят в Сейм.
– Я хочу домой, в Москву. Они тут все такие страшные… Представь себе, два самых страшных – это брат Лельки, такой краснорожий, да и солдатик, тоже его можно на огороде ставить. Нет, тот, что мне наливал, вроде бы еще ничего, курносенький… Сережа! Что ни рожа! То…
Не то чтобы Нина Васильевна переживала за Лизу, просто ей было неспокойно. Лизе скоро двадцать, а она так и не завела ни с кем отношения. Почему? Это гордость. А Нина Васильевна жалела Лизу и очень хотела, чтобы та поскорее уже устроила личную жизнь. Вспоминая свою молодость и глядя на расцветшую Лизину красоту, Нина Васильевна понимала, что нужно поскорее уже ее пристроить. И желательно так же удачно, как Ленусь. Но для этого Лизе нужно набраться опыта общения с мужчинами. А у Лизы на уме одни бегалки с прыгалками.
В ворота постучали. Лиза вскочила.
– Мам… если эти…
– Лежи, лежи… я скажу, что ты заболела, – вздохнула Нина Васильевна.
– Мам… ну что сразу заболела. Нет, я сама скажу.
И Лиза, поднявшись и охнув, пошла открывать.
За воротами покачивался тот самый блондинистый Глеб с висящей на нем совершенно туманной Лелькой, похожей на одетого во взрослую одежду резинового пупса в полный человеческий рост.
Глеб проговорил, чуть заплетаясь, – вид его был наглым и одновременно каким-то интригующим:
– Привет, соседка… не хочешь с нами пройтись? Покажем тебе пляж… наш…
– Иди ты! – засмеялась Лелька. – Лизк, правда, мы пойдем до Шубышкина, там надо кое-что взять. Идем? Не! Мы могли бы поехать на велосипеде!
– На медведе! С кручи – вниз! – фыркнул Глеб и любовно отвел с Лелькиного узкого лба прядь замусоленных волос. Лиза пожала плечами.
– Я маме скажу… и куртку возьму.
Она медленно закрыла калитку, со всех ног бросилась домой, сорвала с вешалки куртку и вернулась, крикнув матери, что ушла гулять. Когда Нина Васильевна выглянула следом, Лиза уже шла далеко – у леса, в сторону села, блистая в закатном солнце своим золоченым шлемом наполовину спрятанных под куртку волос, а рядом, раскачиваясь каравеллой, тащились Лелька и какой-то стройный парень в сапогах.
– Вот… молодежь. Пять минут назад как помирала, – вздохнула Нина Васильевна.
Лелька и Глеб повели Лизу по лесной тропинке. Хрустели под ногами шишки, Глеб отшвыривал виноградных улиток и отводил ветви колючей акации. Май подходил к середине холодным, каждый день дул протяжный ветер, несущий запахи пробуждающейся земли и воды. В лесу Лиза была только раз, с родителями, да и то не вышла из машины. Теперь лес казался другим. Они шли друг за другом, Лелька, Лиза и заключающий Глеб. Глеб же в странном восторге рассказывал Лизе о деревне, что недаром сюда до революции собрали всех душегубов и проституток – вот такое вышло Антоново. Теперь все их потомки почем зря ведут здесь развратную и бражную жизнь, и это круто.
– Я это где только не слышала… – кивнула Лиза. – Вот, например, еще говорят, что, когда бухнет атомный взрыв, все сдохнут. Останутся только куряне* и москвичи. Потому что мы все поголовно сволочи и паразиты. Правда, я не знаю, почему и куряне тоже?
Лелька смеялась. У нее был хороший, звонкий голос.
Втроем они вышли на берег. Там на них без страха пошли привязанные за прутки маленькие черно-белые козлята, и Лиза кинулась ласкаться и обниматься с ними, вдруг осознав, что самогон все еще гуляет по организму. Глеб смотрел на это умиленно, и казалось, что он сейчас заплачет.
– Я всегда думала, вот почему козлята любят детей, а дети козлят? И почему коз называют женскими именами, а коров нет? Почему? Коза – так сразу… Катька, Машка… Лизка… – строго сказала Лелька, сложив руки на толстой груди и убийственно глядя на Лизу и козленка.
Лиза пощекотала козленка за ушками.
– Потому что козьим молоком выкармливают лялек! Дура. Коза – это как женщина… ну не совсем, конечно… Отличия есть! И то не всегда… – толкнул ее в бок Глеб и заржал.
Но его забавляла эта новенькая девчонка. Вся какая-то не такая.
С высокого берега открывался вид на остров со шпильком, выбитым коровами до песка. И на самих коров, рыже-бурое стадо которых рассеялось по острову. На той стороне Сейма лежал луг, который иначе как «светлые дали» нельзя было назвать, не вспомнив Гоголя с его описаниями роскошеств малороссийской природы. Дали и правда были бесконечны, а справа вырастала из долины Меловая гора. Место дикое и пленительное, откуда временами, с дерева, можно было рукой потрогать облака. Слева Сейм делал петли, тек дикими меандрами, первобытно изгибался и обнимал речушками, озерками, затонами свою пойменную землю, данную древним ледником ему в полное владение. Справа ровная набережная улица глядела окошками хат на закат, а под берегом лежали рыбы лодок, иные перевернутые вверх осмоленными доньями, иные стоящие на воде. Стада гусей и уток будили воду у берегов. На противоположной стороне рос тростник, сохранившийся только на притоке Сейма, на Гончарке: шести-семиметровый тростник, которым крыли хаты в один ряд, хранил в себе белых цапель и лебедей, вальдшнепов, выпей и редких желтозобых пеликанов.
Ветер растрепал Лизе волосы, и они, поднявшись, превратились в пожар над ее головой, да еще закатное солнце добавило им золота. Глеб отвернулся от этого видения, от тонких губ Лизы, приоткрытых от созерцания красоты, от ее покатого лба и какого-то невероятного профиля, который он видел только в учебнике средневековой истории за шестой класс. По всем признакам Лиза пришла из космоса, чтобы погубить его грешную душу и унести ее с собой.
Лиза ничего не знала о Глебе. Ей было гораздо важнее сейчас полюбоваться природой, но нечто тягостное шевельнулось в душе. Так однажды шевелилось, когда к ней лез целоваться сосед Васька, и так шевелилось, когда она видела однокурсника Фильку.
Лелька, заметив, как Глеб вылупился на Лизу, потянула его дальше:
– Идем за бухарестом-то!*
– Идем, – эхом ответил Глеб. – А ты заметила, что она нашей масти? Рыже-белая…
– Дурак! – криво усмехнулась Лелька. – Совсем кукушечку стрес, бабу с коровой сравниваешь.
– Да какая она баба… баба – это ты. А она девушка.
Глеб обнял Лельку за плечо, сунул свободную руку в карман, и они пошли дальше. За ними пошла словно бы не очень трезвая Лиза.
Дойдя до Шубышкиной хаты, Глеб уже все понял для себя. Он пропал и теперь будет пробовать как-то противостоять… или гибнуть.
Лиза впервые оказалась в хате под соломой и с земляными полами. Некоторые окна были забиты досками для тепла. Майский ветер гулял по нищенской обстановке. По полу лазал самый младший головастый шубышонок, трехлетний Пашка. Отец и мать семейства пили за столом непонятное зелье из пластиковой бутылки.
– Спробуй, только выгнали, – предложил хрипатый и усатый Шубышкин и указал стаканом на Лизу.
– И кто это у нас?
Лелька мотнула головой:
– Это москвичи, в хате у Вертолетчика теперь живут. А это их дочка. Я за нее в ответе, пить она не пьет.
– Знаем, на хлеб мажет… – сказала Ирка, мать семейства, красивая, короткостриженая, но пропитая блондинка. – Давай, сэма-то нашенского хряпни.
Лиза покачала головой, Ирка вздохнула и потрусила в дальнюю комнатушку. Пашка что-то ел под столом, обсасывая пальцы. Лиза нагнулась и, вытащив у него изо рта чинарик*, обтерла ему рот тыльной стороной ладони. Глеб толкнул ногой колченогий табурет.
– Картоху посадили? – спросил он Шубышкина.
– Хто на, садили ее они или нет… У нас вон… Павлуха только с Иркой вернулся с больницы… хвилокок какой-то завелся.
– Так что с огородом-то? Прийти помочь? – спросил Глеб деловито.
– Ну приди, посади ведра три. С этими, Дашкой и Лешкой, они пособят.
Глеб кивнул.
– Лады.
Когда они вышли, Лелька прижимала к себе «хершу» самогона, как ребенка.
– Это кто – Дашка и Лешка? – спросила Лиза Глеба.
– Это его старшие. Дашке шесть, Лешке восемь.
Лиза загрустила.
– Слухай, а пошли до Карамета сходим, твой же батя рыбу хотел! – вдруг как будто вспомнил Глеб и, схватив Лизу за локоть, потащил дальше, на самую набережную.
Он крикнул Лельке, чтоб она подождала у Шубышкиных, и, поймав ее испепеляющий взгляд, увлек Лизу за собой.
Они шли по песчаной тропке, а ветер начинал реветь. Со стороны Сейма накатывалась синева. Моросил дождь. Хата Карамета стояла на пригорке, и в открытые ворота залетал гусиный пух. На берегу грязной лужи устало переругивались индоутки.
У Карамета в выходные и праздники все время тусовались рыбнадзоровцы, которые сами били рыбу электроудочками и таскали ее переметами. А после продавали дачникам.
На этот раз у Карамета рыбы не оказалось. Он вышел на стук Глеба, пожал плечами и вернулся в хату.
Он вообще был странный человек. За убийство жены и грабеж отсидел двадцать пять лет. За это время его сын вырос в детском доме и вернулся назад, устроился в ментовку и теперь лепил себе на речном обрыве дачу. А отца простил за глупость. Ведь мать пила беспробудно. Ну и изменяла с кем попало.
Глеб рассказал это Лизе. Она таких историй слышала море, еще в Обуховке от местных бабушек. Но что-то их было уж больно много.
Дождь прекратился, тревожное небо отошло, а Лиза устала. Она села на обочину передохнуть, подсунув под себя полу отцового дождевика. Глеб сел рядом, прямо на траву. Лиза почувствовала запах самосада от него и еще что-то полынно-горькое, отчего сердце потянуло, словно его кто-то взял в кулак и медленно, с удовольствием сжал.
