Разбуженная душа

Глава 1. Пыль на клавикордах и взгляд из-под ресниц
Сентябрьское солнце, уже лишенное летней ярости, косыми, золотистыми лучами пробивалось сквозь высокие, давно не мытые окна гостиной. Оно высвечивало танцующие в воздухе пылинки, оседавшие тончайшим слоем на полированной поверхности старинных клавикордов, на бархате выцветших кресел, на рамах потускневших портретов предков, строго взиравших со стен. Поместье N., доставшееся Василисе Андреевне по воле батюшки всего полгода назад, дышало запустением, словно старик, доживающий свой век в одиночестве. Не было здесь ни показной роскоши, ни суетливой жизни, лишь тишина, нарушаемая скрипом половиц да редкими, приглушенными звуками со двора.
Василисе было двадцать три года, и эта тишина давила на нее сильнее, чем могли бы давить балы и светские рауты. Получив образование в столичном пансионе, она привезла сюда не только томики французских романов и знание мазурки, но и смятенную душу, полную идеалистических представлений, которые разбивались о суровую прозу помещичьей жизни. Отец, Василий Петрович, бравый вояка, повидавший дым сражений и знавший цену порядку, решил, что управление небольшим имением и тремя десятками душ закалит характер дочери, подготовит к замужеству. "Хозяйкой будь, Вася, твердой, но справедливой", – напутствовал он, вручая ей бумаги. Но как быть твердой, когда сердце сжимается от вида изможденных лиц и потухших глаз? Как быть справедливой в мире, где сама основа несправедлива?
Она сидела у окна, рассеянно перебирая пальцами пожелтевшие страницы книги. Мысли ее были далеко – не в перипетиях романа, а там, за окном, где под моросящим дождем, начавшимся внезапно, как это часто бывает осенью, копошились люди. Ее люди. Крепостные. Это слово до сих пор вызывало у нее внутреннюю дрожь – смесь жалости, вины и непонятного, пугающего чувства власти. Отец недавно прислал еще двоих, купленных по случаю у разорившегося соседа. Одного из них она еще толком и не видела.
Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошла Арина Власьевна, ее старая няня, теперь выполнявшая роль экономки и единственной доверенной души в этом забытом Богом уголке. Полная, с вечно озабоченным лицом и добрыми, выцветшими глазами, она была осколком прошлого, того времени, когда Василиса была просто ребенком, не обремененным ни имением, ни крепостными душами.
«Барышня, Василиса Андреевна, – начала она привычно тихим, воркующим голосом, – там новый работник, Иван, что намедни привезли, просит слова вашего. Говорит, дело неотложное».
Василиса вздрогнула. Обычно все дела решались через старосту, Еремея, человека угрюмого, но исполнительного. Прямое обращение к ней было редкостью. «Что за дело, нянюшка? Еремей не может решить?»
«Не сказывает, барышня. Упрямится. Говорит, только вам доложить может. Вид у него… нехороший. Мокрый весь, дрожит. Может, хворь какая?» – Арина Власьевна сочувственно покачала головой.
«Зови», – коротко бросила Василиса, чувствуя, как неприятный холодок пробежал по спине. Она подошла к клавикордам, провела пальцем по пыльной крышке. Музыка – ее единственное утешение здесь – и та смолкла, словно боясь нарушить тягостную тишину.
Через минуту в дверях появился он. Иван. Молодой, лет восемнадцати на вид, но выглядевший старше из-за худобы и какой-то застывшей усталости в чертах лица. Высокий, нескладный в своей промокшей, грязной рубахе и латаных портах. Физически он был крепок, это угадывалось по широким плечам, сейчас понуро опущенным, и большим, загрубевшим от работы рукам. Но вся его фигура выражала покорность судьбе, смешанную с затаенным отчаянием. Он остановился у порога, не решаясь войти дальше, и низко поклонился, не поднимая глаз. Капли воды стекали с его темных, спутанных волос на ветхий пол.
«Ты Иван?» – голос Василисы прозвучал неожиданно резко, и она сама поморщилась от этого.
«Я, барыня», – тихо, хрипло ответил он, все так же глядя в пол. Голос был глухой, словно давно не использовавшийся для связной речи.
«Какое у тебя дело ко мне? Говори старосте».
