Экспроприация

© ООО «Литературная матрица», 2023
© ООО «Литературная матрица», макет, 2023
© А. Веселов, оформление, 2023
Посвящается моим родителям
Серьги с бриллами
В пятнадцать я хотел убить человека.
Никакой бы тогда литературы!
Я знал поэта с какими-нибудь тридцатью читателями, которого судили за распространение наркоты. Бедняга умолял о снисхождении. Обещал быть полезным на свободе, подразумевая свои стишки под Бродского.
– Я – поэт! – кричал он из клетки. – Это опыт! Из него будут стихи. Они помогут людям.
Поэты не торгуют синтетикой. Его посадили на семь лет.
У неё было бодрое имя. Здесь будет Мирой.
В Платоновск Мира переехала с мамой и отчимом. Я заметил её первого сентября на линейке, когда неистовствовал гимн.
Странно – с такими ногами – она на физре не могла перепрыгнуть через «козла». Подбегала, шлёпала его по заду, невысоко отрывалась от пола и замирала, как примагниченная.
Я стеснялся ухаживать открыто. Казалось, что любовь – это позорная слабость.
Мы лишь иногда вместе возвращались домой. Переходили железную дорогу, потом брели вдоль кирпичных стен разрушенного завода, спускались к зеленеющему пруду и там курили под ивой, слушая лягушечьи вопли. Ветви дерева и чернозём под ногами там никогда не просыхали. Самое влажное место в Платоновске.
Мира восхищалась отчимом. Говорила, что он делает «солнышко» на турнике и по воскресеньям покупает матери хризантемы. Я ревновал.
Они снимали квартиру в двухэтажном бараке. Мечтали выкупить и отремонтировать. Под окнами грядки с луком и покатый тротуар с «классиками».
В «Венецию» – единственное питейное заведение – меня не пускали родители. Там тусовались одиночки всех возрастов: от школьников до пенсионеров. Во мраке бильярдного зала, с жирным блеском на губах, жались по углам мои одноклассницы, пахнущие пивом и табаком. Оправляя свитера на животах, их разглядывали мужики.
Зимой тепло, а в межсезонье сухо. Болтали у гардероба, трахались на заднем дворе, дрались прямо у входа.
Литературу в 2009 году вёл молодой учитель, приехавший из города. Назову его Конев за энергичность. Он снимал домик на моей улице, поэтому мы познакомились ещё в июле. Летом он городил летний душ. Я помогал: придерживал доски, пока он лупил по гвоздям.
Вечерами Конев одиноко гулял по посёлку, на выходных пил, в праздники уезжал куда-то. Держался просто, репрессий не применял. Впрочем, пару раз орал на нас. Запугивал на будущее. О себе не распространялся, а нас допрашивал как следователь. Это утомляло.
Вторая пятница сентября. Душно, как под периной. Пот выкипает стаканами, заливая тетради. Конев рассказывает о Горьком. Мы увлечены. Домашнее задание не спрашивает.
– Всё равно вы не читали.
– Не все, – возражаю я.
Мы что-то обсуждаем. Волнуюсь, пересказывая сюжет «Караморы». Учитель меня прерывает:
– Остальным скучно. Нам придётся подстроиться и перестать. Странно, да? Садись. И почитай ещё… – Диктует список.
Меня поразила история о том, как Горький вступился за женщину, побиваемую камнями. Ведь знал, что и сам получит, – отчаянное мужество.
– Как тебе про Горького? – спросил я Миру.
Она ступала на желтеющую травку стадиона изящными кедами, а я плёлся следом, неся в руках пахнущий потом пиджак.
– Про женщину страшно! – остановившись, сказала она. – Всем селом бьют, а никто не заступается! – И сразу: – Как тебе мои кеды? На выходных купила.
– Сама купила?
– Ну, отчим. У меня под них джинсы. Жалко, в школу нельзя!
Под нашей ивой оказался забалдевший в пламени солнца рыбак с бесконечной сигаретой.
– Куда вечером? – поинтересовался я.
– Джинсы с девочками выгуливать. Может, в «Венецию» зайдём.
Видимо, я скривился, раз она затараторила:
– Дождь будет. Музыки хочется. Куда ещё-то?
– В «Венеции» собираются те самые, кто человека камнями готовы забить, – сказал я на прощание. Мне до сих пор нравится эта формула.
Её желание посетить тот проклятый гадюшник я воспринял снисходительно. Когда приехала, была зеркалом – теперь становится стеклом. Обычное дело.
Вечер набухал, воздух, казалось, можно разливать по кружкам, но дождя так и не случилось. Только тьма неба, зашторенного взбитыми облаками.
Я бесцельно побродил в наушниках по знакомым до камня улочкам Платоновска и к десяти был уже около дома. Выли собаки, доносился рёв машин. Из приоткрытой форточки пахло поджаренной картошкой – мама ждала.
– Тусуешься? – услышал я из тьмы бесфонарной улицы. Конев догонял меня, бодро неся позвякивающий пакет. – Духота какая! Ты без Миры?
Я изобразил недоумение.
– Она копошится с вещами после уроков, а ты поджидаешь. Я наблюдал через окно! Не стесняйся, – добавил он. – Всякое желание законно. Относись к собственным чувствам с уважением.
После полуночи (я навсегда в той минуте) позвонил друг и сказал, что Мира попала в аварию и, кажется, умерла.
Она села в машину ко взрослому мужику. У посадки за баней они въехали в столб. Мира вылетела через лобовое, как опорожнённая бутылка.
Недолго думая, я выбрался тайком из дома и пошёл к этому месту. Проявились луна и звёзды, духоты не стало.
Покорёженный «ниссан» напоминал заколотого быка. Хрустели стёкла, пахло бедой. Покурив, я почти сразу двинул обратно, внезапно ощутив смертельную сонливость.
Вдруг у посадки, буквально в дюжине шагов от машины, на муравейнике у клёна я увидел пистолет. Не игрушка! Увесистый и мокрый. Покинутый кем-то.
Его звали как святого.
Сорокалетний, тучный, смешливый, умеренно пьющий, без убеждений, надежд и страхов, только с иллюзиями, совместно с тестем владеющий автокомплексом за храмом. Здесь (ирония) он будет Пьер.
В тот вечер пятницы он выпил пива в «Венеции» и вышел на перекур. Не представляю их диалог, а Мира не рассказывала. Предложил – согласилась. Такси в Платоновске и теперь нет, а пешком далековато. Они действительно жили на соседних улицах – что такого-то?
Зачем она – брезгливая – с ним поехала? Почему он решил покатать малолетку? У каждого своя корысть.
И пистолет был его – мне потом рассказали, – подвыпив на шашлыках, Пьер палил из беретты по банкам. Думаю, очнувшись, он сперва швырнул оружие в кусты и только потом – к Мире: её-то куда, перекошенную?