Глеб был нетрезв и потому разговорчив.
– Думаешь, я пьяный, ни… Тверезый… Но хиба шо* себе думаю. И нехай* меня черт возьмет… колы я тебе этого не скажу…
Лиза смотрела на выбитую гусьми серую, в более темных пятнышках дождя, прибитую пыль тропинки.
Глеб кусал губу. Утирал нос непонятно отчего. Нос у него был идеальный, ничего общего с бульбашистыми носами местных. Вообще, в профиль Глеб, с его завидными ресницами и темноватой маленькой родинкой на виске, выглядел еще очень по-юному. А когда смотрел в упор, Лиза стеснялась, ловя свое отражение в его многоцветных, как летний лес, глазах, где была смешана зелень и коричнева, терракота и желтый суглинок.
Но говорил он пока еще нескладно. Только в какой-то момент шепнул, придвинувшись поближе:
– Ты красивая, – и, удивляясь собственной наглости, поцеловал Лизу в щеку.
Лиза смутилась и резко встала, посмотрев на него немного свысока, но и извиняюще.
– Ты не просто красивая, а очень и очень… – подперев рукой голову, сказал Глеб, щурясь на Лизу. – Ты как огонек. Есть такой цветок… купавка… болотный лютик. Ты такая же.
Лиза пошла вперед. Он догнал, но уже не приближался.
У Шубышкиных забрали Лельку, изрядно накидавшуюся за время их короткого отсутствия.
Дойдя до своего дома, Глеб и Лелька, поглядывающая на Лизу уже не очень ласково, попрощались и отчалили пить дальше.
Правда, на прощание Глеб взял Лизу за руку и снова неожиданно поцеловал ее. Лиза вырвала руку. Ей показалось, что этот Глеб Горемыкин смеется над ней, и она убежала в свою комнату в смятенных чувствах.
Глава пятая
Наймы
Утренние заботы по устройству быта перешли в дневные, и весь день почему-то Лиза думала о том, что здесь, в прежде незнакомом и неродном месте, становится хорошо. Она несколько раз выходила со двора, видела круглоголового Отченаша в арабском платке, очень странного пятидесятилетнего дядьку. Видела щенка, которого он пообещал им дать для охраны. Щенок на длинных ногах, подгулянный у охотничьего пса, веселился и кусал Отченаша за ноги, а тот взбрыкивал, что выглядело очень забавно для степенного мужчины его возраста. Потом Отченаш заговорил с ней о политике, сально глядя маленькими черными глазками. Одет он был в рубашку, застегнутую на все пуговки, как американский амиш*, и в черные штаны, заправленные в носки и самые дешевые галоши. Напротив его дома незнакомые ребята, тоже иногда во время отдыха поглядывающие на Лизу, вырубали ясени для установки одонков* для будущих стогов. Лиза договорилась брать у жены Отченаша молоко и прогулялась дальше, до шумного двора дядьки Мешкова.
Мешковы растили троих: веселых сыновей Степку и Макса и старшую, красавицу дочь Ульяну. Ульяна жила в отдельной комнате за перегородкой, была гладкой и круглобокой девушкой и заканчивала девятый класс.
Мешковы пили все выходные. Дети их еще ходили в школу, каникулы пока не начались. За Мешковыми на дороге играл маленький мальчик с торчащим ежиком волос такого же цвета, как у Глеба, в одних желтых шортиках и босой. Он палкой копал яму на дороге. Лизе показалось, что нужно познакомиться с ним.
Мальчик исподлобья глянул на нее и хмыкнул. Под носом его, сурово натертым кулачком, было грязно и мокро.
– Ну, скажи, я вот Лиза, а ты?
Мальчик нехорошо улыбнулся, поднял с дороги увесистый камушек и бросил в Лизу. Лиза отшатнулась, но все равно камень угодил ей прямо в лоб. Лиза встала, потирая тут же опухший лоб.
– А вот так делать нельзя! – сказала она строгим голосом, оглянувшись, не увидал ли кто.
– Яська, – ответил мальчик.
– Очень приятно, Яська. А я Елизавета. Для тебя Борисовна. Так что хорошо, что познакомились. Приходи, конфету дам.
Лиза быстро пошла домой смотреть, что осталось после ушиба, а Яська сел обратно на дорогу и продолжил копать.
Вечером на лавочке у Лелькиного двора собрались девки. Лиза внезапно познакомилась с младшей сестрой Глеба, Маринкой. Сестра не уступала брату, хоть ей и было всего четырнадцать. Такая же поджарая и стройная, громкая, как мальчишка, с огромными, как у ящерицы, песочно-зелеными глазами, короткой стрижкой и усиленной жестикуляцией. Ее лучшая подруга, Любка Ватрушка, маленькая, полная и улыбчивая девчонка с челкой, хохотала на всю улицу. Лизе даже стало удивительно, что она сможет дружить с девчонками, ведь в Обуховке она была одна: Иришка с сестрой жили на соседней улице, через пастбище, и уже невестились. Лиза приезжала к ним редко, особенно теперь, когда Иришка вышла замуж и родила. Но они и до этого не особо-то дружили, так только.
Майские жуки-хрущи с тихим стуком падали на крышу летней кухни. Роилась мошкара. Дроныч, еще не остывший от похмелья, травил байки про армейку, в обнимку с ним, на скамейке, вытертой дождями до пепельно-серого цвета, сидела и улыбалась Лелька. Маринка и Ватрушка терли на корточках, как опасно стало на селе. Лиза слушала и радовалась наступившему теплу.
– А мы едем, а тут кореневский, непонятный, что за нафиг, с горы на мотоцикле и прямо к нам… Девки, а поехали кататься. Кататься, ага! Вон как завезут на базу, в баню, хрена с два убежишь. Вот было же, да, Лель? А этот вон! Старый хрыч Максимыч Отченаш! Он же нас постоянно зовет в гости! Типа чаем хочет напоить.
– А что, не чаем? – заржала Лелька.
– Знаем его чай, – подхватила Ватрушка, и на ее маленьком вздернутом носу от смеха появились частые складочки.
– Нет, она ж с Москвы, ей-то что бояться! Ее все бояться будут! – поддакнула Лелька. – Это мы тут от кобелей не отобьемся.
– Вон Серега Пухов уже про тебя спрашивал, – крикнула Маринка. – А шо, парень хороший… богатый… с мотоком…
– Он подарил мне зажигалку! – добавила Ватрушка.
Лиза сидела, улыбаясь. Неожиданно из леса появился Глеб. На нем была застиранная майка и серые штаны. Он направлялся прямиком к лавочке.
– Маринка! Иди, мать зовет, – бросил он резко, подмигнув Лизе.
– Да не гони ты!
– Вали, говорю, овца! Она на поезд опаздывает, а ты тут сидишь! Или возьми Яську и вернешься. – Маринка, прошипев что-то матерное и подхватив Ватрушку, потрусила домой.
«Ага, – подумала Лиза, – значит, этот полудурочный мальчик-камнеброс их братец?»
– Че ты приперся, а? – спросила Лелька. – Чего надо? Пьяный, опять нажрался?
– Не богуй*. Я не к тебе пришел.
И Глеб упал на лавку и положил голову на колени Лизе, толкнув с другого конца Дроныча с Лелькой. Те, едва не упав, что-то промычали и ушли во двор. Глеб подхватил Лизину руку, приподнятую в замешательстве от его наглости, и сунул себе под майку.
– О, холодная. Как лапка саранчи. Или лапка лягушки. Все, не трогайте меня, я так буду лежать, – сказал Глеб и закрыл глаза.
Лиза не знала, то ли столкнуть его, то ли, наоборот, придержать. Лелька выскочила уже без Дроныча из калитки, держась за столбик. На ее круглом раскрасневшемся лице была написана плохо сдерживаемая злоба.
– Эй, ты! Уйди от нее! – заорала Лелька. – Хватит под хатой торчать!
Лизе стало стыдно, но как подняться, чтобы Глеб не упал?
– Да ладно, пусть полежит, – сказала она и почему-то положила вторую руку на соломенные, изжелта-выгоревшие волосы Глеба. В самом деле, не держать же ее на весу. – И почему все разбежались?
Лелька, онемев, еще постояла, пытаясь порассуждать о наглости местных хлопцев, и, понимая, что Глеб не где-нибудь, а под ее двором, на ее лавочке, «кадрит Москву», ушла, пыхая, как уличный мартовский кот. Глеб, сложив руки, словно покойник, и закинув ногу на ногу, не двигался с места. Лиза, опустив на секунду глаза, скользнула по его рыжеватым ресницам, и снова что-то дрогнуло в ней.
– Вы знаете… – сказала она осторожно, – что ваш брат… или кто он там вам… меня сегодня чуть не убил.
– А! – промычал Глеб. – Да, есть такое…
– И как это понимать? И вот еще… вы брали молоко у Отченаша? Хорошее?
Глеб улыбнулся, не открывая глаз:
– Разводят. Не бери.
Через пару минут вышла мать Лельки, хлобыстнув калиткой.
– А ну-ка, ты, хлопец, вали от дивчины. Эта дивчина не для тебя! – торжественно сказала она, подняв черные брови.
Глеб мгновенно поднялся.
– А, так? Вчера замуж звали, а сегодня… все, да? Вали-и-и… – передразнил ее Глеб.
– Кто тебя звал! В какой замуж! Нашелся тут! Зять – ни дать ни взять.
Лиза, воспользовавшись моментом, хоть и некрасивым, просочилась к себе.
Немного поругавшись, скорее для красного словца, Глеб погреб к дому. Лиза, подглядывая в окошко, ощутила, как в глубине тела что-то дрожит и пульсирует, словно непокой, пришедший неожиданно на смену ее ровной жизни, теперь заполнил собой пустоту. Словно маленький взрыв потряс ее. Она побежала к отцу, делавшему будку для маленького щенка Бима.
– Пап, а нам нужен работник? – спросила она.
– По-хорошему да; с тебя помощи – как с козла молока. А что? – хитро улыбнулся Григорьич в пушистые усы.
– Тут предлагает один. Спрашивал.
– Ну, увидишь – гони его ко мне, я тут соображу, как и что с ним делать.
Лиза поцеловала Григорьича в небритую щеку и побежала смотреть Бима. Завтра он должен был переехать от Отченаша, от своей матери, черной овчарки Руты, к ним на постоянное местожительство. Григорьич посмотрел вслед Лизе и о чем-то горько вздохнул, покачав головой. Вид его был жалок.