Он молчал с мгновение, словно собираясь с духом. Потом медленно поднял голову. И Василиса впервые встретилась с его взглядом. Это было неожиданно. Под густыми, мокрыми ресницами блеснули глаза – не потухшие, не пустые, как у многих здесь, а темно-серые, почти черные в сумраке комнаты, и в них горел какой-то странный огонь. Смесь боли, упрямства и… чего-то еще, что она не могла определить. Этот взгляд был прямым, почти дерзким для крепостного, и в то же время в нем сквозила глубокая, застарелая мука.
«Барыня, – повторил он, и голос его обрел некоторую твердость, – дозвольте слово молвить. Не о себе прошу». Он запнулся, сглотнул. «Там… в бараке… Агафья помирает. Старая совсем. И одна. Просит священника. Еремей говорит – не след барина беспокоить по пустякам, обойдется». Он снова опустил глаза, но Василиса видела, как нервно сжались его кулаки.
Василиса замерла. Агафья… она помнила эту сгорбленную старушку, почти не выходившую из своей каморки в ветхом бараке, где жили одинокие и немощные. «Пустяк»… Смерть человека – пустяк? Гнев и стыд обожгли ее. И одновременно – удивление. Этот забитый, казалось бы, парень пришел просить не за себя, не о послаблении или куске хлеба, а за умирающую старуху.
«Почему ты пришел? Тебе какое дело до нее?» – спросила она тише, стараясь скрыть свое волнение.
Иван снова поднял на нее глаза, и в этот раз во взгляде мелькнуло что-то похожее на горькую усмешку. «Человек ведь, барыня. По-христиански проводить надо».
В этих простых словах было столько неожиданного достоинства, столько тихой силы, что Василиса растерялась. Он стоял перед ней – грязный, мокрый, бесправный раб, купленный и привезенный, как вещь, – и говорил о христианском долге ей, своей госпоже. В этот миг социальная пропасть между ними словно истончилась, обнажив простую человеческую суть.
«Хорошо, Иван, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно и властно. – Я пришлю за священником из села. Можешь идти».
Он снова поклонился, так же низко, но когда выпрямился, их взгляды опять встретились – на долю секунды дольше, чем требовалось. В его глазах она увидела не только благодарность, но и мимолетное удивление, словно он не ожидал такого ответа. Потом он молча повернулся и вышел, оставив на полу мокрый след и странное, тревожное чувство в душе Василисы.
Она подошла к окну. Дождь усилился, барабаня по стеклу. Там, внизу, она увидела удаляющуюся фигуру Ивана, бредущего сквозь грязь к баракам – в тот мир невыносимой тяжести и беспросветности, который существовал бок о бок с ее пыльными клавикордами и французскими романами. И впервые она почувствовала не только абстрактную жалость, но и острое, личное беспокойство, укол совести и… необъяснимый интерес к этому крепостному парню с глазами, полными боли и непонятного огня
Глава 2. Тени на стене и непрошеная мысль
Дни потянулись серой, однообразной чередой, свойственной поздней осени в русской деревне. Дождь сменился холодным ветром, который завывал в печных трубах и гнал по небу свинцовые тучи, редко уступавшие место бледному, негреющему солнцу. Священник из села приезжал. Старая Агафья тихо отошла в мир иной, окруженная не родными – их у нее не осталось, – а несколькими такими же одинокими, изможденными женщинами и тем самым парнем, Иваном, который и поднял за нее голос перед барыней. Василиса распорядилась насчет скромных похорон, выделив немного муки и круп на поминки – жест, который староста Еремей счел излишней и даже вредной мягкостью.
«Балуете вы их, Василиса Андреевна, ох, балуете, – ворчал он, стоя перед ней в конторе – небольшой, холодной комнате, пахнущей сургучом и мышами. Еремей был кряжист, сух, с лицом, будто высеченным из дерева, и маленькими, колючими глазками. – Им волю дай, так они на шею сядут. Порядок нужен, строгость. Ваш батюшка, Василий Петрович, вот он понимал…»
Василиса слушала его вполуха, глядя в окно на голые ветви берез, качавшиеся на ветру. Слова Еремея были привычны, как скрип несмазанной телеги. Но сейчас они вызывали не просто скуку, а глухое раздражение. Строгость… Порядок… Что скрывалось за этими словами? Бесправие, страх, тяжелый, отупляющий труд от зари до зари. Она видела это каждый день. Видела в осунувшихся лицах женщин, возвращавшихся с поля, в согбенных спинах мужиков, чинивших прохудившуюся крышу скотного двора, в глазах детей, слишком рано повзрослевших.