За те три месяца, что Миру держали в больнице, я стрелял из беретты лишь однажды. Интернет обучил сборке-разборке пистолета – появилась уверенность. Перед Новым годом в сухой солнечный денёк в лесу я выстрелил по кем-то слепленному снеговику. Во вместительном магазине осталось четырнадцать патронов.
На обратном пути, вялый от стресса, я встретил Конева.
– Как будто выстрелы, да?
– Где-то там, – указал я.
Поговорили о предстоящих экзаменах, а потом он спросил:
– Миру навестишь? Привезут к Рождеству.
Я пожал плечами.
– После больницы нужно внимание.
– Видели, Пьер ездит на новой тачке? – спросил я.
– Видел. Он будто бизнес продал и финансирует лечение. А она, говорят, ничего не чувствует ниже талии.
В ответ я лишь усмехнулся:
– Отчим Миры квартиру купил, знаете?
Как-то я спросил у Миры, когда же суд.
– Может, и не будет его, – ответила она, не оборачиваясь. Я катал её вокруг дома.
Уже тогда я не верил в исцеление.
– Нужно разрабатывать, – жаловалась мама Миры. – А она кричит. Потяну-потяну и бросаю. Жалко.
Весной весь посёлок узнал, что суда не будет, а к крыльцу дома Миры приварили пандус.
– Он откупился! – поучал я Миру. – У него даже права не отобрали!
– Без денег нет шансов, – твердила она.
Где-то за неделю до экзаменов я решил застрелить Пьера.
Рассчитал, что подкараулю у гаража, подойду вплотную и выстрелю, как в кино. Не забоюсь. Никто не узнает.
Помешал один случайный разговор с Коневым. После уроков, раз уже в третий, он объяснял мне спряжения глаголов. Аридность кабинета и занудство темы мгновенно доконали нас. Хотелось на волю – к радостным пляскам весны.
– Открой окно. Только не выпади, а то тюрьма мне.
– Откупитесь.
– Нечем! И деньги берут не от всех.
Далее мы предсказуемо заговорили о Пьере. Я заметил, что Конева совсем не будоражит вся эта история. Отсутствие бунта – мне, подростку – казалось неестественным.
– Хорошо бы завалил его кто-нибудь! – вдруг сказал я с облегчением исповедующегося.
– Ничего хорошего. Допустим – ты! Арест, суд, вонючая тюрьма. Жизнь с определившимся контуром. Пьер в могиле. До вас обоих никому нет дела. Всё это вместе называется: справедливость. Не похоже, правда?
– А если не поймают?
– Поймают. И, кстати, убивать нельзя, помнишь?
– Почему? Совесть замучает, как Раскольникова?
– Во-первых, может, – помедлив, ответил он. – Во-вторых… – Так и не придумав, Конев лишь улыбнулся и махнул рукой, как платочком.
– Вы же в Бога не верите?
– Нет.
– Тогда почему нельзя?
– Опыт подсказывает, – нашёлся он наконец. – Я с Мирой на дому занимаюсь. Её родители меня раньше стеснялись, а теперь в соседней комнате жрут, пьют – устали притворяться. Всем плевать. И Мире самой тоже. Свыклась. Впереди только мелочные желания и наивные мечты о чуде. Жажды мщения нет. Ты её серьги с бриллами видел?
– Какие серьги? – не понял я.
– Пьер подарил перед закрытием дела. И взяла, представляешь! Сидит: тощая, ступни серые врозь, пахнет старухой, кресло поскрипывает, зато в ушах – бриллы. Мочки до плеч оттянуты. Ты слишком высокого мнения о людях. Им не нужна справедливость, когда есть бриллы.
Я увидел эти серьги вечером того же дня. Мира их беспрестанно теребила.
– Это вместо позвоночника?
– Мама сказала, что и радоваться чему-то нужно.
– Ну, радуйся тогда, – предложил я.
Окончив школу через два года, я покинул посёлок. Конев уехал в Москву. Мира выкладывает фотки, на которых скрыто кресло. Располнела, особенно ноги. У Пьера новый дом в Платоновске. Жена родила ему вторую дочь. Подозреваю, что он вообще никогда не умрёт.
Пистолет был тайно всегда со мной. Иногда вместе бегали в универ, ночных гостей встречали, оборачивались на окрики из тёмных дворов. Я берёг его, как тайную мощь для самого страшного часа.
Уже после учёбы в чудовищно-нищую зиму я сдал мою беретту ментам и получил скромную компенсацию. Оказывается, существует такая льгота. Страшновато было, но получилось. Мент радостно тряс мою руку. Продаст по-тихому, думаю.
Расставшись с пистолетом, я будто освободился от бремени. Стал легче.
Отдать бы и остальное, что накопил, да никому не нужно.
май 2023
Свитер
Мой сосед по квартире Мишка блаженно спал (чарующий храп) на матрасе, а я чистил яичко и смотрел в окно на мужика, поглощающего пиво у подъезда дома напротив. Через час экзамен по истории политических и правовых учений. Я слегка волновался. Зато экзамен последний, а дальше лето и то, что называется работа. Впрочем, её ещё нужно найти.
Зазвонил мой телефон, поэтому Миша зашевелился. Я мгновенно ответил на звонок с неизвестного номера, чего лучше, конечно, не делать.
– Юра, здравствуйте. Это Игорь. Сын Александра Сергеевича. Деда Сашки.
С чего на «вы»? В детстве мы с Игорем дружили несмотря на то, что он старше меня лет на пять. Даже вместе с ним и Дедом Сашкой (ему он папа) ездили на ночную рыбалку. В непобедимом зелёном УАЗике пахло бензином, пылью и подгнившими яблоками (закуска на случай). Я поймал двух карасей, с десяток линьков и гигантскую плотву, а они по ведру нахватали. Игорь, помню, всё равно остался недоволен рыбалкой. То комары его грызли, то спать душно, то телефон не принимал сигнал. Он тогда уже учился в институте и приезжал к отцу из города, куда увезла его мать ещё школьником.
– Привет, Игорь. Что там крест у Деда Сашки? Не упал?
– Какой крест? А! Крест… Да, стоит себе. Только покосился после зимы.
– Земля просела. Нужно его вынуть и установить памятник, а саму гробничку хорошо бы забетонировать, чтобы сорняки не росли.
(Из Деда Сашки.)
– Да, – согласился Игорь. – Только сейчас слегка некогда. Я вот недавно ездил в Платоновку (посёлок нашего детства) и кое-какие вещи забрал из дома.
«Сыновье мародёрство», – подумал я, а вслух сказал:
– Так-так.
– Вы когда с похоронами помогали (Помогал? Я их организовывал!), вы там случайно в доме нигде не встречали такой серый свитер под горло?
Вот оно что! Свитер!
– Нет, – соврал я. – Не видел. Разобрать гардероб времени не хватило.
