Две Луны и Земля

Любые совпадения, которые вы, возможно, увидите в этом романе – случайны. Все имена и места действий являются вымыслом.
Точки зрения героев очень часто не совпадают с точкой зрения автора, и ни в коей мере не имеют цели оскорбить чьи-то чувства.
Роман предназначен для аудитории старше 18 лет, так как, к большому сожалению автора, содержит местами ненормативную лексику.
Данный роман не содержит пропаганды наркотических веществ, алкоголя и табакокурения. Автор крайне отрицательно относится к использованию вышеперечисленных и призывает читателей не воспринимать их упоминание как призыв к употреблению.
Также роман не содержит призывов к нетрадиционным отношениям.
Посвящается моей бабушке Симе.
Молитва:
«Господи, сделай, чтобы я стала нормальной,
просто обычной, такой как все».
Мне кажется, все мы находимся буквально в шаге от счастья. Кому-то не хватает совсем чуть-чуть, кому-то – по-больше. Но у каждого из нас всегда есть своя веская причина, почему счастье ускользает.
Вот, например, моя бабушка несчастна из-за артроза, и из-за того, что у нее – не дети, а колорадские жуки. А еще из-за того, что умерли три ее мужа.
Моя мама имеет все, что нужно для счастья, но несчастна из-за бабушки. Бабушка всегда ею недовольна и терпеть не может моего папу.
Папа вполне мог бы быть счастлив, но ему мешаем все мы.
И может вам кажется, что у мамы путь к счастью намного короче, чем у бабушки, но, поверьте, легче воскресить всех бабушкиных мужей и вылечить артроз, а заодно родить новых детей, чем услышать от бабушки похвалу, которой так не хватает маме.
И, наверное, если бы вдруг у бабушки все же прошел артроз, дети родились бы заново нормальными, и разом воскресли все три ее мужа, мама, наконец, заслужила бы бабушкину похвалу, а папа вдруг остался бы один, без всех нас, думаю, после этого, свалившегося им на голову счастья, у них появились бы новые поводы быть несчастными. Так уж мы все устроены.
Но возможно, просто, как предположение, счастье или несчастье, это не наличие или отсутствие чего-то, а просто состояние, ни с чем не связанное. И, значит, мы не можем только с помощью своих усилий заработать или поймать счастье.
Правда, от этого знания бабушке не станут меньше болеть ноги.
И в этом кроется большая философская проблема.
Часть 1
Начало
Моя жизнь началась под аплодисменты.
5 ноября 1980 г, в Ленинграде, в роддоме им. Отта под руководством светила науки профессора Савицкого, в присутствии сорока студентов – медиков, меня 12 часов подряд извлекали на свет.
Такое повышенное внимание ко мне и моей скромной маме объяснялось тем, что мамины роды признали уникальным случаем, когда спасти жизнь младенца представлялось чудом. Роль чуда взял на себя знаменитый профессор Савицкий. Конечно, не без бабушкиной помощи. Бабушка сбилась со счета, сколько она тогда раздала шоколадок и палок дефицитного сервелата, прежде чем, пробилась к такому большому человеку. Так бабушка заплатила за чудо.
Платой за чудо в мамином случае являлось присутствие сорока студентов – медиков при родах. Однако, мама осталась даже рада, она любила внимание. И она жить не могла без того, чтобы ее хвалили. Она делала все, чтобы ее хвалили и в тот раз. Не издавала ни звука, выполняла все команды профессора, заглядывала в глаза, чтобы понять, все ли она делает правильно. И она получила за свои старания и похвалу, и чудо. Она родила живого младенца. Я просто не могла всех подвести и не выжить.
Я родилась не в лучшем виде, но как мне в дальнейшем не раз объясняли, на большее рассчитывать не приходилось. После родов нас с мамой растащили в разные палаты. Меня положили в кювез и держали там две недели в проводах, а мама угодила в реанимацию.
Когда мы, наконец, встретились, бабушка всплеснула руками: «Какая красавица! Хоть бы никто не сглазил». А папа указал на гематому на моей голове, размером примерно со вторую голову: «А что, это так и останется?»
Бабушка кинула на него свирепый взгляд: «Кто в такой счастливый момент обращает внимание на мелочи? Мужики – все эгоисты и сволочи! Попробовал бы сам родить!». Но вслух она ничего не сказала.
В тот день в нашей семье царило счастье и мир, все любили друг друга и гордые несли домой долгожданного живого младенца.
Наверное, каждый представлял, что теперь у него есть тот самый недостающий элемент, и дальше счастье будет только нарастать.
Но жизнь всегда распоряжается по-своему.
Проспект Третьего Интернационала, д. 123/1
Хоть рождение у меня случилось достаточно громкое, семья, в которой я родилась, была самой обычной. Мама, папа и бабушка.
Родители к моменту моего появления миновали третий десяток (мама) и четвертый десяток (папа), советские инженеры, кандидаты наук, всю жизнь честно стоящие за кульманами в своих НИИ и КБ. Только бабушка в нашей семье не могла похвастаться гордым титулом «кандидат наук» и «инженер», она вообще закончила всего четыре класса, а потом осиротела, и с тех пор работала в общепите, о чем еще ни разу не пожалела.
Бабушка в нашей семье выступала за старшую и за главную. Она приносила в дом еду и принимала все решения, даже дверь в квартиру всегда открывала она. А позвонить в дверь в те времена могли люди самые разные. Поэтому, бабушка держала под рукой при входе справа – отбойный молоток для мяса и слева – здоровенный нож.
Когда я родилась, бабушка решила совершить обмен, нашу двушку на проспекте Третьего Интернационала поменять с доплатой на трешку в этом же прекрасном панельном доме, который назывался романтично «корабль». Так мы переехали из подъезда в подъезд. Квартиры оказались похожи как братья-близнецы. Родителей восхитило, что даже обои в этих квартирах одинаковые. Ну и подъезды, оказались одинаково описаны собачками, кошечками и людьми. Так что и их практически невозможно было отличить. Так вся семья зажила на седьмом этаже, вместо пятого, в подъезде ровно посередине дома, напротив трансформаторной будки, которая время от времени меняла свой цвет, но запомнилась мне почему-то ярко-желтой. Видимо, в этом цвете она пребывала чаще всего.
Наш дом-корабль, детская площадка и подъезд были моим первым миром, тем, что в идеале предстояло освоить и покорить, а в моем конкретном случае – просто приспособиться.
В нашем новом подъезде жили люди сплошь выдающиеся.
На первом этаже жила семья музыкантов, с музыкальной фамилией Скрябины. Сам отец Скрябин, хозяин фамилии, единственный в семье не являлся музыкантом, он был боксером-тяжеловесом в отставке. А мама и дочка играли на многих музыкальных инструментах и выступали в Филармонии. Из их приоткрытого окна на первом этаже всегда раздавались рвущие душу звуки скрипки, поэтому, все, кто впервые подходили к нашему дому, морщились и сердито косились на окно Скрябиных. Скрипку не сильно жаловали в наших краях. Старожилы дома привыкли не реагировать на скрипку и воспринимали ее скорее как досадный фон.
Как только появились железные решетки на окнах, Скрябины одними из первых поставили себе такую. Теперь скрипка рыдала из-за решетки, и это было намного безопаснее.
На третьем этаже жила семья просветленных. Отец семейства не стриг волосы и бороду, одевался в любое время года во что-то наподобие рубища и говорил вместо «Здравствуйте!» – «Доброго здоровья!». Надо отметить, что в нашем подъезде люди, в принципе, не здоровались, поэтому, такое приветствие всегда становилось дважды событием. В какой-то момент сосед пошел еще дальше и начал ходить зимой босым и обтираться снегом на глазах у изумленных соседей. Сыновья просветленного, мои сверстники, класса с 6-7 стали на районе авторитетными пацанами, поговаривали, что они начали продавать наркоту. В школе они со мной здоровались, и все одноклассники мне завидовали. Потом одного из братьев убили около прудов, а второго – посадили, и мать семейства, с тех пор, ходила всегда в трауре, но отец сохранял позитивный настрой и говорил «Доброго здоровья!» также громко и жизнерадостно, как раньше.
На этом же этаже жила с мамой и бабушкой девочка Катечка, моего возраста. Эту Катечку мне всегда приводили в пример, поэтому, дружить с ней мне совершенно не хотелось. Катечка во всем превосходила меня. И лучше ела, и больше весила, и слушалась, и даже жениха она нашла, как все хорошие девочки, в восемнадцать лет, и вышла замуж без всяких там гулянок, и сразу родила подряд двух дочек, а потом муж ее бросил, отказался платить алименты, и она так и осталась в этой квартире на третьем этаже с двумя дочками.
Далее следовали четыре этажа, которые мы всегда преодолевали на лифте, ввиду крайней опасности ходьбы по лестницам. В открытом подвале жила колония бомжей с собаками и кошками, а по лестничным клеткам расползались клиенты братьев с третьего этажа, с того момента, как ребята открыли свой маленький бизнес. Еще один серьезный очаг опасности располагался на пятом этаже. Там жил уголовник Павел. Он то сидел, то выходил, то снова сидел. Он всегда был не трезв, агрессивен и крайне дик на вид. В любое время года мы лицезрели его грудь, распахнутую до пояса, с массивной золотой цепью на шее. Во рту у него красовалась пара нерегулярных золотых зубов.
Один раз я, несмотря на крайнюю бдительность, зашла в лифт, а он заскочил следом.
«Мне хана», – подумала я и вжалась в описанный угол лифта.
– Сколько лет? – деловито поинтересовался Паша.
– Восемь, – пискнула я.
– В школу ходишь?
– Ага!
– Учишься хорошо?
– Ага!
Давай учись! Я своих не трогаю, не боись.
Со стучащими зубами я проскочила в квартиру. Пронесло.
Что уголовник мог сделать с ребенком в лифте
мне много раз рассказывала бабушка. Да и на собственное воображение я не жаловалась.
На шестом этаже прямо под нами жила крайне неприятная соседка-пенсионерка с семьей. Эта соседка отчаянно лупила нам по батареям при каждом скандале в нашей квартире. А скандалы у нас шли практически все время. Поэтому, стук по батареям от соседки с 6 этажа тоже звучал без перерыва. Иногда стук сопровождался криками: «Сколько можно?! Вам милицию вызвать?»
Иногда она не ленилась звонить нам в дверь с теми же вопросами. Тогда скандал ненадолго прекращался, и весь гнев семьи обращался на внешнего врага. Бабушка распахивала дверь, всклокоченная, в ярости, с ножом в руке. Соседка испарялась, пренебрегая всеми законами физики. Вопрос о милиции снимался сам собой.
На нашем седьмом этаже в соседней квартире жил зубной врач с женой и сыном. Семья была верующей, они ходили во всем черном до пят, скорбно опустив головы и говорили шепотом. Я, в душе, всегда жалела их сына, похожего на завядший росток. Потом отец семейства совсем спился, и в квартире незаметно появилась новая мама. Тоже в черном и тоже – шепотом.
В квартире напротив нас жила бабушка Лида, которую моя бабушка нежно называла Блидуся, и ее сын Балерун. Балеруном его прозвали не случайно, он когда-то танцевал в Мариинке. Потом, как многие в нашем доме, Балерун спился и однажды ночью насмерть замерз в сугробе прямо около нашего подъезда. Блидуся стала тайно сдавать его комнату и называла девушку, которая у нее снимала, на всякий случай, «внученька», чтобы не вызывать лишних вопросов.
Еще на нашем этаже жила семья Трифоновых. Папа, мама, сын, на год старше меня, и дедушка Иван Петрович. Иван Петрович был, во-первых, исполинского роста, во-вторых, абсолютно глухой (поэтому, он орал громовым голосом), а в-третьих, он с первого дня нашего переезда в этот чудесный подъезд на седьмой этаж, безнадежно влюбился в мою бабушку Симу.
– Cима! – орал он страшным голосом в трубку телефона.
– Нет, Иван Петрович, это не Сима, это Лена.
– Сима, рыбонька моя!
– Это не Сима, это Лена.
– Бабушка, тебя твой любовник!
– Еж твою мать! Пошел он в задницу, старый хрен! Я тебе сейчас такого любовника дам!
– Бабушка, выходи за него замуж, – как-то резонно посоветовала я. – Он умрет, а нам квартира достанется.
– Да?! – взвилась бабушка. – А сын? А внук? Со стариком в кровать ложиться?! Сама ложись, если ты такая умная.
Кто жил на восьмом этаже мне неизвестно, однако, те, соседи, что жили над нами зверски пили и устраивали пьяные оргии, которые дико мешали нам спать. Мы стучали по батареям, как было принято в нашем доме, но только сбили себе всю краску. На фоне их оргий наш стук звучал как комариный писк.
На девятом этаже жила семья художников Свечкиных. Папа, мама, бабушка и внучка Танечка. Танечка была моей первой и единственной подругой до школы. В нашей семье всегда посмеивались над Свечкиными. Мои родители считали их людьми крайне не практичными и бестолковыми. Кстати, как выяснилось позже, картины этой пары даже выставлялись некогда в Эрмитаже, но, это никак не помогало им выживать в 90-е. Семейство бедствовало. Отец походил на озабоченного бытом грача. С утра он вылетал из дома в поисках пропитания для своих. Мама в определенный момент перестала выходить на улицу, так как страдала неизвестной медицине болезнью почек, а бабушка и вовсе, сколько я ее помню, всегда лежала. Оставалась еще Танечка, ей кроме еды, требовались прогулки на свежем воздухе. Отец семейства сбивался с ног, выкармливая и обслуживая эту стаю. Он рисовал у метро портреты, чем очень веселил моих родителей: «Никому не нужны сейчас эти портреты, он, что, не понимает?!»
Мои мама и папа, в отличие от бестолковых художников, ходили на нормальную работу, не важно, что им в какой-то момент перестали платить.
Мне нравилось гостить у Свечкиных, они делали из дерева игрушечные овощи, фрукты и посуду. Мы с Танечкой в них играли. Я очень ценила нашу дружбу, она могла бы длиться всю нашу жизнь, если бы однажды на прогулку я не вышла с новой куклой в настоящей кукольной коляске. Игрушки мне приносила бабушка из пионерского лагеря «Ласточка», где она работала летом. Их выписывали для детей, но до детей они не доходили, сразу оседая на руках сотрудников.
Так у меня появилась кукла и синяя игрушечная коляска.
– Смотри, какая у меня кукла! И коляска! Хочешь покатать?
Но Танечка почему-то не разделила мою радость. Она как-то холодно повела плечом, и они с папой ушли озабоченно в неизвестном направлении.
А я придумала свой первый стих: «Ах, как на сердце туго, когда потеряешь друга».
Потому что, я отчетливо поняла, дружбе – конец. Так и вышло.
После этого я не ходила на улицу с этой коляской, но дружбу было уже не склеить, Танечка со мной больше не играла.
Кстати, для точности стоит отметить, что у меня осталось, если не подруга, то одна приятельница. Ее звали Тихонькая Олечка. Тихонькая, потому что, она говорила очень тихо, исключительно на своем языке, никому не доступном. Мои родители называли его «куполапка-мамолапка». Видимо, так звучали для посторонних основные слова этого языка. Папа Олечки безбожно пил, а маму мои родители окрестили «ударенная пыльным мешком». Когда Олечка просилась на прогулке писать, мама говорила усталым голосом: «Писай, писай, доченька, где стоишь». А их папа и сам писал, где стоял, ему не требовалось разрешение. Как я общалась с Олечкой, я не помню, но после каждой нашей встречи, я сразу переходила на язык «куполапки-мамолапки», в связи с чем родители решили, что я ориентирована исключительно на перенимание плохого от других детей. До конца института мне вспоминали тихонькую Олечку, и как я заговорила на языке «куполапки». Также как этот язык, я перенимала только плохое от всех своих последующих друзей.
Тихонькая Олечка жила в соседнем подъезде, а наш подъезд, начинавшийся с квартиры музыкантов Скрябиных, благополучно заканчивался семьей художников Свечкиных, (так как они жили на самом последнем этаже в самой последней квартире около лестницы на чердак).
Собственно, вот и весь наш дом.
Перед домом, прямо около трансформаторной будки, располагалась детская площадка, которая состояла из деревянной горки и песочницы без песка.
На трансформаторной будке гнездилась голубятня. Раз в день худой высокий старик залезал по лестнице и гонял палкой голубей, они нехотя поднимались в небо и быстро приземлялись обратно.
Если обогнуть дом снаружи, виднелся Универсам, где мы с бабушкой всегда стояли в очередях, чтобы получить по талонам сахар и другие ценные продукты.
Напротив нашего дома находился пруд, окруженный плакучими ивами. В середине пруда мерцал одинокий необитаемый остров. До него можно было добраться только вплавь.
В пруду регулярно тонули люди, поэтому, он особенно манил и пугал нас, местных жителей. Всегда хотелось чуть сильнее нагнуться и заглянуть в него, увидеть что-то между плакучих ив.
Таня, Олечка, соседи, где-то по вечерам, перед сном мама и папа, девять этажей, лифт, детская площадка, голубятня, пруд, Универсам, а в центре этого мира – то, на чем все держится – бабушка.
Ребенок-инвалид
Бабушка была огромной, она занимала собой не только всю квартиру, но и все вокруг, до самого горизонта. С ней ничего не могло произойти, как с горой Эверест, даже если случится конец света.
С самого рождения забота обо мне целиком и полностью легла именно на бабушку. Мама ровно через три месяца после родов вернулась в свой НИИ, а папа вообще укатил на два года в командировку на испытания сверх-секретной подлодки.
Бабушка, оправившись от первого восторга, почему-то сразу окрестила меня «ребенок-инвалид». Хотя, надо отметить, инвалидом я не была. Но статус инвалида давал многочисленные преимущества и являлся мощным средством от сглаза, который был повсюду. Когда мы с бабушкой приходили на детскую площадку, бабушка сразу объявляла: «Тащу свой крест, ребенка-инвалида, на вот этих вот больных руках». И закатывала коляску со мной на площадку. Бабушка возила меня на сидячей коляске лет до пяти, а то и позже. Я не протестовала. Не против коляски и не против статуса ребенка-инвалида. Если на площадке мне кто-то не нравился, я не сдерживала себя, истошно орала и дралась. Бабушка разводила руками и крутила у виска. Типа я вас предупреждала, беда одна не приходит, инвалид не только физически, но и, как-то, в целом.
Когда пришло время, я не пошла в детский сад, это даже не обсуждалось при моем диагнозе, и осталась на бабушкиных больных руках.
Бабушка говорила, что я родилась недоделанной. И что я загоню ее в гроб раньше времени. Я загоняла бабушку в гроб ежедневно. Бабушка во время войны ела жмых и очистки от картофеля, а я просто из вредности отказывалась от дефицитной еды, которую бабушка, харкая кровью, несла с работы.
Моя вредность не знала границ и росла вместе со мной. Все, что я делала, я делала исключительно назло. Как только я научилась есть сама, я стала каждое утро кидать кашу под стол, когда бабушка отворачивалась. Также я завела привычку есть часами. Например, завтрак я могла есть до обеда. Бабушка не выдерживала и отходила выдохнуть. Тогда я даже успевала донести порцию каши до туалета.
Когда у меня получилось залезть на стол, я первым делом выкинула кашу в окно, она красиво легла на козырек подъезда. На этом козырьке вообще много чего лежало. От мусорных пакетов до элементов сломанной техники, игрушек, посуды и предметов контрацепции. Весь наш многоэтажный подъезд словно целился в этот козырек и всегда попадал в цель. Я с интересом изучила с седьмого этажа козырек на первом этаже и с гордостью нашла там свою кашу.
Бабушка раньше и представить себе не могла, что дети бывают такими.
Мама росла послушным ребенком. Настолько, что к девятому классу весила 72 килограмма и училась на одни пятерки. Она была единственным толстым ребенком в школе, а то, наверное, и во всем послевоенном Ленинграде. Мамины 72 килограмма наглядно показывали, как надо слушаться бабушку, чтобы считаться нормальной.
В том, что я сумасшедшая, сомнений не было. Практически с рождения я отказалась от мясного, а лет с шести – семи и от молочного. Если бабушке все же удавалось насильно накормить меня молочной гречневой кашей, меня тут же рвало фонтаном. Поэтому, когда бабушка ставила передо мной кашу, рядом всегда стоял эмалированный таз, на этот счет у бабушки не было иллюзий.