И она видела Ивана.
После того первого разговора он старался не попадаться ей на глаза. Работал молча, усердно, выполняя самую тяжелую работу, которую взваливал на него Еремей, словно мстя за ту дерзость – пойти напрямую к барыне. Иван рубил дрова, носил воду, чистил конюшни. Его одежда стала еще более ветхой, лицо осунулось, но в движениях по-прежнему угадывалась скрытая сила, а во взгляде, который Василиса иногда ловила украдкой из окна или во время редких выходов во двор, не было прежней покорной безнадежности. Там теперь таилось что-то иное – настороженность, может быть, даже вызов, тщательно скрываемый под маской безразличия.
Однажды вечером, когда сумерки уже сгустились, Василиса сидела в гостиной, пытаясь читать. Но строки расплывались перед глазами. Она подошла к клавикордам и осторожно подняла крышку. Пальцы сами нашли знакомые клавиши, и полилась тихая, печальная мелодия – ноктюрн Шопена, полный неясной тоски и предчувствий. Она играла тихо, боясь нарушить вечернюю тишину имения, играла больше для себя, изливая в звуках ту смуту, что поселилась в ее душе после приезда Ивана.
И вдруг она почувствовала на себе чей-то взгляд. Резко обернувшись, она увидела в полуоткрытой двери темный силуэт. Иван. Он стоял неподвижно, прислонившись к косяку, и смотрел на нее. Лица его в полумраке было почти не видно, но Василиса ощутила напряженность его фигуры, его затаенное дыхание. Он слушал.
Сердце Василисы испуганно замерло, а потом забилось часто-часто. Он не должен был быть здесь. Что ему нужно? Неловкость ситуации смешивалась с непонятным волнением. Она резко оборвала мелодию, и диссонирующий аккорд повис в тишине.
Иван вздрогнул, словно очнувшись, и быстро шагнул назад, в тень коридора.
«Прощенья просим, барыня, – глухо донеслось оттуда. – Дверь приотворена была… Я за дровами для камина… Нянюшка Арина Власьевна велела…»
Он говорил сбивчиво, оправдываясь, и в голосе его слышался страх – естественный страх крепостного, застигнутого там, где ему быть не положено, да еще и подслушивающим барскую музыку.
«Ступай», – только и смогла выговорить Василиса, отворачиваясь к окну, чтобы скрыть румянец, заливший ее щеки. Она слышала его торопливые, удаляющиеся шаги.
Весь вечер ее преследовал этот образ – темный силуэт в дверях, напряженное внимание, с которым он слушал музыку. Неужели он… понимает? Ценит? Эта мысль показалась ей дикой, невозможной. Крепостной мужик – и Шопен? Но взгляд его, который она мельком поймала, прежде чем он исчез, был не пуст. В нем было что-то глубокое, осмысленное.
Позже, когда Арина Власьевна пришла пожелать ей спокойной ночи, она задержалась у двери, поправляя шаль на плечах барышни.
«Что-то вы бледны сегодня, Василиса Андреевна, – мягко заметила она, внимательно глядя ей в лицо своими добрыми, все подмечающими глазами. – Не по себе вам? Может, отварцу успокоительного?»
«Нет, нянюшка, все хорошо, – поспешно ответила Василиса. – Просто… устала».
«Деньки-то тяжелые нонче, – вздохнула Арина Власьевна. – И народ все больше ропщет. Еремей лютует, особливо на новенького этого, Ивана. А парень-то, видать, с норовом, хоть и молчит. Не ровен час, беда какая случится».
Василиса похолодела. «Какая беда, нянюшка?»
«Да кто ж их знает, барышня? – Няня неопределенно махнула рукой. – Душа крепостная – потемки. Вы бы… поосторожнее с ними. С Еремеем построже надо, чтоб не перегибал палку. А то и до бунта недалеко. А вам оно надо? Батюшка ваш как узнает…»
Слова няни упали тяжелым камнем на сердце Василисы. Страх перед отцом, страх перед возможными последствиями ее необъяснимой мягкости, страх перед этим странным, притягивающим и одновременно пугающим чувством, которое вызывал в ней Иван, – все смешалось в тугой узел.