– Понимаю, понимаю – затараторил Игорь. – Я звоню, чтобы поблагодарить. Спасибо вам! Большое, человеческое! Выручили!
Неужели он год не приезжал на отцовскую могилу? Хотя бы любопытство у него имеется? Ехать-то полтора часа.
Игорь усердно благодарил, спотыкаясь на словах, а я жевал яйцо, боясь опоздать на экзамен. Мишка тем временем проснулся и уставился на меня со своего матраса, как олицетворённая совесть.
– Так не видели свитер? Может, кто-то взял?
– Нет, Игорь. Помочь не смогу. Не видел.
Мы попрощались.
– Что такое? – спросил Мишка. – Менты?
– Нет. Вечером расскажу. Опаздываю. Бывай!
Экзамен я сдал на пятёрку, чем очень горжусь. Вечером мы отмечали это событие домашним вином, которое заедали булочками с сыром. Город заливал крупный и резвый дождь. Пузыри, растворявшие разметку, катились по тротуарам. В эту светло-серую красоту мы пускали сигаретный дым, сидя за столом у окна. Мы постоянно раскрывали окна.
Я рассказывал, а Мишка тихо-тихо отрабатывал упражнение на гитаре. Дорогого стоит, когда ради твоего рассказа музыкант играет беззвучно.
Год назад в Платоновке я хоронил Деда Сашку – про это история. Мишка, дослушав её, объявил:
– Это же рассказ! Придумывать ничего не нужно. Просто запиши и готово.
Мишка чуткий. Я всегда его слушаюсь.
Год назад (стоял сухой август) здесь, в городе, где мы жили тогда с матерью, я почему-то заскучал. Мы сюда сбежали от отца, оставив его на службе у рок-н-ролла в родной Платоновке. Батя тяжело переживал расставание. Звал меня в гости, практически требовал. Надеялся, видимо, оправдаться, вернуть утраченные очки. У него большое чувствительное сердце. Стучит прямо за кожей. У меня такое же, только в пуху.
Уложив небольшую сумку, я поехал. Такси, потом час на автовокзале, потом автобус, в котором некуда деть коленки, и вот – родная одноэтажная Платоновка. У остановки доска объявлений и на ней дрожат свежие листики. Живая доска объявлений! «Продаю ЖОМ» и так далее.
Батю я застал в пограничном состоянии. У него гостевал друг детства – Толик (скоро пятьдесят, а он Толик). Они одновременно слушали Kiss и пытались по очереди играть на гитаре Led Zeppelin. У отца получалось ровнее.
Он сильно постарел: борода совсем поседела, сам он как бы высох и привык гнуться при ходьбе; бурые руки за спиной.
Моему приезду он обрадовался. Угостил жареной картошкой с солёными огурцами и напоил чаем. Толик сразу деликатно откланялся, хотя они ещё долго и весело обсуждали что-то, размахивая сигаретами у калитки. Помешал я мужикам отлично вечер провести.
Пару дней я провёл со старыми приятелями. Мы пили пиво на стадионе, вспоминали былое и вообще притворялись прежними. Бесполезно, кстати говоря.
Пейзаж посёлка волновал меня. Я гулял по знакомым дорожкам и будто видел себя впервые со стороны. Вон я иду вдоль железной дороги, повесив голову и размахивая руками. Потею.
Вечерами я пытался писать стихи, но утопал в ненужных деталях, крал чужие заготовки. Так не годилось. Поэтический голос отчего-то охрип. От пива и свежего воздуха, видимо.
И вот время замедлилось. Наступила тоска. Отец героически ограничивал алкогольную дозу. Рылся в огороде или мастерил (мечта!) летний душ. Я помогал, но душ – сооружение простое. Да и командой мы быть разучились. Чаще я просто сидел рядом и импровизировал на гитаре. Я совершенно бесталанный музыкант.
Через четыре дома, у самого края улицы Лесной жил Дед Сашка – Игорев отец. Молодым я его не помню – вечный старик. Но суровый, прямой, сильный, едкий.
Его молодая жена (мама Игоря) отличалась, говорят, какой-то невероятной красотой. Я не застал, к сожалению.
Ещё говорят, что Дед Сашка хорошо зарабатывал на местном спецхозе и, как это называется, «тащил в дом». Не считаю это воровством. Воровство – когда сильный забирает у слабого последнее (или предпоследнее?), а государство в восьмидесятые годы не ослабело. Да и тащил он какие-нибудь мастерки, эмалированные вёдра, ящик гвоздей, какое-нибудь, может, нелепое корыто. Вот и вся его приватизация. С этим и доживает.
Деда Сашку я помню надёжным и конкретным. Человек-гвоздодёр. Одинокая старость его ничем не обременяла. Он ходил в магазин, варил себе супы, разделывал куриц. Иногда, нарядившись, отправлялся в центр и покупал там туфли, брюки, рубашку, кепку. Всё плотное, надёжное, невыносимо жаркое для лета. Автономный человек.
Меня он узнал, поприветствовал, обсмеял мою причёску и предложил вишнёвого компота.
Я отказался, но он стал уговаривать:
– Сам закрывал. Кисленький!
– Нет, не хочу. Я воды дома напился.
– У твоего бати вода ржавая. Сейчас принесу.
– Обойдусь, – принялся настаивать я, но упрямый старик уже ушёл в свой невысокий домик, выкрашенный синей и белой краской.
– На, – сказал он, протягивая стакан с розовым компотом из шпанки. С гранчака капало на пыльную дорогу. Очевидно, Дед Сашка зачерпнул компот прямо из кастрюли, которую невозможно перевернуть. То есть кастрюля богатырская, мужская. Раз сварил и на неделю. Без суеты чтобы.
– Вот зачем вы?!
– Да пей! – гаркнул он.
Я немедленно выпил.
Компот оказался вкусным и захотелось ещё, но просить я, естественно, не стал. Липкую руку потёр и только.
– А винца? – предложил старик.
– Да ведь обед же, – возразил я, но старик моё возражение понял ровно наоборот. Он оскалился и поковылял в дом. Только теперь я заметил, что он слегка волочёт одну ногу.
– Яблочное, – презентовал Дед Сашка, протягивая стакан с мутно-оранжевым напитком. – Того года ещё. Пей! Пей скорее, пока холодненькое! Смотри только, по ногам бьёт. Садись на скамейку.
Я осушил стакан залпом. Поставив его на скамейку, я будто дал хук этому проклятому зною. Июль в наших широтах с недавних пор стал каким-то адским.
– Пил я недавно дорогущий сидр. Натуральный якобы. Так вот ваше винцо гораздо круче. Нужно патентовать и продавать.
Дед Сашка махнул рукой:
– Сидр легче. Им только похмеляться, а у меня вино настоящее. Ноги отказывают! Вот сейчас я тебе… – Старки круто завернул рукава клетчатой байковой рубахи и опять ушёл.