Бабушка никогда не сдавалась, и приговаривала, кормя меня: «У кого хороший стол, у того хороший стул!» Она знала много поговорок про еду и некоторые переделывала, например: «Жрать захочешь – штаны спустишь» и еще: «Кто хорошо ест, тот хорошо работает». Из этой последней народной мудрости выходило, что лучше мне не есть при будущем работодателе, да и вообще не при ком другом.
Если бабушка находилась в благодушном настроении, она могла рассказать, кормя меня, на выбор одну из двух историй, которые имели прямое отношение к еде.
Первая история про гречу.
Муж бабушкиной подруги ел гречу и разговаривал во время еды. Греча попала ему не в то горло. Он закашлялся и моментально умер. Был человек, и нет человека.
Вторая история про ложку воды.
Еще у одной бабушкиной подруги было два сына, младший – здоровый и старший – с синдромом Дауна. Младший, здоровый сын пил воду из стакана. Он баловался во время питья, вода попала ему не в то горло, и он тут же умер. А сын с синдромом Дауна сказал: «Мама, жалко, что Мишка умер, а я – остался, лучше бы я умер».
Обе эти истории завершались еще одной поговоркой: «Когда я ем, я глух и нем».
Если бабушка пребывала в плохом настроении и не рассказывала истории, за едой я смотрела телевизор. Кроме телевизора никто не помогал бабушке в кормлении. Телевидение меня очень увлекало. Я даже учила английский и немецкий во время завтраков. Потому, что утром шла передача английский для детей, а следом, через сорок минут – немецкий. К изучению немецкого бабушка была настроена крайне отрицательно. «Быстро, ох, как быстро все войну забыли, – ворчала она, – рашен швайн они русских называли. Это в передаче не рассказывают?»
Тем не менее немецкий шел фоном к очень долгому завтраку и выбора просто не оставалось.
После завтрака мы с бабушкой расползались в разные стороны, полностью вымотанные. Бабушка шла на кухню готовить новую еду. Близился обед.
За обедом все повторялось.
Мне было стыдно, что каждый день, по моей вине, мог стать для бабушки последним. Она, действительно, каждый день находилась на грани одновременно инфаркта и инсульта и только чудом спасалась.
Мир без бабушки не протянул бы и дня, и я своими руками приближала конец света. Но я, понимая это, снова и снова кидала кашу под стол. Нормальные дети так, конечно, никогда бы не сделали.
Бабушкина комната
Играть мне больше всего нравилось в бабушкиной комнате. Бабушка пускала в свою комнату из всей семьи только меня, потому что любила, не смотря ни на что, больше всех.
В комнате у нее стоял секретный холодильник с замком на ручке. Все шкафы тоже закрывались на замки. Большой трех-дверный, где как в шкафу, ведущем в Нарнию висели шубы, мутоновая и каракулевая, и синее пальто с норковым воротником, а на верхней полке лежала черно-бурая лисья горжетка с настоящими лапками и коготками. Сервант с китайским фарфоровым сервизом на 12 персон. Тумбочка с бельем. Единственный предмет мебели без замка – черно-белый телевизор на длинных ножках, который во время Перестройки вдруг открыл в себе способность показывать все кабельные каналы без антенны-тарелки, о которой мы и мечтать не смели. Естественно, пользоваться наличием кабельных каналов дозволялось из всей семьи только нам с бабушкой.
В одной из хрустальных вазочек, которая стояла на серванте, бабушка хранила вырванные зубы с длиннющими корнями. И зубы, и корни были коричневыми и напоминали косточки от фиников. В них я тоже играла. Также в играх участвовал огрызок красной помады и красный лак для ногтей. Бабушка так меня любила, что разрешала все это трогать. Еще трогать под присмотром дозволялось старый бордовый альбом с фотографиями, где лежала вся бабушкина пропавшая молодость. А также можно было рассматривать и немного играть в бабушкины украшения, брошки, жабо и статуэтки.
Я платила за любовь только злом. Перебила все статуэтки балерин, китаянок, лошадей, Пушкиных и конькобежцев. Была балерина – стала инвалидка, как Венера Милосская без рук. Я не хотела портить эти статуэтки, просто у меня все валилось из рук. И во все хотелось играть. После отбития рук и ног, все равно не шла речь о том, чтобы выбросить изуродованную статуэтку. Они оставались на прежних местах, немым укором. Я тяжело переживала, просила приклеить, привязать. На клей «Момент» отломанные конечности садились плохо и висели на коричневых нитях устрашающе, еще хуже, чем раньше.
Бабушка в порче имущества мне не уступала. Во время скандалов она повырывала с петлями все картонные межкомнатные двери. Отдельно она выкорчевала из всех дверей ручки с мясом. Выбила окно в кухонной двери, переломала все имеющиеся телефонные аппараты. Поэтому, все в нашей квартире держалось на честном слове, было по сто раз приклеено «Моментом», привязано веревками, прикручено. Окно в кухонную дверь долго не вставляли, но запахи с кухни могли привлечь внимание жителей подъезда, (тут и до грабежа, и сглаза рукой подать). Особенно разносился повсюду запах перетапливаемого масла, которое везлось из лагеря и дома приводилось в вечно-хранимое состояние. Пришлось вставить вместо стекла картонку, а потом мама принесла с работы пластиковую штуковину, на которую наклеили пленку а-ля витраж. Ее никому так и не удалось выбить.
В какой-то момент мама открыла для себя и другую клейкую пленку, которую можно было лепить на мебель с целью реставрации. Стоила она, судя по всему копейки, так как мама накупила ее в промышленном масштабе и обклеила ею всю квартиру. Все двери, все столы с потрескавшимся лаком, все дверцы деревянных шкафов. Даже термос мама обклеила этой пленкой, темно-коричневой, похожей на сгнившее дерево под названием «темный орех». Мама так разошлась, что даже под страхом расправы, все равно умудрилась декорировать и в бабушкиной комнате всю мебель этим «темный орехом», пока бабушка уезжала на лето. Маме повезло, бабушка ничего не заметила, иначе страшно представить, как мама бы получила за то, что вторглась без спроса в комнату и еще что-то делала с мебелью.
Наверное, больше всех вещей в бабушкиной комнате меня манила коробка с пуговицами. Коробка хранила истории о людях и вещах, которые уже давно ушли. В эти пуговицы я играла в войну.
Про войну я знала много.
Бабушка родилась в Минске, она закрыла квартиру на ключ и ушла за два дня до начала войны с женами своих братьев и их детьми. Восьмилетнего Мишу облили бензином и сожгли фашисты, его маму Рахильку пристрелили (она очень сильно кричала, когда сожгли Мишу, даже фашисты не смогли выдержать этот крик). Бабушка, Соня и девятимесячная Мара чудом спаслись и добрались к 1945 году до Ленинграда.
Бабушкиного первого мужа Борю, за которого бабушка выходила замуж в ночной сорочке (другой одежды по случаю у нее не было), убили в первый день войны, ему было шестнадцать.
В 1945 году в Ленинграде бабушка на вокзале повстречала своего второго мужа, с простреленной рукой и практически гангреной, она его выходила, и у них появилась моя мама. В 1946 году.
Истории о войне я слышала с пробуждения и до укладывания спать. Военные песни были моими колыбельными. Мне снилась война, я играла в войну, собственно, в моем детском мире война не начиналась и не заканчивалась, она просто шла, где – то рядом. В параллельном измерении. И это измерение часто давало о себе знать, то снами, то какой-то смутной тревогой, то вспышками картин войны средь бела дня. Я никогда не чувствовала себя в полной безопасности и знала, если войны не видно, это не значит, что ее нет. Здесь в бабушкиной комнате эта связь нашего мирного времени с теми временами, что минули до нас, чувствовалась особенно остро.
И вся наша квартира от этого, тоже ощущалась каким-то порталом, вход в который начинался в бабушкиной комнате. Везде царил дух ушедшего, но при этом навеки оставшегося.
Четыре подруги
У бабушки было четыре лучшие подруги.
Софа, Мина, Анна Ивановна и Мария. Они так и дружили впятером уже лет сорок.
Еще была Фаня, жена брата бабушкиного последнего, третьего мужа. Бабушка дружила скорее с Мариком, братом мужа, а Фаня шла в нагрузку. Ее бабушка недолюбливала, но общаться все же приходилось из-за Марика.
Софа
Софа была главной героиней моих кошмаров. Именно Софой меня пугали, когда других детей пугали бабайкой, бабой Ягой, милиционером и лешим. Если я плохо себя вела, бабушка снимала трубку телефона и говорила: «Все, звоню Софе, пусть вызывает психуЧку! Пусть санитары тебя упрячут в смирительную рубашку!» И бабушка наглядно демонстрировала руки, завязанные за спиной. В психушку не хотелось. Я почему-то досконально ее представляла, хотя знала о ней только с бабушкиных слов. Ватные серые стены, я – в смирительной рубашке до пола, абсолютно беспомощная, руки связаны, и санитар делает мне укол, который погружает меня в мучительный бесконечный сон.
Софа, надо отметить, знала, что бабушка пугает меня ею, но не только не обижалась, а была явно польщена такой ролью. Когда она приходила к бабушке в гости, она всегда принималась искать меня, (я естественно, пряталась), и находя, спрашивала: «Ну что, снова расстраиваешь бабушку? Звонить мне врачам?»
Софа, кстати, если брать только внешность, производила впечатление вполне благообразной женщины с абсолютно круглым лицом, похожим на лицо улыбающейся совы.
«А вот моя Марфуша», – заливалась Софа, и понеслось. Марфуша была не Софиной внучкой, а внучкой ее лучшей подруги Анки. Своих детей и мужа Софа почему-то не завела и посвятила себя совместному выращиванию сначала дочки, а потом внучки подруги. Марфуша, естественно, росла идеальным ребенком. Она хорошо ела и никогда не расстраивала Софу и родных маму с бабушкой. На фоне чудо-ребенка Марфуши мои прегрешения казались особенно чудовищными.
Софа, вот скажи мне: «Марфуша обзывает тебя матерными словами?»
– Что ты, Сима?! Да она только: «Спасибо, бабулечка! Пожалуйста, бабулечка!» И все спрашивает: «Бабулечка, я тебя не расстроила?» А чем она может меня расстроить? Это же ангел, а не ребенок!
Бабушка при этих словах свирепо смотрела в ту сторону, где по ее мнению могла крутиться я. Могла, но не крутилась, я обычно пряталась. Место для укрытия я выбирала такое, чтобы все слышать, но находиться в безопасности. Неплохо подходил огромный шкаф в бабушкиной комнате. Тот самый, трех-дверный, набитый шубами и антимолью. Один раз я просидела там пол-дня и меня вообще никто не искал. Пришлось, в итоге, выйти самостоятельно.
Софа с бабушкой обменивались и другими любезностями. Бывало, Софа скажет с порога:
– Сима, как тебя полнит это платье!
– Полнит? Да, чтоб враги мои так толстели, Софа! Это болезнь меня полнит, а не платье! – сокрушалась бабушка.
А другой раз бабушка встречает Софу на пороге и сходу:
– Софа, эта помада тебе не идет! Очень старит!
– Господи, Сима, да мне 65, куда молодиться?!
– Ну, не в гроб же ложиться на радость детям раньше времени, Софа! У тебя своих детей нет, тебе повезло, потому, что дети, Софа, это колорадские жуки, только и ждут твоей смерти. Думают, комната, наконец, освободится. Не понимают, что зарастут в собственном говне.
Мина
Была еще Мина. У Мины мне особенно запомнилась длиннющая тонкая коса практически до пола. За огромными очками скрывалось личико, похожее на мордочку мышки, остренькое, улыбчивое и доброе, под стать самой Мине. Мина никогда меня не обижала и не грозилась вызвать психушку. Минин сын Петька и моя мама дружили в детстве. Мина с бабушкой в те времена вместе работали в пионерском лагере, а мама с Петькой ходили в отряд пионерами. Но со временем Мина перестала ездить в лагерь, а бабушке пришлось продолжить, так как, кто, если не бабушка вывез бы на свежий воздух великовозрастную дочку, а потом меня – ребенка-инвалида. Петька рано женился на девушке по имени Лариса. Так как мама с сыном жили душа в душу, Мина не препятствовала браку, и как выяснилось, совершенно напрасно. После брака роли в семье сразу перераспределились. Петька, который раньше полностью слушался маму, теперь беспрекословно делал, все, что говорила Лариса. Мина оказалась к такому повороту совершенно не готова. И казалось бы, скорое появление внука Леши могло осчастливить семейство, но не тут-то было. Это был явно не тот ребенок, который мог сделать хоть кого-то счастливым. Дурные гены сразу свалили на Ларису и ее плохую наследственность. На этом все успокоились, и втроем поволокли свой крест. А через пятнадцать лет после рождения Лешки, бабушка, неожиданно, разделила горе подруги, потому что внучка у бабушки тоже родилась недоделанной. Виной всему, и в этом случае, явились дурные гены, на этот раз моего папы. Скрепленная одним несчастьем дружба бабушки и Мины стала еще крепче. Созванивались подруги каждый день. Как раз после моего мучительного завтрака.
– Здравствуй, Мина!
– Здравствуй, Сима!
– Как ты, Мина?
– Плохо, Сима!
– Старость не радость, Мина.
– Не говори, Сима.
– Мина, я к зубному ходила, к Асмусу.
– Что он тебе сказал, Сима?
– Подожди, Мина, – бабушка подходит к серванту и достает зеркало, (дальше уже с открытым ртом), – «Пятерку удалить, четверку депульпировать. На нижние шестерки – мост».
– Будешь делать, Сима?
– Если мне хватит здоровья, Мина. Я уже кровью харкаю от такой жизни. Быть прислугой великовозрастным детям…
Я бегу к зеркалу около входной двери, открываю рот:
– Так, пятерку удалить, четверку депульпировать. На нижние шестерки – мост.
– Что ты там бубнишь? – кричит сквозь закрытую дверь своей комнаты бабушка.
– Я уже кровью харкаю от такой жизни, – кричу я в ответ.
Бабушка возвращается к Мине:
– Мина, ты слышала? Кровью она харкает! Где, скажи мне, ребенок в три года мог этого набраться?
Анна Ивановна
С Анной Ивановной бабушку объединяла давняя трудовая дружба, которая началась сразу после войны. А с Линой – младшей дочкой Анны Ивановны с детства дружила моя мама.
Бабушка и Анна Ивановна негласно соревновались друг с другом.
Соревнование началось с карьеры, Анна Ивановна стала завстоловой, а бабушка всего лишь бухгалтером. Потом Анна Ивановна снова победила. Она вышла замуж и родила двух дочек погодков. А у бабушки первый муж погиб, второй муж ушел, и дочка родилась всего одна.
Но в одном забеге бабушка все же одержала верх. Победу ей принесла моя мама.
Мама с рождения была не по годам крупной, увесистой девочкой, с очень густыми кудрявыми волосами. А Лина и Анфиса – напротив, крохотными, тощими, с тифозными стрижечками из-под которых проглядывал череп. И это при совершенно одинаковых возможностях. Ибо и бабушка, и Анна Ивановна работали в общепите и таскали на равных. «Не в коня корм», – говорили про Лину и Анфису и разводили руками.
Бабушка втайне гордилась, что так откормила маму. В одиночку, после войны, в чужом городе. Анна Ивановна поджимала губы. Победа бабушки в области материнства была на лицо, и все карьерные и личные вершины, которые покорила Анна Ивановна при этом меркли и отступали на второй план. На школьном фото мама и Лина выглядели как Винни-Пух с Пятачком. Говаривали, что Лина и Анфиса так мало весили, что у них в положенное время не начался переходный возраст. И тут уж Анна Ивановна взялась за дело и начала откармливать дочек чистой сметаной (странно, что она так затянула с этим делом, бабушка так откармливала маму с рождения). Дело пошло на лад. Сестры стали набирать вес, и переходный возраст не заставил себя долго ждать. А мама, наоборот, в восемнадцаь лет взяла и села на диету. Тут-то подруги и сравнялись в весе. Теперь бабушке и Анне Ивановне на время стало не в чем соревноваться. А бабушка, мне кажется, так никогда и не простила маме, это злонамеренное снижение веса и такое жестокое обесценивание ее материнской победы.
Кроме соревнования бабушки и Анны Ивановны и дружбы мамы с младшей дочкой Линой с семьей Голубевых нас связало следующее обстоятельство, муж старшей дочки Анфисы – Гриша оказался другом моего будущего папы. На одной из домашних посиделок мои мама и папа познакомились и как-то само-собой соединились в семью.
Так что, Голубевых-Станицких мы считали, почти что, родственниками. Анна Ивановна всегда ассоциировалась у меня с Полботинка из книжки Эно Рауда «Муфта, Полботинка, Моховая Борода». К своему почтенному возрасту она почти полностью облысела и отличалась суровым нравом. Из всех подруг она была старшей по возрасту и по должности.
Я любила тетю Лину, она была доброй и красиво одевалась, а тетю Анфису – терпеть не могла. Она вечно приставала ко мне, то почему я не здороваюсь, то почему не смотрю ей в глаза (если меня все-таки заставили здороваться). Кстати, здороваться только с теми, кто мне нравится, являлось моим личным правилом, которого я строго придерживалась. Но Анфиса активно продавливала сложившуюся линию обороны. Мое терпение подходило к концу. Как-то на семейном торжестве я дождалась, когда все разговоры затихли на пару секунд, и громко спросила: «Тетя Анфиса, а почему у тебя такой длинный нос?»
Стол замер. Такого поворота событий никто не ожидал. Анфиса, надо отдать должное, быстро справилась с потрясением, она, как и все, не ожидала такого от трех-летнего ребенка. С достоинством безвинно пострадавшей, Анфиса выдержала паузу и назидательно ответила: «Нос у меня хоть и длинный, но не такой любопытный, как у Буратино». Не смотря на то, что она быстро нашла, что ответить, шоковая терапия явно сработала.
Не припомню, чтобы Анфиса, после этого, ко мне как-то откровенно лезла, скорее исподтишка. Слава ребенка с диагнозом с тех пор стала от меня неотделима Зато официально можно было не здороваться, если мне кто-то не нравился. Все понимали, что может быть и по-хуже.
Мои родители долго обсуждали тот случай, насколько я оказалась испорченным ребенком уже в три года. И каждый раз вспоминалась при этом еще одна дальняя родственница, с папиной стороны, которая, еще младенцем, плевала из коляски во всех, кто в эту коляску заглядывал. Видимо, как пример, что в нашей семье такое уже случалось. Но и как назидание. Судьба у той девочки оказалась не завидной, она сошла с ума окончательно и бесповоротно уже в восемнадцать лет и, наконец, попала в дурдом. Мне сулили ту же участь.
Мария
Мария – еще одна бабушкина подруга, хотя подругой в женском роде ее даже язык не поворачивался назвать, скорее столовский боевой товарищ – прямой, суровый, но готовый подставить плечо, когда это понадобится, с копной коротких жестких кудрявых волос, которые не брала седина, и лицом индейца. Юбка на ней смотрелась также инородно, как если бы висела, скажем, на лошади. Однако Мария, как все женщины за шестьдесят того времени, ходила в юбке, смиряясь с традицией. При ее скорости перемещения, юбка выглядела на ней к тому же явной обузой. Звонили по телефону Мария и бабушка друг другу редко и только по-делу.
– Здравствуй, Мария!
– Здравствуй, Сима!
– Мина празднует день рождения. Какие будем делать пирожки?
– С картошкой, яйцом и рисом, и рыбой.
– С рыбой?
– Мина любит рыбу, Сима.
– Не ерунди, Мария. Какую рыбу? Считай: «10 с картошкой, 10 с яйцом и рисом, и давай еще 10 с капустой».
Я прикладывала ладонь к уху, как-будто говорю по телефону и тоже разговаривала с Марией:
– Мина празднует день рождения. Какие будем делать пирожки?
– С картошкой, яйцом и рисом, и рыбой.
– С рыбой?
– Мина любит рыбу, Сима.
– Не ерунди, Мария. Какую рыбу?
Фаня
Бабушкина родственница Фаня, как я уже писала, шла довеском к Марику, брату третьего и последнего бабушкиного мужа. Фаня и Марик были парой с первого класса. Именно этим бабушка объясняла, что красавец и умница Марик связался с такой глупой и бестолковой Фаней. Фаня была доброй мирной бабушкой, уютной и безобидной, но без огонька в глазах, который бабушка ценила в подругах.
Она всю жизнь провела за крепким плечом Марика и оттого совершенно расслабилась во всех отношениях, жутко располнела, никогда не огрызалась на колкости и вообще за жизнь не билась, а плыла по ней мягко и без сопротивления.