Ночью ей долго не спалось. За окном выла вьюга, и тени от качающихся деревьев метались по стене ее спальни, принимая причудливые, пугающие очертания. И среди этих теней ей все время мерещился темный силуэт у двери и глаза Ивана – глаза, в которых она увидела не только страдание раба, но и искру чего-то запретного, опасного и… волнующего. Мысль о нем, непрошеная, навязчивая, возвращалась снова и снова, вызывая и стыд, и страх, и странное, болезненное любопытство. Что скрывается за его молчанием? Какова его история? И почему именно его присутствие так нарушило хрупкое равновесие ее одинокой жизни в этом забытом поместье?
Глава 3. Первый снег и отцовский взгляд
Октябрь уступил место ноябрю, и однажды утром Василиса, подойдя к окну, увидела мир преображенным. За ночь выпал первый снег – робкий, негустой, но уже успевший припорошить стылую землю, крыши изб и голые ветви деревьев тонким, серебристым саваном. Пейзаж, еще вчера уныло-серый, обрел чистоту и какую-то холодную, торжественную печаль. Этот первый снег всегда вызывал в душе Василисы смешанные чувства: детскую радость от новизны и взрослую тоску по ушедшему теплу, предчувствие долгой, глухой зимы, которая заточит ее в стенах усадьбы, словно в темнице.
В этот раз к обычной меланхолии примешивалась и растущая тревога. Мысли об Иване, которые она тщетно пыталась гнать, возвращались с настойчивостью осенней мухи. Тот вечер у клавикордов, его силуэт в дверях, напряженное внимание во взгляде – все это не выходило из головы. Она стала чаще искать его глазами во дворе, ловить обрывки разговоров дворовых, пытаясь узнать о нем больше, и тут же стыдилась своего любопытства, своей непростительной слабости. Она – барыня, он – крепостной. Между ними – пропасть, которую не могли перелететь даже звуки Шопена.
Ее смятенное состояние усугубилось известием, которое привез запыхавшийся нарочный из соседнего уездного города: батюшка, Василий Петрович, едет с визитом. «Разведать обстановку», как он выражался. Сердце Василисы тревожно сжалось. Визиты отца всегда были для нее испытанием. Он осматривал все хозяйским глазом, строго спрашивал за каждую мелочь, и хотя никогда не был с ней жесток, его молчаливое неодобрение или короткий, по-военному отрывистый выговор ранили сильнее крика. А сейчас… сейчас ей было что скрывать. Не какой-то проступок или упущение по хозяйству, а нечто гораздо более туманное и опасное – состояние собственной души.
Приезд отца внес в сонную жизнь усадьбы суету. Арина Власьевна забегала, отдавая распоряжения по кухне и уборке господских покоев. Еремей выгнал мужиков чистить подъездную аллею от первого снега, покрикивая на них зычнее обычного. Сама Василиса, надев лучшее, хотя и скромное шерстяное платье, пыталась придать лицу спокойное и деловитое выражение, но руки ее слегка дрожали, когда она поправляла волосы перед зеркалом.
Василий Петрович прибыл к обеду – высокий, прямой, несмотря на свои сорок пять лет, с сединой на висках и обветренным лицом, на котором застыло привычное выражение суровой сосредоточенности. От него пахло дорогом табаком, кожей и морозом. Он коротко, но крепко обнял дочь, внимательно заглянул ей в глаза.
«Ну, здравствуй, хозяйка, – пророкотал он своим басом. – Как тут у тебя дела? Не разбежались твои орлы?»
«Здравствуйте, папенька. Все помаленьку, слава Богу», – ответила Василиса, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
После обеда, сытного, но прошедшего почти в полном молчании, отец пожелал осмотреть хозяйство. Василиса пошла с ним, кутаясь в теплую шаль. Они миновали господский дом, конюшню, амбары. Василий Петрович задавал короткие вопросы Еремею, который семенил рядом, стараясь выказать усердие. Отец кивал, хмурился, делал замечания. Василиса шла чуть позади, чувствуя себя провинившейся школьницей.
Когда они подошли к дровяному сараю, откуда доносился мерный стук топора, она увидела Ивана. Он колол дрова. Без шапки, несмотря на морозный воздух, его темные волосы разметались, на лбу блестели капли пота. Рубаха на нем была все та же, ветхая, едва прикрывавшая сильное тело. Он работал споро, с какой-то ожесточенной сосредоточенностью, словно вымещая на неподатливых поленьях всю свою глухую тоску и злость.
Еремей хотел было что-то крикнуть ему, но Василий Петрович остановил его жестом. Он несколько секунд молча наблюдал за работой Ивана. Василиса затаила дыхание. Что он видит? Просто крепостного за работой? Или что-то еще?