Письма с острова

УДК 821.161.1.09
ББК 83.3(2Рос=Рус)6
Б81
Редактор серии – Д. Ларионов
Татьяна Бонч-Осмоловская
Письма с острова / Татьяна Бонч-Осмоловская. – М.: Новое литературное обозрение, 2025.
«Лоскутки рассказов развлекали и ужасали, обрывались в никуда. Отдельные истории не завершались, но собирались в лучшее из повествований, историю об историях, и не опускались в сияющие пропасти дидактичности и нравоучительности». Книга Татьяны Бонч-Осмоловской – это собранная неведомой героиней коллекция жутковатых сказок и одновременно цельное произведение, органически складывающееся из этих историй. Переосмысляя сюжеты и поэтику европейских сказочных сюжетов, классической литературы и античных мифов, автор помещает своих героев в современный тревожный мир антропологической и экологической катастрофы, населенный разнообразной флорой и фауной. Однако в центре все же оказывается растерянное и расщепленное человеческое сознание, которому в условиях неопределенности и туманности будущего остается одно – рассказывать истории. Татьяна Бонч-Осмоловская – прозаик, поэт, филолог.
ISBN 978-5-4448-2818-2
© Т. Бонч-Осмоловская, 2025
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
Вступление
В мае двадцать второго проклятого года в мой почтовый ящик упало письмо с неизвестного адреса. В сабже значилось: «contes cruels». Давнее увлечение сочинениями Огюста де Вилье де Лиль Адана единственное остановило мою руку, привычно направлявшую в корзину послания, неизвестным науке образом обошедшие жесткие спам-фильтры. Сообщение располагалось непосредственно в теле письма, что было благоразумно со стороны автора. Моя любознательность не распространялась на то, чтобы открывать вложение, хоть и маскирующееся под текстовый файл. Однако я прочитала этот текст и заинтересовалась настолько, чтобы, во-первых, скопировать его в отдельную папку, а во-вторых, изучить емейл отправителя. По всей видимости, это была рассылка и мой адрес значился в слепой копии списка адресатов. Имя horaciawh в домене gmail было, вероятно, пересылочным пунктом, заведенным в безымянном интернет-кафе, через который поток писем направлялся по множеству случайных адресов, включающих и мой. Более того, следующие письма, приходящие с тем же заголовком «жестокие сказки», отправлялись с других мейлов, с приставкой Re:, Re:Re:, Re:Re:Re:, так что я предположила, что оказалась включена в неведомую группу, сочиняющую текст по принципу «сада разветвляющихся троп». Если имя первого отправителя и прочитывалось как слегка искривленное «Горация», следующие представляли собой все более нелепые сочетания букв и цифр. В этой цепочке мне слышалось приглашение вступить в игру, но я так никогда и не включилась в нее, даже если то была только игра, и так никогда и не отправила собственных сочинений на последний или какой-либо из адресов в цепочке. Дважды я писала вежливые сообщения на исходный мейл, еще похожий на человеческий, но ответов не получила. Ни к чему обнадеживающему не привел и быстрый поиск в сети людей с таким именем и инициалами, как значилось в послании, как и со всеми прочими именами отправителей. Но уже самое первое письмо вытащило меня из серой тоски, в которой я в то время пребывала, не способная ни на какую физическую или умственную деятельность. И, сама себе удивляясь, я ожидала следующего письма в состоянии, схожем с влюбленностью, растущей с каждым новым мейлом, словно бы зыбкая фигура отправителя воплощалась передо мной во плоти. Лучше, чем во плоти, – это наслаждение не требовало от меня соответствия принятым в обществе нормам факабельности, но представляло собой наслаждение как таковое. Из вышесказанного читатели вправе делать любые выводы как о моем психическом состоянии, так и о моих сексуальных предпочтениях. Я осуществляю это издание не для того, чтобы прославить собственное имя или открыть человечеству истину, до сего времени остававшуюся ему неизвестной.
Уже после пары первых писем я просмотрела корзину на предмет, не провалилось ли туда какое-либо из прошлых «contes cruels». Но в прошлом ничего подобного не было, а в настоящем в мой ящик с регулярностью три – пять, самое больше – шесть дней приходили все новые истории. Я оставила попытки разыскать их автора или авторов, полагая, что если он, или она, или же они хотели в наши непростые дни оставаться анонимными, то имели все основания и права пребывать в таковом качестве. А мне пришлось смириться с их недостижимостью, по крайней мере до той поры, пока они не захотят открыть свои личности или пока кто-либо из иных читателей жестоких сказок не окажется более удачливым в определении авторов. Собственно, это соображение и побудило меня опубликовать полученные по почте истории, ни в коей мере не претендуя на авторство, но исключительно надеясь совместными усилиями – в том числе излишне скромных получателей той же рассылки – из крошечных туманных осколков собрать лицо их создателя. Впрочем, я не исключаю возможности, что адресатом полученных мною писем была единственно я одна, а генерил их какой-нибудь случайный AI по алгоритму, составленному на основе моих предпочтений. Оттого эти истории произвели на меня такое впечатление, тогда как всякий другой читатель не найдет в них ничего забавного и удивительного. Эта версия попахивает конспирологией, однако в пользу первого аргумента говорит то наблюдение, что со времени знакомства со «сказками» я определенно стала встречать их фрагменты, сюжетные лоскутки и отдельные фразы во всяческих текстах, классических и современных, к чтению которых заново пристрастилась. Я утешала себя сознанием зеркальности образов и ограниченностью числа сюжетов, но всякий раз, когда узнавала некоторую фразу, – словно отражение запомнившейся шахматной позиции мелькало и пропадало в двери комода, всякий раз я ощущала, как мурашки бегут по коже. Странным образом, в такие моменты, когда из разрозненных ниток сказок, распределенных по пространству, я убеждалась в реальности этих текстов, я убеждалась и в реальности их авторов, и более того – в существовании их в едином со мной временном промежутке.
Аргумент об обращенности сказок лично ко мне и ко мне одной мог быть подтвержден или опровергнут только возникновением открытой обратной реакции на их открытую же публикацию. И для того, чтобы получить упомянутую реакцию, я предъявляю эти сказки читателю и ожидаю ее с дрожью, с какой не стала бы ждать представления собственного дитя взыскательному суду экзаменаторов.
Всего я получила что-то вроде пяти дюжин посланий, а после того как скудный поток писем прекратился к середине осени, ждала еще полтора месяца, перечитывая и перечитывая полученные прежде, а затем собрала их вместе и, признаюсь, слегка литературно обработала. Не редакторской, но минимальной корректорской правкой. Я не касалась жанров и стилей, меняющихся от текста к тексту, что косвенно подтверждало гипотезу полилога. Лоскутки рассказов развлекали и ужасали, обрывались в никуда. Отдельные истории не завершались, но собирались в лучшее из повествований, историю об историях, и не опускались в сияющие пропасти дидактичности и нравоучительности.
Если они и заставляли читателя остановиться и задуматься, то над вшитыми в живой сюжет загадками, иной раз и математическими задачками. Однако второпях авторы путали падежи, питали необъяснимое предпочтение к заглавным буквам в названиях институций и по большой части произвольно расставляли знаки препинания. Данные проколы, вероятно, представляли характерный след, по которым могла бы быть установлена личность автора или авторов посланий, но я все же скрыла их в пользу традиционной орфографики. Легкое несоответствие авторской грамматики и пунктуации принятым нормам языка было, на мой скромный взгляд, единственной фальшивой нотой в превосходном произведении. Возможно, как я заметила выше, эти истории воодушевили меня и только меня, в то время как другие читатели не найдут в них ничего умного и забавного, что могло бы вывести их из сплина. Все же я смею надеяться, они развлекут читателя и подлинным светом красоты и мудрости озарят его душевное состояние. Как бы то ни было, достаточно мне говорить. Пора остановить предварительные разглагольствования и распахнуть занавес основного действия.
Письмо первое
Сиринга
- девочка в поле играет на флейте
- и звуки взлетают к небесному своду
- не знавшая горя страха войны от роду
- в школьной форме волосы убраны в косы
- заплетены до пояса белой лентой
- девочка в поле играет на флейте
- девочка в поле играет на флейте
- мелодия вьется песчаным смерчем
- вплетается в дым выступают слезы
- хор цикад из окопа ангелы полулежа
- палят красотой от бедра картечью
- девочка в поле играет на флейте
- девочка в море играет на флейте
- кораблю туда не войти мореходу
- не найти крова последнему сброду
- протяни руку без жалости без сожаления разверни
- полки на рассвете на ангелов змей пауков непогоду
- в центре бури слушай замри ближе раскаты грома
- в слезах в тоске в тротиловом эквиваленте
- девочка в море играет на флейте
- девочка играет на флейте
- босиком примотанная к громоотводу
- в военной форме на краю мироздания
- в заключительные моменты
- задыхаясь закрываясь от ветра на последнем изводе
- прилипая губами к замерзшему инструменту
- девочка играет на флейте
- девочка в небе в засохшей крови земли от восхода
- до заката продолжает играть на флейте
- ошметки звуков вырвались на свободу
- девочка не подчиняясь уже указу
- вбивает клин в легкую твердь возьми
- скажем сожженный куст лестницу в небо
- не смотри ступени тают растаяли растут росли
- слышите в уголке в вышине не жалейте
- девочка в небе играет на флейте
- девочка в поле играет на флейте
- и звуки взлетают к небесному своду
- кто-то ведь должен играть восходу
- раздвинуть занавес заглянуть на ту сторону
- раскрывая звуками флейты как в смерти как
- в родах ворота
- разогнать стаю плачущих карканье ангелов
- увидеть верблюда город орла и корову
- девочка в поле играет на флейте
- и звуки взлетают к небесному своду
Письмо второе
Побег