На другое утро Нина Васильевна и Лиза, прогуливаясь, завернули на почту, позвонить Ленусе и Мишуне.
– А что у тебя голосок такой загадочный? – спросила Ленуся. Она снова сидела дома, дожидаясь Мишуню из командировки.
– Просто так, – заурчала в трубку Лиза, – тут же село… все слушают… очень внимательно нас. Тут есть странный чувак с фамилией Отченаш.
– Пипец!
– Да и вообще… много людей разных. Тут много молодежи.
– А! Ну ладно, ладно… поняла… Твоя стихия! Деревня! Тебе только в этом колхозе жить!
– Ничего ты не поняла… – выдохнула Лиза. – Передаю трубку маме.
Нина Васильевна все положенные пятнадцать минут рассказывала старшей дочери про рыбу, дождь, сено, дом, соседей… Лиза вышла ждать ее на «центер», где из центровых зданий желтело свежевыкрашенное одноэтажное здание сельпо, привалившись к липам, догнивал фельдшерский пункт и еще держался крепкий синий домик почты. Лиза принялась, отчего-то волнуясь, рвать огромные пуховки одуванчиков, слушая дальние гудки мотоциклистов, собирающихся возле клуба, и визг девок… Интересно, ходит этот Глеб в клуб?
Но Глеба там не было. Он болел с похмелья и лежал в углу своего свистящего сквозняком дома, привязав к голове капустный лист. Назавтра он собирался идти наниматься к москвичам и страшно боялся, что ему откажут.
Утром он встал не так рано, около восьми. Лиза в это время еще спала, безучастная ко всем проблемам. Глеб, чисто выбритый, наодеколоненный ярым «Шипром»[8], в чистой рабочей одежде и даже причесанный, стоял под яблоней около палисадника и поглядывал на часы. Вот ударило восемь, и он, услышав негромкий звон посуды, стукнул в затвор.
Тяжело подошла Нина Васильевна, отперла. На гладком и толстом лице ее выразилась приветная улыбка. Глебу она сразу понравилась.
– Добра дня вам в хату, – выдавил Глеб, поправляя воротничок.
– Здравствуйте.
– Мне сказали, что у вас можно поработать.
– Да, можно… но это к мужу… Борис! – позвала Нина Васильевна, поправляя фартук. – Заходите, песик у нас еще щенок. Не укусит.
Песик, напротив, скакал и ласкался к Глебу. Тот схватил его в объятия:
– Бимка, ах ты, стервец такой, тоже к москвичам переехал, да? Ну, теперь тебя тут откормят хоть.
Ушастый Бимка лизал Глебу лицо.
– Это ж я его спас… у Отченаша сука ощенилась, Рута… да вы видели ее… семь щенков было… вот одного я отбил, домой его брал… выкормил… потом, когда он такой красавец стал, ну какой же ты красавец вырос… всем стал нужен, да?
Бим, словно поддакивая, погавкивал и радовался, подрагивая палевой шкурой, и вместе с хвостом от радости заносило его задние ноги. Нина Васильевна хотела спросить, кто же еще переехал к москвичам, но не посмела. Тут уже подошел Григорьич. Огромный мужик с бородой и очень щербатыми зубами. С подозрительным прищуром он протянул руку. Глеб поздоровался.
– Однако… – хмыкнул Григорьич на твердое рукопожатие Глеба. – Я Борис Григорьевич. И что ты умеешь?
Нина Васильевна отошла, оставив их вдвоем.
– Все умею.
– Нет, так не говорят… Ты скажи: можно я покажу свои… ну, навыки, а вы посмотрите и решите, нужен я вам или нет?
Глеб улыбнулся:
– Можно Машку за ляжку и козу на возу, а у нас так не пойдет. Вы говорите, что вам надо, и я все сделаю.
– А! Так ты еще и поговорить… ну, хорошо… Ты договорись тогда с кем-нибудь… барашка мне.
– Ярку или барана?
– Да что той ярки… давай барашка. Хорошего только. Молодого.
– К коему часу вам того барана?
– Ну… чем быстрее, тем лучше.
– Добре!
Глеб с улыбкой вышел со двора. Дело выгорело, будет он с работой.
Ночью Глеб, экипировавшись во все черное, пошел на овчарню за барашком. Овчарню устроил бывший председатель колхоза, Черемшин, владетель и арендатор почти всей территории бывшего колхоза, который не выдержал испытания приватизацией. Половина хозяйства, как и прежде, была отдана частникам в субаренду под животноводство, а часть площадей он засеивал модной соей, подсолнечником и буряком. Одно не изменилось: люди, привыкшие к колхозной жизни, по-прежнему, считали, что все вокруг их собственность. И в чем-то они были правы, ведь эти земли веками обрабатывались их предками – за барщину, за оброк, за подати, за что угодно. И народ знал, что в России все может измениться, но не правило, позволяющее тихо взять, что плохо лежит. Овчарня на землях, в общем-то уже государственных, приносила доход в одно лицо: Черемшину. Это был местный великий князь, который в подпитии называл народ народцем и «убогими».
Босой, чтобы не издавать звуков, с повязанной на голове серой рубахой и засученными рукавами, Глеб переметнулся через изгородь. Где-то в селе залаяли собаки. В сторожке светилось окно. Сторож спал, наработавшись в колхозных сараях. Глеб еще днем к нему приходил с хорошим таким «путячим» самогоном, от которого его самого можно было вынести как барана.
Отара спала, перебекиваясь между собой, словно считала: ты здесь? первый, первый, я второй… И я здесь. Второй… Я третий… Старый алабай Яша умер в зиму, и сторож, хоть и не был доволен тем, что у него постоянно пропадают барашки, не спешил брать нового. Ему было жалко на свои деньги кормить огромного пса, а «колхоз» не выделял на это дело никаких средств. Словом, на то, что «колхоз» лишался периодически голов скота, сторожу было наплевать. Да и тише было без собаки. Радовало это и Глеба.
Тишина висела над яром. Плотина поблескивала водным зеркалом, похожим с высокого берега на вареник. Рыба плескалась в теплоте лунной дорожки. Глеб, оглядывая пушистые камни овец, неслышно, словно жук-плавунец, под вздохи стада нашел барана покрупнее у самой изгороди и достал из-за спины мешок. Баран странно себя вел, он смотрел одним глазом, но не двигался.
– Тс-с… – шепнул Глеб, – я убью тебя не больно.
Вытянув начищенный до серебряного блеска штык-нож, он ударил единственно верным движением в шею. Баран вздохнул, и ноги его медленно поехали из-под свалявшихся боков в разные стороны. Глеб быстро перекинул барана на плечо, перепутав ему ноги, и, перевалив его через изгородь, насунул мешок на голову и шею, чтобы запах крови не разбудил стадо. За скирдой его ждала невидимая в темноте смирная лошадка Рева. Бросив барана через ее спину, Глеб прыгнул следом и неслышно погнал лошадь за плотину, на бетонные плиты около водозаборной ямы, чтобы обескровить еще теплого барана в безопасности и тишине.
Вечером за Лизой приехали местные на мотоциклах.
– Лизка, выходи! – крикнул Серега Пухов, самый высокий и симпатичный кудрявый парень, что наливал ей у Лельки.
Лиза вышла. Приехавших было трое.
– Поехали гулять, – сказал Пухов, которому Лиза нравилась, но подходить к ней одному было страшно.
– А то ты засиделась тут… Клуб-то работает пока… а вот закроет его Колдун, и так и не узнаешь, что да как, – поддакнул худой и длинный Корявый.
– Нет, не пойду… Поздно… – сказала Лиза, подергивая плечами.
– Ну, чего поздно, мы тебя батьке вернем в целости и сохранности, – не унимался Сергей.
– Не пойду, – повторила Лиза.
– Чего?
– Не хочу гулять…
– Ну ладно, не хочу… гуляешь же! Чего там! – вставил самый младший парень, Кочеток, приглядевший Лизу еще пару дней назад, когда резал ясени у Отченаша.
– Тебе-то что… – отмахнулась Лиза. – И вообще, я же сказала, что не езжу и не гуляю ни с кем… Позовите, возьмите других.
Со двора вышла Лелька, услыхав журчание мотоциклов.
– О, Борона, уговори ее гулять! – крикнул ей Сергей. – Чего она не тусит с девками-то, не ездит в клуб…
– Шо ей ездить, к ней же Глеб ходит, – отозвалась Лелька.
– Да ну, ладно заливать! – засмеялся Кочеток, и Корявый как-то мерзко заржал, сразу окинув Лизу жалостным взглядом. – Хлопчик?
– А, ну если Горемыкин, то тогда мы перед этим фраером пасуем… Он у нас же… тут самый главный этот…
– По бабам! – прыснул Кочеток. – Ой, ты извини… но как же так… А мы не знали…
Лизе хотелось провалиться сквозь землю. Она побледнела через веснушки до серого цвета и, сверкнув глазами, сказала:
– Езжайте, и нечего тут грохотать своими мотоциклами!
От такой наглости Сергей вскинул свой и без того чуть вздернутый девчачий нос:
– Ладно! Мы поедем! Но если твой Глебка нам встретится, мы ему бока обдерем, уж извини…
– Он не мой! Вон его невеста, – вспыхнула Лиза и, ударив дверью, заперла двор.
– А, мы и здесь не в курсах! Вот те парочка, гусь да гагарочка! – И ребята снова заржали.
Все трое прыгнули на свои мотоциклы, подняли рев, и через минуту только пыль над дорогой напоминала об их щекотливом предложении.
Лелька как ни в чем не бывало стояла у воротины и, ковыряя землю пяткой, ждала корову из стада. Ей было обидно и страшно, что Лиза переманит всех ее женихов.
– Сучка… – выругалась Лиза, заходя на веранду. – Только бы мне насолить!
Глава шестая
Странное имя для девочки
В юности Аделина все больше плакала. Она не понимала, почему ее никто не любит. Отец с матерью жили в разных домах, но на одной улице. Аделина и ее сестра Жанна бегали то к отцу, то к матери в гости, но не оставались ни там, ни там больше чем на день-два.
Мать Аделины, Варвара Игоревна, работала всю жизнь учителем истории, а после стала директором школы в Кос-Слободке, совсем близко от Одессы. Отец, герой-краснофлотец, после войны тяжело болел и учил ребят судомоделированию в школьном кружке.