У Фани и Марика родилась дочка Катя. Она, к сожалению, рано умерла, потому что попала под пригородный поезд, осталась только внучка Полина. Поля, в отличие от меня, росла нормальной девочкой. Но, так как бабушка недолюбливала Фаню, Полю мне не ставили в пример и особо не нахваливали. Хотя она явно этого заслуживала не меньше тех, кого мне приводили в пример. А именно всех.
Мне исполнилось три года, а Поле – четыре, когда Фаня с внучкой впервые пришли к нам в гости. Полина ходила в детсад и этим вызывала массу бабушкиных опасений. Перед встречей бабушка раз сто по телефону переспросила: «А есть ли у Полины вши? А есть ли глисты? А нет ли в садике карантина коклюша? Скарлатины? Кори?»
– Фаня, Лена – аллергик, у нее нет прививок! Я не перенесу очередной коклюш!
– Ну что ты, Сима! Какие вши? – Фаня долго смеялась всем телом, – сейчас же не война.
– Это у тебя не война, Фаня! А у меня война не кончалась. Война за жизнь, если хочешь знать, – бабушка обдумывала, не всплакнуть ли ей. Нет, не при дуре Фане. Что она понимает.
В итоге, после всех приготовлений и допросов, они пришли.
На Полю я даже не взглянула, она сразу показалась мне мало интересной
на фоне Фани. Фаня потрясла меня своей толщиной. Бабушка весила 95 кг при росте 155. Но в сравнении с Фаней она казалась стройной.
Сразу поняв, что Фаня не опасная, а даже наоборот – добрая, я неожиданно охотно пошла на контакт и уже через десять минут взвешивала Фанину ногу на напольных весах: «Объявляется рекордный вес! Нога весит 17 кг! Больше меня, тетя Фаня!»
Тетя Фаня сидела на диване в гостиной, на котором она еле помещалась, и добродушно смеялась, а я хлопотала вокруг гигантской ноги.
«Грязную ногу – чистыми руками!» – бабушка начала набирать в легкие воздух для душераздирающего крика. Но тут же обнаружила еще большую напасть. Поля хватала руками все мои игрушки. Бабушка вначале понадеялась, что я отгоню ее сама. Но я так увлеклась ногами тети Фани, что напрочь забыла о захватчике моих игрушек.
– Полечка, посиди на стуле, не трогай игрушки! – максимально нежно сказала бабушка, выдохнув сквозь зубы воздух, набранный для крика.
– Но почему тетя Сима? Я хочу играть!
– Сима, дай ребенку поиграть, даже Лена не против.
– Плевать! – сказала бабушка, махнув от отчаяния рукой. – Пусть играет! Потом все положу в марганцовку, а потом пройдусь хлоркой! Играй, Полечка!
Не припоминаю, чтоб они к нам еще приходили.
Однако на бабушку никогда никто не обижался. Просто я оказалась такой дикой, что не подружилась с Полиной.
Бабушкины подруги были единственной бабушкиной отрадой. Только они ее понимали, поддерживали и помогали ей выжить после смерти мужей, когда она, помимо своей воли, попала в услужение к великовозрастным детям.
Глядя на то, как бабушка дружит с ними, мне тоже смутно хотелось иметь кого-то задушевного, кто стал бы и моим утешением. В том, что жизнь тяжела и безрадостна, я ни секунды не сомневалась, поэтому, без друга и мне было никак не обойтись.
Сосновое
Моя жизнь в детстве делилась на две части. Зимне-демисезонная городская проходила на проспекте Третьего Интернационала (переименованного вскоре в проспект Суслова, снова в проспект Третьего Интернационала и, наконец, в Удачный проспект ) и летняя – загородная – в поселке Сосновое.
В Сосновом бабушка уже почти сорок лет работала бухгалтером в пионерском лагере «Ласточка». И каждое лето она вывозила нас в Сосновое, потому что дачу мои родители, в силу своей бесхозяйственности, так и не завели, а больному ребенку требовался свежий воздух.
Сосновский мир был огромным, особенно после нашего тесного и понятного городского мира. Тут за три месяца я проживала отдельную большую жизнь и потом только удивлялась, как эта жизнь умещалась в маленькую синюю мыльницу, куда я складывала засушенные летние воспоминания: домик улитки, хитин от кокона бабочки, пихтовую веточку с зеленой шишкой.
Итак, мы едем!
Наши сборы напоминают по масштабу эмиграцию. Берется с собой фактически все, нажитое непосильным трудом. Вся одежда полностью, включая зимнюю, ее, конечно, не так много, но с учетом четырех человек и четырех времен года, все-таки набирается прилично. Также упаковывается стратегический запас посуды, игрушек, лекарств, горшок и стул для кормления, одеяла, подушки. Маленькие старые чемоданы не справляются, на помощь приходят мешки, авоськи, тюки, их начинают, плюнув на приличия, перевязывать всевозможными веревками, состыкованными в разных местах узлами и поясами от платьев. Выглядит наш багаж устрашающе. Часть его мы отправляем в грузовике, который бабушке по дружбе выделяет лагерь, а часть берём с собой на поезд. Обе части одинаково внушительны.
Уезжаем мы каждый раз как навсегда. Присаживаемся перед дорогой, осматриваем готовящийся осиротеть дом, вдыхаем пыльный душный уже летний запах квартиры. С грустью закрываем двери, на 6 замков в общей сложности, по три на каждой двери, сдаём квартиру на сигнализацию и, наконец, выходим. Лестничная клетка не вмещает все тюки, да и лифт не готов принять их за один раз, и мы делаем пять-шесть заходов. Тут стоит еще одна задача, отъезд надо провести незаметно для соседей, дабы не навлечь грабителей и, естественно, сглаз. На опустевшую квартиру – масса желающих. Можно по приезду обнаружить не только следы разграбления, но и новых жильцов. А как выехать не заметно, если во время любого совместного дела у нас всегда разгорается скандал, а во время дела глобального, каким являлся сбор вещей, скандал, естественно, тоже разгорается вселенского масштаба. В квартире – скандал, у подъезда – грузовик, на лестнице – чемоданы. Не лучшие условия для незаметного выезда. Да и вообще, сделать в нашем доме что-либо незаметно – практически невозможно, по причине крайне высокой населенности.
Квартиры набиты битком, на лестничных клетках всегда кто-то курит и выпивает, на скамейке перед домом тусуются гопники и бабки.
– В Сосновое собрались? – спрашивают они.
– Нет, – говорит бабушка, – с чего вы взяли? На день – два максимум. Кто нас там ждёт?
– На день – два с грузовиком, – неодобрительно качают головами соседи.
– Чтоб вам пусто было, – ворчит бабушка. – Сглазят. Ни дна вам не покрышки. На дорогу как раз, еж твою мать!
И в таком приподнятом настроении мы, наконец, отбываем. Бабушка – в грузовике для контроля багажа. А мы – налегке, (всего с четырьмя или пятью чемоданами самого ценного и хрупкого, того, что нельзя грузить в багажник) – на метро и на поезд. По пути к метро настроение у нас начинает подниматься, и мы топаем веселее. Уже без пяти минут дачники.
Я любила ездить на электричке. Путь предстоял не близкий, но сидячие места нам обычно доставались. Я радовалась смене пейзажа за окнами, исподтишка, с большим интересом наблюдала за пассажирами. Пассажиры обычно были такими же будущими или уже дачниками, которые отвлеклись на пару дней и возвращались в деревню. Городские разительно отличались от дачных. Дачные всегда с каким-то инвентарем, какой-нибудь живностью в сумке, с рассадой, саженцами, в одежде прямо с грядки. А городские, еще цепляясь за привычки города, одетые для предстоящей дачи нелепо. Мужчины иногда даже бывали в серо-коричневых костюмах, городских стоптанных ботинках, почти как в свое КБ или на завод. Дети нарядные, в чистом. Женщины тоже в чистом, с макияжем и при сумочках, помимо тюков и мешков.
Хотя наряжаться в поездку весьма не разумно. Скамейки были довольно грязными, исписанными нецензурными надписями, со следами поджогов, тамбуры заплеваны и тоже исписаны. По проходам курсировали цыгане, продавцы газет, юродивые, музыканты и другие развлекающие пассажиров личности.
Когда мы ехали без бабушки, поездка всегда проходила без приключений. Разве что какой-нибудь пьяный расскандалится, и начнётся драка. Папа в такие моменты мог пару раз подскочить на месте и сделать попытку кинуться растаскивать драчунов, но мама всегда его сразу останавливала. Вообще папа любил вытаскивать пьяных из канав, лезть разнимать драки и принимать участие во всяких происшествиях с упорядочивающей миссией. Мама, напротив, резко выступала против всего, что влекло за собой потенциальную опасность.
Если мы ехали в поезде с бабушкой, она затмевала всех бродячих артистов. Она громко комментировала все, что попадалось в ее поле зрения, со всеми вступала в диалог или в слух вела монолог, если не находила достойных собеседников.
Мы сидели притаившись, пережидая тайфун.
Однажды бабушка с неподдельным интересом рассматривала пару на противоположном сиденье. Бабушкино внимание привлек странный контраст: необычайно импозантный и статный мужчина, а рядом с ним – совершенно блеклая неприметная женщина. Женщина, видимо, давно привыкла к таким взглядам, а может, бабушка смотрела уж слишком красноречиво.
– Вы, наверное, удивляетесь, почему такой интересный мужчина выбрал в жены некрасивую женщину? – спросила она.
– Да-да! – закивала головой бабушка.
– Когда Бог раздавал красоту, я все проспала, – сказала женщина, – а когда он раздавал счастье, тут уж я стояла первой.
От такой мудрости бабушка оторопела. Чем дольше длилась пауза, тем больше мы волновались. Никто не смел нарушить молчание.
Бабушка в тот раз (может, впервые в жизни) так ничего и не сказала. Но потом все-таки она все переварила, разложила в своей голове по полочкам и полюбила вспоминать эту притчу по случаю и без, очень назидательно, как намек, что мне с моей внешностью, надо не проспать раздачу счастья.
Моим подругам позже, уже когда мы учились в школе, она тоже пересказывала эту историю, потому как никто из нас, по ее мнению, к раздаче красоты первыми в очереди не стоял.
Вообще, обычно к концу трех часовой поездки бабушка становилась всеобщим любимцем. Она находила себе парочку друзей по душе, и они до упаду смеялась, показывая на нас пальцем: «Троих недоданных везу. Себе на шею посадила, а они – едут. Ничего без меня не могут. Смех и грех. А как больному ребенку без воздуха летом?»
Когда мы, наконец, приезжали, Сосновое оглушало воздухом, землей под ногами – вместо асфальта, ярко – красным песком, гомоном и одновременно тишиной. Наша городская одежда разом становилась неловкой и стыдной, мы чувствовали себя всю дорогу до Сосновского дома чужими, хотелось быстрее снять с себя городское и слиться полностью с настоящим летом.
Дом всегда встречал сюрпризами. Чаще всего выяснялось, что зимой в нем гостили бомжи, цыгане и всякий прочий люд, естественно, оставляя следы своей жизнедеятельности. Бабушка истошно орала: «Не пускать ребенка!» Видно, там обнаруживалось многое не предназначенное для детских глаз, и пока я поджидала на крыльце или слонялась по участку, сама единолично убирала дом. Папа и мама год за годом оказывались в уборке бесполезны, примерно, как и я. Из-за двери доносились бабушкины крики:
– Больными руками!
– На больных ногах!
– Кровью харкаю!
– Иждивенцы!
– В пятьдесят лет швабру в руки взять не могут!
– Зарастёте в грязи после моей смерти!
– Мне недолго осталось!
Это все могло бы в городе закончиться грандиозным скандалом, но бабушка, вместо скандала, схвативши миски, мчала в лагерную столовую, пригрозив на прощанье: «Это – мое последнее лето, больше не выдержу, имейте ввиду».
Лето мы любили еще и потому, что у бабушки на ругань совершенно не оставалось времени. Работа, выкармливание семьи, общение с подругами, день пролетал молниеносно. Она, конечно, устраивала нам показательные выволочки, но не такие затяжные и не такие разрушительные как в городе.
Мы с папой и мамой летом чувствовали себя, практически, на воле, и нам это очень нравилось.
Дом и окрестности
Сейчас я расскажу вам все про Сосновое.
Моя первая поездка в Сосновое состоялась, когда мне исполнилось семь месяцев.
Тогда мы снимали комнатуху в доме у деда Афонаса, одного из местных старожилов. Говаривали, что он родился еще при царе. Сам он своего возраста не знал и царя не помнил.
Дед Афонас был кудрявым, лохматым, беззубым и вечно пьяным. На всем белом свете он любил единственное живое существо, своего цепного черного кобеля Полкана. Афонас обращался к нему исключительно «желанный мой» и кормил огромными кусками свежего мяса. По причине сиденья на цепи и поедания этого мяса Полкан окончательно озверел и оглашал окрестности чудовищным лаем и воем, от которого леденела кровь, чем вызывал еще большее умиление Афонаса.
Всех остальных людей и зверей дед любил не сильно. Например, когда цыганята рвали его красную смородину, которая без толку осыпалась на землю, он нещадно палил по ним солью из ружья.
– Афонас, дай детям поесть, – стыдила его бабушка.
– Лучше сгною, – ворчал Афонас.
Именно дед Афонас стал моим первым четким детским воспоминанием.
Мне семь месяцев, я лежу в своей кроватке, заходит дед, улыбается мне беззубым, как у меня ртом и говорит: «Иди, иди к деду». И я почему-то встаю и иду. А он протягивает ко мне руки и смеется.
На следующее лето нас уже переселили в отдельный дом, который принадлежал лагерю, но находился за территорией, по соседству с домом Афонаса, прямо на берегу Красной реки.
Там с нами жили еще две семьи. Часть дома, ту, что смотрела на речку, занимала бабушкина подруга, завстоловой Анна Ивановна Голубева, с двумя взрослыми дочками Линой и Анфисой, их мужьями, внучками и даже одной правнучкой чуть младше меня.
Под крышей гнездилось семейство простой уборщицы, (не ясно, как она угодила в наш элитный дом). Ее фамилия была Том, и семья Томов тоже была большой, дети, внуки, жены, мужья. Папа шутил: «Целое собрание сочинений!»
Голубевы были нам как родственники. Как я уже упоминала, моя мама дружила с младшей дочкой Анны Ивановны – Линой. Они учились все одиннадцать лет в одном классе. А потом муж старшей дочки Анфисы Гриша познакомил маму со своим другом Сеней (моим будущим папой) так и сложилась крепкая советская семья моя родителей.
Вообще считалось, что гигантские семьи бабушки и Анны Ивановны не живут на постоянной основе на лагерных харчах, а, вроде как, приезжают раз за лето. Но дети, внуки, мужья и жены жили, конечно же, постоянно.
Ильюша, муж Лины всегда задавал мне один и тот же вопрос. Вопрос касался кота Васьки, который обитал на птичьих правах в нашем дворе. Его часто видели в компании кота Сережи. Кот Сережа часами сидел на спине кота Васьки. Ильюша просил меня подробно рассказать: «Что делал Васька? Что делал Сережа?» И интересовался: «Нравится ли Ваське, что на нем сидит Сережа? Не хочет ли он поменяться местами?» Я все описывала подробно и с серьезностью трехлетнего ребенка, чем вызывала восторг Ильюши.
Надо отметить, я с детства не привыкла вызывать восторг. Кроме первого неподдельного восхищения, которое испытала бабушка, увидев меня с гематомой на голове в роддоме, особых радостей в дальнейшем я никому не приносила. Я считалась крестом, наказаньем, инвалидом, недоделанной и плачевным результатом поздних родов. Поэтому, интерес и воодушевление Ильюши меня дико радовали. Мне нравилось рассказывать ему про котиков, хоть они и делали каждый день одно и то же.
Чисто в бытовом отношении в нашем загородном доме было, безусловно, менее комфортно, чем в городе. Примерно неделю после переезда мы заново привыкали, а потом забывались и жили как-будто по-другому и не бывает.
Особые нарекания, конечно, вызывал туалет. Он находился на улице и представлял собой деревянный домик из досок с огромными щелями, само отхожее место располагалось тоже в доске и представляло собой яму, которую на моей памяти ни разу не чистили. Над ямой роились откормленные мухи и слепни. Под крышей располагались крупное гнездо ос. Даже взрослые избегали походов в этот туалет и пользовались ведрами и кустами, что считалось в разы безопаснее. Арсюша, внук уборщицы, что жила под крышей, всегда писал прямо со своего балкончика вниз. И иногда мы принимали этот поток за начало дождя.
Однажды утром мама, вынося мой горшок, распахнула дверь туалета вытянутой рукой и, не глядя внутрь, плеснула содержимое горшка наугад в яму. А там как раз находился дядя Гриша, муж тети Анфисы (он единственный пользовался этим туалетом, видимо для самодисциплины).
– Здравствуй, Жанночка! – вежливо поздоровался он.
– Здравствуй, Гришенька! – ответила мама.
Вечером того же дня, все мужчины нашего дома, а именно мой папа, Гриша и Ильюша решили, что настала пора прибить щеколду на дверь туалета. Опытом по работе с молотком и гвоздями никто из них похвастать не мог, зато у каждого имелось штук по пятьдесят патентов в их конструкторских бюро. Поэтому, к изобретению закрывашки на туалет три серьезных инженера подошли со всей глубиной инженерной мысли. И таки приделали самостоятельно гвоздь и веревочку. А до этого многие годы дверь вообще не закрывалась, но это никого не беспокоило.
Наш дом, как вы поняли, стоял прямо на реке. Забор у дома знавал и лучшие времена. Местами он просто обвалился, местами еще бодро торчал, но в целом, выглядел удручающе. Никто из мужчин, проживавших в доме, не решался замахнуться на такое глобальное дело как починка забора. Но глядя на него, все вздыхали и сетовали, дескать, нет хозяина, ветшает. По причине такого печального состояния забора, на наш беззащитный двор заходили и коровы, и козы, и цыганята.
Мы с папой каждое лето разбивали крохотный огородик и сажали морковочку, редисочку и укропчик. Чем вызывали бесконечные шутки со стороны бабушки, которая, слава Богу, обеспечивала нас этой садово-выгодной продукцией вот этими вот больными руками. Садоводы из нас получались так себе. Урожай был скудным, не говоря о постоянных набегах через покосившийся забор. Я ревностно следила за грядкой. Но моих детских сил, конечно, не хватало. Я каждый раз отчаянно рыдала, обнаружив морковку и редиску завядшей или вытоптанной. В какой-то момент мы сдались и прекратили садовые эксперименты.
Слева от нашего дома находилось футбольное поле. По периметру поля местами стояли скамейки, сетки с футбольных ворот давно содрали, но это никого не беспокоило. На речку с поля выходила купальня с мостками. Еще на поле стояла исполинского размера лазилка. В мире, наверное, не существовало ребенка, который влезал бы на нее сам, да и толщина железок из которых она состояла, не предполагала, что детские ручки смогут ее обхватить. Однако, это была единственная на весь поселок практически настоящая детская площадка.
Футбольное поле являлось центром Сосновской общественной жизни.
С утра на лазилку пытались вскарабкаться дети, тут же рядом паслись коровы. В купальне всегда слышались крики и визги, там мылись, купались, стирали белье, устраивали личную жизнь, рядом купали коров, лошадей, коз и собак. По футбольным воротам без сетки лупили мячами, на скамейках сидели парочки и компании. Ночью на берегу около купальни начинались костры, дискотеки из магнитофонов и драки.
Жизнь кипела, и пустело наше поле только в дождь.
Через дорогу от поля находилось сразу два любопытных здания. Одно – вытрезвитель. Некогда внушительное здание голубого цвета, но при мне уже в полу-разрушенном состоянии. Около него иногда появлялась, видимо, по инерции, ветхая милицейская машина. Мне не запомнилось, чтоб вытрезвителем пользовались по назначению, ни разу я ни видела, чтоб туда партиями завозили пьяных для исправления, (хотя в Сосновом их можно было грузить в машину практически оптом). Парадоксально было то, что пьяные и вообще всякие антисоциальные элементы сами тяготели именно к этому месту. Они массово тут напивались и купались в речке в одежде и без. Как будто насмехаясь над утратившим силу местом исправления порока. Ни один нормальный человек на пляже у вытрезвителя не купался, и мы тоже.
Напротив, на другом берегу речки, располагался лепрозорий.