На работу пришли, трое, деловые костюмы, прямые спины. Я увидела, как они заходят в наш офис, развернулась, как была, и бодрым шагом прочь, по коридору, кивая коллегам, не бежать, улыбаться, будто так и надо, на лестницу. Потом уже спохватилась, что ни пиджака, ни сумочки, ни телефона не захватила, и обратно никак. До дома нормально добралась, хорошо, что с хозяйкой разминулась, объясняться еще с ней, когда заплачу да что зубы болят, отчего не на работе. Взяла паспорт, другой телефон, разослала с него сообщения, собрала быстренько вещи, теплую одежду в сумку, понтовую на себя, и на выход. А там соседи мои подхватились, обступили меня, чтобы вместе наружу. Даже кошку принесли погладить, теплая, скворчит меховыми искрами. Я взглянула еще на мои азалии – и на вокзал, чисто на авось. Смотрю, приходит сообщение от Ирины, они сейчас отправляются в горы, могу с ними. Там еще народ, кто лазить, кто гулять, кто просто на шашлыки, разношерстная компания, приспособлюсь. Приезжаю на вокзал, у нас запутанные залы ожидания и система проверки документов, тем более теперь. Но я легко прохожу контроль, в дорогой одежде и с чистыми документами. И теряюсь по дороге на выход. Как можно потеряться на вокзале? Там везде указатели! Где я сворачиваю не в тот коридор, за другую занавеску? Расслабилась, отвлеклась, думала, у меня еще полно времени. Еще и натолкнулась на старую знакомую, она мне стала рассказывать, как ее сын с марта играет в компьютерные игры без конца, бросил учебу, нарушил жизненный план, я ей говорю, может, ему страшно, может, он о войне слышал, ах, откуда он слышал, у нас и телевизора нет. Зазывала меня в гости, может, я на ее сына посмотрю, что ей посоветую, все ведь будет хорошо. Не знаю, как и распрощалась с ней, пока, пока, скоро увидимся, иду узким коридором, это внутренние помещения, здесь никого нет, спотыкаюсь о коробки, выхожу к лифту, лифт, естественно, не едет без кода, бегу обратно, уже опаздываю на посадку, выбегаю к туннелю, выбегаю наружу. Это служебный выход, тут механики и погрузчики. Показывают, где мой поезд – за несколькими платформами, переходов, естественно, нет. Соглашаются довезти меня на погрузочной тележке, залезаю в кабинку к водителю в голубом комбинезоне. Он старый, усатый и боком прижимается ко мне. Едем с визгом и дребезгом, подскакиваем на поворотах. Низко над нашими головами скользит самолет, пассажиры смотрят из окон. Мы подлетаем на полметра в воздух, верхние чемоданы сползают и растекаются с тележки. Водитель останавливается, начинает, кряхтя, собирать чемоданы. Я выскакиваю помочь ему, бросаю, бегу через платформу, бегу, вижу, как мой поезд закрывает двери и отправляется. Иду дальше по платформе, спускаюсь по лестнице, под гул самолетов и сирену. Перехожу пути, еще одни, готова перелезть под последним поездом, но он трогается и уходит, оставляя меня перед обычным перекопанным полем, рыжая глина, ничего тут не растет и не вырастет, из-под ног прыскают мыши. Каблуки вязнут в земле, я снимаю туфли, трава колет ступни. Выхожу к оврагу, спускаюсь к реке, заросшей банановыми пальмами. Иду где по тропе, где по мелкой холодной воде. Уже не чувствую ступней. Спускается ночь, надо где-то ночевать. По пути мне встречаются каменные хижины, просто будки, сторожки пастухов или охотников, можно заночевать в такой. Небо сияет белоснежными облачками, словно сладким кремом. Впереди вырастает силуэт дома. Облачка взбиваются в густую пену, завариваются в нежно-голубые, синие, сизые, черные страшные тучи. Дождь хлынул, когда я отворяла калитку, за минуту, от силы, пока добралась до крыльца, спокойно, шагом, не бежать по мокрой скользкой глине, за минуту я промокла от макушки до босых ног, вся, насквозь. О, блаженство горячего душа, свежих простыней и одеял! На кухоньке нашелся чайник и плита, в шкафу – чай, кофе, бисквиты и пачка макарон, так что поужинала я на славу. Тем временем дождь стих, тучи разошлись и взошла луна, из‑за ветвей деревьев, как из‑за кулис. Жаль только, звезд видно не было. Утром я заново спустилась к реке, здесь широкой и бурной. После ливня вода окрасилась коричневым, течение несло сломанные ветки, вырванные из земли коряги. На песке лежала плоскодонка без весел. Я столкнула ее в воду и легла на дно, раскинув руки в стороны, крестом, для равновесия и чтобы не стреляли. Река потащила мою лодку по течению, над головой проплывали ветки прибрежных деревьев, птицы черкали небо. Река становилась все шире, меня уже не качало, но на оглушительной скорости несло по течению. По сторонам выросли скалы, со дна лодки казалось, они высотой до небес и раскачивают реку. Лодка все ускорялась, я едва держалась внутри. Наконец свод сомкнулся над моей головой, меня затянуло вглубь подземного потока и перевернуло, выбросило наружу. Я совершенно оглохла в барабанном грохоте, меня крутило и переворачивало, волокло и швыряло. Лодка, вероятно, разбилась, так что мне повезло оказаться снаружи. Я сворачивалась в клубок и распрямлялась в змею, следуя сумасшедшему течению. Не знаю, как меня не разбило о скалы, как я не лишилась дыхания под водой. Мне казалось, путешествие длится бесконечно, но, должно быть, оно заняло всего несколько минут, прежде чем я обнаружила себя выплеснутой на высокий камень вместе с нитями травы, обломками сучьев и липкими листьями. Кажется, я потеряла сознание там. А когда очнулась, от холода и стука волн, смогла перебраться на соседнюю глыбу, с нее на следующую, и так за день доползла до равнины, где можно было идти, если бы только ноги держали меня. И я ползла, стараясь добраться настолько далеко от воды, насколько достало сил, пока не упала навзничь на сухую траву. Открыв глаза, я обнаружила над собой огромную, почти с меня размером, голову. Покрывавшая ее шерсть была насыщенного бордового цвета, как если бы ее окунули в борщ, а глаза смотрели пронзительно и будто бы даже разумно. Приятное впечатление портила слюна, обильно текущая из пасти, украшенной массивными резцами, что выступали из-под рассеченной надвое губы. Если бы я уменьшилась раз в десять, это могла бы быть моя морская свинка. Я уменьшилась в десять раз? Я заново зажмурилась, стремясь избежать неизбежного. «Тикки!» – раздался голос из‑за спины чудовища. «Не трожь, плюнь бяку, что ты там нашла!» Мгновение, и весь говорящий выдвинулся из‑за чудовища и оказался, то есть, оказалась миловидной девчушкой лет двенадцати, с кудрявыми волосами и яркими глазами на круглом темном личике. Свинья замотала головой, полупережеванная трава в потоках слюны разлетелась из пасти. «Я не бяка», – попыталась выговорить я, но зашлась в кашле. Глотки воды выплескивались из меня вместе со вчерашними макаронами. Свинья издала вопль отвращения и попятилась прочь. Она травоядная, нестрашная. «Ну здрасьте», – сказала девочка. Я закончила блевать и подняла голову, произнесла все-таки: «Здравствуй, девочка», и упала лицом вниз. Наконец расслабилась.
Письмо третье
«это всего лишь конец…»
- это всего лишь конец времени смена календаря
- когда приходит цунами смерч катастрофа чума
- над горизонтом жужжит тяжелый ядерный рой
- уже пробили куранты будильник сирена орет
- когда закончилось время не жаль
- или жаль лишь
- неразумных детей матерящихся их матерей
- каждый свое хлебнет
- потратить минуты на душ погладить на всех белье
- прибраться в доме своем или в чужом где живешь
- поцеловать детей близких любимых родных
- выйти наружу взглянуть белый снег свет облака
- ни дурен ни хорош ни суда ни подарков
- холоден ли горяч
- мимо цветущих лугов
- мимо рощ над колючками елей
- над вершинами гор навстречу лучам луны
- иудеи и эллины бриджитта деметра и митра
- возможно святой николай все снежинки войска его
- навстречу новому году воинство нового дня
Письмо четвертое
Белый Зайчик
Когда я вспоминаю теперь то утро, я вижу солнце. Был ветер, и в перине облаков образовались вмятины и ямы, потом прорехи, и наконец солнце взглянуло на город. После сырости и холода взбодрились мелкие городские воришки – сороки и воробьи. Прохожие подняли головы и удивились. Даже машины, ползущие по-собачьи, носами в зады друг другу, смотрелись веселее, гудели, что ли, не так свирепо.
Хотя, возможно, это ложная память. Солнце не выходило утром, как не выходило оно уже две недели до того и не будет выходить после. Тучи заволокли небо от горизонта до горизонта, грузные, влажные тучи, беременные мегатоннами снегопада.
Когда я вспоминаю то утро, я вижу бесчисленные огоньки, текущие вдоль мертвой реки. Зрелище завораживает и останавливает путника на открытом пространстве по пути домой или в укрытие, хоть под какую крышу.
Мы с Катей были рады, что успели заскочить в кафе до того, как снег засыпал окна крупными хлопьями, поднялся сугробами за стеной, там, снаружи. Снег выстукивал по стеклам нехитрый ритм, белый шум, трогал окно беспрестанными шелестящими прикосновениями, повторял неразличимо слово, которое никто не услышит.
– Дурацкая погода! – Катя тоже смотрела в окно.
Официантка с узкими глазами и губами в черной помаде принесла нам большие кружки шоколада со взбитыми сливками. На голове у нее был красный колпак с белой опушкой. Все официантки здесь выглядели одинаково, все с узкими глазами, подведенными черным, а сегодня еще и с тошнотворными колпаками на вороньих волосах.
Катерина остановила девушку и попросила принести масляное пирожное. Катя была высокая и стройная, с колючими злыми глазами. Она не беспокоилась о фигуре. Она мне нравилась. Это было наше второе свидание, и я не рассчитывал закончить его в постели. Сейчас было время развлекать и завлекать ее.
Но я не знал, о чем говорить с ней и, зацепившись за быстрый ряд мыслей: пирожное – фигура – толстяк, стал рассказывать, как на прошлой неделе к нам на кафедру пришел парнишка с большими проблемами с весом. Он едва окончил школу и устроился к нам, дожидаясь повестки. Одноклассники наверняка смеялись над ним, а он улыбался, как идиот, всем и всегда. Он убирал волосы в хвост и носил свитер с оленями, обтягивающий сферу его живота, как скорлупа гигантского хитинового существа, только что выучившегося ходить на двух ногах и кое-как разговаривать.
Марина тут же привлекла его к подготовке утренника. Мы устраивали утренник, для детей сотрудников факультета, и Марина вызвалась отвечать за праздник. Она всюду вызывалась, с тех пор как выскочила из декрета, едва дочери исполнилось три месяца. Боялась потерять работу. Изо всех сил демонстрировала, что будет вкалывать больше всех, что готова на все: презентацию подготовить – пожалуйста, утренник провести – она первая.
Я лично не возражал, чтобы кто-то взвалил на себя большую долю общественной работы. Иначе меня опять привлекли бы на полную катушку. Конечно же, меня все равно привлекли. Они знали, что я свободен в эти дни – зачеты я принял, отпустил студентов готовиться к сессии. Сам расслаблялся, и детей не водил по елкам и музеям, своих детей у меня не было.
Я поглядел на Катю. Девушки любят, когда парни рассказывают им про детей. Даже чайлдфри девушки. Считают, это значит, у нас серьезные намерения. Я никогда не забывал упомянуть о будущей семье, жене, детях. Пусть ничего из этого у меня сейчас нет, но я задумываюсь над такими вопросами. Со мной можно их обсудить.
Однако Катя погрузилась в пирожное и, казалось, вовсе не слушала меня. Я повторил:
– Я бы хотел, чтобы старший был мальчиком. Защитником родины. А потом – две девочки.
У Марины, кстати, была девочка. Она притащила ее на утренник, розовый конверт, пристегнутый к груди матери. Еще и в сказочное представление ее записала. На самом деле, настоящего младенца вытащила на сцену!
Мы ведь не просто так позвали детей на утренник, мы показывали им рождественскую сказку о патриотизме и дружбе. Вначале думали позвать аниматора, конкурсы всякие, забавы. Только за дело взялась Марина, убедила коллег – она устроит рождественское представление. Еще и новенького привлекла, того толстяка с идиотской улыбкой.
Сценарий тоже она писала или они вместе. Так и написали – самое глупое представление из всех глупых корпоративных новогодних представлений, которые я видел. Не знаю даже, о чем они думали, когда сочиняли. Как бы сказать помягче… не получился у них сюжет. Ни патриотизма, ни исторической перспективы. И парень оказался тупой – пришел мутный, невыспавшийся, заготовил себе шпаргалки с текстом, иначе бы не запомнил.
Начиналась их история с того, что Дед Мороз в лесу опускает в гнездо младенца, а Белому Зайчику приказывает позвать Снегурочку, чтобы она – та-дам! – отнесла его Деду Морозу. Младенец изображал Новый год, если кто не понял, поэтому Марина нашила звезды на пеленки.
– Отнесла? – спросила Катя. – Ходила кругом? И это вся сказка?
– Кто их знает, сколько бы они ходили. Но в лесу оказались еще Кикимора с Лешим, слуги Снеговика. Снеговик боялся, что наступит весна и он растает. И он поручил Лешему с Кикиморой разыскать Снегурочку и ее младенца и привести к нему. А он посадит их в ледяной погреб, заморозит, а потом разобьет молотком на ледяные кусочки.
– Ага! – Катя отложила ложку. – Вечер перестает быть томным.
– Утренник, – поправил я ее. – Это я придумал. Я заставил Марину внести интригу в сюжет. Еще пирожное хочешь?