Старшая, Жанна, вышла замуж за бандеровца и уехала в Черновцы. Отец плохо ладил с зятем. Аделина отучилась в педучилище и пошла по стопам матери, но грезила о том, что когда-то оставит село и вырвется в город. А там…
В город она часто ездила на танцы и неожиданно познакомилась с Вовчиком, мотористом теплохода «Александр Вертинский». Обыкновенная история закончилась романом.
Аделина очень скоро оказалась в незнакомом месте, в мазаной хате, где моторист временно квартировался, не собираясь вести оседлый образ жизни. Он видел мир – где только не мотался. Вовчик был красив как бог, разговаривал стихами и цитатами, играл на гитаре и пел как Высоцкий. Или даже как Окуджава. Не влюбиться Аделина не могла и не хотела. В ней была сильна тяга любить. В общем, Аделина очень быстро потеряла голову: ее качало на волнах.
Когда Аделина поняла, что волны и педагогика несовместимы, было поздно. Внутри нее завязался сынок, и теперь можно было только гадать, к чему приведет признание родителям. Мать бы неминуемо потащила ее в больницу. Но отец, герой-краснофлотец, пошел на «Вертинского» и, притащив за вихры любвеобильного Вовчика, отвел молодых в сельсовет, где они были расписаны по причине тяжелой беременности невесты.
Не нравилось же Аделининому отцу все. Особенно новая фамилия дочери – Горемыкина.
Решено было взять жить Вовчика к себе, прекратив его блуждание по портам, и отец из-за этого даже ненадолго сошелся с матерью.
Уживались Аделина и Вовчик тяжело. Он все время где-то не то ходил, не то плавал. Но уже не физически, а духовно… Тесть посадил его с собой в школу, делать эсминцы и броненосцы[9] в миниатюре. Пока рос Глеб, Аделина доучилась и немного попреподавала в сельской школе историю.
Потом супруг сбежал в столярную мастерскую, в Одессу. Начал крепко поддавать. Время близилось к девяностым, и умерший от инфаркта дед не застал уже новорожденную Маринку.
После рождения Маринки все окончательно пошло прахом.
Мать Аделины работала директором школы, и ей было за нее стыдно. Она попросила дочь жить со своими выродками независимо. И Аделина уехала к мужу – в Одессу, где наконец поняла, что не может жить с ним в общежитской комнатушке.
Он же начал серьезно пить и серьезно бить Аделину.
Был случай, когда отец замахнулся на мать, а шестилетний Глеб подпрыгнул и уцепился в его запястье зубами, да так, что брызнула кровь.
Маринке тогда не было еще года, и Аделине некуда было идти.
Подруга по общаге рассказала ей, что можно познакомиться через газету. И она написала в газету «Все для вас» и еще в газету «Из рук в руки», где томные кавалеры искали дам без вредных привычек, а вполне симпатичные дамы – кавалеров без жилищных проблем.
Но поиск жениха затянулся. Аделине пришлось вернуться в село, в дом отца, где никто не жил, и устроиться в школе. Учителей был полный комплект – взяли уборщицей.
Маринка была еще маленькой, и забота о ней полностью пала на Глеба.
И так прошло еще несколько лет.
Дети росли. Глеб учился отчаянно плохо, потому что сразу после школы бежал домой готовить и убирать. У Аделины начались проблемы со здоровьем.
Внезапно ей диагностировали костный туберкулез.
Мать Аделины, казалось, с каждым годом отстранялась от дочери. К тому же, например, Жанна была вполне здорова и устроена, радовала хорошими, упитанными внуками и даже помогала финансово.
Аделина чахла, ушла с работы и передвигалась с трудом. Маринка пошла в первый класс, а одиннадцатилетний Глеб устроился на почту разносить корреспонденцию. От отца не было никаких вестей. Может быть, с ним что-то случилось?..
И Аделина поехала в город, проверить. Пришла к общаге и услышала от коменданта, что «этот красивый парень» давно уехал «жить хорошо», а Аделина – «не мать ли его»?
Аделина и вправду состарилась и была страшна, «как смерть коммуниста». Так говорил покойный отец.
Бабуля могла дать немного овощей и фруктов, но видно было, что она стыдится младшей дочери, что ей неудобно перед соседками иметь приживалу, да еще с детьми.
Глеб разбил огородик, бегал за Маринкой и ухаживал за матерью, которая взялась каждую весну и осень хворать. Благо, зимы теплые, кое-как удавалось Глебу потихоньку со всем сживаться и справляться.
Тем временем Аделина решилась все же поменять жизнь и выйти замуж.
Она смотрела на себя в зеркало и замечала, что еще не совсем все потеряно. Что глаза ее, пронзительно-лазурные, как тихое мелкое море Азов, могут еще нравиться.
Аделина продолжала писать в газеты.
Несколько недель спустя ей пришло одно-единственное письмо от Геннадия Белопольского из небольшого южнорусского села Антоново. Геннадий писал, что готов принять ее с детьми, что у него своя хата «без родаков», что работает он водителем на грузовике. Что долго служил в армии и теперь, на покое, хочет тишины и спокойствия, семью, огород и хозяйство.
А что Геннадий на самом деле – Адольф; что его отец-поляк в войну был полицаем, а после войны сбежал с родины и растворился в большом городе; что сам он охранял зэков по контракту; что никакой он при этом, в конце концов, не водитель, – жених умолчал.
Но прислал невесте себя в молодости (которая обидно быстро прошла). На фото Адольф был в тельняшке, с крупными кудрями, с пушистыми усами и довольно хорошей фигурой.
Аделина рассматривала фото, стараясь влюбиться: других желающих жениться не было.
Завязалась переписка.
К зиме Аделина забрала из школы документы детей и собралась покупать билеты – ехать к жениху. Нужно было сказать об этом матери.
После рассказа о новых надеждах мать долго стучала пальчиками по столу, крытому жаккардовой скатертью, и молчала.
Аделина сидела на венском стуле, сама похожая на гнутый венский стул. Дети молча ждали во дворе, почти не двигаясь.
– И как же ты будешь жить там? – спросила мать Аделину.
Аделина почувствовала интерес к своей судьбе и чуть не разрыдалась. Но мать быстро сменила тон.
Рядом с зачуханной Аделиной, смахивающей на босоногую чернавку, она выглядела как пышная придворная дама, ведущая сытый великосветский образ жизни. Может быть, мать просто так изобразила некое волнение, чтобы хоть как-то сделать вид, что она Аделине не чужая.
– Вот был бы отец жив… Вон он бы тебе сказал… Ехать с детьми… в такую даль… неизвестно к кому…
– Я уже старая. Я тут никому не нужна, – всхлипнула Аделина.
Мать посмотрела на ее неспокойные руки, перевитые венами, на упавшие глаза и тонкие ножки в серых бабьих чулках на резинке, которые Аделина носила для тепла даже летом, и решила, что одной дочкой она вполне может пожертвовать, тем более что с детьми этой дочки она так и не нашла общего языка. И вообще, не надо было называть ее Аделиной. Это странное имя для девочки. А внуки… Эти дети были ей противны. Эти дети были вылитый моторист-красавчик-алкоголик Вовчик, особенно Глеб.
Мать отпустила Аделину. Помогла ей собраться и купила билеты.
Аделина летела на крыльях. Наконец-то она отдохнет от метаний и сокрушений, ведь она еще ничего – к тому же интеллигентка!
Глеб тащил узелки, сумки и рюкзак.
Маринка была также в волнении: она стрекотала, расспрашивая про деревню, про животных, про то, есть ли там речка, будет ли у нее комнатка.
Адольф приехал к переезду на грузовике, сильно дисгармонируя со своим фото, которое он отослал Аделине.
Его вид удивил Аделину до потрясения. Но она молча запихнула вещи и детей в кабину, а сама залезла следом.
Они дотряслись до Адольфовой хаты, крашенной в грязно-синий цвет, у самого леса, который был через дорогу. Прямо за колонкой. Из леса сильно пахло хвоей. Даром что была поздняя осень.
Адольф суетился. Заносил вещи. В хате было бедно.
Аделина обвела две комнатки взглядом.
Глеб остолбенело взирал на низкие, затканные паутиной потолки, на вал пустых пивных бутылок в порожнем красном углу, на высокие старинные кровати с шарами.
Он оглянулся на мать, и в глазах его мелькнуло отчаяние. Но, увидав в глазах матери еще большее отчаяние, он смял свое и взял себя в руки.
– Где мы спать будем? – спросил Глеб ломающимся своим голосом, крепко схватив за руку Маринку, тоже обмершую от обстановки.
– А, вон в городней хате кровать, вы там спите. А мы с матерью тут!
Глеб кивнул. Отпустил Маринку и, найдя ведро, пошел на колодец.
Природа кругом была тиха. Пели петухи. Веяло покоем. Из леса вылетали сойки с некрасивыми криками, и вяло лизались кошки, сидящие при дороге. Глеб уже кое-что понимал. И теперь он понял, что ему некоторое время придется привыкать к этому всему. Болезненно, муторно привыкать. Это как прямить кривые гвозди. Ни к черту они не нужны, но ведь прямить надо.
И Глеб, сжавшись, решил, что и это он переживет.
Глава седьмая
Жизнь с Адольфом
Глеб и Маринка утром шли до остановки и, стоя на тягучем ветру, холодном от близкой реки, ждали школьный автобус. Потом автобус, набитый сельскими детьми, ехал в Снагость семь километров по набухшей грязью дороге.
Дети в автобусе орали, Глеб держал за руку Маринку и знал, что он теперь один за всех. В школе они на время становились нормальными детьми, а не потерпевшими и пострадавшими. За партами они брали в руки ручки и карандаши, открывали тетради и писали. Открывали книги и читали. Для Глеба это было священнодействием, непонятным, зачем оно нужно вообще в мире, где есть только драки, зуботычины, мат, грязь всех мастей и субстанций, серая улица, темный дом с великолепными портретами поляцких предков Адольфа – и сам Адольф, гнусный тиран из учебника истории.
Адольф почти сразу отвез Аделину в райцентр, где их отказались расписывать: у Аделины паспорт был украинский, а у Адольфа российский. Нужно было ехать в консульство в Москву, подавать документы на получение гражданства, но никто, разумеется, этого делать не стал.