Я протянул ноги и расплылся по деревянной скамейке, как бы перестал воспринимать жару и даже в знак этого показал заходящему солнцу ленивый фак.
– Тяни! – скомандовал старик.
Я отпил половину, кивнул, икнул и спросил:
– А вы чего? Устав не позволяет?
Глянув на солнце, Дед Сашка прищурился.
– Да заболел я! – Он ответил так, будто сплюнул под ноги.
Пошла пауза. Я рассматривал старика. Он ковырнул жёлтым ногтем засохший порез на потной шее, глянул на палец и добавил:
– Сказала врачиха: месяц-два тебе, дед, и финиш.
– Да брось, дядь Саш, – начал я, но он как муху отогнал мои сантименты, плеснул в стакан вина из полулитровой банки (откуда она взялась?) и медленно, длинно выговорил проклятое слово:
– Он-ко-ло-ги-я. – И еще раз, но быстрее: – Онколо-гия. Три дня лежал, не вставал. Потом в район. Там по кабинетам. Потом говорят: не волнуйтесь, дедушка, но вот такие дела. Живого ничего нет. Да… И вот, – продолжал он, – готовлю похороны. Гроб, костюм – это есть. Самогона выгнал. А ямы нет. Выкопай, – попросил он вдруг.
Его глаза, когда-то голубые, теперь выцвели и поседели, как виски.
– А копачи зачем? – нашёлся я. – Сейчас просто: агентству платишь и готово. Яму роют, выносят, опускают, засыпают – красота. Работники трезвые. Вам место только подобрать нужно.
Видимо, я опьянел, раз говорил такое. Дед Сашка терпеливо слушал, глядя на закат.
Его огород как раз плавно переходил в поселковое кладбище. Он знал там наизусть каждый памятник и даже ухаживал за могилками товарищей, когда заканчивал с огородом. Утром прополол картошку, а вечером две-три могилки.
– Видел я их работу. – Дед Сашка замотал головой. – Они по моему заказу не выкопают. Там Митька руководит Калюжин (Дмитрий Лужин, моей мамы одноклассник). Барахло, а не начальник. Люди в бригаде бестолковые. По заказу не сделают.
– А что за заказ такой?
– Поглубже мне требуется. Глубокую яму. До воды почти. У нас до воды – копать не докопать.
– Зачем? – изумился я и попытался встать, но ноги не послушались.
Смутившись, я поёрзал и уперся руками в колени (поиск позы). Дед Сашка убрал в сухую траву недопитую банку и больше не предлагал.
– Надо мне! Какая тебе разница? Поглубже надо. Гроб спускать будут не на полотенцах, а канатиками. Я приготовил. Что нужно – есть: гроб, костюм. А ямы нет. Сделай. Десять тысяч заплачу.
Я категорически отказался и ушёл, спотыкаясь. Поблагодарил, конечно, за вино, перевёл тему и, когда ощутил силу, ретировался.
В этот вечер мне вспоминалось детство. Ещё вчера оно находилось в полном моём распоряжении, а теперь отправляло приветы только в таком вот состоянии. Пахло травой и абрикосами. Наконец-то стало прохладно. До темноты я сидел на лестнице во дворе и слушал сверчков. Гадал, зачем старику яма. Отец в ночную сторожил гаражи на соседней улице. Я рано лёг спать в тот вечер.
С тех пор Дед Сашка стал меня подкарауливать со своей просьбой. И чем дальше, тем настойчивее.
– Бездельничаешь? Гоняешь воздух вонючий по посёлку? Ну-ну. Заработать не хочешь. Деньги не нужны. Хорошие деньги. Работы на день-два. Делов-то.
– А Игорь что?
– Работа. Работает, а денег нет. Копни ты ямку. Вон спина у тебя, как у слона.
Где-то через пять дней Дед Сашка слёг, и теперь я не мог ему отказать. Слабыми пальцами он держал мою руку и требовал своё.
Сдаваться всё же я просто не стал:
– Вырою, если скажешь, зачем так глубоко!
Дня через два он признался, что в детстве, после войны как раз, они (пацаны местные) нашли череп в просевшей от времени неглубокой могиле. Никакого трепета перед смертью поколение тех детей не испытывало. Кто-то засунул в челюсть окурок, кто-то помидоры в глазницы. Пацаны долго веселились. А потом один парень пнул череп, как мяч, за ограду кладбища. Себе старик и через триста лет не желал такой участи. Хотел лежать глубоко. Глубже всех в посёлке. Видимо, это гордыня или что-то вроде этого.
Ухаживать за Дедом Сашкой стала женщина из соцзащиты. Приходила три раза в день. Иногда ему становилось совсем плохо, а иногда ничего. Казалось, его мощный организм переварит болячку и будет он хилый, но живой.
День на третий после того, как Дед Сашка слёг, на границе между огородом и кладбищем я начал размечать могилку. Старик больше не мог ходить в туалет самостоятельно, и это окончательно убедило меня.
Стояла сухая погода, поэтому работалось легко. Сначала, где-то на два штыка, мешала щебёнка, а потом пошел в меру влажный чернозём.
Десять тысяч я планировал потратить на классический костюм к выпускному. Его потом можно и на работу носить.
В первый день мне не удалось сильно продвинуться в своей работе, потому что отец пригласил Толика. Пришлось приглядывать за ними, а заодно кулинарить и вяло спорить о политике. Вернее, не спорить, а поддакивать.
На второй день отец лежал под одеялом, трясся и смотрел телевизор, а я работал сосредоточенно и быстро. Уже после первого перекура ко мне подошёл Борисович – глава нашего сельского поселения. Пыльные туфли, брюки, слишком уж укороченные, и до того синтетическая футболка (до треска), что казалось, один взмах руки и от случайной искры мы оба вспыхнем. (Где эта синтетика продаётся?) А ещё Борисович сделался сед. Я помню его молодым шатеном. Он нас с его сыном (мой одноклассник) кормил хлебом с маслом и травил байки про армию. Ещё как-то вечером он подвозил меня на мотоцикле домой. Я шёл из соседнего села со своего первого свидания. «Садись, подвезу, а то обочины не видно – собьют». С фонарями у нас исторически напряжёнка.
Как прежде, Борисович источал энергию и потрескивал от напряжения, как его футболка. Озабоченный сразу несколькими делами, он суетно зашагал вокруг ямы. Первым делом он осмотрел меня, а потом стал выяснять, что я тут рою, зачем, как давно и когда намерен закончить. Мои попытки отшутиться провалились.
– Дело серьёзное, – настаивал он. – Сейчас время такое, что возможны провокации. Бдительность лишней не бывает. Ты не смейся, рассказывай давай.
Я выбрался из ямы и как мог объяснился. Борисович не поверил, но ушёл. Часа через два вернулся и спросил:
– Конкретные размеры колодца согласованы с собственником?
– С кем?