Катя с сомнением посмотрела на тарелку. Потом на трех официанток в красных колпаках, перешептывающихся у двери на кухню. Потом в шелестящую белизну за окном.
– Позже, может быть. Так ты тоже участвовал в представлении?
– У меня была главная роль! Я играл Снеговика. Марина, естественно, изображала Снегурочку. Костюмы мы, кстати, сами себе придумывали.
Я открыл на айпаде фотки с утренника.
– Жуть! Страх и ужас, – восхитилась Катя.
– Ага, – подтвердил я. – Круто получилось. На декорации не смотри, декорации мутота. И лес тут, и пустыня, в пустыне незабудки, ромашки, и башня над ними. Откуда в пустыне башня? Ты смотри на фигуры, на наши лица.
Маску Снеговика я сделал из жестяного ведра с велосипедным отражателем. Под ним – прореха рта в улыбке, как у Джокера. Снегурочка не особенно старалась, она один в один была копия Белоснежки – юбка колоколом, широкий пояс, блестящие волосы, белоснежная кожа, мягкие губы.
Я закрыл айпад.
– Погоди, а Зайчик? Я хочу посмотреть на этого парня.
Она положила руку на мою. Я накрыл ее ладонью, спрятал в раковину своих рук.
– Зайчик на фотках не получился – сплошное размытое пятно. Комок белого пуха. Круглый толстый комок белого пуха. Он все время скакал и метался по сцене. Не получились фотки.
Я подумал еще немного, вспоминая:
– Правда, он стоял спокойно несколько минут, сложив на груди руки, пока Снегурочка пела младенцу колыбельную. Но это была такая колыбельная, мама дорогая! Я едва не заснул. Дети едва не заснули.
– Напой.
Катя не забирала руку.
– Гм… Я не уверен, что помню. Что-то вроде: спи, моя девочка, спи, ветер песком не скрипи, малышку теплее укрой, песенку тихо пропой: спи, моя сладкая, спи, лисичка, спеши по степи узкой укромной тропой, песенку девочке спой: спи, моя рыбонька, спи, птичка, нас в дом пригласи, малышку мою успокой, песню ей тихо пропой: спи, моя сладкая, спи, зайчик, малышку спаси, в норке скорее укрой, песенку крошке пропой…
– Я поняла, – прервала меня Катя. – Сама чуть не заснула. А дальше?
– Дальше? – может, получится сократить прелюдию. – Поедем ко мне?
– Давай посидим здесь, пока метель. Закажешь мне пирожное?
– Конечно, – я показал официантке на пустую тарелку.
– Я спрашивала, что было дальше, у вас на утреннике?
Официантка в гномьем колпаке примчалась с пирожным и унеслась обратно на кухню. Они смотрели оттуда в зал, три пары узких глаз сверкали из темноты.
– Самое веселое началось потом. Хотя не сразу, сначала было скучно. Очень скучно. Снегурочка принялась рассказывать Зайчику сказку про злого царя, который боялся новорожденного младенца, потому что решил, что тот свергнет его с трона. Тут некоторые напряглись, но сказка же, для малышей, все дела. В общем, царь сопротивлялся такому ходу вещей и приказал убить младенца. А поскольку он не знал, который младенец его победит, то приказал убить всех малышей.
Это была долгая и скучная история. Не знаю, к чему Марина рассказывала ее детям. Естественно, они принялись шуметь, пока она говорила. Никто ее не слушал.
Но тут на поляну прокрались Кикимора с Лешим и – подстрелили Снегурочку. Сразу все проснулись, раскрыли рты и уставились на сцену. Зайчик, конечно, заверещал, запричитал и понес Снегурочку в свою норку.
Он нес младенца, который проснулся и решил разораться прямо во время представления. Он волок Снегурочку, причитающую из‑за простреленной ноги. Ногу она все время путала, то правую за собой волочила, то левую.
Кикимора с Лешим скакали вокруг Зайца, один его ногой двинул, другая огребла палкой. Дети были в восторге: кричали, хлопали, улюлюкали. Полный тара-рам.
Короче, он дотащил их до норы и спрятал внутри. Кикимора с Лешим побежали звать Снеговика. Дети кричат. И тут я появляюсь, Снеговик. На глазах черное ведро, дышу через жестянку, под ведром – ухмылка красной краской.
– Красава, – облизнулась Катя.
– Я оглядываю зал, спрашиваю детей: ребята, вы Снегурочку с Новым годом не видели? Куда они побежали? Это Маринка решила встроить интерактив в сюжет. Думала, они за нее заступятся. А дети, все, как один, дружно: ВОН ОНИ!
Кикимора с Лешим переглянулись неуверенно: правда, знаете? Где же они?
Дети тянут руки, показывают: вон! У Зайчика! В норе у Зайчика! Марина с Зайчиком опешили, не знают, что делать. Это надо было видеть – как линяла ее улыбка, как горели глаза у детей.
Я говорю: тащите их сюда, сейчас я их морозить буду. В общем, все пошло не по сценарию.
Дети бросились на сцену, обхватили Снегурочку, притащили ко мне. Щипали их по дороге, конечно. Одна девочка-бабочка ей булавку в ладонь вколола, та аж взвизгнула. Смешно получилось. Мальчик в ковбойском костюмчике махал кнутом. Потом другой, в костюме волка, принялся кусаться, укусил Зайчика за попу, представь! Сплошная куча-мала. Я их заморозил, поднял молоток, чтобы расколотить ледышки вдребезги.
– Заморозил? – она приблизила губы к моей щеке, спустилась к шее. Я чувствовал ее шоколадное дыхание, видел накрашенные пурпуром веки.
– Практически. Можно сказать. Только Зайчика. Но тут прибежал Дед Мороз, встал великаном посреди толпы малышей, взмахнул посохом, как заорет: ТИХО ВСЕ! Понятно, они замолчали – Дед Мороз же, у него подарки в мешке. Он направил на меня посох и велел мне растаять. Совершенно нелогичное действие. Мороз – и приказывает таять.
Но пришлось слушаться – он главный, он подарки принес. Маленькие паршивцы тут же к нему переметнулись.
– Жаль, – отодвинулась Катя. – Дети сказали, заморозить и расколотить, надо было заморозить. И расколотить молотком. Пусть осознают последствия своих решений. Вообще-то, я считаю, Зайчик – существо куда более опасное для общества, чем Кикимора. Мое личное имхо.
– Ты совершенно права. Абсолютно. Дети вообще все точно понимают. Под конец Дед Мороз у них еще спросил: простим Лешего с Кикиморой? Тоже на жалость давил. А дети, дружно, решительно: НЕТ! Он тоже завис, говорит, и что же с ними сделаем? Половина кричит: заморозить! Другая: растопить! Он воспользовался ситуацией: значит, говорит, и заморозим, и растопим. То есть оставим, как есть. С Новым годом! Елочка, зажгись! Всем спасибо, все свободны. Теперь начнутся танцы.
Взяли детей за руки, пошли хороводом. Музыка играет, пух летит. Подарки всем раздали. Елочка зажглась, все дела.
Марина сидит в углу, рыдает. Младенец как начал вопить, так не останавливается, она на него внимания не обращает. Ирка с Вадиком подошли, Кикимора с Лешим, утешают ее. Вадик говорит: чего ты переживаешь? Ну что тут такого удивительного, чтобы переживать! Ты думаешь, они за вестью пришли? Они пришли за шоколадными подарками. Расслабься, они не услышат весть, даже если она будет скакать чечетку у них перед глазами. Нет в них ни страха, ни жалости. Ирка поддакивает: да кого тут прощать? Ты их видела? Простила бы? Нет причин прощать Кикимору с Лешим. Маринка сидит, ревет, совсем заходится. Наконец вытерла слезы, укутала младенца, в коляску его – и наружу.
За окном валил снег. Мы смотрели в белизну, сгущающуюся темнотой, тишиной, тьмой. Белый пух кружил в воздухе. Я забыл сказать ей, что Зайчика я все же расколотил на мелкие осколки, на мелкие, мелкие снежные пылинки, они крутились в воздухе, засыпая землю. На полу на сцене и в зале остались только его записки, его шпаргалки, без которых он не решался выходить перед зрителями. На клочках бумаги, таких крошечных, что едва можно было разобрать буквы, было написано одно слово: «милости».
За пределами этого неба, там, где не было ни снега, ни стекла, ни страха, женщина катила коляску с плачущим малышом. Не плачь, наклонилась она к ребенку, не плачь, ангелы не умирают.
Мы глядели в окно. Там была тьма.
Письмо пятое
«моя подруга подобрала на улице ангела…»
- моя подруга подобрала на улице ангела
- дело было после китайского нового года
- он стучался в канализационный люк
- напротив детского парка с коровками
- длинным клиновидным носом
- перезвон как дюжина колокольчиков
- позже она рассмотрела зубастую челюсть
- вытянутое сосиской тело с короткими лапками
- трехпалые лапки и клиновидный хвост без зубов
- но к этому времени она уже услышала
- его перезвон и взяла его на руки
- ангел был чешуйчатый жесткий холодный тяжелый
- он сложился вдвое у нее на руках
- подвернул хвост к голове втянул лапки
- как прежде втянул свои крылья
- дома она посадила его под лампу
- мозаика черных чешуек по карамельному
- полю затылка хвоста и спинки
- но он уполз и долго стучал мордой по батарее
- по ножкам шкафа и полки для обуви
- она боялась что будут жаловаться соседи
- довольно громко но никто не пришел
- наконец обосновался на вешалке
- когда открывали дверь
- стучался мордой о дверной косяк
- издавая тонкие звуки
- присматривал за детьми кошкой собакой
- двумя попугаями кроликом хомяком
- десятком рыбок
- сопровождал их по очереди
- через перекресток на красный свет
- однажды она проснулась посреди ночи
- и увидела как ангел плавает вокруг люстры
- шлепая короткими лапками по воздуху
- извиваясь сосисочным телом
- лунная светомузыка играла
- на хрустальных пластинах
- ангел продвигался вперед
- совершенно беззвучно
- утром он умер и она выбросила его
- рыхлое тело в урну около дома
Письмо шестое
Школьный праздник
По школьному двору бродили воро́ны. Воспользовавшись тем, что детей увели в зал, крупные, насквозь черные птицы с чугунными клювами расхаживали по площадке и переговаривались весомо и громогласно: «а-арр…» – «а-арр…», – и утыкались опять в швы между плитками, куда могли завалиться крошки от детских завтраков.
Стеша вышла во двор покурить. После леса ее мутило от школьных запахов, единственное спасение было – забить их табаком. Разумеется, курить на школьном дворе было запрещено, и она, как и трое других родителей, державшихся на расстоянии друг от друга, дымила в кулак, пряча сигарету в ладони. Стеша не хотела далеко отходить от зала, где похожая на снеговика учительница уже увела Дашу за прозрачную перегородку, отделяющую учеников от родителей.