Кто не в курсе, это место, где лечили больных проказой. Странно, что в маленьком поселке для больных проказой выделили отдельное здание. Остаётся предположить, что либо больных было очень много, либо, что Сосновое, по странному стечению обстоятельств, являлась районным центром по борьбе с этим заболеванием. На моей памяти лепрозорий выглядел, как и вытрезвитель, уже доживающим свой век. Красивое ярко-синее старинное деревянное здание с резными кружевными ставнями давно не красилось и существенно покосилось. За забором буйно рос неухоженный сад. И иногда я видела краем глаза старух-привидений, без носов, в платках и с клюками, выходящих из калитки. Меня завораживали их изуродованные лица, похожие на лики смерти с косой. Но они шли, всегда опустив головы, и мгновенно скрывались за калиткой. Мимо лепрозория мы ходили каждый день в наш вечерний поход за молоком из-под коровы. Увидеть, пусть даже мельком, старуху без носа, единственное, что радовало меня в этом ритуале.
Наша стандартная ежедневная прогулка обязательно включала в себя железнодорожную станцию. Это был, в каком-то смысле, центр Соснового, и нас неизбежно влекла сюда центростремительная сила.
Перед станцией располагалась небольшая площадь, на ней стоял памятник Ильичу с рукой, указывающей направление в светлое будущее, прочь от станции. На руке и кепке вождя всегда густо сидели голуби и другие птицы. Вокруг памятника некогда были клумбы, но цветы там годами не высаживались, и сейчас население использовало их просто как урны и пепельницы. Две скамейки по обе стороны памятника сожгли практически до металла, но на них все равно отдыхали.
Сама станция нас не сильно интересовала. Обшарпанное здание непонятно какого цвета со следами поджогов и нецензурными надписями. Внутри примерно тоже самое, плюс пара окон для продажи билетов, лозунг: «Слава железнодорожникам!» – под потолком, плакат «Первые действия при пожаре» – на стене и общественный туалет без дверей, что в принципе никого не беспокоило, если бы не запах, которые беспрепятственно разносился из туалета в здание станции и далеко за ее пределы.
Однако, мы со странной регулярностью обходили это здание кругом и двигались дальше.
Рядом находился единственный на все Сосновое Универмаг. Его полки всегда пустовали. Иногда, разве что, обнаруживалось детское или хозяйственное мыло, полотенца неопределенного цвета из дерюги, трусы огромного размера, гвозди, пластмассовые мыльницы, черные калоши сорок пятого размера. Смотреть было явно не на что, но мы ежедневно приходили и смотрели. А вдруг.
Кстати, интересно, что любой маломальский центр цивилизации, как то магазин, или станция сразу привлекал к себе пьяных, они липли к стенам и углам и тут же метили территорию.
Дальше на нашем пути располагалась аптека, она сильно пахла лекарствами, хотя лекарств в ней было не так уж и много, явно недостаточно для такого сильного запаха. Находилась она в окружении нежно-зеленых пихт, рядом стояла достаточно приличная скамейка, не ломанная и не обгоревшая, что являлось редкостью. Видимо, аптека внушала трепет, и алкоголики обходили ее стороной.
Около аптеки стоял памятник неизвестному солдату. В единственной клумбе цвели петуньи. Их никто не рвал. Это был почти настоящий скверик, и нам нравилось во время ежедневного обхода проводить тут по-больше времени. Если мне везло, я уносила домой веточку пихты с шишечкой. Они почему-то падали очень редко, и повезло мне, в итоге, считанные разы.
Больше достопримечательностей, до которых можно было запросто дойти до обеда, мы не обнаружили.
Имелась еще церковь, построенная без единого гвоздя, но от нее нас отделяло полдня ходьбы. И не могу сказать, чтобы родители особенно любили церкви.
А на плотину мы ходили только с целью искупаться.
Поэтому, обойдя все пять наших привычных мест, мы возвращались обедать.
Но, если вам кажется, что теперь вы знаете все про Сосновое, это будет заблуждением.
Я расскажу вам о молоке.
Цена молока
Без похода за молоком каждый день в 8 вечера рассказ о Сосновом получается совершенно не полным.
Как многие городские взрослые, мои родители придавали чрезвычайное значение питью натурального молока. В иерархии их ценностей молоко прямо из-под коровы стояло бок-о-бок со свежим загородным воздухом. Особым любителем молока выступал мой папа, видимо, он и внедрил практику походов к корове.
Идти приходилось достаточно далеко, через весь поселок. Корова и прочая живность водилась у Альбины, крупной женщины, пахнувшей молоком, курами, коровами и всем, что росло и обитало на ее участке.
Все, что водилось за этим забором было ко мне крайне враждебно. Начиная от озверевшего от цепного содержания черного волкодава, цепь, которого каждый раз заканчивалась в миллиметре от меня, и заканчивая гусями, которые стаей на меня набрасывались. Не отставали от зверей и дети. Мальчик и девочка Альбины, примерно моего возраста, но, конечно, намного более рослые и, что называется «кровь с молоком» каждый раз исподтишка дразнились, пользуясь тем, что меня крепко держали за руку мама или папа. Началось это с того, что меня привели в смешной зимней шапке посреди лета. Объяснялось все просто, я страдала от постоянных отитов. Злые дети, естественно, подняли меня на смех. Альбина шикнула на них, но потом пошла по хозяйству и они продолжили. С тех пор каждый мой приход они сопровождали демонстративным шушуканьем и взрывами смеха.
Главной проблемой являлись не дети и не животные, а мое отвращение к молоку. Я ненавидела любое молоко, но деревенское, желтое, с пенкой и запахом коровы – еще сильнее городского.
Питье происходило из единственной, привязанной за веревочку эмалированной пол-литровой облупившейся кружки. Я всегда задумывалась, моют ли ее между приходами новых посетителей.
Я, долго готовилась морально, потом решалась и, борясь с приступами тошноты, с трудом выпивала половину кружки. Папа жадно взахлеб допивал остаток.
После этого мы шли обратно домой. Я несла в себе отвращение, тяжесть, молоко и насмешки детей.
Назавтра все повторялось.
Как-то раз, помимо всего этого случилось кое-что по-настоящему страшное.
Среди разного хлама, останков велосипедов, бюстов из папье-маше, шин и тряпок я обнаружила голову коровы.
Она буднично лежала на земле, в ореоле мух и ос. Ее стеклянные глаза смотрели в никуда, и по ним тоже ползали осы.
Жужжание и запах сливались, влекли к себе помимо воли, я стояла как вкопанная и не могла отвести взгляда. Мне казалось, что внутри меня все умерло, оборвалось, и дальше, после такого, со мной уже никогда не случится ничего хорошего.
В тот вечер я не смогла пить молоко. И на следующий день отказалась есть мясо.
Никто так и не узнал, что случилось. Просто решили, что мое безумие приобрело новые формы.
Лагерь «Ласточка»
Где-то параллельно от нас, через дорогу, за покосившимся забором жил в это время своей жизнью пионерлагерь «Ласточка», в котором на износ работала бабушка, чтобы мы с родителями могли отдыхать летом в отдельном элитном доме на всем готовом.
В отряд я не ходила, по той же причине, почему не пошла в садик. В эти детские учреждения не брали ненормальных детей. Медкомиссия меня явно бы не пропустила, не стоило и пробовать, а то чего доброго, еще и отправила бы меня в сумасшедший дом.
Все свободное время в Сосновом я проводила с родителями. Они по очереди тратили свой отпуск на дежурство со мной. Бабушка работала и категорически отказывалась параллельно следить за психически больным ребенком. Родители особо не роптали.
Единственную сложность составляла еда. Так как родители пребывали на лагерном обеспечении, мягко скажем, не официально, а по-простому, на халяву, бабушка таскала кастрюли тайком. Получалось это с трудом. Тернистый путь из столовой до нашего дома был, как на зло, крайне долог, сначала он пролегал мимо центральной и единственной лазилки, потом шел через аллею из скульптур пионеров с горнами, затем ускорялся по крутому спуску под гору к воротам лагеря, и всегда на этом бесконечном и безальтернативном пути бабушке кто-то встречался. И все, конечно же, спрашивали: «Сима, куда это ты собралась с кастрюлями?» В зависимости от того, от кого исходил вопрос, бабушка или обрушивалась с матом, или очень ласковым голосом говорила: «Лене несу, психически нездоровому ребенку, она же у нас детей боится, да и не ест ничего. Несу на своих больных руках». (Хотя по объему кастрюль было не похоже, что у меня плохой аппетит). Такая длинная и вежливая речь обычно предназначалась только охраннику. Директор лагеря Любовь Михайловна была дамой не самой приятной, поэтому, пустыми вопросами себя не утруждала. Хотя, под настроение, могла фыркнуть что-то вроде: «Столовую надо устраивать в столовой!», как бы намекая, что она в курсе бабушкиной двойной жизни. Хотя, положа руку на сердце, такую жизнь вел практически весь персонал. В комнатухах ютились мужья и взрослые дети, а питание им передавалось раз в день под покровом ночи. Они терпели такие невзгоды ради чистого воздуха и объективно бесплатного питания, хоть и с некоторыми трудностями. Бороться с этим вторым фронтом еще никому не удавалось. Каждая распоследняя уборщица собирала что-то в столовой в разные по размеру кульки, якобы для собачек и кошечек.
Любовь Михайловна тоже, кстати, не отставала, у нее жила на таких же правах целая семья, взрослые сын, дочь и муж.
На территории лагеря у бабушки располагалась веранда для работы, она примыкала к лагерной кухне и столовой. Окна на веранде бабушка держала открытыми на распашку, ей вечно было жарко. Перед окнами веранды стояла ржавая скамейка-качель. Дети там побаивались качаться, за исключением новичков. Побаивались, потому что бабушка гоняла их со скамейки, ей мешал скрип и детское веселье. А вот бродячие собаки облюбовали площадку прямо перед верандой для своих свадеб. Иногда собиралось по 10-15 собак всех мастей и начиналась церемония. Дети волей-неволей собирались вокруг и активно обсуждали процесс, собаки истошно лаяли. Бабушка отчаянно матерясь, перегибалась через стол, вылезала наполовину из окна и длиннющей деревянной линейкой пыталась достать до собак с криком: «Я вам покажу развратничать! Это детское учреждение!» Помогало. Собаки, скуля уходили на новое место. Толпа детей – за ними.
В лагере мы с родителями появлялись редко, только, когда происходило что-то экстраординарное, например, концерт в честь родительского дня или День Нептуна.
Лагерных детей я побаивалась, бабушка говорила, что они все больны ветрянкой и чесоткой, и, кроме всего прочего, заражены вшами.
Хотя, глядя иногда, украдкой, как они играют все вместе в догонялки, бегают всей толпой, смеются, мне, не смотря на страх, хотелось веселиться с ними.
В такие моменты мне становилось особенно грустно, что я не такая как все, что мне нельзя к ним.
И я по-быстрее отворачивалась и уходила с родителями. Зато у меня было всё Сосновое, а у них – только забор и лазилка.
Мое личное
Говоря о том, что у меня есть все Сосновое, я, в первую очередь, имела в виду природу. Ту, что находилась за территорией лагеря, и которую лагерные дети могли лицезреть лишь через решетку забора. Могли ли они через эту решетку почувствовать ее?
Хотя, если подумать, природа в Сосновом тоже была не простая.
Моя дружба с с многочисленной живностью Соснового сразу не сложилась. Начнём с собак, они тут водились двух видов, цепные и бездомные. И те и другие крайне крупные и злые на вид. Категория милого пса – домашнего любимца напрочь отсутствовала.
Кошки были сплошь хищными, драными и агрессивными.
Коровы, козы и овцы норовили боднуть, пнуть боком, укусить.
Лошади тоже производили впечатление абсолютно диких. Молодые цыгане скакали на них без седел по песчаным улицам, поднимая шум и пыль. Лошадей купали прямо на пляже, они повсюду оставляли лепешки, которые служили отличной пищей для мух и слепней.
Индюки, гуси, утки и куры свирепо охраняли свою территорию, клевались и носились за непрошеными гостями.
Ну и главный мой страх, это, конечно, насекомые.
Мухи летали полчищами. Сколько родители не клеили коричневые и белые липучки, похожие на сморщенные новогодние конфети, количество мух не уменьшалось. Живые и дохлые мухи были в лампах, между окнами, в еде, в питье, на стенах, на столе, на полу. Как-то в лесу на меня обрушилась паутина, битком набитая дохлыми мухами. Этот кошмар преследовал меня всю жизнь. Пауки, паутины, комары, осы, шмели, пчелы, оводы оккупировали все вокруг, казалось, невозможно было найти места, где не жужжала и не ползала бы какая-то живность. Бабочки и стрекозы на этом фоне уже не радовали, а тоже вызывали ужас.
Бабушка не сдавалась. Без нее мы бы давно опустили руки. Она инициировала забить окна по периметру марлей, марлю приделали на канцелярские кнопки. Сами мы всегда натирались пижмой, бальзамом «звездочка» и еще парой заменяющих друг друга средств, которые в дальнейшем отменялись, как неработающие. Кульминация ежедневных мероприятий по борьбе с насекомыми у нас всегда приходилась на вечер и тоже инициировалась бабушкой.
Перед каждым сном бабушка, минут по сорок, финально лупила по всем насекомым, которые ей попадались, полотенцами, книгами и даже палкой от швабры. Для каждого случая у нее находилось отдельное оружие. Иногда она впадала в азарт, и охота затягивалась. Однако, темными августовскими ночами требовалось быстрее гасить свет. Во-первых, свет привлекал внимание всяких сомнительных личностей, что было не безопасно, а во-вторых, на свет слетались стаями новые насекомые, которые плевать хотели на марли и липучки.
Учитывая мой ужас и отвращение перед лицом насекомых, можно сразу догадаться, что на любые укусы у меня возникала аллергия.
Но если не брать в расчет агрессивную живность, Сосновская природа была особенной. Она завораживала своей бесконечной щемящей красотой, покоряла навсегда, заставляла все прощать, кружила голову, учила любить и дышать полной грудью. Этот воздух хотелось пить про запас. Воздух соснового леса, прогретого солнцем, запах теплого асфальта, от которого отскакивали вверх брызги дождя, и в котором отражалось небо, таинственный аромат костров с реки и разнотравье летнего луга. Каждое время суток тут обладало своим запахом и цветом. Нигде, абсолютно нигде в мире я не видела таких закатов. И нигде больше сосны, с огромными корнями, в которых дети строили шалаши, не казались такими живыми.
Скалистые берега Красной реки около плотины высились как горы, испещренные сотами ласточкиных гнезд. Плотина виделась мне тогда такой же огромной как Ниагарский водопад, а разлив за плотиной – безбрежным океаном. И душа в таких местах ширилась, грозясь не уместиться в груди, так это было до боли красиво.
Вечера я любила особенно. Небо озарялось багровым, воздух сгущался, в нем разливалось что-то волнующее. Хотелось, чтобы вечер никогда не кончался.
Если родители уезжали в город, что случалось крайне редко, и я оставалась на больных руках бабушки, она брала меня в свою взрослую компанию. Бабушкины подруги после рабочего дня любили собраться на веранде Анны Ивановны с сигареткой, ликерчиком и всякой другой приятной сердцу закуской, и с видом на речку вести беседы, смеяться до упаду, утопать в клубах дыма и отмахиваться от ночных мотыльков. Стремительно темнело, на речке загорались костры, слышались песни, крики, ржали лошади. Я была так всецело и так упоительно счастлива, что казалось, сейчас захлебнусь. Я вела себя хорошо. Изо всех сил старалась быть нормальной. Про меня все вскоре забывали, и я молча наслаждалась. Но время делало свое дело, очень хотелось спать: «Бабушка, – тянула я бабушку за юбку, – бабушка, я хочу спать».
Бабушка заливалась соловьем и не слышала меня.
«Бабушка! Ёж, твою мать!» – орала я, отчаявшись по-хорошему, и топала ногой.
Наконец, услышали. Коллектив покатывался со смеху, мне было три года. Бабушка упирала руки в боки:
– На тебе! А вот и мой крест! Оставили на меня больного ебеночка. Ни дня мне нет покоя под конец жизни.
– Иди, Сима, – строго говорила Анна Ивановна, – ребенок спать хочет.
– Ебенок! А я просила его рожать? Скажи мне, Аня!? Просила?
– Давай уже, иди, Сима, – вторила Мария Михайловна, суровая, тощая, похожая на кудрявого индейца.
– Наказанье, крест, – ворчала бабушка, – пошли, ладно.
И мы шли на наше соседнее крыльцо, а смех и разговоры возобновлялись. Бабушка укладывала меня и пела:
«На последнем сеансе,
В небольшом городке
Пела песню актриса,
На чужом языке.
Сказки Венского леса
Я услышал в кино,
Это было недавно,
Это было давно.»1
Я уже спала, и сквозь сон слышала скрип половиц, бабушка шла со вздохами и причитаниями в свою спальню.
Это было мое личное Сосновое, которое хранилась в особом месте в душе, не доступном никому. Когда я открывала мою синюю мыльницу с коконом от бабочки, домиком улитки и веточкой пихты с зеленой шишечкой, я сразу туда возвращалась.
Путь домой
Лето рано или поздно заканчивалось. Вдруг становилось ясно, в этом бесконечном дне, казалось бы, в разгар лета, уже спрятан конец. В едва ощутимом холодном ветерке, в неожиданно опавшем, среди буйной зелени, беспричинно – желтом листке, в наливающихся ягодах, в ранних закатах. Все они на свой лад шептали: «Осень близко». Теперь каждый летний день все больше окрашивался осенью и отъездом. 2 августа мама всегда объявляла: «Илья пророк бросил в воду холодный камушек». А потом добавляла: «И пописал в воду», – и хихикала. Тот редкий случай, когда даже писанье в воду меня не радовало. Я очень болезненно относилась к концу чего-либо. И конец лета был для меня всегда мучительно ожидаемым.
Начинались сборы.
В обратный путь вещей, почему-то, становилось намного больше. Часть мешков, тюков и чемоданов еще по пути в Сосновое выходила из строя. Но на это закрывали глаза, опьяненные тем, что мы хоть как-то добрались. Потом, естественно, про сломанные и порванные молнии и ручки благополучно забывали и вспомнили только, когда через три месяца приходило время отъезда.
«Ноги моей больше не будет в Сосновом», – вопила бабушка, швыряя об пол сумку с вырванной молнией. – Еще одну поездку я не переживу! Сами ебеночка сделали, сами его и возите на дачу! Вот вы запоете после моей смерти, а мне недолго осталось! Будет вам и дача, и срача на всем готовеньком».
Бабушка хватала ртом воздух и запивала валидол компотом: «Мать променяла на ёбыря! А ёбырю, Жанна, одно надо! Мать тебе никто не заменит! Потеряешь мать, потеряешь все!!»
Мама при этих словах начинала бить себя кулаками по голове и метаться из угла в угол.
«Иждивенец! – вопила бабушка. – Все лето просидел на жопе ровно. Палец о палец не ударил, ел, пил, срал. Гвоздь забить не может. Сумку сраную за три месяца не мог починить».
Мама продолжала метаться и заслонять папу.
– Сенечка, давай уйдем! Уедем! Потом вернемся за вещами.
– Потом!? – орала бабушка. – Потом тут ничего не останется, тут все разворуют. Вам хорошо, не вами нажито! Явился с маленьким чемоданчиком.
Это могло продолжаться часами, если бы, на счастье, в дверь кто-нибудь не стучал.
– Сима, сколько можно? – грозно упирая руки в бока, стояла в дверном проеме Анна Ивановна. – Грузовик только тебя ждёт! Весь лагерь слышит твои крики.
– Это моя душа кричит, Аня! Болезнь моя кричит! Эти паразиты меня до инвалидности довели, – бабушка садилась и начинала плакать. – Это не дети, это – колорадские жуки!
– Сима, заканчивай пиздрики. В городе поплачешь, – Анну Ивановну не удавалось сбить с толку.
Бабушка со стонами начинала перематывать чемоданы поясами от платьев. Все вокруг пахло валидолом и антимолью. Мама бесполезно мешалась под ногами и всхлипывала. Папа ворчал, что ноги его тут больше не будет, но очень тихо, чтоб, не дай Бог, бабушка не услышала. Мама на глаз пыталась определить, не бросит ли ее папа, после таких оскорблений. Я тоже слонялась без дела, вставая на ту или другую сторону. Присутствовал шанс попасть под горячую руку, поэтому, стоило принимать сторону сильнейшего, то есть бабушки.