– С Александром Сергеевичем.
– Дедом Сашкой? Ну да, примерно. – Зачем-то я добавил на его, Борисовича, языке: – Метраж утверждён. Всё штатно.
Глава ушёл, а к вечеру, когда я уже заканчивал (таскал канатом ведра с землёй), он явился с участковым и сказал, что могила должна иметь стандартные размеры, а то непорядок.
– Ты, может, до ядра дороешь, и что я тогда в ответ на областной запрос отпишу? Да, товарищ младший лейтенант?
Худой, бледный, тихий участковый лишь кивнул. Мы играли с ним в лапту в школьные годы.
– Серёж, – не отставал от него Борисович, – каким образом мы, в случае чего, будем доказывать, что у нас тут могила, а не, допустим, окоп?
Участковый понял, что отмолчаться не выйдет, и произнёс:
– Следует привести проект места захоронение в соответствие со стандартами.
– А где они – стандарты? – спросил я. – В каком акте закреплены?
– Давайте поручение от собственника возьмём на случай чего, – предложил он после минутного раздумья. – Если будет запрос из района или области – покажем. Вы договор с собственником не заключали?
– С Дедом Сашкой? Договор? Вы его видели? Он в сознание приходит раз в два часа.
Я источал пот, мокрая резинка шорт тёрла бока, хотелось в туалет и воды, побольше чистой холодной воды! Очистив лопату о половинку кирпича, я позвал их:
– Идёмте к собственнику.
Дед Сашка порос щетиной. День-два и она станет бородой. Глаза потемнели, губы высохли. Пахло спиртом, ватой, травяным настоем, резиной перчаток, немытым телом – болезнью, в общем.
Борисович говорил от волнения сложно, но Дед Сашка всё понял и ответил:
– Пусть копает. – И добавил: – Быстрее. – А потом ещё: – Поглубже. До воды. Только не топите.
Борисович пожелал выздоровления и пообещал выделить работника (тётю Машу) для уборки помещения, что было очень кстати. Участковый сфотографировал телевизор, шкаф и микроволновку на случай кражи. Я съел пирожок с повидлом, запил всё молоком и пошёл дорабатывать.
– Он же не увидит. Вырой обычную могилу, – предложил Борисович.
– Обещал ведь, – возразил я. – Стыдно потом будет. Да и, может, поправится ещё. Выйдет посмотрит, и что я ему скажу?
– Не поправится.
К сумеркам я закончил. Вынул лестницу, огородил яму цветным поясом от халата, прикрыл брезентом и поставил предупреждающее гнилое ведро. Зашёл к Деду Сашке. Он не спал. Смотрел в синее вечернее окно.
– Почти готово, – доложил я. – Земля уже влажная, но воды нет. Глубоко получилось. Завтра вычерпаю землю, которая обвалится за ночь, стены подровняю, накрою капитально чем-нибудь. Шифером, например. И финиш. Надеюсь, конечно, не пригодится. Будешь под помои использовать.
Старик благодарно прикрыл глаза.
– Держись, Дед, – сказал я на прощание.
Работница соцзащиты уходила со мной, обещая вернуться в полночь, чтобы дать обезболивающее. Она шепнула мне:
– Сыну сообщили, что умирает. Обещал приехать.
Сразу домой я не пошёл. У меня имелось задание: сбегать отцу за пивом. Он заблаговременно выдал сто рублей. Я пришёл в наш местный магазин «Ольга» и вдруг обнаружил, что карманы мои пусты. Злой, с проклятиями, я вернулся к яме и стал искать купюру, полагая, что выронил её где-то там. Моё ограждение – пояс от халата – уже оборвали какие-то хулиганы, а ведро отфутболили в кусты.
Не понимаю, как это произошло. Свесившись над ямой, я светил в неё телефоном, просматривая сантиметр за сантиметром, а потом оскользнулся и упал вниз головой. Сперва мне показалось, что позвоночник мой сломан. Робко пошевелившись, я выяснил, что цел и даже не сильно ушибся. Я взглянул на телефон – он не принимал сигнал, что неудивительно. Сигнал в посёлке всегда обещал желать лучшего (разговоры с чердака или холма за домом).
Хорошая получилась могила, метра три в глубину. Я попытался выбраться, упираясь в стенки могилы руками и ногами, но земля осыпа́лась. Сначала упал пару раз, расцарапав запястья, а потом устал, присел отдохнуть.
Кричать стеснялся. Ночной крик с кладбища – это страшно, а когда найдут – будет ещё и смешно. Вообще в подобных ситуациях (называю их «ловушка») я ощущаю невероятное спокойствие. Быстро млею и даже получаю удовольствие. Вот и теперь я наслаждался прохладой. Усевшись поудобнее, я о чём-то задумался и просидел так минут пять. Потом, однако, меня посетила неприятная мысль: самое близкое к смерти место. Даже так: я близко к смерти. И, наконец, самая страшная догадка: как и все, я когда-то умру. Мысль о моей личной, родной смерти вдруг сработала удушающим образом. Так жалко мне себя стало! А потом следом и всех, кто меня любит. Жил, жил и умру! Весь я умру, до последнего ноготочка. Как-то раньше удавалось уворачиваться от этой мысли, а теперь она ласкала мои щёки тёплыми, солёными поцелуями.
– Не сломался? – услышал я верху.
Наш поселковый платоновский Бог заговорил со мной. Звали его «Борисович».
Он спустил мне лестницу и, когда я выбрался, сообщил, что Дед Сашка умер.
– Я сказал, что ты с ямой закончил. А потом решил проверить.
– Свободна могилка, – стряхивая землю с брюк, сказал я.
Всю ночь мы с Борисовичем не спали: созывали старух, звонили в ритуальное агентство «Ангел», выносили во двор лавки для собирающихся скорбеть соседей, ездили в магазин на «Ниве» за водой и хлебом. Участковый составил акт и договорился с врачом, чтобы тот не забирал тело в морг.
– Чего мучить – возить по жаре? – повторял он, прикрыв фуражкой телефон.
Среди вещей усопшего мы обнаружили список, в котором значились суммы, а напротив статьи расходов: столько-то на поминки, столько-то на отпевание, а 10 000 рублей – мне. Борисович мне вручил наследство при участковом, который потом заставил написать соответствующую расписку.
Утром, часов за пять до выноса тела, когда уже был заказан поминальный обед в кафе, привезены были пирожки с рисом и мясом, мы обнаружили, что не куплен крест, который устанавливается на свежую могилу. Гроб есть, как и говорил Дед Сашка, костюм есть, канаты, а креста нет.
– И деньги как назло уже потратили. Что же это он? – задумался Борисович. – Может, украли?
Денег мы потратили даже больше: скинулись соседи понемножку и Борисович из муниципальной кассы выделил несколько тысяч. Дед Сашка бы не допустил такого – в его представлении – позора. Но в воровство я не верил. Что это за преступление: кража креста в день похорон?