Динамики гудели басом иерея, увлекшегося проповедью и вот уже минут сорок вещавшего малышам о долге перед родителями, родиной и учителями. «Ваша школа носит имя святого Александра Габита Иммануила, – пел поп. – Знаете ли вы, какой добродетели учил нас Александр Габит Иммануил? Смирению! Он – князь, победитель в битвах с князьями и рыцарями, мог разгневаться на степных иноземцев и пойти на них битвой, но он опустил голову и преклонил колени – ради родины своей, ради народа, которым единолично владел. Так велико было его смирение, что этот великий воин прислуживал тем, кто лишен был божественного благословения, – он служил степным иноверцам и тем спас народ свой от погибели. Благодаря ему предки наши стали живы, и мы все родились и стоим здесь сегодня. Вот перед вами потомок святого Александра Габита Иммануила, простой смиренный человек из Восточной империи, сделал нам милость, пришел на наш праздник. Поклонитесь теперь ему, дети, как народ Александра Габита Иммануила кланялся его предкам, поблагодарите за свою жизнь и жизнь ваших родителей и их родителей в прошлых веках. Учитесь же смирению у великого святого Александра. Учитесь! Смиряйте дерзкие порывы – хочется вам побегать, погонять мяч, а учителя говорят – нужно сидеть за столом и слушаться. Значит, поклонитесь учителю и за стол. Вспомните великого героя Александра Габита Иммануила…»
Двор потемнел на мгновение, вороны напряглись и загалдели, закаркали наперебой – небо разгладилось, пингвин улетел. Стеша поискала взглядом урну, не нашла и, бросив окурок воронам, повернулась в зал, в глубине которого стояла ее Даша, в джинсах и белом свитере, с бантами, неумело вплетенными в косички. Малышка выдержала все время проповеди, вместе с остальными школьниками слушая иерея. «Забей», – шепнула Стеша, когда та оглянулась, разыскивая ее взглядом, надеясь, услышит, прочтет по губам, вспомнит. Была у них такая присказка, и она ждала, что Даша поймет и не станет вслушиваться в слова священника, нудившего уже второй час свои славословия, смешанные с прописными истинами, политые сиропом отеческой мудрости и авторитетом духовной институции. Она надеялась, Даша пропускает их мимо ушей. Сама же, почувствовав, что во рту становится горько, а в груди тревожно, отправилась курить. Но голос иерея доставал и снаружи, разве что аккомпанемент ворон немного разбавлял его.
Родители, докурив, вползали обратно, и она тоже зашла внутрь и остановилась в проеме, отыскав Дашу среди сотни детей, рядами построенных перед сценой. Родители толпились беспорядочно за перегородкой из оргстекла. Кто-то старался подобраться поближе к малышам, зависнуть со своей стороны стекла, как зверь в зоопарке, кто-то безразлично держался поодаль.
Здесь была вся школа, от трогательных неуклюжих трехлеток детского сада, чопорных пятилеток-подготовишек с бантами и галстуками до подростков, обогнавших в росте родителей. Классы были маленькие – по три, пять, восемь человек, выстроившихся сейчас рядами от сцены. Просто не было больше детей в поселке или не нашлось больше родителей, отправлявших ребенка изучать науки и навыки. Сама Стеша спохватилась образованием дочери, только когда Даше исполнилось восемь. Она поняла вдруг, что дочь едва умеет читать и писать и не знает государственных песен. Стеша на лесных тропах и сама не знала, что полагается петь, и привела дочь в школу.
Завуч или директриса, кто бы она ни была, просияла навстречу им золоченой акульей улыбкой.
– Сколько лет девочке?
– Восемь в октябре.
– Тогда в третий класс давайте, к Наталье Александровне, – директриса указала на подрагивающий шар с глазастым навершием, на котором, в свою очередь, возлежала черная волосатая пуговица пучка или шиньона. В белом платье до пола, учительница походила на подтаявшего, оплывшего снеговика, вылепленного из огромного нижнего шара и крошечных верхних.
– Наталья Александровна, принимайте новенькую в класс.
Колышущийся снеговик пронзил их угольными глазками.
– Тебя как зовут?
Даша вопросительно взглянула на мать.
– Девочка не говорит? Совсем? В семье хоть разговариваете? Книжки показываете? Песни поете?
– Дома да, – соврала Стеша, – дома поем.
– Ну, давайте попробуем, – снеговик обхватила Дашу за плечи, вжала в мягкую белизну, – не справится, переведем во второй. А то наши детки уже много песен знают. Так как ее зовут?
– Даша, – ответил ребенок.
Стеша старалась держаться поближе к классу, а когда прозвенел звонок на построение и учительница повела Дашу за перегородку, смотрела внимательно, как дочь себя чувствует. Кажется, неплохо – переговаривается о чем-то с другими детьми, улыбается.
Иерей наконец закончил вещать и принялся махать в зал мокрой метелкой, окуная ее в золоченое ведро, которое держала перед ним улыбающаяся во все зубы директриса или кто бы она ни была. Прозрачную стену, отделяющую школьников от родителей, покрыли потоки жидкости, спрятавшие детей. Только сладкий, медовый, сонный аромат растекался поверх перегородки, долетая до родителей малой толикой того, что досталось малышам. Когда святая вода стекла вниз, в желоб между стеклом и полом, Стеша разглядела, что классы во главе с учительницами уже выстроились в очередь на поклон и целование ручки священнослужителя. Даша и еще пара ребят из других рядов спокойно стояли на месте, дожидались возвращения одноклассников. Она у меня совсем не воцерковленная, запоздало хотела сказать Стеша, но Даша, кажется, справилась, молодец, не пошла на целование.
– Пилотки, у кого-нибудь есть пилотки и ружья? Нам очень нужно, прямо сейчас, – из‑за перегородки выскочила директриса, пронеслась мимо, молотя каблуками по полу, как лодка мотором, пролетела сквозь массу родителей наружу во двор.
Иерей, закончив благословлять чад, сложил руки на животе и бесцветным комом отек на подставленный ему стул, по соседству с потомком Александра Габита Иммануила, сухим старцем отчетливо азиатского вида. Иерей поерзал, устраиваясь поудобнее, сыто улыбнулся, наблюдая, как суетятся учителя, что-то вымолвил, склонившись к плечу старца. Тот оставался бесстрастным и неподвижным.
Мальчик и девочка подбежали к почетным гостям, неся на вытянутых руках, словно ядовитых змей, букеты розовых гладиолусов, вручили обоим, подверглись лобзанию иерея и рукопожатию старца и вернулись на места в классных линиях.
– Полдень, полдень уже, закрывайте двери, заходите все, мы начинаем.
Двери закрывались неспешно, тяжело, с непоправимым скрежетом. Стеша с тоской взглянула в потолочные окна. В узкие регулярные проемы лез зеленый хаос, переплетение ветвей, взрывающееся оливковыми листьями, бутонами, колючками, скрывающими сонных сумчатых тварей и хищных птиц. За пыльными стеклами сверкали вдруг заблудившиеся с ночи звезды, выстреливали чьи-то круглые глаза размером с памятные медали, мелькал куцый хвост, хлопали неслышно грязно-серые крылья, быстрый разворот головы, сабли клювов.
В зале становилось душно. Пахло человеческим потом, сладкой святой водой, цветочными духами или натуральными цветочными ароматами, чем-то приторным, шоколадно-елейным. Стешу снова замутило. Свет, прорвавшийся сквозь эвкалиптовую сутолоку, ложился на лица тоскливой несвежей наволочкой.
Наружные звуки заглушала бодрая песня из динамиков, которыми управлял лысый мужичок за пультом слева от сцены. С картинкой он не справился, и на заднике величаво светила заставка операционной системы с четырьмя разноцветными флажками и списком папок на компьютере мужичка.
Под заставкой на сцене выстраивались малыши. В самых младших группах, кстати, учеников было больше, чем в старших, детей по двадцать, наверно. Очевидно, в детский сад родители их водили активно, а потом, годам к шести – восьми, желание учиться пропадало, а необходимость включаться в домашние занятия возрастала. Как раз к тому возрасту, когда Стеша наконец собралась и привела в школу дочь.
Представление началось. Малыши, очаровательные, как всякие детеныши, запели песенку. Как везде и всегда на таких утренниках, мальчик с краю пританцовывал и тянулся обнять соседку. Девочка посередине с серьезным лицом повторяла движения за подругой, опаздывая на пару секунд. Малыш рядом с ней пел старательно, громко и не попадая ни в тон, ни в ритм. А мальчик с другого края сцены так и простоял все выступление, молча глядя в сторону и не обращая внимания на суматоху рядом с собой.
Перед сценой стояла девушка в строгом костюме и старательно дирижировала малышами. Две воспитательницы сидели на корточках позади ряда детей и подсказывали, обнимали, удерживали на месте эту мягкую, как говорил Лао Цзы, почти жидкую материю.
Дети допели песню о маме и спели еще одну, об овчарке, если Стеша разобрала верно, и, направляемые воспитательницами, ручейком спустились со сцены. Молчащий мальчик повернул наконец голову, чтобы смотреть вперед вместе со всеми, но строгого выражения лица не изменил и рот так и не открыл.
Паузу между номерами заполнил шелест толпы. Звуки перелетали через перегородку, смешивались, сталкивались, сплавляясь воедино, яркие в каждом отдельном проявлении – вот плачет младенец на руках матери, вот хихикают подружки, глядящие на косичку китайца, вот ломким басом вступает в разговор десятиклассник… но встретившиеся вместе, прокрученные на ножах отражений и столкновений, голоса переплавлялись в однородный шум, назойливый шелест, рыхлый, как песок, сыплющийся и сыплющийся на лицо в духоте зала.
Под потолком кружились посеребренные струйки пыли, танцевали под им одним слышимую музыку, напомнив вдруг танец снежинок на новогодней елке. Стеша внезапно почувствовала себя нестерпимо одинокой, словно не было никого на сто километров вокруг и она ждала в засаде на куче сухой листвы. Только совы кругом, только глазастые совы, оборачивающие головы вокруг шей, наблюдающие за ней, наблюдающей за деревьями, наблюдающими за ничем. Они переглядываются поверх ее макушки, пересылают друг другу сообщения, которые она не может услышать, перебрасывают знаки, как мячики, мимо нее, замыслили, уже давно замыслили что-то свое.
В щель под дверью надувало рыжий песок.
После малышей выступали первоклассники. Они сами вышли на сцену, запущенные учительницами по ступенькам, и выстроились по порядку. Мальчики были одеты в голубые комбинезоны, девочки – в розовые. Каждый ребенок изображал какую-то букву, для удобства вышитую на груди, и все вместе удачно сложились в прославляющую Родину фразу. Увидев надпись, родители дружно захлопали. А малыши не остановились на демонстрации себя, но зачитали стих о птичках, возвращающихся в родное гнездо. Каждый ребенок произносил по строке по порядку, а воспитательница, та же девушка в строгом костюме, согнувшись, как подбирающий червяков журавль, с микрофоном перепрыгивала от одного к другому. Дети читали громко и весело, даже когда несчастная птичка едва не замерзла, перелетая суровое море, отбарабанили все строки, очевидно, не понимая смысла, но затвердив слова наизусть. Наконец птичка все же вернулась домой, свила гнездо, высидела яйцо и объяснила наследнику, как важно иметь любимую родину.
Родители кричали и хлопали, не отпуская детей со сцены. Воспитательница, дирижировавшая малышами, наконец разогнулась и улыбнулась в зал. Общий мужской выдох унесся под потолок. Иерей и китаец разом встали со своих тронов и протянули ей букеты. Стеша посмотрела девушке в лицо и поняла, что убьет обоих. Убери руки твои жирные, убирайся от живого существа, вон, ступай, промой глаза свои грязные, ступай сам покайся, причастись, постись, не бери грех на душу. Не про тебя она, черное отродье! Убирайся вон, монах, вон из школы, из города, из света, возвращайся в горный монастырь, медитируй, носи воду, коли дрова и думать забудь о девушке. А ведь щуплый монах, поняла Стеша, будет бойцом пострашнее. Центнер поповского жира растечется с одного пинка, а этот, с зорким взглядом, в просторном костюме, противник серьезный, кто знает, что он под своим френчем скрывает.
Но дева! Идет легко, ни на кого не смотрит, никого глазами не ищет. Строгий костюм просвечивает драгоценным нежным мехом, тонкая нить жемчуга между ключиц слепит глаза, маленькая голова на высокой шее, умиротворенный взгляд лебеди, изображенной старым голландским мастером школы Хондта и Фейта. Уходит, пропадает в шуме прибоя, грохоте осыпающейся листвы. Она моложе старшеклассников и в тысячу раз старше собравшихся в зале родителей, она девственна и порочна, злее самой Стеши, она уходит туда, где нет чужих детей, нет других мужчин, нет и никогда не было иных женщин, где ледяные звезды раскалывают ломкую твердь, обрушивая на землю чад и гарь, песок и пепел, терракотовый ужас, сухую звездную пыль, засыпающую лисьи норы и волчьи следы, скол ночи над побережьем, спасительный флот не придет, тьма и покой, забвение.