И вот со скандалами, криками, плачем, под угрозой размена квартиры, мешки, кульки, тюки оказывались запакованы. Вид их устрашал еще больше, чем при приезде, а казалось, хуже багаж выглядеть не может, но нет, может. Каждый сквозь зубы цедил: «Все, это последнее лето, больше никогда».
«Будь оно все проклято», – на прощание говорила бабушка.
Мы присаживались, без этого никак. Осматривали опустевший дом. Прощались каждый раз навсегда. Сосновое зимой всегда горело. Горели дома, корпуса в лагере, деревья, магазины, даже станция горела. Наш дом тоже не был застрахован, да и не принадлежал он нам никогда. Именно, поэтому, сборы всегда оказывались так трагичны, оставить на следующий год хоть что-то представлялось невозможным.
В доме – эхо, полы вымыты.
Я попрощалась с домом задолго до отъезда, месяца полтора я уже прощалась, ровно с середины лета.
А сегодня вот, настоящий конец, и нельзя к нему подготовиться, как выясняется.
Ком в горле.
Встаем. Ключ в замке.
Все! Прощай, Сосновое!
Путь назад был грустным, мы с родителями – на поезде, бабушка с продуктами, накопленными за летом, нажитыми непосильным трудом, – в грузовике. Опять же, приехать по замыслу требовалось не заметно, ибо вдруг соседи заметят, сколько у нас чемоданов, а если они еще пересчитали, сколько мы увозили и сколько привезли (!), так и до ограбления не далеко, а до сглаза – вообще рукой подать.
Но в нашей семье понятия «не заметно» не существовало, а помноженное на невозможность «незаметно» в нашем доме на проспекте Суслова (нас уже переименовали), это давало какие-то всегда уникальные комбинации, какие угодно, но только не «незаметные». Поэтому, возвращались мы еще громче, чем уезжали.
В поезде я не могла отделаться от чувства, что я уже не в Сосновом, но еще не дома. Я с завистью смотрела из окна вагона на тех, кто в драных штанах тащил козу во двор или ругался с соседом, они никуда не ехали, оставались на своем месте. А я, временно лишившись точки опоры, чувствовала себя очень неуютно. Бабушка часто говорила: «Ни дна тебе, не покрышки». Именно так и можно было обрисовать мое состояние дороги обратно. Подавленное и подвешенное.
Воздух в городе обрушивался забытым запахом нагретого бетона, листва на деревьях казалась искусственной, под ногами – асфальт, на скамейке под домом – те же бабки и алкаши. Почва возвращалась под ноги. В подъезде пахло кошками, бомжами и общественным туалетом.
– Вернулись, Сима Борисовна? – ехидно интересовалась одна из соседок.
– Да мы и не уезжали, так на пару дней, некуда нам уезжать, нет ни дачи, ни срачи, – разводила руками бабушка. – А ребенка-инвалида надо бы на лето – на воздух.
И вздыхая, волокла чемоданы наверх.
Первая дверь с тремя замками, вроде, на месте. Вторая – тоже. Можно считать, повезло, не ограбили, квартира не сгорела, не залило. Подводим итог, отдых прошел успешно.
Начиналось наша обычная городская жизнь.
Родители
После нашего возвращения лето исчезало быстро. Не успевали мы опомниться, как на деревьях уже вовсю желтели и облетали листья.
Мы с бабушкой снова оставались вдвоем.
Бабушка быстро смирилась, что всю оставшуюся жизнь она будет тащить на своей больной шее неблагодарный крест, меня.
Но родители, в отличие от бабушки, продолжали на что-то надеяться и сопротивляться.
И, как назло, именно с родителями я становилась особенно невыносимой.
Когда они приходили вечером после работы, в меня вселялся какой-то демон, мне хотелось бегать, орать, прыгать на еле-живых диванах, чтоб из них летела пыль и вылезали пружины. Видимо, так я выражала свою радость от встречи.
Папа начинал делать из меня человека. Вынеся пару предупреждений, которые я, естественно, не слышала, он начинал ловить меня для дальнейшего битья.
Надо, для справедливости, отметить, что я всегда давала сдачи по мере своих небольших, но растущих сил. Я била в ответ, кусалась, плевалась и выкрикивала все нецензурные слова, которые знала. Бабушка, как и я, выступала категорически против такого воспитания битьем, но, пока она торопилась на больных ногах прилететь на защиту, я успевала получить одну-две оплеухи. Дальше папина стратегия воспитания наталкивалась на бетонную стену бабушкиной обороны, и всем становилось не до меня. Разгорался полноценный взрослый скандал.
Папа, кстати, не только меня бил, но и многому учил, например, как правильно мыть лицо. После мытья полагалось первым делом насухо вытереть брови, иначе вода из бровей продолжала бы литься на лицо и вытирай-не вытирай, все без толку.
Для папы я стала первым и последним трудным поздним ребенком. Появилась я у него в сорок шесть лет. К такому возрасту, когда он стал отцом, человеку хочется покоя. Сидя на диване, держать на коленях спокойную опрятную девочку, читать ей вполголоса книжечку про животных (папа обожал книги о животных), или раскладывать на столе марки с животными и потом класть их аккуратно в альбом пинцетом. Или слушать вместе молча пластинку Высоцкого, качая иногда головой и смакуя глубину мысли. Или тихо медленно гулять по парку и дома отмечать в специальном дневнике, какие породы птиц ты встретил. Для этого и нужен ребенок взрослому человеку, для тихой совместной и часто познавательной радости.
Я тоже любила познавательную радость, жаль только, что она сразу становилась какой угодно, только не тихой. Я не любила ничего коллекционировать, (кроме бессмысленных историй о разных людях, не имеющих ко мне никакого отношения). Мне нравились животные, но я совершенно не интересовалась фактами о них. Я абсолютно не могла вести дневник, ни до школы (так как не умела писать), ни во время школы, когда уже научилась. Я не хотела слушать Высоцкого, (как вообще можно слушать 40 минут молча?). Даже чтение я умудрялась превратить в ад, тем, что вообще не могла остановиться и требовала читать мне бесконечно.
И если все вышеперечисленное еще можно было пережить, то оставался еще заяц. Моя любимая игрушка.
Этот пластмассовый заяц из-за длинных ушей не мог стоять без опоры. Не знаю, почему в любимые игрушки я выбрала именно его, возможно, из-за этого несовершенства. Мне очень хотелось, чтобы мой заяц мог стоять независимо, не привязанный, например, к вазочке. Никакие объяснения не помогали. Я каждый раз, при виде падения зайца, доходила до истерики за считанные секунды. Также не удавалось незаметно изъять зайца. Я за ним ревностно следила и вспоминала в самый неподходящий момент, например, во время еды.
Этот заяц стал в нашей семье неким символом моего безумия. Если в дальнейшем у меня что-то не получалось (естественно, из области невозможного), что нормальный человек давно бы бросил, а я упорно продолжала добиваться своего, всегда спрашивалось: «Что заяц не стоит?»
Для папы, свято верящего в торжество разума, заяц стал нерешаемой задачей, которая сводила на «нет» все его теории. Тут была бессильна и педагогика, и высшая математика с физикой, и любые другие науки. Папа, вслед за мной, впадал в истерику, и рука его сама летела к моему уху.
Мама всегда была на папиной стороне. И страшно боялась, что наша с бабушкой парочка все-таки перевесит мамину крепкую и верную любовь, и папа, не выдержав, сбежит из семьи.
Однако шли годы, мы с бабушкой становились по закону Мерфи2 все невыносимее, а папа все терпел и не уходил. И все продолжал делать из меня человека.
Первого мужа Володю мама бросила сама, по причине того, что он, якобы, не хотел иметь детей. Мама же подозревала, что он на какой-то секретной работе, о которой, естественно, требовалось молчать, подвергся облучению. Поэтому, мама, после четырех лет брака поставила вопрос ребром:
– Либо расскажи правду, либо я ухожу! – сказала она.
– Правда в том, – ответил Володя, – что я терпеть не могу детей.
После этого, мама, с одобрения бабушки, расторгла советский брак.
Мама рассказывала, что Володя работал телеведущим, они познакомились на престижном курорте в Адлере, куда бабушка вывезла маму летом. Володя часами крутился перед зеркалом, интересовался только одеждой, театрами, ресторанами и всякой красивой жизнью, а любые тяготы и сложности успешно игнорировал. (Не удивительно, ведь его избаловала мама и их няня Тоня, которая так и жила с ними с рождения Володи и полностью всех обслуживала). Мама с Володей тоже втянулась в красивую жизнь, носила платья и ходила в рестораны. Мне она почему-то всегда говорила, что характером я очень похожа на Володю. Исходя из этого, я делала вывод, что человеком он был никудышным и пустым.
Ирония судьбы заключалась именно в том, что получив, наконец, во втором браке ребенка, ради которого она бросила Володю, мама поняла, что Володя имел вполне законные основания не любить детей.
Я оказалась явно не тем ребенком, который стоил таких жертв.
Потом, после развода, мама целых четыре года не могла найти мужа, время стремительно летело. Тридцать два, не замужем, без детей. На счастье, на общем мероприятии с семьей Голубевых – Станицких, ближайших друзей бабушки и мамы, мама встретила папу. Они и раньше, естественно, виделись, но мама была слишком молода, потом слишком замужем, папа сначала был слишком стар для нее, потом тоже слишком женат, и только тут, наконец, все звезды сошлись. Они один раз сходили на свидание, погуляли по Петродворцу. Мама, правда, сразу же захотела в туалет, и все время, отведенное для романтики, они посвятили поиску отхожего места, под конец поиск сделался уже, прямо скажем, лихорадочным. Ставки росли с каждой минутой. И когда они все-таки нашли туалет, мама подумала: «Ну, все, туалет нашла, а мужчину потеряла». Но, она, к счастью, ошиблась. Папе предстояла длительная командировка, времени на ухаживания не оставалось, (да и какие ухаживания в таком возрасте?). И он сразу, около этого туалета, сделал маме предложение. Она, конечно же, согласилась.
Папа был полной противоположностью Володе. Он презирал красивую жизнь и любой нецелевой расход средств. И мама, сразу после одного свидания, тоже стала все это с удовольствием презирать.
Мама со стыдом сообщила, что это у нее не первый брак.
«Тогда платье и кольцо можно взять те, что у тебя уже есть, с первой свадьбы, – обрадовался папа. – У меня тоже есть кольцо от первого брака, – сообщил он, – Но, я его тогда не носил и сейчас не буду. Буржуазные предрассудки все эти кольца».
Мама не спорила, но купила себе новое кольцо.
А через девяь месяцев после свадьбы появилась я. И романтика моментально закончилась.
Когда я родилась, папа сразу уехал на два года в командировку, а мама начала писать кандидатскую диссертацию и ездить к научному руководителю в Москву.
Бабушка относилась к командировкам отрицательно, но учебу и повышение научной степени уважала. Вследствие этого маме было дозволено защищаться себе в удовольствие, пока бабушка тащила на себе хозяйство и больного ребенка. «Если бы не война, – говорила бабушка, – если бы я не потеряла отца и мать, я бы тоже была кандидатом наук. У нас в семье дураков не было, все мои братья были врачами и журналистами – уважаемыми людьми!»
Когда мама уезжала в командировку и, на ночь глядя, шла на поезд, я всегда в дверях просила:
– Мама, сними украшения! Сорвут. А если убьют, хоть что-то на память останется.
Сережки в те времена срывали частенько, вместе с ушами, да и убивали частенько, поэтому, я не зря волновалась.
Вообще, волноваться в нашей семье считалось основным проявлением любви, по-другому любовь друг к другу мы никак не демонстрировали. Только папа у нас отказывался волноваться, поэтому считался бесчувственным. С утра мама звонила из автомата и докладывала, что добралась, так как все понимали, бабушка ожидая звонка, ночь провела на карвалоле. Волноваться было принято заранее. Чтобы к моменту звонка, который происходил строго вовремя, уже иметь предпосылки сердечного приступа.
Однако все командировки рано или поздно заканчивались, все билеты «туда» неминуемо превращались в билеты «обратно», и дома родителей встречали два инвалида – мы с бабушкой, а также мой заяц, бабушкина пропавшая молодость и сломанная жизнь, вырванные зубы и вырванные двери. Родители начинали спешно планировать новые командировки.
Неизбежность
Когда мне исполнилось шесть лет, слово «школа» впервые прозвучало на кухне, за закрытой дверью, применительно ко мне. Меня это страшно встревожило. Это означало перемены.
Но на следующий день и потом тоже ничего не произошло, и я немного успокоилась. Бабушкина голова была занята не только мной, но и другими немаловажными вещами.
У бабушки в то время появилась новая страсть – криминальная хроника. Она шла по всем каналам, и бабушка так подгадывала, чтобы смотреть ее весь день без перерыва, ничего не упуская.
«Расчленил, сварил, закопал», – как мантру повторяла бабушка.
– Воот, Жанна, – трясла она пальцем у мамы перед носом, – бегай-бегай вечерами темными дворами, на днях Валю с нашего этажа в нашем же лифте чуть не изнасиловали, а ты мать доводишь.
– Бабушка, а что такое изнасиловали? – интересовалась я.
– Ну, избили, – увиливала бабушка.
– А что значит «чуть не изнасиловали»? – не отставала я.
Я чувствовала, что за этим «чуть» что-то кроется.
Бабушка страшно взбесилась, поняв, что я загнала ее в угол.
– Лена, еж твою мать, спроси, эту корову, твою маму. Почему бабушка, инвалид второй группы должна перед тобой отчитываться?
Бабушка не хотела брать на себя ответственность за рассказ ребенку про ЭТО. Но в перестроечном мире, в окружении фильмов, сериалов и криминальной хроники, которую мы смотрели все свободное время, утаить эту информацию не представлялось возможным. К тому же впереди маячила школа и свирепый, жестокий мир взрослых.
Бабушка сдалась быстро и, как могла, рассказала мне все.
Особый акцент бабушка сделала на возможность нежелательной беременности, дабы рассказ не получился просто развлекательным.
«Наебешь ебеночка, – сказала бабушка, – и все, кончилась жизнь. Будешь под юбку заглядывать – залетела, не залетела. А потом тащить на себе этот неблагодарный крест, колорадского жука. Запомни, Лена, нельзя становиться подстилкой. Ебырю что? Отряхнулся и пошел, а ебеночек тебе остался. Вот, так вот».
В общем, суть половых отношений бабушка мне объяснила. Видимо, поэтому, я росла крайне не романтичной дамой. И сразу знала, что от меня нужно мальчикам, даже если им было шесть лет.
Про отношения папы и мамы в целом мне тоже все стало ясно. Сделали они ЭТО один раз. Появилась я. А потом, не спросив у бабушки разрешения, три года спустя сделали ЭТО второй раз. Но на тот момент, мне уже исполнилось два года, и бабушка четко сказала: «Нет, еще одного такого ебеночка я не выдержу! Вы меня спрашивали, когда в кровать ложились? Нет! Вот и расхлебывайте!» Пришлось маме идти делать аборт на очень позднем сроке. Ответственность за это возложили целиком и полностью на меня, потому что я с моим нестоящим зайцем довела уже к двум своим годам всех в доме до такого состояния, что у последующих детей не было ни одного шанса появиться на свет в этой семье. В итоге, участь двух мальчиков-близнецов (у них даже был виден пол) решилась единогласно. А бабушка в очередной раз получила наглядное подтверждение в том, что: «Хуюшка – не игрушка, много не наиграешься». Она и так повторяла это маме, судя по всему, всю жизнь, по несколько раз в день, а тут пришлось удвоить и даже утроить дозу этой информации. Чтоб дошло наконец.
Аборт маме сделали неудачно, и она угодила в больницу. Зато в этой больнице она научилась делать из капельниц разные игрушки. Она привезла домой двух рыбок и одного крокодильчика. Такие игрушки я видела во многих домах. Наверное, в каждом доме за этими игрушками стояла своя история.
Теперь они появились и у нас.
По-мимо разговора про ЭТО бабушке пришлось провести со мной до школы еще один малоприятный разговор.
«Мы – евреи, – сказала она торжественно и трагически в один не самый прекрасный день. – Понятно?»
– И папа?
– И папа!
– А мама?
– И мама.
– А – я?
– А кем можешь быть ты? Ты, естественно, тоже! – отрезала бабушка безапелляционно.
По ее тону я поняла, что ничего хорошего в этом нет.
– В войну евреев сжигали фашисты, – забила бабушка гвоздь в крышку гроба. – Сейчас нас никто не сжигает. Пока (!) не сжигает, и на том спасибо!
– Я не хочу! – закричала я и заплакала.
– А кто ж хочет? Никто не хочет. Никто не выбирает, кем родиться!
– Что нам делать, бабушка? – спросила я немного позже.
Когда окончательно смирилась со своим незавидным положением. Я имела ввиду многое: «Как с этим жить? Можно ли и должны ли мы как-то отомстить фашистам за восьмилетнего Мишу, бабушкиного племянника? (Теперь-то мне стало понятнее, что именно с ним случилось).
– Помнить, – сказала бабушка. – Даже если все забудут, помнить.
С того времени мое чувство безопасности, которое и так пребывало в плачевном состоянии, окончательно кануло в лету.
Криминальная хроника, ежедневные убийства, расчленения, грабежи, перестрелка, поножовщина – ладно, к этому я привыкла, я ждала, что в любой момент могут напасть на улице, в подъезде, даже вломиться в квартиру с целью грабежа. Но чтобы сжигать целый народ?! И как жить в таком мире?
Кошмары преследовали меня, сколько я себя помнила, обостренные приемом таблеток от аллергии, они принимали какие-то чудовищные формы. Мне снилось удушье, огромный камень наваливался мне на грудь, снился конец света, страшные океанские волны накрывали города, снились рушащиеся здания, война, окопы, земля засыпает заживо солдат после взрыва снаряда, снились пытки непереносимой жестокости, пытали меня, пытала я, мне снились реки крови, оторванные части тела в земле и пыли, снились чудовища, скрывающиеся днем в зеркале, а ночью, выходящие наружу.
От страха я не могла заснуть, я пряталась под одеяло и задерживала дыхание. Пыталась почувствовать каково это – умереть. Смерти я боялась больше всего. Своей смерти, смерти родителей, бабушки. Эти мысли особенно преследовали меня перед сном, но порой и днем тоже активизировались.
Поэтому, мне так понравились современные фильмы. Там было также страшно, как у меня в голове.
О своих страхах я, естественно, никому не рассказывала. Они казались мне очередными симптомами моего безумия. Страх угодить в психушку тоже не дремал и не предполагал откровенности.
После разговора про ЭТО и национального вопроса, бабушка посчитала, что морально к школе, с ее помощью, я полностью подготовилась.
Теперь оставалось самое сложное – сделать медкарту.
Бабушка начала заранее водить меня в поликлинику, собирать разные справки. Я боялась и надеялась одновременно. Боялась, что любой из врачей забракует меня, и школа для меня окажется закрыта, я стану инвалидом, неучем и сумасшедшей уже совсем по-настоящему. И надеялась я на это же одновременно.
Особенно я боялась невролога. Бабушка сказала, что именно он переадресует меня к психиатру, а там, уже ясно что – смирительная рубашка, психушка и все мои ужасы становятся реальностью.
Но мы все проходили и проходили врачей одного за другим и никто не выносил окончательный приговор.
Только ортопед сказал укоризненно: «Сима Борисовна, да у ребенка отсутствуют мышцы как таковые. Сколиоз у ребенка и плоскостопие. А также кифоз и лордоз, позвоночник вообще не поддерживается мышцами. И паховая грыжа у девочки, потому, что пресса нет. А дальше школа. Как за партой сидеть будет?»
Я замерла. Вот оно! Сейчас меня положат в больницу, заточат в корсет на всю жизнь, как Фриду Кало (я уже все в подробностях знала про эту художницу). Я смертельно больна!
– А я говорила, – торжественно подытожила бабушка, – это – инвалид! При таких родах, как могло быть по-другому? И к тому же, это очень поздний ребенок, папа – пенсионер! Вот вы говорите, что мышц нет, а она вообще не ходит, я ее на коляске катала до 5 лет, вот этими вот больными руками!
И бабушка, гордо закусив губу и вздернув волевой подбородок, отвернулась к поликлиничному окну с чахлой геранью. В такие минуты она была похожа на героя, которого наградили главным орденом государства посмертно, а он взирает на все сверху.
– Ну какой же это инвалид, Сима Борисовна? Просто нужно ЛФК. И обязательно спорт. Такой, чтоб мышцы крепли и позвоночник растягивался.