Ровно через девять месяцев со дня приезда Аделины с детьми в Антоново, в жаркий день, прямо дома, родился Яська.
К тому времени Адольф Белопольский уже понял, что Аделина от него никуда не уедет, что ее дети могут тихо сидеть, прибитые, в углу, что она сама по местным меркам красивая, страстная женщина (особенно если ее хорошенько побить). А жена поняла, что мужу перечить нельзя. Не зря он зэков охранял и среди односельчан носил прозвище отца – Адоль.
Яська родился, был забран в больницу вместе с матерью по скорой помощи, и Глеб с Маринкой остались одни с отчимом.
Адольф, изгнанный из колхоза и получавший некую пенсию, не мог прокормить их даже картошкой: все его деньги шли на самогон. Летом добавлялись дачники, и добрые люди давали денег на жизнь ради беременной жены, а еще он продавал грибы, рыбу и орехи.
Собирал по заброшкам цветмет. Летом на жизнь хватало.
Глебу пора было получать паспорт. Но мать куда-то дела документы, и ему выписали справку в военкомате. С этой справкой он и пришел устраиваться к Черемшину, фермеру, на работу.
Органы опеки знали, что Белопольские люди подозрительные, но ведь никто еще никого не убил… Да и таких семей везде полно.
В школе к Глебу относились спокойно, как и ко всем. Он сразу же отвоевал место у окна с хорошенькой девочкой Наташей и переписывал у отличницы Наташи все, что она ему показывала.
Наташе также льстило соседство Глеба, который был не такой мордатый и громкий, как все деревенские. Да и ситуация их сближала: Наташина мать, намаявшись в Питере в девяностые, тоже вернулась в село и вышла замуж за бывшего одноклассника. Только в их случае брак удался.
В другое, свободное от уроков время Глеб смотрел на Наташу как на картину, и как только она прикасалась к нему летящим краем платья или локотком, у него темнело в глазах от счастья.
Но за скромной и тихой Наташей стал ухлестывать антоновский мальчик Сережка Пухов, на полголовы выше Глеба.
Правда, Глебу это не помешало. Он сначала подрался с Пуховым за школой, а потом спросил Наташу, любит ли она Пухова.
Увы, Сережка ей нравился больше. Тогда для Глеба закончилась и эта красота. Он бросил школу, так и не доучившись седьмого класса.
Он пас коров, резал скот на ферме, возил сено, таскал домой зерно. Завел коня, на котором мог ездить до работы, и на вопрос, может ли помочь, никогда никому не отказывал.
Мать с маленьким Яськой очень радовалась, что Глеб ее поддерживает.
Но на все его вопросы о том, не пора ли вернуться в Одессу и хотя бы попытаться найти отца или сблизиться с бабкой, Аделина отвечала вздохами.
Глеб понимал, что для женщины это стыдно. Но не мог понять, почему мать заложила себя в жертву чему-то очень спорному.
Глеб стал говорить как все местные – путая суржик и чисто русский. Иногда он брал Маринкины школьные книжки, прочитывал за ночь и долго думал, куря в потолок, над тем, что мог бы стать героем Лермонтова или Шолохова.
Книжки он любил, потому что они давали ему возможность хоть на время выпасть из действительности.
Перечитав на пастбище Маринкину школьную программу на лето, взятую из школьной библиотеки, он пошел в библиотеку взрослую, откуда его с позором прогнали. Для записи нужен был паспорт или свидетельство о рождении. Но их не было.
– Ты же умный парень! – кричала на него усатая библиотекарша Маруся. – Иди учись! Ты таковой сметкий та головастый! А возьми домой списанную литературу!
И Глеб доставал из полусырого сарайчика книги прошлых времен, отчищал их от побегов черной плесени и читал.
Да, Глеб сильно отличался от местных. И он отчего-то взял себе в голову, что если уедет отсюда, то без него погибнет вся семья.
Глеб обратился к матери: а не пора ли ей поехать с ним в Москву, попробовать узакониться? Ведь Яська тоже получил некую справку и жил, ожидая гражданства. Мать только пожала плечами.
– А на кой тебе в селе паспорт?
И Глеб согласился с ней, видя, что ей не только ходить по двору тяжело: ей тяжело просто жить.
Аделина, откормив Яську, вышла на работу в местную амбулаторию уборщицей. Также ездила три раза в неделю в сельсовет и убирала там.
Глеб смотрел на мать как-то очень преломленно, нездешне. В его глазах она была другой. Он помнил и принимал ее той, которой она была там. В Одессе.
Бабуля иногда присылала гривны, от которых не было толку. Чтобы их поменять, нужен был паспорт и город.
А отсюда до города было далеко. Пока Адольф ездил менять гривны, так как только у него был паспорт, он успевал их пропить и прогулять.
Все трое Горемыкиных – Аделина, Глеб и Маринка – вполне оправдывали свою фамилию, которой их наградил моторист Вовчик.
Но прошло несколько лет, и они втянулись. Яська перебрался на руки к Маринке, которая закончила семь классов и тоже бросила школу.
Аделина немного расстроилась, но, оглядев дочь, подумала, что такую красавицу сразу возьмут замуж.
У Маринки же от всего этого житья была очень странная психика.
Только Яська не давал ей возможности расслабиться: она в отсутствие матери сама стала матерью ему.
Глеб работал с утра до ночи, Адольф жил своей жизнью, приходя домой на рогах и притаскивая местных алкашей.
Аделина чахла в уголке и тоже немного стала «принимать на душу», чем еще сильнее разогнала свою болезнь. Увы, никто не собирался ничего делать. Кроме Глеба, который был вынужден стать в этой семье главным.
Колесо времени катилось, дни летели и не обещали ничего хорошего.
Глава восьмая
Не невеста
Через несколько дней после приезда пацанов на мотоциклах Лелька прибежала к Лизе, сильно икая и прищуриваясь.
– Ну что, заслал сватов к тебе этот змей? – спросил Григорьич, впуская соседку.
Возмущенная мать Лельки, обкладывая плиткой в их доме камин, как только не поливала Глеба. В основном ее удивило, что он сделал предложение Лельке, даже не влюбившись, да и что это за пара! Глеб Горемыкин был гол как сокол. А разве Лельке такой бы подошел?
– Да там! Мамка меня взамуж не пускает… А Лизка где? – прыснула смехом Лелька.
– Ну так когда на свадьбе будем гулять?
– Да какая свадьба, дядь Борь! Одни портки на хозяйстве, да и хозяйство-то… хер да душа, як у латыша! – засмеялась Лелька, пока Лиза выходила к ней, надевая тапки.
Лиза, понимая, что нужно сделать как можно более равнодушный вид, сказала вскользь:
– Я уже думала твоей подружкой быть.
– А, дружкой? Нет, передумала я. Ну ладно, пошли. Пошли, говорю!
Лелька с сильным нетерпением схватила Лизу за руку и потащила по улице к пустырю, где Глеб косил молодую траву.
– Мы вчера так надрались, что я не знаю, как он на работу пошел. А все хочу его увидеть, одна как-то сказать не могу, ты постой со мной. Я же ему не говорила, что я замуж не пойду. А мать… ей моего первого брака хватит. Говорит, обсохни от одного, а потом другого бери! Но на самом деле мне нужно торопиться! Я ж не буду вечно молодой и красивой!
– А что ты ему собиралась сказать? – переспросила Лиза.
– Ну, чтоб больше не приходил… пока. Он же… ну, мать моя против, короче.
– Против чего?
– Против свадьбы! – Лелька опустила голубые глаза, яркие, как цветки цикория.
– Почему?
– Ну почему! Потому! Просто против. И я-то еще думаю.
– А что думать-то? Любишь… выходи замуж. Все просто, – сказала Лиза, приостанавливаясь.
– Да кого там любить! – пыхнула Лелька и засмеялась прокуренными зубами.
– Кажется, у него полно достоинств… – улыбнулась Лиза, утишив голос. – Мне так кажется…
– Да, но… Да… – смешалась Лелька. – Шо там… Хаты нема своей… Цэ беда. А там… там Адоль, у-у… Ты не знаешь этого чертилу!
– А… тогда другое дело… – замялась Лиза. – Ну, к нам вечером приходи на шашлык, отец баранины купил.
Лелька исподлобья глянула на Лизу:
– Баранины? Я не ем баранину.
– Даже плов?
– Вообще не ем. Тем более… этих баранов, – Лелька не договорила, а прибавила шагу короткими толстыми ножками.
Лиза и Лелька быстро пошли по зеленой траве прирезка, которую впереди Глеб ловко убирал косой. Его голый торс, будто сделанный из рыжеватого мрамора, без единой складки, и повязанная банданой из рубашки голова, повернутая чуть набок, виднелись издали.
Лиза остановилась, наблюдая, как Лелька подбежала и Глеб, увидев ее, перестал косить, как он ей что-то сказал, как она что-то сказала, потом она замахнулась на него, он отвел ее руку, засмеялся, повернулся и неожиданно заметил Лизу на краю прирезка.
– Эй, иди сюда! – крикнул он ей. – Поди-ка!
Лелька, подпрыгнув, что-то провизжала Глебу и побежала на Лизу, но пронеслась мимо, горячо дыша перегаром. Лиза и Глеб остались одни на огороде. Лиза попробовала тоже уйти, но Глеб крикнул:
– Ну ты! Дивчина! Куда! Погодь мени!
И, куда-то исчезнув на минуту, появился из кустов уже рядом с ней, протягивая ладонь.
Сейчас Лиза хорошо его разглядела.
Он был трезв. Узкие смешливые глаза и прямой взгляд, красивое тонкое лицо без всяких изъянов, наполненное каким-то неподвластным ей знанием. В нем отпечатался жизненный опыт, все эти мелочи и хитрости жизни, смекалка, и смотрелось это на молодом лице странно, может быть, как показалось Лизе, даже по-актерски наигранно. Но нет, это как раз была правда – та, которую ни один актер не сыграет, правда подлинная, до капилляров и тончайших мышц.
Обветренные губы – словно выписанные, такие же четкие, как у его сестры Маринки, – улыбались, обнажая чуть сколотые уже передние зубы. Они с Маринкой были очень похожи, несмотря на разницу лет.
Глеб протянул крепкую, но тонкую руку с раскрытой ладонью, на которой лежало что-то розовое и чуть живое, с лапками.