Почти сразу я догадался, что старик так поступил специально: хотел себе холмик и только. Чтобы он со временем сравнялся с землёй и исчез. Чтобы не разрыли.
– Нельзя так, – настаивал Борисович. – По людям нужно пройти и подсобрать. Давай пробежим? Сам не пойду, а то подумают ещё нехорошее.
Помявшись, подумав, помолчав, я предложил:
– На мои купим. На заработок.
Борисович понял и как мог меня утешил:
– С Игоря потом стрясёшь. Он, может, на подлёте уже.
В ритуальной лавке мы купили Деду Сашке огромный деревянный крест. Один из лучших.
Просторную, самую глубокую в карьере копачей могилу быстро и резко засыпать не удалось. Они тихонько ругали Деда Сашку за нестандарт. Некоторые мужики схватили лопаты из катафалка и стали помогать. Суетился и мой отец, нарядившийся в джинсы и туфли. Он подстриг бороду.
После похорон мы поехали запирать дом покойного. Я теперь сделался вечным свидетелем. «Муниципальная комиссия», как нас называл Борисович.
Воровать в доме было нечего, но мы всё равно проверили окна и качество замков. На сарае и погребе замки сменили на новые, предусмотрительно приобретённые Борисовичем утром.
В какой-то момент я остался в опустевшем, проводившем хозяина доме один. А именно в комнате с приоткрытым шкафом. На его верхней полке, свёрнутый валиком, лежал серый шерстяной свитер под горло. Я хорошо помнил его со времён ночной рыбалки, на которую нас с Игорем брал Дед Сашка.
Быстренько я примерил свитер – как раз. Он казался новым, хотя и пах стариковским шкафом. Меня не смутило. Крупная вязка, рельефные швы на плечах, плотная резинка на талии – хемингуэевский стиль.
Видимо, Дед Сашка тщательно берёг эту вещь. Носил по случаю. Я припомнил, что на самой рыбалке на нём болтался драный пиджак и тельняшка, а в свитер он переоделся, когда привёз нас домой. Он тогда сразу уехал куда-то. Запомнилось.
«Вот и в расчёте!» – подумал я, повязал свитер на талию и быстренько побежал к себе, потея, как роженица.
Борисовичу я ничего рассказывать не стал, чтобы он не терзал расписками.
Отец дня через три прекратил своё пьянство, и мы провели хорошую неделю: заливали дорожку бетоном к душу, жарили вечером шашлыки, смотрели старое кино по телевизору под чай.
Потом я уехал.
В свитере я пару раз ходил на свидание зимой и однажды на работу. Он отлично смотрится на мне.
Надеюсь, мой подарок Деду Сашке тоже в самый раз. Пусть лежит спокойно и не мёрзнет. Место обогретое.
июль 2022
Феодосия
Пам-пара-пам
Настроение – штучное. Пейзаж осени коснулся сердца и напомнил о лучших мгновениях. Разнообразие цветов позволяет снова поверить в Бога. Солнечные лучи прокалывают вату тумана и – Боже ты мой! – греют! Наверное, сегодня последний тёплый денёк. Потом бесконечная русская зима без света и ласкового воздуха.
Я решаю двигаться дальше, пиная ненужные клёнам листья. Подключившись к наушникам, я долго выбираю и наконец запускаю, прослушивая рекламу, нужную песню:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Слуцкий соответствовал моему тогдашнему вкусу. Я смотрел на него и знал, кем хочу стать. Я не боялся застопорить процесс развития собственной индивидуальности – она меня попросту не интересовала. Выпуская дым из ноздрей, он душил микрофон и горланил песню. Весь репертуар я выучил наизусть. Даже юношеские песенки.
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Группа – это и был он, Слуцкий. Остальные музыканты лишь обслуживали его талант. Если Слуцкий – книга, то они – обложка. Если Слуцкий – картина, то они – рамочка. И так далее.
Он «выстрелил» в девяностые. Пока пацаны посложнее приватизировали заводы и пароходы, он отстаивал право производить смыслы. Это потом, заряжая вены героином, Слуцкий расстреливал звуками стадионы с пэтэушниками, а они рвали на себе одежду от гордости, перекрикивая своего идола:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
В самом начале была гитара с искривлённым грифом, стихи в тетрадке и фантазия, разбухающая со скоростью раковой опухоли.
Потом слава. Всё случилось буквально за месяц. Ему звонила мама, хлюпая: «Тебя там по телевизору показывают. Неужели ты куришь?» Слуцкий сказал, что так необходимо для образа.
Убойная песня о сентиментальном уроде взорвала страну. Братки, школьники, солдаты, учительницы и менты напевали:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Дальше было то, что называется признанием. Стадионы поднятых рук. Тысячи мокрых от восторга глаз сливались в шумящий океан у ботинок.
Он и сам однажды разрыдался от волнения.
- «Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!»
– хрипело отечество.
Вскоре это стало работой. Любая работа требует дисциплины, а всякую дисциплину необходимо нарушать, чтобы не свихнуться. Тогда все кололись, и он тоже стал. Классическая история вчерашнего пионера, набившего карманы денежками.
Он в интервью потом каялся. Призывал таких как я беречь здоровье, не совершать глупостей, но однажды проговорился: «Весело было. Никогда не жилось так здорово».
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
В девяностые годы за Россией присматривал дохристианский бог. Всё погибшее досталось ему в качестве жертвоприношения. Он насытился и ушёл. Слуцкий пел о пирах этого чудища, чтобы облегчить страдания его жертвам.
Когда счастливая волна схлынула, Слуцкий оказался ненужным. Прежние фанаты переросли его, отдав предпочтение девчонкам в пёстрых купальниках. Каждая из них напоминала соседку-старшеклассницу, которая прежде вежливо здоровалась у подъезда, а потом куда-то исчезла. Страна увидела, куда – в телевизор. Закатывая глаза (как учили), она мурлычет теперь в бикини:
- Ля-ла-лу-ла-лу-ла-лу-ла.
Слуцкий решил умереть, но спасся как-то. Иногда думаешь: сдохну к субботе, а спустя год замечаешь, что протёрлись джинсы и срочно нужны новые. Завязав с наркотиками и пересев на водку, Слуцкий записал два лучших в своей жизни альбома, и я чуть не сошёл с ума, когда мне подарили диски. Моя жизнь изменилась и, боюсь, навсегда. Я не помню, что там было в старших классах. Кажется, один Слуцкий, непрекращающийся:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
На первом курсе я влюбился в брюнетку с веснушками. Она не перекрасилась, будучи рыжей, – нет, именно брюнетка с веснушками. И глаза цвета солнца в затмение.
Она так много знала, что я закомплексовал и уселся за книжки. Слуцкий тогда исчез куда-то. Я потом узнал, что он ненадолго возвращался к героину.