Вышли третьеклассники, с которыми предстояло учиться Даше, и прочитали каждый по две строки стишка о школе – мы ее любим, учителя нас учат, мы стараемся, родители радуются, ангелы улыбаются. Стеша перевела дух. Она снова оказалась в душном зале, рядом с другими родителями, локоть к локтю, на покрытом линолеумом полу, под тусклым эвкалиптовым светом из потолочного окна, душно, тупо, пресно, надежно. Дети, гордые выступлением, вниманием зала, аплодисментами родителей, спускались по лесенке. Даша обнимала возвращающихся со сцены раскрасневшихся одноклассников. Уже подружились, кивнула Стеша, хорошо.
Ученики среднего класса, одетые в белые рубашки и черные юбки или брюки, вышли степенно под звуки аккордеона, транслируемые лысым мужичком. Тот наконец справился с техникой и вывел на задник изображение березовой рощи, постоявшей, постоявшей и закружившейся в хороводе вместе с ребятами. Дети отбивали ритм тяжелыми школьными ботинками – раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре, все вместе, в такт, в резонанс. Затряслись стены, плюнули на головы зрителей сухой штукатуркой, задребезжали стекла в высоких рамах, полетели призрачные хлопья, не то пух, не то пыль, не то прах, не то страх. Белые стволы с черными пятнами мелькали перед глазами, сливались в беснующейся карусели. Дети тоже кружились, менялись местами, ныряли под сомкнутые в замках руки, один за другим, в ручеек, и вдруг взмахнули красным, что это – юбка, платок, шарф, взлетело под потолок и остановилось.
Это был платок, огромный, где только они держали его, кто подбросил его, но подхватили они его вместе и развернули на вытянутых руках – красное полотнище со сцену шириной. Зал заорал, затопал, без ритма, без толку, заглушая только что возникший резонанс, останавливая дрожь паучков, разбегающихся по стенам. Допустим, не вовсе останавливая, но замедляя, хоть черные разряды продолжали ползти, шипя, по стенам сверху вниз, вдоль перекладин дверей, под дымной рамой окна.
Дрогнули рамы, посыпалась усталая штукатурка, удушливое кружево мела. Высокие окна заслонила тень: круглые глаза заглянули в зал снаружи, сверху, из хаоса ветвей, на окно по одному круглому черному глазу, обведенному желтой окружностью века. Стеша почти услышала его рыбный запах, треск веток, подминаемых обрюзглым отечным телом, трепетанье стрекоз над жирной гребенкой перьев, почти встретила, почти ответила на безразличный взгляд чудовища.
– Пингвин прилетел, – дрогнул зал.
Оборвались гитарные переборы, лопнула песня, забрызгав танцоров ошметками ритма. Треск прокатился по проводам, отозвался в динамиках сухим бумажным кашлем. Хрустнули, завалились набок березки, мигнули желтым и зеленым, рухнули на сцену, поднялись и снова рухнули. Красное полотно мятой тряпкой повалилось на пол, дети бросились со сцены, спрятались под рукавами учителей.
Снеговик окинула широким рукавом всех шестерых третьеклассников и Дашу обняла, накрыла собой. Иерей пропал куда-то, даже трон его пропал вместе с ним, тоже, что ли, спрятался под рукавом у женщины, а китаец вскочил на стул, балансировал непонятно на спинке, держа в руках кривой меч. Сегодня все добывают предметы неизвестно откуда, усмехнулась Стеша. А она верно подумала на китайца – стоит только посмотреть, как тот держит меч на вытянутой руке, это высокий дан, опасный противник, если случится что.
Но тут грянул новый аккорд. Малыши пискнули, присели и заслонили уши руками. Мужичок за пультом исступленно втыкал кабели в разъемы, сдвигал тумблеры, громче, громче, пока не заныло в подбрюшье. Кто-то из детей упал, кто-то забился в судорогах, расплескивая слюни. Взрослые за перегородкой сплотились, шагнули ближе, обнялись, склеились в единую тревожную, колеблющуюся массу. Директриса кричала из‑за перегородки что-то неслышимое за грохотом ударных, бросала воспитательницам нити, сети, тросы. Из гудения, из шума в ушах, из внутреннего ритма, из воя сирены выросла мелодия, складывалась оглушительно в единственную, знакомую и верную, обнимающую и поднимающую, ведущую и помогающую – «Вставай, страна огромная». Песню подхватили все, и взрослые, и дети. От души пели, завывая, подвывая, закатывая глаза в восторге и обожании.
Стеша различала чужеродные вкрапления в шаблон звуков и слов.
– Тиф! Гангрена! Чахотка! Вши!
Упавших малышей подняли, понесли за кулисы. На сцену, печатая шаг, по-птичьи вытягивая прямую ногу до пояса, вышел выпускной класс. Их было всего четверо: трое мальчиков в прыщах поверх румянца и гордости и девушка в ситцевом цветочном платьице с белым поясом. Она, вечная. Она их учительница? Воспитательница старшего класса? Не может быть, ей не может быть больше семнадцати. Но им-то, остальным, едва ли по пятнадцать. Старшеклассница? Двоечница, второгодница? Какая разница, они стояли на сцене во внезапной тишине, одни напротив всех.
Пилотки они так и не разыскали. Ни пилоток, ни ружей.
Один мальчик был одет в просторную штормовку цвета хаки, доходящую ему до колен. Из-под штормовки выглядывали тонкие ноги и густо-фиолетовые резиновые сапоги. Парень выглядел не то партизаном, не то лесным мародером. Второй был в форме скаутов: голубая рубашка с короткими рукавами, короткие шорты, синий галстук – наемник чужой армии, или военный советник, или… короче, дело темное. Но прекраснее всех был третий: его прыщавый лоб венчался собачьей ушанкой, кургузое серое пальто покрывало тело от узких плеч до лодыжек. Топтун, уличный соглядатай, служащий плаща и кинжала, шпион без прикрытия.
– Мне кажется порою, что солдаты… – проникновенно произнес партизан, и динамик выключился.
Больше Стеша их не слышала. Только видела, как девушка окунула метелку, такую же, как та, которой орудовал иерей, а может, это и была та же самая метелка, и ведро то же самое, только позолота слетела с него, черное, чугунное, воронье ведро – и махнула в зал. Кровавый плевок залепил стеклянную перегородку, медленно, с чавканьем потек нескончаемыми изрезанными ручьями. А она смеялась, и смеялась, и швыряла кровь. Стеша рванула сквозь вязкую массу родителей – вперед, к стеклу, отделяющему ее от дочери, вдарила плечом по преграде, ни осколка, ни трещины, но расплескала кровавую жижу с той стороны, расчислила окошко напротив, разглядела сцену.
Там стояли дети. Обритые наголо – тиф же, вши, вспомнила она, дети, одетые в серые телогрейки до пят, с тонкими шеями и оттопыренными ушами. Они неподвижно, молча глядели в зал. И неважно уже было, которая из них ее дочь, где ее дочь, Стеша била и била по перегородке, не обращая внимания на текущую с разбитых рук, из разбитого лба кровь, сукровицу, желчь, что еще было в ее слабом мягком теле. Она била, била и била по толстенной перегородке, не отвлекаясь ни на что, била и била и била, не причиняя ей вреда.
А эти трое на сцене читали неразборчиво и неслышно, открывали ритмично рты, наемник, мародер, топтун, тянулись вверх, словно подвешенные на ниточках, и гнали, гнали, гнали. А та, удивительная, черпала кровь в бездонном ведре, ее руки, лицо, волосы, платье – все были в крови, только зубы сверкали в разверстой в упоении пасти и белки глаз вращались исступленно из стороны в сторону. Открывал рот наемник, открывал рот мародер, открывал рот топтун. Она горела их кровью, алой геенной им всем. Она швыряла кровавое пламя на сухие серые пеньки. Малыши оседали на пол, один, другой, третий, десятый, пятый, и это было окончательно и непоправимо, и Стеша ничего не могла с этим поделать.
В пустоту под потолком влетел черным какаду китаец, завис на мгновение и обрушился вбок, в окно. Стеша рванулась вслед за ним, оторвалась от земли, полетела вдогонку, вместе с ним, успев догнать его на ниспадающей и, за то время, пока тот висел неподвижно, растопырив ноги, прочла короткую вису, разбуженную этим мгновением и оставшуюся в нем.
Стекло треснуло, китаец вывалился наружу, в ожидающий там, за окном, распахнутый пингвиний клюв. Стеша, падая вслед за ним, увидела, как заваливается набок зал, как падают полотна стен, и все по эту сторону перегородки поднимаются в воздух и влетают в разверзшийся клюв одним влажным копошащимся комом. Свет задрожал, лампы погасли или повисли на проводах, расчерчивая зал нервными геометрическими ломаными. Больше она ничего не увидела, провалившись в океан пингвиньей внутренности, мгновенно, налегке, в глубину, в которой трескается, как горошина, череп, и лопаются, как мыльные пузыри, глаза.
А в зал, освобожденный от стен, ворвался лесной ветер, за считаные мгновения сожрал сладкий сонный запах и принес взамен листья, куски коры, перья. Ветер прислушался, что читают мальчики на сцене:
– Летит, летит по небу клин усталый, летит в тумане на исходе дня…
Пингвин наклонил голову, словно тоже прислушивался, закашлялся и выблевал содержимое гигантского желудочного мешка. Густая зеленая жижа, воняющая рыбой, с кусками рыбы, чешуи, хитиновых панцирей, воздушных мешков, кишок, водорослей, клешней, перьев, когтей и колючек рухнула на землю, покрыла ее всю и погасила алое пламя. Пингвин посмотрел желтым, обведенным по ободку глазом на колышущуюся илистую гущу под ним, кашлянул еще, выплевывая кости и пуговицы, и осторожно опустил перепончатую лапу на ходящую ходуном поверхность. Он щелкнул клювом по стеклянной перегородке, легко опрокинул ее и наклонил голову к помосту. Три червяка корчились на земле, пытаясь забиться под гладкие доски, одна алая моль била намокшими крыльями, сверкала белесыми слепыми глазницами. Пингвин аккуратно заглотил их одного за другим, выдохнул, прислушался к ощущениям в желудке, срыгнул вязкую кровавую жижу, ухнул напоследок, проталкивая шершавых червяков по пищеводу, и вышел поверх стены, поверх рухляди бывшей железной двери, наружу.
С деревьев сыпалась зеленая труха, медленная и легкая. Шелестели ветки, гудел ветер, щелкали, свиристели, трещали, ухали дикие лесные птицы. Через сутолоку листьев заглянуло солнце, ударило звонко, словно хлопнуло пятерней по натянутой коже барабана.
Здесь, вероятно, должно было пройти сто лет, или миллион лет, или настала ночь, а за ней пришел следующий день, и трава выросла между плит, лианы обвили колонны, и деревья стали выше руин, выше обломков стен, и корни разбили последние соединения в фундаменте здания, и ничего не осталось от бывшей школы.
Из вонючей жижи, покрывающей зал, выбирались покрытые мерзостью существа. Они были сложены кто во что горазд – из пары крыльев и чешуйчатой шеи, из крепких лап на волосатом туловище и глазах на хвосте, из дюжины юрких рук, соединенных перепонками, и острого клюва сверху. Они брели на подгибающихся, сгибающихся в разные стороны конечностях, спотыкались обратно в тягучую жижу, которая с радостью схватывала их, возвращая другими, то лапы недосчитаются, то ряд зубов прибавится под хвостом. Они пищали и шипели, пробуя новые звуковые отверстия, хрипели и гавкали, стонали и хохотали. Они глядели вокруг одним, двумя, тремя, пятьюдесятью глазами, хватали и тянули к себе соседей, тянули в пасть, к груди, в промежность, или уползали от тянущихся к ним лап.