– Тоже уйдешь? – серьезно спросил Глеб, но его глаза лучились. – Смотри, это тхорь… малэнький.
– А что такое тхорь? – спросила Лиза, разглядывая маленькое и розовое. – Хорек? Это малыш хорька?
Наверное, она стала совсем похожа на ребенка: открыла рот и смотрела, как на твердой ладони чуть движется неизвестное существо. И, взяв малыша двумя пальцами, переложила себе в ладонь. Глеб кашлянул в руку, обняв косу:
– Что будешь делать с этой коростой? Эта короста вырастет и начнет высасывать у курчат мозги. Мамку я перерубил косой… а он на краю гнезда лежал…
Лиза взглянула на Глеба:
– Вы тут бессердечные люди в деревне живете…
– Да подохнет он без мамки…
Лиза вздохнула:
– Зачем тогда вы мне его дали подержать?
Глеб пожал плечами:
– Да незачем… Просто хотел посмотреть… что ты скажешь. И давай уже не на «вы». Это я у вас роблю… А ты мне «выкаешь»…
Лиза глянула на Глеба, вытирающего лицо рукавом рубахи.
– И что, теперь вы с Лелькой не помиритесь?
– Я с ней не ссорился… – равнодушно сказал Глеб, оглядывая полотно косы. – Вот, пусть она теперь сама думает… Ладно. Мне надо работать, а то трава уже сухая, и так ее особо не зацепишь… а тут уж и роса сошла.
Лиза так и стояла с раскрытой ладонью.
– Спасибо за барашка, – сказала она, понимая, что кругом стало слишком тихо, только птицы пели как оглашенные.
– Да я же теперь ваш работник… – улыбнулся Глеб уголком рта.
– Это что у вас тут, крепостное право? – усмехнулась Лиза, сдвинув тонкие выгоревшие брови.
– Да обычное дело. У Отченаша я работаю, в колхозе пособляю, а остальное время у меня холостое.
– Не надорветесь… шься… с такой работой?
– Нет… куда мне… если не работать, начинаешь всякое думать, а это плохо – много думать. Задумаешься… страшно…
– Что страшного, что человек думает? Разве не надо?
– Эх, откуда ты только свалилась…
– Дикие вы все тут…
– Вот именно. Вот, например… этот, полудохлый… маленький… Он же вырос бы и стал как мать. Зачем плодить такую заразу? – задумчиво произнес Глеб.
Лиза взглянула на него. Глеб чему-то своему улыбался, но, может быть, у него что-то случилось. А может быть, Лелька ему сказала гадость.
– Да… Мне пора…
Лиза кивнула и пошла с прирезка на тропинку, к дому, поглядывая на младенца-хорька, который за время их разговора перестал дышать. Лиза, поискав глазами, нашла муравьиную кучку, носком шлепанца разрыла ямку и, положив зверька сверху, провела рукой, прикрывая его землей.
Она сейчас думала о стольких вещах сразу, что не успела пожалеть ни хорька, ни его маму, лежащую теперь на меже… Лизе было тепло и спокойно, но по-новому, не как обычно. Это тепло, наверное, называлось счастьем. Глеб тоже улыбался. Но только потому, что слезы наворачивались на глаза и мешали работать.
Но эта встреча на прирезке и ссора с Лелькой все-таки не давали ему покоя. На неделю он пропал на пастбище, работая без смены, чтобы ему дали двухнедельный отпуск, а тем временем наступила жара. Лелька уехала к брату Андрею в райцентр клеить обои в новой квартире. Лиза без нее скучала, хоть, конечно, и радовалась. А вот Глеб словно выдохнул без этой Лельки. Временами он замирал и смотрел в одну точку, словно не наблюдал рыжих скоп-соколиков, летающих над дальней пашней, не видел пятна буро-белых коров и далеко отбредшего бычка Мишку, протяжно гудящего в знойном оводняке.
Казалось, что с того дня, как он увидел Лизу, сидящую на скамейке у Лелькиного дома, перестало существовать все вокруг, кроме нее. И только она шла на ум, и только в мыслях о ней, о царапинке на ее шее, о ее покусанных комарами коленках, о ее завитых в тугие мягкие кольца, вспотевших за ушами волосах он хотел думать. Порою эти думы доводили его до того исступления, что хотелось кинуться в ледяной колодец, но их не было, таких ледяных, что могли бы его остудить. А теплая вода реки еще больше будила спящую тоску, пахла первобытной водяной травой, гиблой верхоплавкой, и никакая сила не могла удержать от парения в тяжелой мути неожиданно напавшей тоски…
Глеб закуривал «Приму», пускал колечки в серебряные мглистые листья низко склоненных ив и думал лишь о том, сколько он сможет продержаться. Не погибнет ли совсем с этим новым чувством. До вечера, пока на выпасе его менял Борька Гапал, Глеб думал о том, что теперь только сырая земля спасет его от мук. Ведь ему ничего не светит. Лиза не может быть его. Она появилась тут на погибель его сердцу. А еще раз они приходили кататься на коне – Лелька, замудренная, молчаливая, и Лиза – тонкая, розовая, яркая. Глеб смотрел, как Рева везет Лельку, болтал ерунду, и Лиза улыбалась на его слова… Потом он подтягивал веревочное стремя для Лизы и ставил ее маленькую ножку с прозрачными ноготками в железную скобу. Он дотрагивался до нее нечаянно, потом они с Лелькой смотрели, как она скачет вдоль протоки и волосы ей падают на спину и будто бы хлопают по лопаткам. Как крылья. Как есть золотые крылья. Вот бы их потрогать.
– Давай лучше осенью… там мать передумает, все как-то разрулится уже… – говорила Лелька, полулежа на его курточке и играя зажигалкой. Глеб смотрел на Реву, несущую Лизу, и у него кружилась голова.
Потом они уходили, и Лиза, как и Лелька, махнула ему рукой, блеснув глазами, в которых желтого было больше, чем зеленого. Вся она, чистая, рассыпающаяся на снопы искр, и плавала, и прыгала перед его глазами, и он ничем не мог прогнать видение, понимая отчаянно, что он как трава, а она как цветок над этой травой. И трава, и цветок могут расти из одной земли, но смешаются они вместе, только умерев, только тогда, когда придет косарь и снесет им обе головы… Умертвит их, сделает сухим сеном, скормит земле. И отчасти он был прав.
Вечером, разогнав коров по концам села, он садился на Реву и ехал к реке. Но даже там постоянно встречал Лизу. В тот последний день работы на пастбище он снова приехал на Гончарку, которая огибала шпилёк* островка и переплеталась с водой Сейма. Лелька и Лиза гонялись на лодке за плывущим ужом. Лелька в малиново-черном полосатом халате нависала над водой, а Лиза, неуклюже и неумело орудуя веслом, пыталась нагнать ужа, который лавировал меж блюдец лилейника и пытался уплыть.
– Лови его, лови! – верещала Лиза своим детским и звонким голосом, от которого у Глеба в голове мутилось.
Лелька, погрубее, верещала тоже. Лиза, с мокрыми волосами, облепившими ее спину, со спавшей лямкой купальника, в намокшей юбке, смеялась, пока не увидела подъехавшего к Гончарке Глеба. Тот соскочил с Ревы, стащил с нее самодельное седло с культяпыми стременами и бросил его на мокрый песок около лодок.
– Веселитесь? – спросил Глеб важно, скидывая курточку и пытаясь сделать лицо посерьезнее. – Конечно, что вам еще робить!*
Лелька, бросив весло в лодку, махнула Лизе:
– О, выискался, черт с рогами! Кадриться пришел. Иди, плавай туда.
И указала на кусты поодаль.
Лиза гребла к берегу, тоже пытаясь держать себя ровно, не смотреть в сторону Глеба и помалкивать. Она волновалась. Сердце ее стучало в ушах.
– У тебя конь дурак! Он сейчас прядаться* начнет! – крикнула Лелька и выхватила весло у Лизы.
– Ну, вообще-то, это лошадь! И не тронет она тебя. На красивых девок не прядается, только на страшных, – засмеялся Глеб и одним движением заскочил на спину Ревы. Та коротко заржала и стала осторожно входить в воду, хоть и сгорала от нетерпения выкупаться после жаркого дня. Рука Глеба несколько раз прошла по рыжей шерсти Ревы. Лиза это заметила и отвернулась. Она выпрыгнула из лодки, и юбка ее надулась колоколом вокруг колен.
– Все, идем домой… – сказала она Лельке. – Мама моя волнуется.
Глеб и Рева были уже на середине реки. Лелька вытянула лодку и завозилась с цепью.
– Чертова лодка… замок потеряла… Хренов уж! Вот як жеж! Слушай… я сейчас сбегаю домой за замком, а ты посторожи, чтоб никто на ей не уплыл! А то тут лазают всякие отдыхающие.
– Беги, посторожу, только недолго, а то темнеет.
– Вот и я о том. Нельзя ее без привязки оставлять. Упрут.
И Лелька недоверчиво кивнула в сторону Глеба.
– Ты с этим не болтай. Он знаешь какой?
– Какой…
– Ты его не знаешь! – вздохнула Лелька горько.
Мелькая голыми ногами, она ловко поднялась по берегу и, выкрутив полу халатика, побежала к тропинке.
Глеб и Рева плыли рядом, отфыркиваясь от воды. Лиза села в лодку и, поддернув юбку, опустила ноги в воду, казавшуюся теперь теплой. Глеб вышел на берег. Он так и плавал в своих штанах, которые сейчас прилипли к телу. Лиза снова отвела взгляд и, вздохнув, спросила:
– А на тот берег можно выйти? Там нет тины? – В голосе ее звучала беззаботность.
– Можно… – прыгая на одной ноге и выбивая из уха воду, ответил Глеб. – Если доплывешь.
– Да разве это далеко?
– Ну, так… прилично.
– А ты плаваешь?
– Шо мне там одному делать? Если б с кем-то…
И Глеб хитро подмигнул Лизе. Лиза смешалась.
– Нет, я туда не пловец. Я не доплыву.
– Я тебя спасу, если тонуть начнешь, – сказал Глеб, перестав прыгать.
– Вряд ли ты меня спасешь, – сказала Лиза и отвернула голову, подумав: «Скорее, наоборот».
– Вряд ли спасу? Или вряд ли потонешь? – Глеб похлопал Реву по шее. – Зафиг тогда спрашиваешь?