Вышло так, что у Слуцкого было два поколения поклонников. Первые – это его ровесники. Они после дефолта перестали слушать музыку. Вторые – это поколение первых россиян – моё поколение. После 2010 года Слуцкий для нас устарел, хотя иногда, тоскуя по уходящему детству, мы запускали в плеерах:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Февраль 2011 года был таким холодным, что мы бегали, а не ходили. Я ещё носил челку «под Слуцкого», но подстригал её всё короче. Вместо стандартной чёрной куртки попросил у мамы изумрудную парку с мехом, а тупоносые ботинки наконец-то выбросил.
Тётка, подвязанная шерстяным платком, смотрела на меня презрительно, но я всё равно повторил:
– Да, одну розу. Одну.
Хотелось мою веснушчатую порадовать, чтоб не сомневалась, что люблю. Одна роза круче букета.
– Зря ты без шапки – холодина вон какая. Прича того не стоит. Слушай, это… короче, типа, давай мы расстанемся с тобой, да? Просто, ну, типа, мне понравился один парень, понимаешь? Ты клёвый, смешной – не думай ничего… Помнишь, как в зоопарк ходили? Клёво было, да? Ничего? Не обижаешься? Не думаешь, что я тебя предала? Блин, это жесть какая-то.
Она меня не предала. Предательство – выстрел в спину товарищу. Расстрел товарища – не предательство.
В том атомном феврале меня опять утешал Слуцкий знакомым как бабушкины ладони:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Через неделю друг Никита прислал сообщение: «Слуцкий приезжает. Пойдёшь?»
Начавший седеть рокер гастролировал без группы. Акустический концерт. Такой ход преподносился фанатам как поиск новых форм, но, конечно же, Слуцкий элементарно не желал делиться с музыкантами.
То был мой первый концерт. Никита сказал, что непременно следует выпить, потому что в клубе дорого. Мы накачались вином, оделись во всё чёрное и пошли на окраину города в клуб с каким-то пошлейшим названием. Никита даже распустил волосы и выпрямил их утюжками. Мне это казалось забавным и трогательным.
В клубе я обнаружил обе категории поклонников Слуцкого. Нам было некомфортно вместе. Взрослые пили у бара цветные напитки из низких стаканчиков, а мы посасывали бюджетное пиво, не понимая: можно курить или нет? Тогда ещё было можно.
Наверное, мы выглядели совсем мальчиками. Будто детей пригласили на взрослый праздник и забыли о них. Чувствуя свою несостоятельность, мы кучковались стайками у сцены, боясь оказаться далеко от микрофонной стойки. Взрослые, выставив животы и груди, держались непринуждённо, как кошки среди цыплят. Одетые в нелепые свитера и растянутые джинсы, они казались нам идиотами. Представляю, что они думали о нас.
Беспрестанно терзая потными руками чёлку, я спрашивал у Никиты:
– Уже пора. Чего он так долго?
Опытный Никита был невозмутим:
– Всегда так. Жди. Он же звезда. Ты, если прославишься, тоже будешь опаздывать.
От сигаретного дыма, перегара и пота становилось тяжело дышать. Какая-то брюнетка с чёрным маникюром, чёрными веками и вся, естественно, в чёрном, рассматривала меня порочным взглядом, манерно сбрасывая пепел в пивную банку. Я оробел и зажмурился. А когда успокоился, заметил, что брюнетка самодовольно улыбается. Кажется, она родилась лет на семь раньше меня. Робкий с женщинами, я не понимал, как поступает в подобных случаях настоящий панк, поэтому всего лишь купил пива и быстренько выпил.
– Ну неужели всегда так долго?
– Всегда, – вздохнул Никита.
Из колонок заиграло родное:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Слуцкий оказался маленьким и сутулым. Удивительно большая голова перевешивала худое, не знавшее труда и спорта тело. Шепелявя, он поздоровался и принялся настраивать гитару на слух. Мы выли, а он щурился, прислушиваясь. Потом завизжали колонки, и Слуцкий поругал какого-то Витеньку. Наконец выдохнул и провёл по «ля». Замер.
– Машенька, чайку, – крикнул он.
Взрослые фанаты понимающе засмеялись. Немолодая уже девица в голубых джинсах и красном затасканном свитере принесла пивной стакан с чем-то жёлтым без пены. Слуцкий отхлебнул, улыбнулся как волк из советских мультфильмов и сыграл ещё один аккорд.
– Так… коньячку, – понимающе прокомментировал Никита, а я глянул на время: мы ждали Слуцкого два часа.
- «Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!»
– подумал я.
Всё было узнаваемо: интонация, хрипы, вздохи, жесты, но чужое какое-то всё! Хорошо он играл или плохо – не знаю. Я ещё не разбирался тогда. Помню, что он раскрывал глаза не больше трёх раз – искал стакан с коньячком.
К десяти вечера я стал жалеть деньги, потраченные на билет, маршрутку и пиво. Главная проблема заключалась в том, что для Слуцкого происходящее было привычным. Ему ничего не хотелось. Лишь отыграть бы да уйти. И не видеть нас, и песни собственные не знать. С бóльшим энтузиазмом люди завязывают шнурки. Он жалел, кажется, что сочинил однажды своё легендарное:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Несколько раз он покидал сцену, а потом возвращался к гитаре, покачиваясь на коротких ножках.
– Ты красивый, Слуцкий, – орали тётки из первых рядов.
Он скалился неполным комплектом зубов.
В одну из таких пауз кто-то легонько толкнул меня в спину. Я обернулся и увидел ту чёрную – она улыбалась. Превозмогая стыд как боль, я поднял ладонь, а она ответила. Наше липкое приветствие отозвалось неприличным хлопком. Некоторые отвернулись от Слуцкого и глянули на нас. Так легко у звезды отнять внимание.
В какой-то момент Слуцкий чуть не свалился к нам, запутавшись в проводах. Было бы здорово засвидетельствовать звездопад.
– Маша, – заревел он, подстраивая первую струну. – Чайку!
Порядочно бухая Маша принесла новый стакан и что-то шепнула звезде на ушко. Сладкая улыбка, растянувшаяся по небритому лицу, не вызвала у Никиты сомнений:
– Скоро закончится.
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Как бы там ни было, мы скулили от радости, протягивая руки к утомлённому проповеднику. Неожиданно главный хит оборвался, и Слуцкий, не доиграв куплет, уплыл в каморку.
Мы просили, но он не вернулся.
– Слуцкий спит, – безучастно сообщил мордатый охранник.
– У-у-у!
Для приличия какое-то время все ещё сидели за столиками и курили. Говорить было невозможно – из колонок ревел незнакомый музон.
– Пойдём домой? – попросил я.
Двинувшись к гардеробу, мы наткнулись на Слуцкого. Рассеянный, мокрый и помятый, как пьяный дед, он шептал что-то моей чёрной брюнетке. Она повисала на нём как коромысло. Тоненькая, лёгкая, шальная. Увёл невесту, тварь алкашная!