И тут он сказал сакраментальное: «Вот, хореография, например! То, что надо. И на ЛФК запишитесь, это у нас в поликлинике. И зарядку, конечно, каждый день. Вот, срисуйте с плаката упражнения, будете делать. Будешь, Лена?» «А что? – подумала я, – Есть выбор? В корсете – в больницу или зарядка?»
Зарядку утром каждый день делал папа под насмешки и порицание бабушки. Бабушка, естественно, не верила в чудодейственную силу физкультуры. Зарядка происходила в гостиной, именно в это время бабушка выявляла желание подмести ковры или протереть сервант и, конечно, папа всегда мешал. Мама, не желая отставать, тоже располагалась на ковре и делала все упражнения вслед за папой. Так как они занимались зарядкой очень ранним утром перед выходом на работу, а я вставала поздно, бабушке не удавалось отвести душу как следует. В одном семья была единогласна, мой сон стоило поберечь. Поэтому, бабушка шипела на минимальной громкости. И отрывалась только по выходным.
А теперь, получается, к кривлянью на полу (как называла это бабушка) предполагалось присоединиться и мне. Бабушка тяжело вздохнула. Новая напасть.
Семья решила к школе привести меня в божеский вид.
Особенно рьяно за дело взялся папа. Он вообще любил делать из меня человека при каждом удобном случае. Оплеухи летели как перелетные птицы в августе. Человека папа хотел воспитывать не абы какого, а именно с большой буквы. Потому что, без деланья человеком, по словам папы, я была: «Пока что, – так, просто заготовка».
Для того, чтобы как следует взяться за мое здоровье, семье пришлось пойти на временное перемирие.
Приняли решение делать ежедневно:
1) утром – комплекс упражнений – на бабушке – по будням, на папе – по выходным.
2) перед сном – массаж – на папе.
3) бассейн – по четвергам – на бабушке.
Бассейн назывался «Морженок». Я плавала там с досочкой, бабушка меня сушила и везла обратно, на метро и домой. Ездить приходилось аж на Васильевский Остров. Через весь город. Бабушке все это давалось особенно тяжело, не потому, что на ней оказалось больше всего обязанностей, а еще и потому, что в спорт она не верила, а всех спортсменов считала дураками и бездельниками. Особенно тех, кто дома кривляется на коврике, (даже не спортсмен, а туда же). Но ради моего светлого будущего, она пошла и на это.
Еще мы с бабушкой стали много ходить пешком, красную сидячую коляску, с которой я так подружилась, наконец-то кому-то отдали. В очередях на получение продуктов по талонам бабушке стало не так легко доказывать всем, что я ребенок-инвалид и прорываться вперед. Но самостоятельная ходьба того стоила.
Я старалась не думать о школе, но она уже входила в мою жизнь, как предстоящая неизбежность.
Настоящий крокодил
Одним из симптомов моего безумия был страх перед мужским полом. В свете маячившей в недалеком будущем школы эта фобия пугала моих родителей больше всего остального.
Началось все с того, что когда папа вернулся домой после двухлетнего отсутствия на испытаниях сверх-секретной подлодки, я его не узнала. В целом, это было не удивительно, я не рассмотрела его как следует в роддоме, когда он задавал всем вопросы о моей гематоме, а потом, после пары бессонных ночей, папа был срочно вызван в командировку, из которой он вернулся только через два года.
Вернувшись, папа схватил меня на руки, – я зашлась от крика. Незнакомый бородатый мужчина, не смотря на мой крик, не выпустил меня из рук. А мама и бабушка, стоявшие рядом, не бросились мне на помощь.
С тех пор, когда я видела существо мужского пола любого возраста, если мне казалось, что расстояние между нами критическое, я начинала истошно кричать.
Летом перед школой ситуация вдруг изменилась, в моем пространстве оказался шестилетний мальчик Вовочка, и я почему-то не испугалась.
Его папа дядя Миша стал в то лето новым шеф-поваром в нашем лагере «Ласточка». У нас с Вовочкой сразу нашлось много общего. Вовочка, как и я, не вписывался в свою семью. Его старшая сестра Ксюша была подарком судьбы, а Вовочка, для баланса, – наказанием. Вечно он ходил чумазый, потрепанный, такой же кудрявый, как Ксюша, но у нее кудряшки лежали идеальными локонами, как у куколки, а у Вовочки на голове красовалось воронье гнездо, в котором вечно болтались пылинки, соринки, иголки от елей и прочие лишние предметы.
– Вова, выбей нос! – надрывалась Вовочкина мама, тетя Люся.
Нос у Вовочки всегда был не выбит.
Также тетя Люся время от времени высаживала его писать, лет до восьми, а может и дольше, объясняя это тем, что он сам никогда не вспомнит и наделает в штаны, о чем тоже непременно забудет сказать, или вовсе не заметит.
– Я не хочу писать, – сопротивлялся Вовочка, – но тётя Люся уже расстегивала ему ширинку.
А говорил: «Не хочу», – победно подытоживала она, отмечая результат, – куда ты понесся? А штаны застегнуть?
Видимо в следствии этих постоянных манипуляций вокруг писанья, Вовочкиным единственным серьезным и устойчивым интересом являлось все, что касалось туалета, и все, что находилось ниже пояса. На эту тему мы с ним очень быстро сошлись, и пока на прогулке наши мамы с Ксюшей, мило беседуя, шли впереди, мы тащились сзади и обсуждали всякие гадости.
Благодаря тому, что я не испугалась Вовочку, у наших семей появилась возможность для самой настоящей дружбы.
Тут имелся еще один любопытный любовный аспект. Дядя Миша, папа Вовочки, мужчина лет сорока, почему-то объявил, что влюблен в мою бабушку. Он каждый день писал ей записки, в которых, для анонимности, подписывался: «Твой Рафаэль-Олег». (Рафаэль, ладно. Но, Олег?) И ставил эти записки на ее стол в бухгалтерию на всеобщее обозрение, иногда с букетиком цветов с клумбы, что беззащитно располагалась прямо напротив ее окна.
«Еж твою мать, Миша, курам на смех, Рафаэль, еж твою», – журила его бабушка.
Мы сразу сделали вывод, ухаживания Миши – Рафаэля – Олега бабушка встретила не в штыки, а значит, симпатия взаимная. Тетя Люся тоже приняла эту любовную линию благосклонно, как и вообще все в жизни. Злые языки судачили, что Люся всегда спала в одной кровати с Вовочкой и Ксюшей, а дядя Миша спал в этой же кровати, но отделенный от жены двумя детьми. История умалчивала, на самом ли деле им так не хватало места в квартире, что детям не поставили отдельные кровати, или Люся сознательно отгородилась от мужа детьми, но факт оставался фактом: помимо моей бабушки, дядя Миша стал интересоваться молодым поваром Петей, латышом по национальности. Для Петра в этой дружбе тоже присутствовал свой резон, Миша, как говаривали все те же злые языки, подкармливал его котлетами. А сам Петя, хоть и тоже работал поваром, котлеты не таскал, не так его воспитали. Однажды мать этого Петра, тоже приличная, как и сын, женщина, даже обратилась к моей бабушке с просьбой проконтролировать ситуацию, которая, якобы, дошла до ее ушей.
Бабушка как фурия налетела на дядю Мишу.
– Лавелас херов, – орала она, – стыд, позор, Петька – повар, мужик, тьфу-ты, срам какой, при живой жене и двоих детях!
– Симуша, любовь моя, я люблю только тебя, – клялся дядя Миша.
Мы с Вовочкой во время этого разговора прятались за дверью и запоминали новые матерные слова. Запоминать в тот раз пришлось много.
Помимо увлечения матерными словами, мы любили рисовать на обратной стороне бабушкиных накладных – особых маленьких человечков. Мы придумывали для них фантастические приключения. Наши человечки летали в космос, грабили банки, праздновали пышные свадьбы и ходили на кораблях вокруг света. Каждый лист посвящался отдельной истории, которая всегда, с моей подачи, заканчивалась трагически. Корабли тонули, грабителей ловила полиция, космонавтов изгоняли инопланетяне, на свадьбу врывались бандиты и похищали невесту.
Бабушка давала нам красные, зеленые и черные ручки для рисования. И освобождала кусок своего стола, такого большого, что мы помещались даже вместе с бабушкой.
Когда Вовочка видел, что я у бабушки, он садился на скамейку – качель перед верандой и ждал, когда я его позову.
И однажды, я решила проверить, если его не позвать, зайдет ли он сам. Вовочка качался часа два, а я рисовала одна и краем глаза поглядывала за ним. Наконец, он встал и грустно ушел.
Во взрослой жизни эта история повторялась с завидной регулярностью. Я словно сидела в бабушкиной веранде и смотрела сквозь окно на Вовочек, и так хотелось, чтоб они зашли сами, но они бесконечно долго ждали приглашения и, не дождавшись, понуро уходили.
С учетом того, что мой страх перед мальчиками и мужчинами вроде как отступил, родители отважились на новый рискованный шаг, заодно можно было проверить, не является ли Вовочка просто исключением из правила.
Тем же летом к нам в Сосновое приехали дальние бабушкины родственники из Минска с мальчиком, моим ровесником. Все напряженно ждали, как я отреагирую. Я не зашлась в крике, и все вздохнули с облегчением, но это, тем не менее, не отменяло другой факт, мальчик мне сразу очень не понравился.
А особенно моя антипатия достигла пика, когда он позарился на единственную чахлую веточку укропа, которую мы с великим трудом взрастили на злополучной грядке. «Можно мне мукропа?» – навязчиво требовал мальчик, пока взрослые не скормили ему эту веточку. Я затаила страшную обиду и начала мстить. Кроме того, что я попрятала все его вещи и сквозь зубы всякий раз говорила ему гадости, я требовала не брать его на прогулку, прямо-таки ультимативно: «Или я, или он!» Родители жалели, что преждевременно подумали, что я излечилась, бабушка крутила у виска и разводила руками: «Таки я же вам говорила, поздний ребенок, тяжелые роды, на больных руках тащу крест, харкая кровью».
На прогулку мы пошли, в итоге, все вместе. Я, родители, гости-родители и любитель мукропа. В честь приезда гостей меня нарядили в чистое и новое, единственную нарядную красную юбку, на резинке, из нормальной ткани, которую мне сшила мама, и белую футболку без пятен и заштопанных дыр. Для Соснового 86 года наряд выглядел роскошно. В каждом дворе на меня показывали пальцем и говорили: «Какая красивая девочка». Хорошо бабушка с нами не пошла, она сошла бы с ума от высокой вероятности сглаза. Попробуй каждому объяснить, что это ребенок-инвалид. Я сияла, не часто можно было получить такую порцию внимания. Мальчик-мукроп внимательно наблюдал за моим успехом и в конце прогулки выдал, видимо из зависти: «Какая у Лены обманчивая внешность, снаружи девочка – как девочка, а заглянешь в душу – настоящий крокодил». Папа рукоплескал. Еще никому не удавалось так точно описать мою двойственную природу.
С тех пор папа часто цитировал этого мальчика, повторяя: «А заглянешь в душу – настоящий крокодил», и качал головой, смакуя тонкое наблюдение снова и снова.
Когда мальчик-мукроп уехал, я с облегчением побежала вверх в гору, по лагерной аллее со скульптурами пионеров, на встречу Вовочке. Вовочка тоже бежал ко мне, его штаны были как всегда расстегнуты, за ним неслась тетя Люся, с криком: «А штаны застегнуть?» Бабушка, наблюдая за всем этим, уперев руки в бока, качала головой и думала, что может еще и обойдется, может получится у меня учиться в обычной школе, может не все потеряно.
Раз все-таки я бегу на встречу Вовочке, а он – на встречу мне.
Другой человек
Моя жизнь, шесть лет стоявшая на одном месте, продолжала набирать обороты.
Первое событие
У меня выпали передние верхние и нижние зубы.
«Заткни дыры соломой, – посоветовал папа, – а то ветер будет свистеть».
Тема молочных зубов оказалась ему, по-трагическому стечению обстоятельств, очень близка.
Дело в том, что мой папа был дитём блокадного Ленинграда. Блокада пришлась на его семь-одиннадцать лет. По причине голода у папы не поменялись передние молочные зубы. А уже после снятия блокады начали меняться остальные, но передние так и остались на всю жизнь молочными.
Мне шутка про зубы не понравилась.
«А ты заклей лысину соломой, – сказала я. И добавила на всякий случай, (вдруг он не понял мою мысль) – мои-то зубы вырастут, а вот твои волосы…»
Папе тоже почему-то не понравилась моя шутка, выглядело даже так, как-будто он обиделся. Хотя и первый начал.
Второе событие
Меня остригли. Мама самолично сделала мне каре. До этого у меня были серенькие, пушистенькие кудряшки разной длины. Но после стрижки волосы почему-то резко потемнели до каштанового цвета, и кудряшки пропали. Я не узнавала себя в зеркале. Каре по-мимо всего прочего, как назло, не лежало как надо. Одна его сторона загибалась внутрь, а вторая наружу.
И третье событие. Самое удивительное
Вдруг, откуда ни возьмись, у меня объявился американский дедушка в довесок с американской бабушкой.
В 1986 году стало ясно, что за общение с иностранцами не отправят в лагеря, не лишат титула комсомольца и даже не пропесочат на партсобрании. Вот тут и всплыла очередная семейная тайна.
Оказывается мамин отец Рома был ей не настоящим отцом. А настоящий отец Яков бросил бабушку с семи-месячной мамой и исчез.
Бабушка наняла няню для мамы и вернулась на работу в столовую при заводе. Через шесть лет она вышла замуж за Рому. И Рома воспитывал маму как свою единственную дочку.
Мама ничего не подозревала, шли годы. Когда маме исполнилось восемнадцать лет, объявился, как в мексиканских сериалах, настоящий отец.
Бабушка разрешила дочери общаться с Яковом.
И все снова зажили обычной жизнью. Новоиспеченный отец с женой Норой жили в Москве, мама останавливалась у них, когда ездила по институтским делам. Как только стало возможно, Яков со своей большой семьей эмигрировали в Америку. Какое-то время от них не было вестей.
Общение возобновилось летом 1986 года.
Мне пришло письмо. Первое в моей жизни. Да еще и из Америки.
Помимо письма мне передали настоящие кроссовки, белоснежные, сказочно-красивые, набитые трусами. С первого взгляда я поняла, что это больше, чем просто обувь, это – олицетворение мечты, причем той, на которую я никогда еще не отваживалась. Даже трусы, (кто бы мог подумать?), что простые трусы способны вызвать во мне такие чувства – белые, в голубую полоску, я не могла их выпустить из рук весь вечер.
Это письмо, на невиданной ранее бумаге с узорами, трусы и кроссовки, стали, безусловно, самым прекрасным, что я до сих пор видела. Они прибыли с другой планеты, и я сразу поняла, что эта планета подходит мне больше моей.
Письмо было подписано: «Дедушка Яков и Бабушка Нора».
Так я стала счастливым обладателем не только дедушки (дедушек до этого у меня не наблюдалось, папиного папу убили на войне, мамин отчим Рома тоже умер до моего рождения), но и бабушки из Америки. Я чувствовала какую-то тайну в том, что к дедушке прилагалась бабушка Нора. При упоминании этой Норы бабушка кривила губы: «Нора! Сушеная вобла!»
Это письмо и дальнейшие письма и посылки передавал младший брат дедушки Якова – Боря. Боря – единственный из всех братьев (а их было девять) жил в Петербурге и проявлял к нам родственные чувства.
Ответ на письмо стимулировал в нашей семье длительные прения. Во-первых, я не умела писать, а отвечать требовалось от моего имени, иначе вдруг новые родственники обидятся. Во-вторых, правила приличия диктовали поблагодарить за кроссовки и расписать, как они идеально подошли к моему гардеробу, дескать я и мечтать не могла (что являлось чистой правдой). Но, как тогда дать понять, что они оказались малы? И мы все же надеемся на такие же, но по-больше, так как теперь, когда я уже вкусила радость обладания этой чудо-обувью, моя жизнь без них уже не может быть прежней.
Бабушка положила конец толерантным стенаниям: «Мильке и Вовке дома и квартиры, а Лене – кроссовки! Спасибо им в жопу за это! Пиши, что малы и пусть шлет новые, нормального размера, будь они прокляты», – сказала бабушка.
Мама послушно обвела на бумажке свою ступню, и к следующему письму, которое доверили писать ей же от моего имени, она как-бы невзначай приложила этот след, вырезанный из бумаги. И про то, как кроссовки отлично подошли – ни слова. Зато много слов о том, как я рада появлению дедушки и бабушки. Дедушка понял намек, и следующие кроссовки, которые он прислал, были уже ровно 37 размера. Мама оказалась пророчески права с размером ноги, больше 37 размера моя нога так и не выросла, и новые кроссовки я доносила уже до окончания института.
Все эти перемены, которые начали происходить в моей очень стабильной и неизменной до этого жизни, словно раскачивали меня и для дальнейших, еще более глобальных изменений. Я незаметно становилась кем-то другим.
И этот другой человек готов был вступить в совершенно новую жизнь, а если и не готов, его об этом все равно никто не спрашивал.
Часть 2
1 сентября
– Я не пойду в школу, – объявила я.
– Куда ж ты денешься? – поинтересовалась бабушка.
– Я спрячусь под стол и буду там сидеть, – сказала я и полезла под стол.
– Сиди, сиди. Все равно за тобой придут и заберут в школу, если ты по-хорошему не хочешь, как все, – пригрозила бабушка, – в смирительной рубашке поведут.
И бабушка демонстративно пошла к телефону.
«Ну все, Софе звонит», – у меня внутри все похолодело.
– Ладно, ладно, я пойду в школу, – заплакала я.
– Вот и молодец, – сказала бабушка и положила трубку. – Без бумажки ты – какашка, а с бумажкой – человек.
Меня решили отдать в самую близкую к дому школу, восьмилетку. Школа откровенно была так себе. Но все дети из нашего дома, естественно, пошли в нее, и я – тоже.
Перед школой меня повели в фотоателье и сделали фотографии на фоне глобуса, букваря и большой пятерки, ростом с меня. Меня нарядили в новую школьную форму и дали в руки новый портфель. Рот без зубов я старательно держала на замке, даже когда фотограф настойчиво требовал, чтобы я улыбнулась. Мое каре в день фотографирования не сделало исключения и стояло в разные стороны. Правая часть – наружу, левая – внутрь.
«Хорошо хоть, что на фотографировании Лена не описалась, как в прошлом году, – пошутил папа. – Растет!»
Я считала дни до первого сентября с начала лета с нескрываемым ужасом. Мое сердце падало куда-то на дно организма, каждый раз, когда я представляла себе этот день.
На 1 сентября меня вела бабушка.
Она вместе со всеми родителями вошла в класс и сама посадила меня на первую парту в среднем ряду, по соседству с крупной девочкой с длинной косой, Верой Афанасьевой. Я еще никогда не видела сразу так много детей и не оставалась одна без родителей, особенно без бабушки. С учетом того, что мне надо было не зареветь, не описаться и ничем не выдать свое безумие, которое могло проявиться в чем угодно, я испытывала напряжение буквально на грани человеческих возможностей и даже выше.
На парте передо мной лежал букет полуживых астр. Их купили еще в Сосновом, так как цены там были не сравнимы с городскими, и они пережили трехчасовой переезд, и в городе неделю простояли в вазе. Поэтому, выглядели они, как цветы, которые повидали многое. Я еще накануне отказалась идти с таким веником, но бабушка оборвала все старые листья и лепестки, и букет стал выглядеть немного худее, но все же бодрее. Однако на следующий день, то есть 1 сентября, его вид резко ухудшился, но было уже поздно, и пришлось идти как есть. Дети шли с огромными букетами гладиолусов, у всех девочек на длинных косах красовались пышные белые банты, и только я со своим каре в разные стороны и букетом потрепанных астр чувствовала себя чужой на празднике знаний. Однако, мне было не до рефлексии. Все силы я сосредоточила на том, чтобы сидеть как все.
Учительница мне понравилась, ее звали Тамара Андреевна – спокойная улыбчивая женщина лет тридцати. Мы оказались экспериментальным классом, в 86 году решили брать детей в школу с шести лет, наш класс назывался не первый, а нулевой, и носил гордую буквы «Ш» – шестилетки. Поэтому, у нас кроме учительницы была еще воспитательница, Юлия Сергеевна, настоящий ангел, что внешне, что по-характеру. Эти красивые, добрые женщины растопили мое измученное сердце.