– А превратились в белых журавлей, – произнес кто-то, но соседи навалились на него, затолкали обратно под ил и держали, пока пузырьки не перестали выходить наружу.
В память о китайце, летящем под потолочным сводом, они сложили один на другой десяток камней над источником и безуспешно попытались прочитать вису, произнесенную Стешей. Морщась от отвращения, они пили из источника посреди площади, пока у них не потрескались зубы и не лопнула шелуха хитиновых скелетов, а содержимое утекло под землю.
За ними, оглушенные и онемевшие, выползали наружу дети. Босые и голые, дети поднимались на ноги под серебристо-серыми тополями, загорающимися на закате золотом и победной медью. Дети подставляли кожу лучам, омывающим ее от пепла и крови, от гнилой топи, чтобы сбросить остатки памяти в тень, в щели между корнями и плитками, где вороны склюют их без остатка.
Письмо седьмое
«ты вернешься в свой дом налегке…»
- ты вернешься в свой дом налегке,
- увязая ногами в песке,
- растеряв все, что было в руке.
- запах водорослей в ветерке,
- старый дом у дороги стоит,
- у порога заросший цветник,
- одичавший сад и парник,
- шелест трав вдоль треснувших плит.
- ты вернешься в свой дом в уголке
- мирозданья, где в каждом кусте
- сладость ягод и соль на листке
- и по бабочке в каждом сачке.
- ты придешь, как сюрприз, как турист,
- самого себя дряблый двойник,
- на пороге ты молча возникнешь,
- выдыхая то ль сип, то ли хрип,
- ты вернешься в свой дом налегке.
- бросив пыльные вещи в мешке,
- ты сжимаешь ключи в кулаке,
- солнце гладит тебя по щеке,
- и барашки волн вдалеке.
- в старом доме карниз разбит.
- стены в плесени, печь не горит,
- высох сад и орех поник.
- и колодец давно зарыт.
- ты вернулась в свой дом налегке.
Письмо восьмое
Скрипичная пьеса для рыжего кота
Она стоит на пороге, глядя на покрашенную в розовый цвет, специально для Риммы-Лунн, дверь, увитую гирляндой цветов, на колонны, почетным караулом застывшие у входа, на свежую, пастельно-жемчужную штукатурку и понимает, что наконец дома. Она знает, что первое, что сделает, оказавшись здесь, после ужина – разумеется, мама ни за что не отпустит ее голодную, – это отправится изучать свою комнату. Прежде они с мамой жили в совсем маленьком доме, и Римма-Лунн на ночь убирала игрушки под кровать, а днем доставала, каждый раз боясь, что кто-то потерялся в темноте, но теперь, когда папа приехал с тремя чемоданами подарков, такой худой и загорелый, что Римма-Лунн вначале его не узнала, они переехали в новый дом, из двух этажей и подвала, в ряду похожих цветных домиков, разделенных каменными дорожками, по которым катаются на велосипедах соседские дети. Римму-Лунн не интересуют всякие малыши, ведь ей уже двенадцать и у нее есть подружка Зелина. Когда тебе двенадцать, дружба, проверенная четырьмя годами, – это дружба навек, даже лучше – ведь подружка не проболтается твоей маме, что вы забирались на чердак и, болтая ногами над пропастью, смотрели на звезды. Зелина сказала, что видела падающую звезду, но, пока вы смотрели, ни одна звезда не улетела на землю с неба. Теперь они будут видеться реже – дверь на чердак вашего нового дома заперта, а ключ у мамы, глядящей из окна, да и крыша спускается к земле низкой челкой, с которой и звезды, наверно, не разглядеть. К тому же с нового года Римма-Лунн будет ходить в другую школу, так что они с Зелиной будут видеться только в гостях друг у друга, но мама обещала приглашать ее в гости почаще, если в комнате у Риммы-Лунн будет порядок. Вот Римма-Лунн и отправляется изучить досконально – нужно же знать, куда бросать всякие полезные вещи, оказавшиеся на полу, когда мама уже подходит к двери проверять порядок в твоей комнате.
Конечно, Римма-Лунн уже была здесь, она даже показывала комнату Рыжику – тот с любопытством просунул морду в проем двери, поводил белыми проволоками усов и зашел внутрь, держа хвост восклицательным знаком. Римма-Лунн вошла за ним с ворохом игрушек выше головы, едва различая, куда ступает. Мячик выкатился из ее рук под стол, и Рыжик, забыв осторожность на новом месте, рванул за игрушкой. Он исчез под креслом, зашуршал оттуда пакетами, а Римма-Лунн собрала упавших зверей и только начала показывать им новое место, как мама позвала ее мыть руки перед едой, и знакомство пришлось отложить до «после ужина». Она умяла два бутерброда с ветчиной и помидорами, разогретых в тостере, пока духовка не подключена, и рванула из кухни.
– Кис-кис-кис, – позвала девочка, открывая дверь.
Рыжик не отзывался. Это была самая необычная комната, которую ей только приходилось видеть – начать с того, что это была самая большая комната в доме, и в ней, как у себя дома, уже расположился сияюще-черный рояль, уставленный серебряными рамками с портретами композиторов в буклях седых париков. Стены оклеены обоями в изображениях переплетенных листьев, как на картинках в старинных книгах, которые Римма-Лунн брала в мамином шкафу, так что ей кажется, она, вместе со своим письменным столом, еще ждущим тетрадок, карандашей, вышивок и рисунков, ступает теперь на книжную страницу.
В деревянной раме на стене, как иллюстрация в книге, висел довольно-таки похожий портрет самой Риммы-Лунн с рыжим котом на коленях, нарисованный ее мамой. Кот, казалось, спал, но одним глазом следил за скворцом в клетке на заднем плане картины, пока Римма-Лунн читала книжку в тисненом кожаном переплете. В другой раме поезд бежал над золотинкой реки, энергично шевеля сорока коленками, в то время как темные на закатном солнце лошади, подняв от воды головы, провожали его грустными взглядами. На третьей картине был изображен аквалангист, в скафандре и круглом шлеме, за которым не видно лица. Аквалангист стоял посреди сияющего каплями солнечных ромашек поля.
Окна в сад были прикрыты занавесками воздушного шелка, чтобы солнце не мешало Римме-Лунн заниматься. Такой же занавеской, словно она маленькая, убрана кровать Риммы-Лунн в левом углу. Там же, в гостиной, или на той же странице книги, которую ей еще предстоит написать, напротив письменного стола стоят три низких кресла, обитых искрящейся песочной тканью, Римма-Лунн сама выбирала обивку. Между креслами на низком столике вырос кукольный домик, похожий на маленький дворец. Девочка проводит рукой по шершавой черепице и холодным колоннам вдоль фасада и заглядывает внутрь. За столом пьют чай куклы, одетые в шелковые платья с оборками, из-под платьев выглядывают кружевные панталоны. Куклы похожи, как сестры, но девочка отличает их по именам: одну, с челкой над слегка вздернутым носом, закрывающей пол-лица, она называет Зелина, а другую, с веснушками, смеющимся ртом и синими, как ясное небо, глазами, – Римма-Лунн, и сейчас Римма-Лунн пришла к Зелине в гости выпить чаю с пирожными. Розовый, в полосках тени, кролик разливает чай по фарфоровым чашкам с изображениями деревенского коттеджа и мельницы на фоне засиженного коровами луга. «Представляешь, – говорит Зелина, – мне недавно подарили новую шляпку и туфельки, чтобы я поехала на бал к королю Мексики. Он устроил праздник в честь героя, который облетел из пушки вокруг земли и привез дольку Луны в подарок королеве». «Конечно, дорогая, – кивает Римма-Лунн, – я тоже была на балу у короля Мексики и ела мороженое с лимонадом». «А я танцевала с космонавтом! – перебивает ее Зелина. – Он такой забавный, рыжий и в веснушках, будто обожженный на солнце». «И что он рассказывал?» – любопытствует Римма-Лунн. «Разные истории – о волшебнике и кофейной лавке, о бабочке в золотом лабиринте, о лунном зайце и о драконе в каменном подземелье». «Ах, – вздыхает Римма-Лунн, – хотела бы я побывать в гостях у человека с Луны, спросить его, как удержать воздушный шар, когда он приближается к Солнцу, и чем кормят только что вылупившегося птенца птицеящера, и что говорят дракону, когда он застал тебя с пригоршней драгоценных камней из сокровищницы?» «Не знаю», – пожимает плечами Зелина и гладит рыжего кота, спящего у нее на коленях, только усы подрагивают время от времени. Кот только что вернулся с ночной прогулки. Он уже съел порцию рыбы из белой тарелки с коровой на ободке и, утробно мурлыча в благодарность хозяйке, заснул, спрятав нос под пушистый хвост. Девочки стараются его не тревожить – говорят вполголоса и передвигаются медленно и аккуратно, как куклы, в своем новом, еще не обжитом доме. «Дорогая, ты не могла бы заварить еще чаю», – просит Зелина, и Римма-Лунн наливает в чайник холодной воды из кувшина голубой, украшенной бледными розами, эмали и ставит его на плиту. Она старается держаться подальше от раскаленной дверцы, за которой ароматно хрустит поленьями пламя. Пока вода закипает, Римма-Лунн ставит на стол эклеры с миндальным кремом и карамельной корочкой, ополаскивает в жестяном тазике заварочный чайник, украшенный, как и чашки, тихими пасторалями, и, дождавшись свиста, ошпаривает чайник кипятком и засыпает в него пахнущую ромашкой и липой заварку. Кот, проснувшийся от тонкого свиста, спрыгивает с коленей Зелины, недовольный, как королева, потревоженная во время раздумий о войнах и мире. Девочки смеются ему вслед, и кот, оскорбленный, но не павший духом, выпрыгивает в распахнутое в ромашковый прибой окно, напоследок задев вздернутым, как флагшток, хвостом вагон миниатюрной железной дороги, стоящей на платформе посредине комнаты. Касания хвоста оказывается достаточно, чтобы вагон потерял равновесие и, вместе с другими, сцепленными с ним в аккуратный состав с желтым паровозом во главе, покатился вокруг посыпанной зелеными крошками горы, по паутине ажурного моста над бросающей смешливые серебряные отблески реки сквозь парное утро, мимо растущего солнечными спичками соснового леса, радостного отражениями солнца луга и просторной, цыкающей саранчой степи к полустанку – легкой коробке вокзала над проволокой одноколейки. Крошечные фигуры встречающих уже выстроились на перроне. Девочки наклоняются над одинокой станцией, вдыхая жаркий эвкалиптовый воздух, и Зелина зажигает свечу, чтобы рассмотреть сцену поближе. Человечки одеты легко, по-летнему: светлые, полотняные костюмы и плоские шляпы на мужчинах, узкие в талии, спускающиеся до туфелек платья на дамах, скрывающихся под зонтиками от солнца, сжигающего щеки, как у печеных яблок, и степного ветра, швыряющего острую пыль в лицо. Их тщательно причесанные волосы украшены крошечными шляпками со страусовыми перьями, словно на светский прием. В голове платформы, за треногой громоздкого, как птеродактиль, аппарата суетится механик, только что снявший лучшие, уверен он, кадры своей жизни, и выбирающий ракурсы для следующих секунд съемки: то ли запечатлеть пару по соседству – мать обнимает седого сына, то ли подальше – двое приятелей приподнимают шляпы, приветствуя друг друга, а дама, очевидно, супруга одного из них, улыбается, держа в руках букетик белых, уже начавших чахнуть на злом песчаном ветру цветов. Служители порядка со строгими взглядами из-под высоких шлемов оцепили хвост платформы, чтобы под наблюдением человечка в мятом костюме выгрузить из последнего, запечатанного, вагона сколоченный из грубых досок ящик. Четверо чернорабочих, пыхтя и чертыхаясь, спускают ящик на тележку и тянут ее за вокзал, где в тени буковой рощи стоит, вызывая восторг и смех мальчишек, приземистый автомобиль с четырьмя парами колес вдоль открытого кузова. Пожилой шеф полиции краснеет до лысины под форменной фуражкой и извиняется перед леди Браун, как он называет человечка в мятом костюме. Он призывает рабочих к порядку и свистит, отгоняя мальчишек, и те прячутся за корявыми стволами, чтобы не упустить из виду происходящее. Пока леди Браун, коротко стриженная, во фланелевой рубашке, великоватой ей на пару размеров, и холщовых брюках, какие носят матросы, беседует с потеющим от напряжения полицейским, рабочие наконец устанавливают ящик в кузов, завязывают веревки морскими узлами у бортов, следуя приказам одного из них, с рыжей бородой вокруг сковороды обветренного лица, цокающего подкованными железными гвоздями сапогами. Наконец погрузка закончена и рабочие отступают, вытирая пот со лбов – дальше леди Браун повезет таинственный груз сама. Она заводит скворчащий паром мотор своего чудовища и под свист мальчишек и прощальный взмах руки полицейского катится по ниточке дороги.