Лиза плюхнула ногами по воде.
– Просто так, интересно.
Глеб снова улыбнулся и, поймав морду Ревы, чмокнул ее в нос.
– Ах ты, моя басечка родная… Идем отдыхать…
Напялив на мокрое тело потрепанную «полевую» клетчатую рубашку, Глеб махнул Лизе, уводя Реву и неся седло под мышкой.
– Лелька еще подумает чего, скажи, что я ушел… Скажи, что спать поехал. Завтра в полчетвертого вставать, а уже десятый час, пока управлюсь…
Лиза удивленно спросила:
– А ты ей обо всем докладываешь?
Глеб остановился, согнал с шеи комара и ответил лениво:
– Ну нет… тем более она же не жена мне.
– Но невеста же, – глухо сказала Лиза, глядя на серебряную от сумерек воду.
Глеб, накинув седло на Реву, прыгнул на ее крутую спину.
– Не невеста, и давно, – ответил он коротко.
Стукнув голыми пятками лошадь, он разогнал ее с места в галоп и полетел по краю берега в сторону заброшенной паромной переправы.
Лиза почувствовала, как неведомая тяжесть скользнула с души, и, заулыбавшись, переметнула волосы на грудь, чтобы выжать их от воды.
Лелька прибежала, пыхтя.
– Чего, поехал? – кивнула она в сторону парома. – Че сказал?
– Передал, что спать поехал.
– Опять? Ну вот, блин… жених называется… спит да работает, а больше ничого.
– И не жених он тебе, – еле слышно сказала Лиза.
Лелька молча опустила голову, насупив брови.
– И тебе не жених, – буркнула она, но Лиза услышала.
Домой они возвращались уже в полной темноте. В домике Глеба окна уже не светились, все спали. У забора валялся страшный велосипедик Яськи с ободранной рамой.
– Конь педальный, – проворчала Лелька, пнув велосипедик, глянув на окно веранды Белопольских. – Дрыхнет.
Лиза молча прошла мимо, но тоже бросила взгляд на его окно. Как там, внутри? Бедность и убожество? Окна, закрытые газетами… Перелатанная жестяная крыша с обшелушенной краской…
Лелька сухо попрощалась и пошла до ворот.
Лиза скрипнула калиткой и, перед тем как зайти, притулилась головой к шершавой доске ворот, чтобы принять обыкновенный вид и согнать волнение, охватившее ее. Теперь и ей было не уснуть. Да еще выслушивай мать за позднее возвращение с реки…
Глава девятая
Мутные серые звезды
Когда Лиза грустила, ее глаза становились ярко-зелеными, как листья салата. В обычное время они сверкали серым, синим, наливались грозовой мутью. Это было у нее от отца.
С этим «отцом» был связан самый огромный скандал в жизни Нины Васильевны, но Лиза об этом, разумеется, не знала. А Нина Васильевна замечала сходство с неприязнью: ворчала, что дочь в отца и что придется терпеть ее рядом.
Нина Васильевна часто выходила замуж, объясняя это тем, что ей не везло в личной жизни. На самом деле она была сногсшибательной красавицей. Примерив роль ветреницы в юности, она так и не смогла остановиться – ни в зрелом, ни даже в пожилом возрасте.
Ее предки происходили из села Антоново, но она отчаянно отрицала это, когда-то сорвавшись в город и с огромным трудом там осев.
Несколько браков, рождение Ленуси (которую Нина Васильевна тоже не хотела, но сделала смыслом своей жизни), женихи, мужья… Наконец, связь с Лизиным отцом – и ужасные проблемы с Комитетом госбезопасности.
Ленусь унаследовала красоту матери, и в конце восьмидесятых беспрепятственно делала карьеру модели у Славы Зайцева.
Нина Васильевна растила Лизу, с огромным трудом подбирая к ней ключики, а зачастую не подбирая, а ломая и терзая грубым обхождением. Лиза росла постоянно запертой в квартире или чуть ли не на поводке у дома, чтобы матери было легче докричаться и не переживать, что с ней что-то случится.
Лизу не любили в школе: она была резкой и могла подраться. Но учиться ей было легко. Правда, невесело.
Мать и Ленусь часто выясняли отношения на повышенных тонах. Лиза пряталась в кладовке и в моменты этих ссор вырезала из бумаги платья для кукол.
Несмотря на ссоры и ругань, Нина Васильевна любила Ленусь больше. С ее отцом она прожила совсем недолго и рассталась безболезненно. Не то что с отцом Лизы, где присутствовала некая сильная страсть. Поэтому Лиза приняла эмоции, превратившие страсть в ненависть, на себя.
Ленусь очень рано вышла замуж за перспективного парня из рабочего района. Воспользовавшись смятением девяностых, он ловко завел свое дело, частично основанное на крови и бандитизме – и приносящее семье стабильный доход. В обмен семья должна была помалкивать и жить «в его стиле». Ленусь быстро поняла, что значат для такого человека послушание и тыл.
Сколько перебывало в доме оружия, денег, предметов дефицита – никто не считал. По тем временам Ленусь, Нина Васильевна и Лиза жили очень неплохо.
Но был один нюанс. Нина Васильевна алкала личной жизни, а Ленусь и ее муж Мишуня не собирались никуда съезжать из квартиры. Им было хорошо. Центр, тишина, свобода, хорошие соседи. Всегда завтрак, обед и ужин, приготовленный «мамочкой». Но «мамочка» стала думать, что еще не все потеряно, и вышла замуж за Бориса.
Отцом Лиза его назвать так и не смогла. А вот Ленуся смогла, она была поуживчивее.
Ленуся обладала ужасным характером, но один большой плюс перебивал все: Ленусь была щедрой и деньги мужа проматывала со скоростью света.
Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч долларов были прогуляны ею. И чувствуя за собою небольшую вину, Ленусь была добра ко всем, а Нина Васильевна умела считать деньги.
И Борис влился в такую семейную жизнь как ни в чем не бывало. Можно, конечно, сказать, что Борис хорошо пристроился. Ну да. Так сказать можно. Он, действительно простой деревенский в юности, все мог делать руками, правда, наблюдая за поступлением средств в семью, с годами обнаглел.
У него были коллекции удочек и спиннингов, инструментов, техники.
Мишуня, помогая им, не считал, сколько дает. Например, он однажды вытащил из кармана двести тысяч рублей и подарил сельскому попу, отчего тот чуть не потерял сознание.
Просто Мишуня вспомнил рано умерших родителей и детский дом.
Время подобных наступало неумолимо. И хоть совсем недавно Мишуня снял свой малиновый пиджак с воротничком-стойкой и одевался скромнее, на груди все равно висел полукилограммовый золотой крест Фаберже, запястье украшали «Ролекс», а шкаф ломился от «Бриони».
Так же, «в его стиле», жила и Ленуся.
Все бы ничего, но Лизу не устраивала такая жизнь. Она чувствовала себя лишней – обузой, от которой всем лучше избавиться.
Но и расстраивать мать Лиза не хотела. Боялась, что начнется снова жизнь без отца, все эти слезы, истерики, отчаяние… В ее детстве дважды одинокая мать считалась совсем из рук вон падшей и доступной. Нина Васильевна, хлебнувшая сплетен, заткнула недоброжелателей новым замужеством – и теперь только и делала, что дразнила завистников удачной жизнью.
Вызывать зависть у нее всегда получалось отменно.
Однажды Лиза спросила мать, нельзя ли ей написать отцу письмо или хотя бы взглянуть на его фотографию.
Но на общих (и без того немногочисленных) фотографиях вместо отца зияли дыры: мать сделала их маникюрными ножницами. Себя она оставила – потому что была действительно хороша.
В ответ на Лизину просьбу мать обвинила ее в предательстве и долго дулась. А еще нажаловалась Ленусе, которая надавала Лизе затрещин. Это тоже было у них обычным делом.
С тех пор Лиза больше не поднимала вопрос об отце.
Глава десятая
Взрослые дети
Глеб не верил тому, что начнется долгожданная работа у Бориса Григорьича. Тоскливые дни на пастбище тянулись как смола.
Лиза поклеила обои на веранде, обустроила себе уголок для посиделок и перезнакомилась с местными ребятами. Только с Ульяной Мешковой, надутой пятнадцатилетней красавицей, постоянно сидящей дома и слушающей «Агату Кристи», сразу не заладилось.
Зато Степка и Макс оказались куда более общительными. Для начала они попросили у Лизы велосипед, чтобы покататься. Лиза выкатила свой роскошный новенький велик, купленный, как говорила мать, «за доллары» на рынке у площади Гагарина. Но увы, ни через день, ни через два велик не вернулся. На гневный вопрос, где он, десятилетний Степка только пожал плечами и сказал, что дал покататься Максу, а Макс просто вздохнул:
– Обули…
– Что значит «обули»?! – вскричала Лиза.
– Ну, его взял Андрюха Хлусов погонять. Лелька тоже просила. Они обещали рыбы вам привезти.
– А! – догадалась она. – Ясен пень! Ну, где рыба, где велик? Где эта Лелька с Хлусовым?
– Да гдей-то ни есть… – ответил Макс раздраженно и ушел подстригать коню копыта.
В этой фразе был весь смысл существования местных товарищей. Лелька грустно и пьяно вернулась. Огромный Хлусов, раздавливая алюминиевую конструкцию, прикатил на велике Лизы, но на ободах, а не на шинах.
– Ну иди, забери велик, – сказала Нина Васильевна. – Или что, оставишь этим?
– Нет уж! – расстроилась Лиза. – Мне он теперь такой не нужен!
На другой день, идя в магазин мимо Мешковых, Лиза увидела, как ее перевернутый вверх ногами велик стоит перед их домом, и Степка красит его в красный цвет вонючей краской.
– Ты зачем мой велик красишь? – воскликнула Лиза, роняя сумку на землю.
– Почему твой? Это мой! – нагло сказал симпатичный и уже хриплый от раннего курения Степан.
– Ну как это? Мой!
– Нет! Ты что! Твой был черный, а мой красный!
Лиза, кажется, начала что-то понимать.
– Ну и наглые вы, – прошипела она и пошла мимо.
Нет, конечно, это обстоятельство скоро было забыто.
Вместе с этими ребятишками Лиза убегала от кабанистых собак Отченаша, вместе с ними она форсировала Сейм на трех связанных дощечках, вместе с ними она ныкалась в кустах мыльнянки*, играя в прятки на велосипедах. Обуховские друзья, оставленные где-то там, уже почти не вспоминались.