В наш класс набрали восемнадцать детей. В основном они жили или в моем доме, или в соседних трех хрущевках, которые стояли квадратом вокруг школьного футбольного стадиона.
Удивительно, но я сразу подружилась с детьми, и с мальчиками, и с девочками. Они оказались не такими опасными, как я представляла.
После первого школьного дня меня встречала бабушка.
Мы пришли домой, бабушка разогрела суп. Все было по-старому, но в прихожей стоял портфель, а на спинке стула висела форма.
Завтра я не смогу завтракать до обеда и играть в пуговицы, и мы с бабушкой не пойдем стоять в очередях за продуктами.
От этого становилось тревожно, но почему-то радостно. Появилось, какое-то странное предвкушение, как будто меня что-то ждёт, может быть даже что-то хорошее.
Бабушка никому в школе не рассказала про мою тайну, что я ненормальная и ребенок-инвалид. Но пригрозила, что если я буду себя плохо вести, Софе все-таки придется позвонить в школу, чтобы все узнали обо мне правду. Получается, если я буду держаться, я смогу все начать с чистого листа и стать нормальной.
Я сама испугалась этих мыслей и открывшихся перспектив, заснула и проспала до ужина. Вечером бабушка больными руками выгладила мне форму и собрала по расписанию портфель.
Новая жизнь для нас с бабушкой определенно уже наступила.
Отдушина
Моей первой настоящей подругой стала Оля Незабудкина. Это была веселая пухленькая светловолосая девочка. Оля очень любила поесть и посмеяться, а еще обожала сериалы и фильмы, как и я. Оля красиво рисовала и шила. Мы сразу стали не разлей вода. С Олей я познала радости общения по телефону, часа по три подряд, под крики бабушки: «Сколько это может продолжаться?! Бросай трубку немедленно, еж твою мать! Иди учи уроки».
Оля по доброте дарила мне все, что у нее было. Карандаши, фломастеры, конфеты, одежду для кукол. Когда появились иностранные соки в коробочках под завораживающим названием Tampico, она стала дарить мне и их. Оле всегда давали с собой мелкие деньги. Она тратила их в ларьке около Универсама, сама покупала нам раскраски, журналы для девочек и даже наклейки. Я складывала эти сокровища в ящик письменного стола и любовалась, использовать такую красоту казалось кощунством.
Олина семья состояла из мамы и бабушки. В первые дни учебы у Оли был еще и папа, но, когда наша воспитательница Юлия Сергеевна на родительском собрании попросила пап помочь ей повесить занавески, чтобы днем мы могли спать в школе, Олин папа как-то слишком быстро откликнулся: «В любое время, в любой день!». Моя бабушка сразу после собрания отметила, что папа Оли втюрился в Юлию Сергеевну. Как в воду глядела. К следующему собранию у Оли уже не было папы.
Мама Оли через какое-то время пошла работать бухгалтером. Она прекрасно зарабатывала, почти сразу купила машину, и пошли сникерсы, соки, кроссовки и карманные деньги для Оли. До того, как мама Оли устроилась бухгалтером, семье пришлось не легко, бабушка даже отважилась продавать у метро одежду Оли и всякую мелочь, статуэтки, посуду и бусы. Ее часто гоняли менты, как и всех остальных бабушек.
Оля, оставшись без присмотра родителей, быстро стала самостоятельной. Она научила меня гулять без взрослых и скрывать это. С Олей мне казалось, что я такая же смелая как она. А без Оли я и до школы боялась дойти одна.
Оля стала моей отдушиной в жестоком, чужом и опасном мире, такой как бабушкины подруги для бабушки.
Твердое и мягкое
Бабушка всегда придерживалась незыблемого правила, ничему не радоваться раньше времени. Это правило ее еще никогда не подводило. Согласно этой жизненной концепции бабушка просто отметила тот факт, что я больше не боюсь мальчиков, но праздновать взятие мною нового рубежа не спешила. Ясно было, что следом пойдут другие неприятности, может почище старых.
Само собой, бабушка как в воду глядела.
Уже 2 сентября на физре Дима Рысаков с разбега повалил меня на маты и лег сверху.
– Димочка, зачем ты ложишься на Лену? – спросила Тамара Андреевна, – ты видишь, ей это не нравится.
– Мой папа так всегда ложится на маму, – объяснил Дима.
Тамара Андреевна не растерялась:
– Значит, Дима, – сказала она, – твоей маме это нравится, а Лене – нет.
– Я больше не буду, – пообещал Дима, но все равно не смог с собой совладать и продолжил валить меня и ложиться сверху при любой возможности.
Антон Петров подарил мне синюю точилку для карандашей в форме телевизора. Бабушка часто мне говорила: «Лена, когда у ебыря хер твердый, сердце у него мягкое, а когда хер мягкий, сердце – твердое, как камень». Я смутно чувствовала, что эта поговорка имеет отношение к мальчикам и их проявлениям симпатии, но никак не могла сопоставить, как она соотносится конкретно с подарком Петрова. Поэтому, немного подумав, я все-таки взяла точилку.
После этой точилки, Петров с Рысаковым начали драться на каждой перемене и после школы, как дикие звери.
Я всегда прогуливалась рядом с их дракой, как бы невзначай.
– Видела, как я его? – гордо спрашивал меня Петров или Рысаков, в зависимости от того, кто одержал верх на этот раз он.
– Нет. А что вы дрались? – отвечала я безразлично и добавляла, – я и не смотрела.
Бабушка пересказывала эти диалоги маме:
– Вот, ведь скорпионская порода! Ты такой не была, Жанна!
Мама виляла хвостиком и влюбленными глазами смотрела на бабушку. Похоже на похвалу. И поддакивала:
– Скорпионская, да. А я между двух огней, два скорпиона, Лена и Сеня.
– Корова, ты, а не между двух огней, – говорила бабушка маме, (в целях воспитания, чтоб не зазнавалась).
Петров был аллергиком, но ему повезло меньше, чем мне. Мои родители нашли аллергены и исключили их из питания, а родители Антона оказались не так прозорливы и не смогли распознать, на что у ребенка аллергия. Кожа Антона представляла собой одну сплошную корку с расчесами. Именно из-за этого зуда, а не только от любви ко мне, Петров лупил всех детей без разбора.
Однажды на родительском собрании чей-то разгневанный родитель поднял этот вопрос, и все подхватили.
– Ваш сын каждый день бьет всех детей!
– Он избил моего!
– И моего!
– Сколько можно?
– У него просто чешутся руки, – вежливо объяснила мама Антона.
Родители зашлись в приступе ярости.
– Чешутся руки? Вы в своем уме? О моего сына? Я вам почешу!
– Антон – аллергик, у него чешутся руки из-за аллергии, вот он и кидается на детей, простите, пожалуйста, – извинялась мама Антона. – Мы и сами страдаем. Ничего не помогает.
Класс немного сбавил обороты.
– Ну, а что, раз аллергик, то можно?
– А если мы начнём искать диагнозы?
Но в итоге все смирились и просто привыкли.
«Я вижу три шестёрки в огне», – шёпотом признался мне Максим Шумилов.
Он без всякого приглашения вдруг пришел к нам домой со своей бабушкой. «Каждый день меня просит, веди к Лене, веди к Лене. Вот я и привела», – бабушка Максима виновато пожала плечами.
Она растила Максима одна, потому что родители уехали по работе на Кубу.
Приход Максима меня удивил, в школе он ко мне даже не подходил.
И странно, что Макс рассказал мне о своей тайне.
– Что за шестёрки? – спросила я тоже шёпотом.
Хотя уже чувствовала, что ничего хорошего.
– Это число сатаны, – серьёзно сказал Максим, – я вижу во сне ад и дьявола.
Наконец-то что-то интересное.
А мне Максим раньше казался скучным. Мне захотелось рассказать, что я вижу во сне чудовищ, они днем живут в зеркале, а ночью выходят, конец света, войну, оторванные руки и ноги, землю, которая летит в лицо и гигантскую волну, сметающую города, но я промолчала.
– Моя бабушка в деревне была колдуньей, – сказал Максим, – поэтому, я вижу все это. И я это рисую.
– Рисует, рисует везде, где угодно, – жаловалась в это время бабушка Максима на кухне моей бабушке. – Только и успеваю, мыть за ним стены, столы и двери.
– Почему вы не отдадите его в художественную школу? – возмущалась моя бабушка.
– Ох, – вздыхала бабушка Максима, – а кто водить будет? Он и так еле учится. Куда еще в художественную? И что потом? Художником быть?
– Да, – качала головой моя бабушка, – только художников нам и не хватает. Есть у нас тут одни, на девятом этаже.
И они вместе смеялись над бестолковыми художниками Свечкиными, а мы с Максимом, притаившись, слушали.
Но вообще-то, если заглянуть глубоко в сердце, то, что у мужчин всегда разное, твердое или мягкое, по непонятным мне пока причинам, а у женщин, видимо, всегда одинаковое, нравился мне совсем другой мальчик. Его звали Женя Рыбкин, и я целую неделю сидела с ним за одной партой.
Он не видел шестерок в огне, никого не бил, не расчесывал себе руки до крови и не валил меня на маты на физкультуре. У него была очень красивая улыбка и ямочки на щеках.
И мне, наверное, хотелось бы дружить именно с ним. Но я почему-то продолжала каждую перемену наблюдать за драками Петрова и Рысакова и иногда сама принимала в них участие.
И пока я размышляла над этим вопросом, что же мне мешает все разом изменить и начать дружить с хорошим мальчиком, который мне нравится, Женю перевели из нашего класса, и больше я его никогда не видела.
Полезное и бесполезное
Бабушка была человеком сугубо практичным и всегда делила все в жизни на две категории: полезное и бесполезное. По этой классификации мы с родителями, естественно, попадали в категорию бесполезных.
Детей в классе в первый же день бабушка тоже придирчиво осмотрела на предмет полезности.
Полезность ребенка выражалась в основном в потенциальной полезности его родителей, однако против хороших приличных детей бабушка тоже ничего не имела. Польза в дружбе внучки с такими детьми казалась бабушке очевидной.
К сожалению, в нашем классе, что на первый взгляд, что на более пристальный, полезных детей и полезных родителей оказалось очень мало.
Вначале бабушкино внимание привлекла Вера Афанасьева, высокая девочка, с длинной светлой косой, похожая на Аленушку из сказки. С ней бабушка усадила меня за парту 1 сентября. От Веры сильно пахло курами. Это запах заинтересовал бабушку. Оказалось, что Вера пахла курами не случайно. Родители Веры с началом Перестройки завели дома козу и кур. Козу поселили на балконе, а кур – на пятиметровой хрущевской кухне, им отгородили сеткой настоящий загон. Куры за сеткой кудахтали, клевались и гадили. Когда мы сидели за кухонным столом, они пролетали прямо рядом с нами, чем приводили меня в неописуемый восторг. Выйдя от Веры, мы с бабушкой еще полдня пахли курами.
Наш поход оказался достаточно бесполезным, с точки зрения бабушки, потому что, Верины родители сказали, что не смогут продавать нам яйца кур и козье молоко, им еле хватало на себя. После этого бабушкин интерес к Вере и ее семье сразу пропал. Мне же, напротив, понравилось играть с Верой, я еще не научилась как бабушка безошибочно определять, кто полезен, а кто – нет. Вера всегда играла в то, что она златогривый жеребёнок. Она ржала, била копытами и трясла гривой. Этот жеребенок не имел ничего общего с другими, настоящими жеребятами и лошадьми, которых я знала по Сосновому. От жеребенка Веры можно было не ожидать ничего плохого. Я это ценила.
Дедушка Петрова рано овдовел. Он был единственным свободным мужчиной среди встречавших нас из школы бабушек. Все бабушки были по большей части вдовами или давно разведенными, дедушек на всех не хватало. Поэтому, моя бабушка, отметив полезность и интересность одинокого дедушки Петрова, сразу взяла его в такой оборот, что на других бабушек из нашего класса он даже не смотрел.
Когда он забирал Антона из школы, мы всегда шли гулять вместе.
Впереди шествовали моя бабушка и дедушка Антона, сзади – мы.
Мне Антон не то чтобы сильно нравился, даже с учетом подаренной точилки, Димка Рысаков казался мне симпатичнее и внешне, и вообще, но в такие дни, когда бабушка шла впереди с дедушкой Антона мне было как-то очень хорошо.
Мы шли сзади и хулиганили, например, незаметно кидали снег им в спину, или отставали и прятались за кустами. Бабушкина спина, маячившая впереди выглядела такой огромной, и все казалось очень устойчивым и безопасным. Бабушка при дедушке Петрова многое спускала мне с рук и только заливисто смеялась, когда ей в спину летел очередной снежок. В другой ситуации это не возможно было представить.
Я любила такие дни, особенно когда шел сильный снег. Тогда казалось, что в мире больше ничего нет, только мы, снег, и бабушка – впереди, со звездной россыпью снежинок на темно-синем пальто.
На морозе аллергия Петрова отступала, руки у него не чесались, и он становился обыкновенным мальчиком, который не кидается на каждого, кто резко пошевелится. Видимо, поэтому, ему такие дни тоже нравились.
К концу первого класса после многочисленных совместных прогулок, бабушка подвела итог и пришла к выводу, что вреда от моих драк с Петровым намного больше, чем мнимой пользы от дружбы с дедушкой-вдовцом. В результате этого разочарования, бабушка прекратила наши совместные выходы, к тому же я запретила ей встречать меня со школы.
Люда Малютова из моего дома сразу показалась бабушке полезной, но исключительно в качестве назидания. В ее семье было восемь детей, и все от разных неизвестных отцов. Самая старшая восемнадцатилетняя сестра по семейной традиции тоже имела годовалого ребенка, естественно, без отца. Жили они все вместе, спали прямо на полу, на одеялах, и мебели в их квартире почти не было. Мне в гостях у Люды не понравилось, а бабушке – наоборот, она потом еще долго вспоминала, чтоб бывает, если идти на поводу у каждого ебыря, и била себя руками по бокам.
Но, на моей дружбе с Людой она, тем не менее, не настаивала.
Марина Белкина показалась бабушке полезна по нескольким причинам.
Во-первых, Маринина семья жила, как и наша, с бабушкой с папиной стороны, Марией Ефимовной, врачом на пенсии и крайне интеллигентной женщиной. А к врачам и интеллигенции бабушка испытывала давнюю слабость. И всегда водила дружбу со всеми врачами, которые встречались на ее пути.
Во-вторых, другая бабушка с маминой стороны по фамилии Лютая могла послужить хорошим назиданием, которое звучало следующим образом: «Тебе бы такую бабушку! Я бы на тебя посмотрела!» Бабушка действительно оказалась абсолютно лютой, Маринка, завидев ее в дверях класса, могла спрятаться под парту.
Еще рассказывали, что эта бабушка разрешила выходить замуж только старшей дочке – Марининой маме, а младшую приберегла для себя. Таким образом, младшая Надя осталась старой девой. Этот статус ей присвоили года в двадцать три, но он сохранился навсегда. Нас с Мариной пугали участью этой тёти Нади. Особенно страх нагнали на Маринку. Она с детства усвоила, что мужа надо застолбить себе с первого класса, а то потом будет поздно.
Эта история бабушке тоже очень нравилась. Она считала ее крайне поучительной. Дружбу с Маринкой Белкиной бабушка ввиду всех этих причин, в целом, одобряла, и мы дружили всю школу.
Вся компромиссная польза, которую бабушка с огромным трудом выудила из моих одноклассников и их родителей не шла ни в какое сравнение с настоящей пользой, обнаруженной совершенно случайно. Вдруг выяснилось, что родители Кати Петренко имели доступ к дефицитной одежде. Бабушка быстро пошла на контакт, так ей продали под завесой крайней секретности ГДРовские сапоги для меня, но с уговором, что когда я вырасту из них, мы отдадим их Кате бесплатно. Бабушка пошла на эти кабальные условия без единого слова. Бабушка хотела бы, чтобы я дружила с Катей, надеясь, и в дальнейшем получать дефицитные товары из ГДР, но жизнь распорядилась иначе.
Как на зло, Катя, единственная из всего класса мне страшно не понравилась. Она была на год младше нас всех и всегда ходила в школу страшно грязной. К грязи я относилась спокойно, но когда меня посадили с ней за одну парту, она перемазала всю свою половину соплями и незаметно перешла на мою сторону. Я завыла как сирена и потребовала пересадить меня обратно. После этого случая родители Кати отказали бабушке в дальнейших продажах заграничных товаров.
Бабушка смирилась, она привыкла, что дети несут одни разочарования. Однако уговор оставался уговором, родители Кати настойчиво спрашивали бабушку, не стали ли мне малы сапоги. Как же смеялась бабушка и мои родители, когда за ближайшее время Катя перегнала меня на голову, и вопрос с сапогами, вместе с потерявшим силу уговором, снялся сам собой.
Вот так и вышло в итоге, что в нашем классе, даже если и была какая-то польза, извлечь и воспользоваться ею мы не смогли.
К тому же бабушка заметила намного более тревожный момент. В детях я искала что угодно, но только не полезность. А как жить с таким подходом? Бабушка качала головой и хлопала себя по бокам.
Тоска
Потянулись чередой школьные дни. Перетекая из одного в другой и сливаясь в недели и месяцы.
Учиться оказалось не так трудно, как я представляла. Цифры мне давались неплохо, с буквами обнаружились некоторые проблемы. Я совершенно не могла держать в руках ручку, она меня не слушалась. Я шла на хитрость, писала печатными и пририсовывала к ним кружочки и хвостики. Мои уловки раскрывали, подчеркивали странные сооружения красной ручкой.
Но потом и это прошло. Я покорила буквы.
Давал себя знать сколиоз и весь мой врожденный позвоночный набор болезней. Я не могла ровно сидеть на неудобном твердом стуле, страшно болели спина и ноги, я вертелась, приподнималась, смотрела на часы. Боль не давала сосредоточиться, от нее было не скрыться.
Еще я иногда писалась. Ночью у меня это случалось регулярно. Мне просто снилось, что я уже проснулась и иду на горшок. Это у нас называлось: «Пришел Михайло Потапыч». Так вот Михайло Потапыч добрался и до школы. Наша школа не могла похвастаться комфортным туалетом. Кабинки не имели дверей, да и влезать на унитаз я не умела. Тем более, что наши три унитаза находились в таком состоянии, что уборщица к ним даже не подходила. Когда кто-то из девочек решался идти в туалет, следом бежали все мальчики и пытались не дать закрыть дверь. Пять-шесть других девочек эту дверь стерегли изнутри и снаружи. Часто мальчики все же прорывали оборону. Я принимала решение терпеть, и это часто заканчивалось приходом Михайло Потапыча. В нашем классе писалась не только я, а еще Белов Артем. Я как-то умудрялась скрыть эту проблему, став к этому возрасту великим специалистом по конспирации, да и все-таки сказывалось то, что к первому классу я была уже абсолютным вегетарианцем. У вегетарианцев, если кто не в курсе, приход Михайло Потапыча не сопровождается характерным запахом.
Бабушка сокрушалась: «Опять с мокрыми штанами, бедный ребенок!» И все норовила мне добавить всюду мёд, который я ненавидела, чтоб справиться с недугом. Мой Михайло Потапыч воспринимал мед как угощение, и приходил снова и снова, а в пятом классе вдруг ушел насовсем без всяких предпосылок.
Бывало на уроке, в середине дня, на меня накатывало отчаяние и тоска. Я смотрела в окно на мутное бесцветное небо, на бесконечное осенне-зимне-весеннее безвременье посреди которого затерялась моя школа, вспоминала, что все мы умрем, а я трачу, может, последние минуты жизни на буквы, которые не пишутся, ерзала, чтоб унять боль в спине и, наконец, начинала плакать.
– Лена, что с тобой? – спрашивала учительница.
– Мне скучно, – говорила я и выбегала из класса.
В рекреации я вставала у окна и продолжала плакать, дыша в стекло. На стекле появлялся островок из тумана. Кончался урок, выбегали дети, жалели меня, может многие из них тоже чувствовали тоску и одиночество, но держались, я чувствовала, как меня гладили по голове, говорили что-то доброе. И мне становилось легче. Отступало. Дни тянулись дальше.
Еще один год
В тот год в ноябре бабушка вдруг решила позвать мне на день рождения одноклассников, как самому обычному ребенку.
До этого у меня никогда не было дня рождения. Дни рождения вообще не считались в нашем доме праздником, скорее неким напоминанием, что смерть стала еще на год ближе.