В городке, появившемся на карте на памяти нынешних его жителей, когда к шахте провели железную дорогу, чтобы по рельсам вывозить спящий огонь в большой город и порт к другим, еще более прожорливым городам, в городке, где церковь была построена не более десяти лет назад, а клуб, в котором мужчины проводят пятничный вечер за сигарами и неспешным бокалом бренди, – и того меньше, в городке, куда в надежде на лучшую долю стекались граждане самых разных стран, вводя каждый в обиход свои устои и привычки, – даже здесь поведение леди Браун считается странным.
Дело не в том, что она живет на отшибе, мало ли у кого из фермеров хозяйство вдали от городка и приезжают они пару раз в год – все равно каждый знает, сколько ягнят родилось в этом году у Лохматого Джека и как назвали четвертую дочь Каланчи Боба. Не то чтобы леди Браун, помимо эксцентричности в одежде и привычки к курению, показывала себя женщиной недостойной, напротив, поведение ее всегда было самое приличное. По сведениям вдовы полковника Стоуна, а вдова – женщина порядочная и через племянника, служащего столичного банка, знает все важные новости, так вот, по сведениям вдовы Стоун, леди Браун, чья настоящая фамилия вовсе не Браун, – наследница одного из самых старых и звучных имен, внучка генерала-героя, дочь поэта, родившаяся на закате благородного рода и не проявившая интереса ни к тихим семейным обязанностям, ни к зову музы. Виной ли тому ранняя смерть матери и постоянное отсутствие отца, предоставившего ее заботам гувернанток, не умеющих укротить слишком вольный нрав девочки, но уроки вышивания, стихосложения и верховой езды, приличествующие ее возрасту, она забросила, предпочтя проводить время сначала на кухне в компании старого слуги-индуса, показывавшего фокусы с картами и веревками, а потом в собственном, построенном специально для нее коттедже, где она устроила подлинную кунсткамеру.
Естественно, в возрасте двенадцати лет она, соблазненная рассказами темнокожего, гибкого, как змея, человека, появившегося в замке взамен ушедшего на покой слуги, попыталась сбежать из дома, чтобы, как она уверяла, взглянуть на особенное устройство, отмечающее вращение Земли в здании святой церкви, – хорошо, садовник, вышедший посреди ночи в сад снять вопящего кота со старой липы, вовремя заметил и остановил беглянку. Она успокоилась только когда, по специальному распоряжению ее отца, темнокожего рассказчика волшебных историй выпустили из тюрьмы и вернули в замок, да еще и назначили недостойного слугу ее воспитателем. После смерти родителя, прошедшей для нее почти незаметно, последний раз они виделись в течение недели за два года до трагического случая, когда она уже заметно тяготилась обществом в целом чужого ей человека, когда-то осчастливившего ее мать ребенком и титулом. Леди Браун даже не перебралась в замок, но развернулась в своей сторожке на самую широкую ногу. Впрочем, ненадолго – то, что она называла храмом наук и ремесел, а люди благоразумные – пристанищем нечистой силы, в одну прекрасную для всей округи ночь взлетело на воздух, да так, что перелетевшим через ограду куском стены раздавило корову соседского фермера, а останков то ли слуги, то ли учителя даже не отыскали. По счастью, из людей никто не пострадал (фокусник, как уверяла вдова полковника Стоуна, не в счет) – самой леди Браун в ту ночь не было дома, а Старый Джонс, хозяин злополучной коровы, человек, по общему мнению, недалекий, получил солидное вознаграждение, позволившее ему с тех пор проводить вечера в деревенском пабе, развлекая собеседников байками о птицах размером с быка, вылетавших по ночам из‑за стен замка. Деревенские посмеивались, не столько вместе, сколько над сумасшедшим стариком.
После той ночи леди Браун поменяла и фамилию, и место жительства, так что нам, кому ее настоящее имя неведомо, остается называть ее этим заимствованным, которое, впрочем, не хуже иного другого. Уехав из фамильного замка, она странствовала по миру, пока не оказалась на другом конце света, в самой дальней от метрополии колонии, так и не извлекши урока из случившегося. Она купила мельницу на Черной реке – после того как речка изменила течение, напор воды стал слишком силен для мирного мельника, и принялась за старое. Впрочем, деньги у нее водились, а аристократического лоска хватало на то, чтобы отвадить местные власти от желания вмешиваться в ее занятия, и творила на своем участке все, что вздумается, не обращая внимания на россказни вдовы полковника Стоуна.
Тем временем, пока мы погружались в воспоминания о прошлом нашей героини, леди Браун уже добралась со своим грузом до дома и краном, приводимым в действие умной водой, прошедшей через колеса и разнодлинные рукава, сгрузила ящик через стену в центр высокой и пустой, обитой железными листами комнаты без потолка.
Отказавшись от помощи хромающего ей навстречу старика, леди Браун достала гвоздодер и вскрыла деревянную обшивку, представив на свет жужжащих под промасленными абажурами ламп железное ядро чуть ли не выше человеческого роста с круглым, завернутым крупными гайками люком наверху.
«Не правда ли, он прекрасен, – выдыхает леди Браун, оборачиваясь к помощнику, – вы готовы?»
Тот кивает, задирая лицо в черных кругляшках очков к верхушке шара, и осторожно касается поверхности пальцами скрюченной, как птичья лапа, руки. Вместе они поднимают крышку – внутри шара устроена жилая комната, крошечная, но довольно уютная: вместо обоев – сплошное поле ромашек по вогнутым стенам, прорезанным отверстием отделанного деревом люка, словно камин, окруженный полкой со всех сторон, или, вернее, рамка картины, внутри которой одно только железное полотно. На противоположной от люка стороне приварено кресло-качалка, попавшее внутрь тем же необъяснимым способом, каким парусный корабль попадает внутрь запечатанной бутылки. Полозья кресла пригнаны в точности по кривой поверхности шара, а высота такова, что, сев в него, человек упрется головой в противоположную стену, или это шар сварен вокруг кресла так, чтобы сидящий в нем человек поместился бы внутрь.
«Что вы возьмете с собой? Фотокамеру? Часы? Бинокль?» – спрашивает леди Браун. Собеседник кивает и поправляет на груди медальон: домик, вырезанный из слоновой кости. Он снимает черные очки, открывая обожженную кожу вокруг светлых, почти прозрачных глаз без ресниц и бровей, и сам влезает в кожаные браслеты на подлокотниках и полозьях кресла. Несмотря на крохотные размеры, домик сделан с филигранной точностью – от фасада с подобием коринфских колонн вокруг двери до чешуек черепицы на покатой крыше, спускающейся к глазнице окна. Если присмотреться, за легкой занавеской видна женская фигура в завязанном на талии фартуке. Стоя спиной к окну, женщина режет лук, мало интересный круглому, как рыжий мячик, коту, прислушивающемуся, склонив голову, к звукам из соседней комнаты, где девочка со звонким лунным именем исполняет на скрипке старинную, давно забытую мелодию.
Письмо девятое
Понарошку
- уедем кататься! железные звуки
- билет три копейки, звенят голоса
- чужие наречья, пути полукругом
- поедем! дороги всего полчаса.
- мы выйдем из дома, сжимая в ладошках
- пятак и копейку, копейку, пятак,
- трамвай увезет нас в страну Понарошку
- и круг завершит на знакомых местах.
- и сердце замрет, напоенное вестью,
- закроешь глаза, и ты в дальнем краю,
- за окнами мчатся дома и созвездья
- и странные дикие речи поют.
- сосед незнакомый читает газету,
- смеется, как кот, и дает прикурить,
- я ехала с мамой, ему по секрету
- ты признаешься, запутана нить.
- мой город, мой дом на углу, пальма в кадке,
- короткая юбка на маме, трамвай…
- я просто играла в страну Понарошку,
- скажите, куда это я забралась?
- ведь это неправда, где мама, где пальма,
- где рідная вулиця, что за трамвай?
- light-tram колесит, как часы в Зазеркалье,
- быть может, по кругу? я сяду опять.
- поеду, поеду, раз девочка просит,
- хоть сердце дрожит, проходя турникет,
- вздремну на минутку, ведь мама разбудит,
- как только покажется дом вдалеке
Письмо десятое
Мариан
Ты только не останавливай меня, не говори ничего. Я сказала, что расскажу. Мне нечего бояться. Мне восемьдесят восемь лет. Ты только не говори ничего, пока я говорю. Это долгая история. У меня были книги, это давно нужно было, чтобы читать книги, о которых я говорю. Их писатель написал.
Я была из бедной семьи. Тогда у всех были такие идеи, передовые идеи, у моих родителей тоже были, человечество спасти, понимаешь ли.
А потом началась война, и его убили, мне было три года, и мама мне сказала, отец ничего не скажет, но я все слышала. Я была понимающим очень ребенком, чувствительным, знаешь ли, как и родители. Идеи тогда были такие, вот и я тоже стала.
Я не боялась тогда. Он мне сказал пригнуться, и они меня не забрали. Никто из них не схватил меня. Пираты все попрыгали в море, а они мимо пролетели, только каркали. Потом парочка их села на палубу, как раз напротив меня. То есть они меня не увидели. Он меня накрыл парусом, и они меня не заметили. Только лапы перепончатые и крылья волочатся. Тоже перепончатые, и усы на мордах.
До войны еще. Я была молодой девушкой, книги читала. Моя мама, она ничего не знала.
Мы не были официально. То есть я никуда не записывалась, не вступала. Не было такого. Как сейчас, дипломы, удостоверения. Тогда у нас не было. Писатель про это все написал. Сима сама не знала, только подробности, она не знала, что я делаю.
Давление тоже такое. У меня в ушах все время гудело. Но это было хорошо для змей. Они все спали. Я могла бы их есть, но так и не решилась тогда. Змеи не были солеными. Они просто спали там, все это время. Не гнили, не просыпались. Я только вначале боялась их. Но она мне сказала, они нас не тронут. Но есть так и не стала, хотя очень есть хотела. Молодая была тогда.
Очень холодно было. Лед всюду. Вода в кружке застывала. Приносили кружку воды утром один раз и вечером. А пить все время хотелось. Кормили соленым, не разберешь, птица или рыба. Я думала – рыба, но там встречались такие косточки, как у птицы, и перья. Пить все время хотелось. Яичницу еще часто давали. Одно яйцо, не курицы, большое такое, тоже соленое. Я даже стенки лизала, лед слизывала. Хотелось пить.