Глеб видел ее в окружении мелких. Он любовался ею, пробегающей мимо него всего в нескольких шагах.
Однажды он загнал Маринку, Ватрушку и Лизу в воду на Гончарке и не выпускал их оттуда, притапливая. Маринка выбежала в камышах, Ватрушка поплыла к Сейму, а Лиза сидела в воде, пока не замерзла.
– Ну выпусти меня, дурак! – сказала Лиза, дрожа и понимая, что стала ужасно некультурной. – Я же заболею!
– А ты меня поцелуй!
– Тогда я поплыву! – пригрозила Лиза, ушла по дну в камыши, незаметно вынырнула и убежала в одном купальнике домой через лес, исколов ноги шишками.
Любил Глеб прикалывать девок.
Мелкие его уважали и любили, и все больше – за его безотказность в помощи.
С утра до ночи Макс и Степка были заняты по хозяйству, пока их отчим и мать работали у арендатора. Отчима часто вышибали с работы за пьяное рыло. Матери было проще, она, еще красивая редкой мягкой красотой, походкой и кудрями, почему-то всегда удерживалась на работе. Ну, конечно, она помогала соседу Отченашу, пока его Фаина Самуиловна была на работе. Например, прибиралась в доме.
Лиза освоилась к июню и вполне стала здесь своей. Знала всех на своем «конце», на своей веселой лесной улице.
Степка пришел к ней среди дня, держа на руках маленького песика Джека. Джек всегда клубком бегал за ним, пушистый и веселый. Теперь он лежал на руках Степки и не двигался, прикусив язычок.
Лиза высунулась в окно:
– Ты чего?
Степка плакал. Сам не очень выше Джека, белобрысый и загорелый до густой коричневы, он выглядел жалко.
– Лиз, а нельзя Джека никак оживить? – спросил Степка. – Он еще теплый.
Лиза вздохнула и вышла.
– Что случилось?
– Ульянкину кошку покусал. Ульянка набила градусников и ему в еду… Он долго сдыхал. Я вот думаю, все ли цело у него внутри? Нельзя ли его потискать, чтоб он ожил?
Лиза молча вернулась во двор, взяла в сарае лопату:
– Идем, похороним. Думаю, у него нет ничего целого внутри. А сестра твоя сука.
– Нет, ты что! – испугался Степка. – Она очень хорошая, но ведь он же ее кошку покусал!
Лиза, насупившись, нашла место в лесу, где земля была помягче, выкопала ямку, и Степка, обливаясь слезами и подбирая сопли, положил туда Джека.
– Поэтому я и не дружу с девочками, – сказала Лиза.
Глеб плевал в сторону местных нравов. Пьяные дамы постоянно подкатывали к нему, но он старался не падать ниже плинтуса и сбегал на работу.
– Ты б женился… – приговаривала мать и смотрела на него с печалью, достойной кисти живописца.
Мать совсем высохла от своей болезни. Глеб не хотел думать, что ей осталось недолго.
Яську присматривала Маринка, за брата он был спокоен, но не был спокоен за отчима. Адоля. Адольфа Брониславовича Белопольского. Этот ненавистный Горемыкиным упырь вообще не знал ни дна ни покрышки.
Он тиранил всех вокруг. Маленький, кудрявый, усатый, как участник ансамбля «Сябры», в вечной тельняшке, с накачанными сильными руками и обычно ходящий босиком, Адоль обладал очень скверным характером. Он бил всех, пока Глеба не было дома. Мать вечно скрывала, но, подросши, Маринка с матюками все чаще лезла ее защитить. А мать только жалобно пищала и прикрывалась своими худосочными ручонками. Доставалось Маринке. Правда, она привыкла сразу орать басом, и Адоль, сообразив, что соседи прибегут с вопросами, уходил, разбив все, что попалось под руку. Хоть прибежать никто и не мог, ибо с одной стороны была пустошка с нежилым срубом, а по соседству – Мешковы, сами не больно-то и счастливые.
Глеб, мучимый вечным противостоянием и ревностью, умолял мать уехать.
– Куда я уеду… – плакала она, поправляя некогда прекрасные золотые волосы, как у Глеба, – куда, мой мальчик? У нас ведь сын…
Яська рос таким же вредным, как отец. Вовсю манипулировал любящим его братом, который ему в принципе годился в отцы.
Глава одиннадцатая
Бешеная Вишня
Двадцать пятого июня Глебу исполнилось двадцать лет.
Для сельского парня это возраст. Это уже даже не молодость. Никто отныне и никогда не назовет его молодым. Теперь он зрелый. Он вырос. Глеб знал, что скоро ему придется жениться. Так положено.
За последний год Глеб действительно превратился во взрослого парня. Даже взгляд у него был сильно мудрый, совсем не детский. Впрочем, этому способствовала сама жизнь.
Решено было отметить его юбилей пьянкой, раз уж больше ничего не оставалось. Проработав на обширных огородах Отченаша неделю, Глеб сумел скопить сто пятьдесят рублей на три херши самогона. За телятиной он съездил к арендатору Лыченкову под село Гордеевка: одного теленка можно взять, никто и не заметит. А второго мать и отец Рядых случайно сбили недалеко от райцентра. Пока пастух дошел до дороги, супруги уже закинули в багажник «восьмерки» теленка, а после, свернув в лесополосу, даже разделали его в спокойной обстакановке, пока не остыл. Часть мяса Рядых продали дачникам, а за другую купили самогона.
День рождения был поводом хорошенько выпить.
Пока Лелька со своей матерью мариновали мясо на шашлык, Глеб набрался смелости и пошел к Лизе. Открыла Нина Васильевна с отрывным календарем в руках.
– А, это ты! Ну, послушай, как у вас тут сажают по Луне? – спросила она Глеба.
Тот заинтересованно взглянул в календарь:
– Вы эту тюфту не читайте, тетенька. У нас садят по-другому…
– Как? Вот мы садили…
– А мы как… берем самого старого деда и, сняв ему штаны, садим его на межу. Если у него жопа не отмерзает, то надо скорее сажать: значит, земля теплая.
Нина Васильевна поджала губы и блеснула взглядом через очки.
– Ну ты, парубок! Что за словечки!
– Извините, был не прав. А где вашенская дочка?
– А вон она, в акациях у Максимыча Отченашева сидит с гитарой.
Глеб вздрогнул.
– А с кем она сидит? С мелюзгой?
– Нет, почему, с сыном лесника! – гордо сказала Нина Васильевна.
Глеб вылупил глаза и заметил из акации бренчание струн и тихий разговор, перерываемый смехом.
– Это что? С мелким, что ли?
– Они только познакомились.
Глеб, бросив Нину Васильевну, чуть ли не побежал в акации.
Сын лесника Клоуна, Владик, – симпатичный, конопатый и голубоглазый паренек лет пятнадцати, – узнав от мелких, что приехала новая соседка, пришел знакомиться. Приволок гитару и попросил Лизу настроить.
Клоун что-то делал у Отченаша, ворота были открыты, и по двору, мелко ступая, ходила лошадка Вишня, обгладывая яблоневое дерево. Владик понравился Лизе: светлые ресницы, аккуратные веснушки, взволнованный голос. Он много читал. Милый мальчик. Еще зайчик.
– А ты умеешь играть? – спросил он, закусив губу и глядя ей в вырез рубашки.
– Умею… И настроить могу, – улыбнулась Лиза.
– Научи меня… играть, – сказал таинственно Владик.
И тут в акации вломился Глеб.
Да не просто вломился, а на Отченашевой лошади Вишне, переломавшей сучья халабуды, любовно построенной мелкими Мешковыми для карточных посиделок.
– Эй, – крикнул (надо сказать, весьма безрассудно) Владик, – Горемыкин! Отвали!
– Я те отвалю! Пошел вон! – рыкнул на него Глеб.
Лиза, схватившись за гитару, замерла перед лошадью.
– Елизавета, а я вот лошадь взял… Хотите прокатиться?
Владик быстро пошел домой, ругаясь и чуть не плача, ибо он был смятен.
– Хочу, давай свою лошадь, – сказала Лиза.
Глеб слез. Лиза передала ему гитару.
– Подержи гитару… Эх ты… Кузнечик… Скачешь? На мелких? Да?
Она запрыгнула на лошадь без труда, благо, ходила в Москве в секцию верховой езды в Нескучном саду.
– Дай-ка мне теперь гитару, – сказала Лиза, – надо ее Владику вернуть.
Глебу так и хотелось рассобачить эту чертову гитару о землю, но он, опустив голову, дал ее Лизе.
– А вы за что держаться будете? – спросил он.
– Я буду, буду, – ответила Лиза и сжала бока Вишни острыми коленками. – Я умею держаться!
Правда, спортивные нейлоновые штаны скользили, и она едва держалась без седла, но нельзя было не проучить этого нахального Глеба.
Лиза, выехав на дорогу, ударила Вишню пятками, та припустила, будто слепая, вперед.
Лиза догнала Владика у Шкуркиной хаты и остановила Вишню. Та скривила морду под трензелем. Владик, покраснев, взял гитару.
– Послушай, я прокачусь на лошади… И ты давай, хочешь?
Туман из глаз Владика выветрился. Он расцвел как маков цвет:
– Хочу!
– Вернешься к моему дому, ага? И не обижайся на этого Горемыкина.
– Ага! Ты пока прокатись, а я домой гитару занесу! – И Владик, схватив гитару, побежал на кордон.
Вишня слыла норовистой лошадкой. Лиза с шиком пронеслась мимо Глеба, стоящего у железных ворот Отченаша, и, чтобы Вишня не остановилась, несколько раз ударила ее со всей силы прутком по ушам.
Вишне, как и любой другой лошадке, это не понравилось. Она рванула вперед. Лиза, испугавшись, догадалась, что Вишня понесла.
И Вишня действительно, храпя и задыхаясь, полетела в сторону берега. Поминая, что там обрыв, Лиза уже думала, как ловчее соскочить.
Но соскочить не получалось, Вишня неслась со скоростью света, и Лиза, вцепившись в косматую гриву, только старалась напрягать коленки, чтобы удержаться на ее спине. Хорошо еще, что лошадка не брыкалась и не дыбилась, иначе падение было бы обеспечено выдохшейся Лизе.