В свой день рождения бабушка обычно запиралась в комнате с громким хлопком двери и кричала маме:
– Скоро, скоро! Потерпи, Жанночка! Скоро освобожу комнату! Уже на год меньше терпеть осталось!
С таким подходом радоваться бабушкиному или своему дню рождения казалось, по меньше мере, глупо, а к тому же еще и стыдно.
Поэтому я не знала как отнестись к празднованию моего дня рождения да еще и с одноклассниками. Меня, конечно же, привлекала перспектива подарков, к тому же, несмотря на страх, хотелось попробовать, каково это, свой собственный праздник.
Сначала звать решили всех, кроме Кати Петренко, хотя бабушка все еще надеялась, что я сменю гнев на милость и подружусь с Катей. Она сулила мне дефицитные подарки, которые та могла принести и фирменную одежду (в перспективе), но я была непреклонна.
Я еще немного сомневалась, звать ли Наташу Степанову.
Наташу окружал ореол беды. Ее родители были алкоголиками, а старший брат – садистом, он писал Наташе ножом на руке своё имя и отбирал одежду, чтоб она не могла идти в школу. Сама Наташа в свои шесть лет словно уже переняла по наследству черты своих родственников, она говорила охрипшим, как-будто прокуренным голосом, материлась и ввязывалась во все драки с мальчишками. Но я все равно решила ее звать, потому что она была хорошей, и мы дружили.
На мой день рождения Наташа пришла на день раньше приглашения с букетом искусственных цветов. Бабушка открыла.
– Я к Лене на день рождения, – сказала Наташа и протянула искусственные цветы.
– Деточка, день рождения завтра, – нежно сказала бабушка. – А цветы кладбищенские забери, я еще не умерла.
И захлопнула дверь. Бабушка очень не любила искусственные цветы. И Наташу с того дня тоже не взлюбила.
При дальнейшем рассмотрении встал еще вопрос, кого звать, Петрова или Рысакова. Было ясно, что приглашать обоих чистое безумие. Бабушка выступала за Петрова, ссылаясь на наши совместные прогулки после школы с его дедушкой. Но мне, конечно же, был симпатичнее Рысаков, даже не смотря на то, что он продолжал валить меня на спину и ложиться сверху. Бабушка проявила чудеса терпимости и позволила позвать Рысакова.
Другие дети вопросов не вызывали, и мы позвали всех.
Оля пришла первой и, раздевшись, влетела в гостиную. Там она поставила посреди комнаты на пол коричневые кожаные сапоги на белом меху.
– Оля, ты спятила? – заорала бабушка. – Ты зачем сапоги притащила в комнату? Я больными руками квартиру для чего перемыла?!
– Сима Борисовна, так это же я Лене – подарок! Они не с улицы.
– Подарок? Сапоги? Еж твою мать, Оля, а мама твоя знает? Она разрешила?
Бабушка внимательно осмотрела сапоги. Да, добротные, новые. Бешеных денег стоят. Бабушка застыла в немом вопросе с сапогами в руках.
– Конечно, разрешила! Мама и купила! Она спросила: «Что купить Лене?» Я сказала: «У Лены нет сапог».
– Нет сапог? Да, нет сапог, потому что Ленины родители не купили ей сапоги, а старые – стали малы! А мне, Олечка, инвалиду второй группы тоже не на что купить ей сапоги. Так что спасибо тебе и твоей маме! А то так бы и ходила у нас Лена в кроссовках всю зиму.
Оля, наконец, могла обустроиться и начать играть. Она еще принесла мне шоколадку Alpen gold с орехами и открытку, где она желала мне счастья в личной жизни.
«В личной жизни! – покатывалась со смеху бабушка. – Какая у этого шлимазла личная жизнь в семь лет? И, кстати, с таким питанием и не будет никакой личной жизни. Тощая, горбатая, какая личная жизнь?»
Дима Рысаков принес набор: мыло и одеколон в коробочке с олененком Бемби. «Настоящие духи!» – восхитилась Маринка Белкина, открыла крыжечку одеколона и подушилась за ухом. Мы с Олей Незабудкиной сделали тоже самое.
Маринка хотела открыть и Олину шоколадку, но я сразу ее забрала и спрятала в письменный стол.
Потом я раз пять за праздник подходила к столу и проверяла на месте ли шоколадка и заодно пересчитывала остальные подарки.
Бабушка все подарки тоже тщательно изучала, искала цены на обратной стороне и цокала языком.
Наташа Степанова пришла просто с открыткой, которую она нарисовала на клетчатом листке из тетрадки. Бабушка эту открытку хотела сразу выкинуть, но мама на нее укоризненно посмотрела, и бабушка вернула открытку на стол.
Надя Мельникова, наша самая маленькая девочка, которая на улице завязывала себе на шее косички вместо шарфа, пришла и сразу направилась к аквариуму.
Там в прозрачной воде шелестели экзотические водоросли, плавали алые меченосцы и пышнохвостые гуппии, переливались всеми цветами шустрые неонки. Но это только на первый взгляд.
На деле же рыбы постоянно ели друг друга, умирали без причины, чуть только температуры воды опускалась на пол-градуса, вода цвела и пахла, корм плавал на поверхности, чем вызывал у меня аллергию, мотыль извивался черным клубком, растения вяли и покрывались коричневой слизью.
Поэтому, я с некоторых пор к этому аквариуму старалась не подходить. Уж очень велик был риск увидеть очередную рыбу кверху брюхом.
Но Надя ничего об этом не знала. Ей казалось, что в аквариуме царит любовь и покой. Надя простояла у аквариума весь мой день рождения, пока ее не забрали мама с папой.
Дима Данилин весь праздник проплакал, он вообще всегда плакал, и на это уже никто не реагировал.
Вера Афанасьева играла в златогривого жеребенка и ловила Артема Белова с криками: «Мой Артемка!».
Артем незаметно написал на диван в гостиной. Увидев лужу, я сначала подумала, что это могла быть моя оплошность, но платье у меня оказались сухим. А больше кроме нас писаться было некому.
Сережа Земсков, наш единственный толстый мальчик, съел половину сосисок и пюре, которые сготовила к столу бабушка. Я была этому рада, так как боялась, что такую еду никто есть не станет.
Максим Шумилов скромно забрался на маленькую тумбочку в коридоре и там рисовал на папиной газете из туалета шестерки в огне.
Потом всех забрали родители.
Бабушка пообещала себе на завтра пройтись хлоркой после такого количества бациллоносителей и убрала последствия вечеринки, папа ворчал, что ему испортили единственную газету, которую он собирался спокойно почитать в туалете, мама успокаивала его, что скоро уже придет новая, да и на этой все неплохо видно, (шестерки Максима не помеха).
Я приходила в себя.
Мне надо было еще привыкнуть к мысли, что у меня состоялся настоящий день рождения. Я потом еще долго буду изучать подарки, мерить сапоги, смотреть на шоколадку, шампунь и наборчик «Бемби», нюхать мыло, рассматривать открытки, а засну я с мыслями, что с классом мне очень повезло.
Других детей, кроме моих одноклассников и летнего Вовочки, я не знала, но я все равно ценила это везение.
Мне вообще ничего в жизни не давалось просто так. Разве что, кроссовки, которые прислал дедушка, статус инвалида (бабушкиному брату, например, приходилось раз в год замерять обрубок своей ноги, чтоб подтверждать свою инвалидность, а моей инвалидности не требовались никакие доказательства, потому что мне ее присвоила бабушка) и этот класс из восемнадцати детей под странной буквой «Ш», которые неожиданно стали моими друзьями.
Пловцы
Два раза в неделю мы всем классом ездили в бассейн «Северная верфь» в Стрельну.
Нас возили в бассейн на 36 трамвае свободные бабушки, без учительницы. Обычно свободными оказывались моя бабушка, бабушка Максима Шумилова и кто-то из двух бабушек Маринки Белкиной.
Наша тренер Иоганна Павловна по кличке Фашистка на первом же занятии построила нас в шеренгу и осмотрела. Сначала ее взгляд упал на Сережу Земскова, нашего единственного толстого мальчика.
– Девочка в зеленой шапочке, как не стыдно ходить без купальника! – и она пронзительно свистнула в подтверждение своих слов.
Сережа покраснел и опустил глаза, никто из нас не засмеялся.
Дальше она остановилась около Наташи Степановой и молниеносным рывком сорвала с нее крестик на веревочке:
– Или крест, или октябрьский значок! – крикнула она, сделав выбор за Наташу в пользу значка, которого у нас попросту еще не было.
Мы боялись дышать.
Она еще походила, посмотрела на нас угрожающе и сделала резкий свисток. Все как-то поняли, что это сигнал к прыжку и прыгнули, кто, как мог. Все, кроме нас с Димой Данилиным. Дима как обычно заплакал, а я просто стояла и тряслась. Обычно я заходила в воду минут по десять, миллиметр за миллиметром погружая дрожащее тело. Фашистка злорадно хмыкнула, увидев на бортике двух непрыгнувших. «Ну что, – сами, или помочь?» – спросила она угрожающе. Мы молчали.
«Значит, помочь», – подытожила Фашистка и двинулась к нам.
А дальше она своей палкой с крюком для вылавливания утопающих дала нам с Димой по здоровенному пинку, и мы полетели в воду. Вода с хлоркой стояла в тот день в моем носу, ушах и горле до самой ночи, и засыпала я тоже с ней.
Но, не смотря на не самое приятное знакомство, Фашистку с ее палкой-крюком, ледяную воду, к которой невозможно было привыкнуть, прыжки и плаванье на спине, мы все ждали бассейн.
Нам нравилось ехать всем классом на троллейбусе, толкаться и падать друг на друга на остановках, петь хулиганские песни под крики наших бабушек: «Я кому сказала, замолчите немедленно!»
Весело было мыться в душе, особенно, если выключался свет или горячая вода (это происходило часто). Тогда наши девчачьи бабушки вели нас в душевую к мальчишкам, предварительно громко объявив их бабушкам: «Ну, все, мы заводим девочек!»
И в ответ бабушки мальчиков кричали мальчишкам: «Давайте, собирайтесь на выход! Девочек ведут!»
А мальчишки продолжали бегать голыми и хватать друг друга за писюны. Бабушка Максима Шумилова тогда пыталась не пустить нас, стоя в проходе, но мы уже врывались, пробегали у нее под руками и включались моментально в погоню за писюнами.
Я научилась увиливать от крюка Фашистки, шла по дну ногами, а голову и спину клала на воду, как будто я плыву на спине. Иногда Фашистка меня вычисляла и тыкала в голову крюком. Она действовала крюком молниеносно, как второй рукой.
Если мы хорошо себя вели во время занятия, нам выделяли в конце десяти минут свободного плавания. Мы тогда брызгались, плавали на перегонки, прыгали с бортиков и играли. Правда, стандарты поведения были так высоки, что за все время нам разрешили свободное плавание только два раза, но мы их надолго запомнили.
После бассейна бабушки сушили и кормили нас едой, которую мы все приносили в рюкзаках. Если Маринку Белкину сопровождала бабушка Лютая, она заталкивала в Марину еду, держа ее одной рукой за шею, а мы смотрели, боялись, и сочувствовали Маринке.
Во время поездки до бассейна и обратно, а также в нем самом, мы все как-то особенно сильно дружили, я чувствовала себя частью целого, веселого и беспечного, возможно, именно, в этом бассейне я впервые ощущала свое детство и забывала, что я другая.
А потом бассейна вдруг не стало.
Но в то время очень многое просто исчезало без следа и предупреждения, и мы этого даже не замечали, и то, что бассейна больше нет, мы тоже поняли намного позже.
Африка
В середине второй четверти к нам пришла новенькая девочка Ася Хасанова. Она с родителями приехала из Африки. Сначала мы все подумали, что Ася – негритенок. У нее на голове красовались пару десятков косичек, и кожа была темной. Но потом косички расплелись, загар сошел, и под этим всем Ася оказалась вполне себе белой, как все мы.
Ася привезла с собой все иностранное, ручки, пенал, рюкзак, фломастеры, жевательные резинки, с той же планеты, что мои белые кроссовки и трусы в голубую полоску.
Еще она привезла африканские шарики, прозрачные маленькие шары со странной цветной волной внутри, неизвестного назначения. Мы все предлагали Асе поменяться, чтобы получить такой шарик, но нам, по факту, нечего было предложить взамен.
Мне Ася дарила эти шарики просто так, за дружбу.
У Аси дома я первым делом заметила видеомагнитофон. Около него лежала огромная стопка видеокассет. На многих обложках были изображены голые женщины, знакомых фильмов было всего два «После дождичка в четверг» и «Приключения пингвиненка Лоло». Их мы честно посмотрели первыми, а потом начали смотреть все остальные.
Также Ася показала мне пачки с презервативами, которые тоже особо никто не скрывал. Мы тайком открыли один и изучили.
Так у нас с Асей нашелся совместный интерес и появился общий секрет.
Весной мы нашли новое занятие, мы стали ходить под окнами наших домов в поисках выброшенных презервативов. Презервативы, к слову, лежали не только под окнами, они были везде. Они висели на деревьях и на кустах, на урнах и на козырьке нашего подъезда, лежали посередине дороги и валялись на скамейках. Думаю, взрослые просто научились их не замечать, примерно, как звуки скрипки, которые служили постоянным фоном нашего поиска.
В какой-то момент бабушка обратила внимание, что мы что-то все время ищем под окнами. А каждый человек в то время знал, что под окнами ходить, как минимум, опасно. Регулярно из окон выбрасывали стеклянные бутылки и прочий мусор. Бабушка проследила за нами и, к своему ужасу, увидела, что мы высматриваем презервативы.
«Ах вы, курвы! – орала бабушка. – Нашли, что искать! Да вы получите такой сифилис, который вы нигде не вылечите! Ты, Лена, станешь второй Нинкой Слободчиковой!»
Еще один персонаж моих кошмаров. Нинка Слободчкова, дочка бабушкиной подруги, спятила на почве секса, даже школу не смогла закончить, все время лежала в кровати и занималась онанизмом и предсказуемо угодила в психушку, где давно поджидали и меня.
Мы с Асей пристыжено переглядывались и молчали. Но знали, что все равно не перестанем.
Вечером у бабушки и мамы состоялся неприятный разговор.
– Жанна, – строго сказала бабушка. – У нас растет блядь. Я уже не раз снимала с нее кобеля (это про Димку Рысакова, который упорно валил меня и ложился сверху в любой ситуации). А сегодня она со второй курвой собирала под окнами презервативы. Нет, чтобы играть с нормальными детьми. Так она из всего класса нашла вторую такую же, которой пробу негде ставить.
– Мама, это же дети, – пискнула мама, но видно было, что ей приятно, что гнев бабушки пал в этот раз не на нее, а на кого-то другого.
– Корова! – взревела бабушка, – Это – уже не ребенок! Когда она принесёт в подоле в тринадцать лет, кто будет растить ебеночка? Опять я? Как твоего?
Начался взрослый скандал, а я сделала свои выводы: «Всё, что мы с Асей изучали, смотрели и подсматривали надо делать в разы аккуратнее и незаметнее».
Так мы и поступили.
Секрет
Для исправления сколиоза меня решили отдать на хореографию. Меня приняли бесплатно, потому что чисто визуально и, главное, по весу я подходила. Бабушка на осмотре помалкивала о том, что я ребенок-инвалид, и даже наоборот рекламировала, как хорошо я плаваю в бассейне.
Занятия проходили три раза в неделю. Идти до хореографии нам с бабушкой приходилось достаточно далеко, через пруды и за поликлинику. Мама сшила мне юбку-пачку из старого и уже ненужного тюля для окон, и в спорттоварах мне купили чешки и белое боди. На удивление я выглядела не хуже других. Это пока мы не начали делать батманы и ставить ноги в позиции, то есть первые пять минут знакомства. А потом понеслось. Выяснилось, что похвалить меня можно было только за вес. На взвешивании наша хореограф удовлетворенно хмыкала, наблюдая, как время идет, а мой вес стоит на месте. Все остальное во мне было отвратительно. Я оказалась негибкой как бревно, ленивой, глухой и тупой. Даже волосы у меня не собирались в кичку, как у других нормальных девочек.
На выступлении в местном ДК перед пенсионерами на День снятия блокады, меня закономерно поставили в самый последний ряд, хотя я числилась одной из самых маленьких по росту. Меня это более чем устраивало.
Как я ни симулировала болезни, как ни умоляла бабушку хотя бы разок пропустить, она оставалась непреклонна. Кстати, чаще всего симулировать не приходилось, я ходила на хореографию даже с гайморитом и отитом, когда любой наклон или поворот головы сопровождался страшной болью.
Но один раз мы все-таки пропустили хореографию.
Шел неизвестно какой по счету месяц зимы. Падал приятный пушистый снежок. В белом цвете все вокруг, как от взмаха волшебной палочки, становилось значительно чище и симпатичнее. Мы как всегда шествовали мимо пруда. В руках я держала сумочку, белую с красными сердечками, подаренную Асей Хасановой, в ней лежала моя форма. Бабушка крепко держала меня за руку. Свежий снежок притупил бабушкину бдительность. Она не заметила лед, поскользнулась, пролетела под перилами и по крутому берегу пруда скатилась прямо к незамерзающей сердцевине водоема с утками. Я, естественно, ехала вместе с ней. Мы благополучно приземлились в пруду, утки лениво расплылись в разные стороны. Нас встретила ледяная вода. Моя белая сумочка с белой пачкой и белыми чешками плавала рядом в грязной черной жиже. Наш пруд никогда не замерзал, так как на его дне проходили теплые трубы. Мы попробовали встать. На дне был лёд, мы с бабушкой вставали и падали обратно. Я громко ревела. Все указывало на то, что, самим нам не выбраться.
«Мужчина! Мужчина! – кричала бабушка мужчинам. – Мужчина, помогите!»
«Деточка, помоги бабушке!» – кричала она парням по-моложе.
Сначала откликнулся один парень, который попадал под категорию «деточка». Он, держась одной рукой за перила, максимально растянулся и протянул бабушке вторую руку, бабушка в эту руку вцепилась, но далее наша конструкция никуда не смогла сдвинуться.
«Мужчина! Мужчина! – продолжала кричать бабушка. – На помощь!»
Вскоре к парню присоединился еще один парень (тоже деточка) и потом – еще один мужчина. Все вместе они стали тащить нас как репку, и наконец, вытащили. Бабушка плюхнулась на берег и отдышалась. Я стояла рядом и ревела.
И тут меня пронзило страшное опасение.
– Бабушка, мы же не пойдем на хореографию? – спросила я с надеждой.
– Нет, еж твою мать, не пойдем, – огрызнулась бабушка.
Она тяжело мирилась с поражением, но тут оно было на лицо. Я удовлетворенно подвывая, поплелась за бабушкой домой.
«Чтоб маме ни слова! – свирепо сказала бабушка. – Поняла меня?»
Ради пропуска хореографии я запросто могла бы дать обет молчания на любой срок. Хотя порассказывать о том, как нас тащили из пруда с утками, конечно, хотелось.
Бабушка постирала мою пачку и боди, положила на батарею чешки и сумку. Я в тайне надеялась заболеть хотя бы воспалением легких, после такого-то приключения, но это было бы уже слишком хорошо. И я даже не простыла.
Кнорр
Зимой около дома Маринки Белкиной, (она жила в соседнем доме-корабле, в подъезде прямо около Универсама), одна гуманитарная служба поставила свой фургончик и начала разливать на морозе в пластиковые стаканчики горячий бульон из кубиков Кнорр (тот, что «вкусен и скорр»)3. А еще не за долго до этого, около Универсама завелась колония бомжей, они построили в кустах свои фавеллы из коробок и начали там жить на постоянной основе. Кто знает, может это мега-поселение бомжей, а может высокая концентрация алкоголиков около Универсама, послужили причиной тому, что именно тут, прямо возле деревянного короба с газетой «Известия», гуманитарная служба разместила свой фургончик.
Надо отметить, что Маринкин дом, по стечению понятных обстоятельств, справедливо считался самым худшим в микрорайоне. И в худшем подъезде этого худшего дома, как раз, и жила Маринка. В Универсаме располагался единственный большой алкогольный отдел, и алкаши, отоварившись, шли пить и, в дальнейшем, писать и какать именно в Маринином, ближайшем к магазину, подъезде.
Подъезд давно перестали мыть и убирать за бессмысленностью этого занятия. Входная дверь висела на честном слове и никогда не закрывалась. В сравнении с этим подъездом, наш – выглядел просто подъездом дома высокой культуры быта, (о чем всегда с достоинством любила упомянуть мама, после того, как забирала меня от Марины).