В партии я не была, нет. Официально нет. Я пошла туда, потому что я знала Симу. Мои родители не знали, что я пошла к ним. Знаешь как, родители… Мама сказала: «Нет!». И я не пошла.
А Сима им не говорила. Я думаю, но я не знаю, мы все слышали эти истории, но мы же не говорили вслух.
Я ездила на юг, но я там ничего не делала.
Я только училась.
Потому что они уже пришли, и никто не решил, что делать. Я должна была. Но я ничего не делала. У меня не было времени, чтобы делать это, у нас уже было такое понимание, что нас продали. Он тогда уже продал нас.
Там был один человек, с юга. Но он не был в партии, он просто делал там.
Ты прочитай эти книги, он все написал. Прочитай, прочитай. Ты все узнаешь, с самого начала, как это начиналось. Но ты огорчишься, потому что мы ему не говорили об этом.
У них карты не было. Они тоже превращались, только им не луна была нужна, но звезды и книги их. Поэтому они редко появлялись там.
Я еще ничего не делала, только училась. Мы знали, это все.
Сима знала. Должна была знать. Но ее не нашли, нет, потому что она стала у них как шаман, они все молились на нее. Браслеты такие, из металла, звенели просто. И бусы из маленьких черепов. Но те люди нашли ее, и он ее потерял.
Нет, нет, нет. Они ушли, совсем… Я должна была уйти, я вышла, но за несколько дней, как случилось. Должна была через месяц, в конце мая. После Симы через несколько дней. Но она вернулась, а я вышла после, через несколько дней. У нее было очень мало времени, чтобы остаться снаружи. Они тогда увидели ее.
Они поплатились, конечно, раньше всего. Когда пришли пираты, они их всех повесили на реях. Две недели висели, пока не высохли. Пустые черепа. У них до того были пустые черепа. А потом уже ничего.
А я ждала ее там, на площади. Но он не пришел. Он тогда совсем исчез. Он был женат. Его жена тогда сошла с ума, и они уехали.
Я думала, ее нашли.
Я подозревала. Но не знала тогда. Мы не догадывались, что происходит. Мы не задавали вопросов. Я только училась.
Да, но это не сработало. Я была в школе, своего рода. Меня послали туда, но все равно ничего. Что-то потому что пошло не так. Она сказала, нужно сначала проверить. Однажды вечером она сказала, вот тот человек, и он почти ушел. Когда я увидела, что это не она, знаете, мы все совершаем ошибки. Я была там на несколько дней позже, чем она. За ней следом через несколько дней.
Я только училась. Там было много золота, они умели делать. Но нужно было кожу сдирать. Дыма было много, все в фартуках ходили. Я не делала ничего, я только училась. У меня было техническое образование. Я два года занималась с репетитором, но не поступила туда.
Специальные люди для такого. Они летали на тех, перепончатокрылых. Только те засыпали на холоде. Что-то должно случиться, она сказала. Это не просто так. Она была очень красивая, он мог просто за ней пойти и ходить там. У нее ноги были такие и глаза. Но нет! После того как она ушла, это факт, что он там был, кто был ответственен за это, все уже случилось. И меня нашли через несколько дней после нее.
Я была в школе. Я никому не говорила. Никто не знал, что я училась. Они были там в классе. Директор сказал, нет, нет. Это было в декабре. Я должна была уйти в мае. Она ушла, когда мы надеялись, все получится потом. Но я не думала. Я не очень хорошо помню, все быстро прошло. Она ушла за несколько дней до меня. Я ждала там. Я могу сказать, что все было быстро. В какой-то момент мы подумали, и мы согласились уйти оттуда туда.
С гор они тоже привозили. И раскопки делали. Не как подо льдом, в горах тяжело взрывать. Они нашли ее по своим картам. Ее друга там задавило камнями. Она убежала, а друга задавило. И он ее потерял.
Они не были счастливы там. Но я получила письмо, где она говорила, не подходи близко ко мне.
Она уже знала тогда. Мы обе знали, что они торопятся. Все скрывались, но не из‑за этого, а потому что у нее был муж, и мы должны были скрывать его. Он должен был жить там тайно. Нам хотелось знать, мне бы очень хотелось узнать про нее. Я даже ходила в мэрию, сказала, такой друг у меня был. Но не нашла.
Ну хорошо, она сказала, я ушла оттуда, у меня нет никого. Я не знала, где она находится.
Это ведь было в порядке вещей. Было такое движение, чтобы противостоять им всем вот там. Мы были одни, кто им противостоит. Всем этим.
Это было нормально. Казалось нормальным. Все средства хороши, чтобы с этим бороться, вот с этим вот, если я могу так сказать. Я по-прежнему так думаю. Я не оправдываюсь, мне нечего бояться, мне восемьдесят восемь лет. Но я объясняю теперь, что это нормально. А то теперь не понимают.
Я не изменилась. И она. Когда я вижу, что сейчас происходит, я думаю, я делала то, что должна была, это было страшно, что мне пришлось перенести. Но теперь я ничего не делаю, и мне теперь страшнее смотреть на мир, чем тогда. Что теперь происходит в мире. Мои родители, например, они не знали. Они не были сторонниками. Но он собрал всех этих людей, и это было страшно. Они были единственными, кто был против него, понимаешь?
У меня много было в жизни счастливого, счастливых встреч много. Я не могу сказать, что из‑за них моя жизнь стала кошмаром. Были люди, которые помогали мне, которые уходили тогда. Замечательные люди.
Это вполне естественно, что все, кто думал, чувствовал опасность, кто считал, что мир в опасности от этого ужаса, они не знали. Потому я не изменилась. Это нормально было тогда, когда они собирались. Они должны были. Это было нормально. Они пришли учиться, потому что было нужно. Ты понимаешь?
Если бы я сейчас была там, я бы сделала то же самое.
Она через две недели уехала с ним в Африку. Нет, не в Африку, дальше на юг. Потом мне писала, приглашала в гости, но я тогда сказала, я в этом году не могу, сейчас уже отпуск брала. В следующем давай я приеду, а потом она заболела, я говорю, это не страшно, я еще денег должна накопить, чтобы тебе подарки привезти. После этого каждый год ездила. Воду им привозила.
Он писал, предлагал мне продавать его статуэтки, но я говорю, что ты, сейчас все в Китае делают, все сувениры. Он все равно их ваяет. Статуэтки и еще сундучки, такие, знаешь, для украшений. Я тебе могу подарить, он мне уже десяток прислал. Красивые, резное дерево. Не знаю, как называется, африканское что-то.
Там было так холодно. Каменные стены, без отопления. Очень, очень холодно. У нас ни с кем не было связи. Ее перевели в больницу за несколько дней до меня. Я родила после нее спустя две недели.
Письмо одиннадцатое
«под конец узнаешь…»
- под конец узнаешь
- карта всегда лежала
- у тебя на ладони
- ладонь была картой
- как и трещины штукатурки
- над детской кроватью
- как и шелест листвы
- яблони на обрыве
- даже когда река
- подмыла обрыв
- и дерево рухнуло
- карта возникла снова
- карта опять возникала
- снова и снова рисунок
- на стене на воде на стекле
- прочти наконец изучи
- внимательно вслух наизусть
- за оборванной линией жизни
- о, то была линия счастья
- или как еще говорят здесь – любви
- знакомые перекрестки
- тупики переулки аллеи
- если прижаться ладонью к стеклу
- лед растворится в разрывах огней над огнями
- в тонких следах на ладони
- узнаешь карту белого города
- город засыпан снегом
- узнаешь росу на сети паутины
- оглавление позабытой книги
Письмо двенадцатое
Белые лебеди
Мирра стряхнула улиток с живота и еще раз внимательно осмотрела свои впадины и закоулки, в темное время суток туда вечно протискивается всякое несуразное. Облако тумана поднималось по склону, оставляя дрожащие грозди искр на колючках пиний. Жадная щель солнца уже выглядывала из-под водного бастиона, заливая перламутром ракушки стен. Скоро на коврике песка вдоль залива появятся первые отдыхающие, Мирра сладко потянулась, она должна выглядеть изумительно. Первым появлялся жилистый старик в просторных купальных трусах и с полотенцем на шее. Он пробегал по тропинке слева от пляжа, спускался к беседке, бросал полотенце на перила, приседал и отжимался с десяток раз, после чего, промахнув лицо и грудь полотенцем, убегал обратно, так и не прикоснувшись к волнам. Лениво наблюдая за скольжением рыбацких лодок по дробящейся и колеблющейся поверхности, Мирра позавтракала свежими ягодами и печеньем. Лодки постепенно пропадали в калейдоскопе отражений, оставляя за собой призрачный шлейф чаек. Мирра еще раз проверила себя, узкими ладонями провела от ступней до бедер, и дальше, к торчащему наружу пупку, набухшим грудям, острому подбородку, носу, макушке. Чайки горланили уже у берега, пора была выходить.
Пляж заполнялся народом. Мимо нее промчались гикающие, как те чайки, мальчишки, простучали босыми пятками по усыпанной колючками траве. Пара молодых мамаш катила по тропе заваленные скарбом коляски, перекрестно наклоняясь и заливая их потоками патоки и елея. Добравшись до кромки песка, они бросили коляски и принялись переносить имущество ближе к воде – невесомые сумки, раскрывающиеся в просторные палатки, подстилки, полотенца, объемные сумки с памперсами, питательными смесями, соками, кремами от солнца, кремами для загара, кремами после загара, погремушками и журналами. Расположившись между другими палатками и зонтиками, они слились с гобеленом отдыхающих, уже подставивших солнцу лоснящиеся маслом пуза, зонтики шляп и гладкие макушки, сумрачные пасти палаток. Тут и там столбами торчали старожилы, загорелые до цвета шоколада. Улыбающиеся бродячие собаки лавировали между палатками и песочными замками, сооружаемыми малышами в стадии старательного отдыха. Энергично колотя хвостами, псы посносили верхушки башен и засыпали рты и глаза малышей облаками песка. Младенцы опрокинулись навзничь, под горячее дыхание и слюнявые пасти дружелюбных животных. Двухголосый рев разнесся по пляжу, и мамаши ринулись на помощь своим младенцам, растоптав по дороге остатки хлипких песочных башен.
Мирра спустилась к воде. Солнце уже ползло к зениту, и ее тень спряталась у нее под ногами. Две чайки, одна следом за другой, насквозь разрезали синеву и опустились на песок. Людской гомон заглушал вздохи волн. Ближняя кайма воды покрывалась кружевом пузырьков, та́ящих от земли и вырастающих заново со следующей тихой волной. Под ослепительной гладью, если бы кто решился зайти в воду хотя бы по щиколотку, можно было разглядеть стайки мальков и не то ракушки, не то камушки, наполовину утопленные в песке. Чайки вышагивали одновременно над гладкой сушей и в отражениях среди облаков.
Пестрый гвалт у нее за спиной стих, когда Мирра ступила в воду. Волна обняла ее ступни, она шагнула еще, рыбки бросились наутек, чайки поднялись в небо и исчезли в слепящей лазури. Мирра шагала с усилием, сопротивляясь долгим и сильным волнам, увязая в рыхлом песке. Наконец она добрела до глубины, где ей было по пояс. Дно здесь пряталось под густыми водорослями, обнимающими ее бедра, и она обернулась к берегу, где все они застыли, уставившись на нее. Она помахала им и целиком погрузилась в воду, подхватившую ее бережно, забравшуюся ей в глаза, и рот, и уши, и все складки и закоулки. Мирра опускалась все глубже, отдаваясь ласкам течения, скользила, крутилась и переворачивалась, наслаждаясь нежными кувырками, пока ее пуп не разорвался изнутри, и стая птиц с длинными белыми шеями выплеснулась из живота, пока она погружалась на дно, и вылетела из-под воды навстречу общему крику, разорвавшему пляж.