Мы гордо обошли парочку и унеслись в будущее, а Слуцкий остался в истории выть, как собака, своё:
- Пам-пара-пам.
- Пам-пара-пам!
Бывают дни, пригодные для воспоминаний. Открытки из архива, а не дни! Тепло в душе и вокруг неё. Однако поднимается ветер. Мгновенно темнеет небо. Листья, оставленные солнцем, тускнеют и теряют индивидуальность. Отсыревший воздух опускается в лёгкие, царапая горло.
Если и был Бог, то теперь он отвернулся. Скоро, скоро большая зима. Нужно не забыть прожить её.
ноябрь 2019
Дезертир
И все бы хорошо, да что-то нехорошо.
А. Гайдар
В. Хлебников
- Правда, что юноши стали дешевле?
- Дешевле земли, бочки воды и телеги углей?
С чего бы начать?
Несмотря на то, что мы прожили с Мишей в одной квартире лет пять, я так и не понял, на кого он учился в университете. Что-то, кажется, связанное с продажами. На занятия он практически не ходил, но экзамены при этом сдавал успешно. Образование Мише оплачивала мама. Он называл её не иначе как Святая. «Моя Святая».
В июле 2020 года мы отметили наши выпускные, состоявшиеся с разницей в два дня: жареная картошка, бычки в томате, деревенские (от Святой) помидоры, белый хлеб и водка. Стол установили посреди комнаты, как гроб. Пел Летов, отпевая нашу юность, и как свечки тлели в мутной банке окурки. Из-под шва горизонта ещё пекло солнце. Вертел головой деловой вентилятор, неутомимо осматривая углы нашей скромной квартирки. Мы ухмылялись друг другу: художник и поэт. Как всегда под бутылку говорили об искусстве. Искали актуальный метод. Как из ничего создать нечто, что будет обладать признаками живого, а особо наивные люди и вовсе будут думать: живое и есть.
Миша тогда только начал писать картины, а я сочинял стихи. Думали – главное, метод. Что писать понятно, но вот как? Великая мука! Если бог наградил человека даром творчества, то сатана поставил вопрос о форме.
Когда июльский зной сменился июльской вечерней прохладой и почернело за окном, мы пошли гулять. Обыкновенное для нас продолжение вечера. Кажется, мы обошли целый город, глотая пиво. Соревновались в подборе приятных тем, вели богемные разговоры, вспоминали удачи и несчастья, устало молчали. В общем, были свободны и непобедимы.
За полночь в киоске у спящего городского рынка приобрели одну на двоих булочку с маком (похожа на снаряд) и отправились спать. Миша, как и всегда, мгновенно уснул, а я всё лежал и думал об одной девушке, которую чудовищно обидел. Она оказалась глупой, но воинственной, и значит, поделом ей. Её оглушительное предложение жить вместе, как бы последовательное и логичное, на деле никак не соотносилось с моим проклятым материальным положением. Попытка это объяснить предпринималась, но мысль не прошла – чересчур абстрактная. Тогда я поступил конкретно: увёл на шашлыках поглубже в лес обезжиренную, смешливую, смуглую, одетую как шлюха на конкурсе шлюх одногруппницу, о чём признался немедленно утром. Рвать, так рвать – до крови.
Миша лежал на своём полосатом матрасе у дальней стенки, храпел и не реагировал на комаров. А они, ненасытные твари, становились всё бесстрашнее с каждым часом. Потея и нервничая, я мял одеяло, как тесто. Только с первыми тенями рассвета я смог уснуть, поэтому и проспал почти до обеда.
Был выходной день и на работу (подработка никем) идти не требовалось. Тем более, я планировал бросить эту халтуру и подыскать что-то поинтереснее (пять через два по восемь часов, например). Надеялся на диплом.
Проснувшись, я обнаружил Мишу на кухне (понурую фигуру Миши). Он пил коньяк, закусывая сыром и сливами. Бутылка уже заканчивалась, когда я, почёсываясь, явился на кухню. У плиты, прислонённый к спинке стула (второго в нашем хозяйстве), сох свежезагрунтованный холст.
Миша сразу всё объяснил:
– Святая моя денег прислала. И весть: из военкомата звонили. Ждут меня осенью. Бреют в солдаты. Швырнут в топку очередной империалистической войны.
– Войны? Где война? – спросил я.
– Будет. Капитализм уже породил все необходимые для громадной бойни противоречия. Скоро полетят самолёты, посыплются бомбы на города. Солдат пойдёт на солдата, а танк на танк. Капиталу требуются мертвецы и убийцы, и то буду я. – Произнеся всё это, Миша развёл в стороны руки: – На крест меня! На крест! Принесите крест, пожалуйста, но не учите меня стрелять!
Сквозь похмельный морок я подумал: ведь он действительно похож на Него, только пожившего и потрёпанного. Курчавые волосы до плеч, островками борода, нежные тонкие руки, кроткий взгляд. Только белый живот исколот татуировками, только кольцами пробиты соски и бесцветные рыбьи глаза не моргают, как сваренные. Он воду превращает в водку и проповедует марксизм (коммунизм? большевизм? сталинизм? социализм? ленинизм? не разобраться). Миша заметил, что я любуюсь им, и галантно, точно перед камерой, закурил. Дым рывками поплыл по квартире.
– А плана на этот случай разве не существовало? – поинтересовался я.
Увы! Мои родители (тоже святые) подсуетились и купили мне плоскостопие ещё год назад, а вот Мишина заступница оплошала. Понадеялась на авось, не доглядела.
– Ты наверняка чем-то болеешь, – предположил я, пытаясь утешить друга.
– Если бы! Я болен лишь мечтой о революции. Теперь меня спасёт только она, родимая. Хотя заслуживаю ли я? Вон даже тебя сагитировать не сумел. Юрочка, какое твоё отношение к войне? К родине? Материалистическое, то есть классовое, или как у большинства – идеалистическое: берёзки и всё такое? А? Отвечай.
Как революция может спасти от военкомата – я не понимал. В войну категорически не верил. На Мишину агитацию (даже в такую минуту) реагировать не собирался. Я думал, подбирал варианты.
– А как твой товарищ Ленин решил вопрос с призывом? – спросил я наконец.
Миша задумался. Удушив сигарету, он полез в интернет.
С изяществом крошечного вертолёта на вчерашнюю немытую посуду опустилась жирная муха. Солнце, наступая на нашу безшторную квартиру, будто исполнив команду «пли!», садануло мне в голову длинным лучом. Я махнул горючего, закурил и подумал, что в одиночку съём квартиры не потяну. А больше на этом свете (оказалось) друзей у меня нет.
– Что планируешь изобразить? – поинтересовался я, кивнув на холст. – Горящий танк?
– Дезертира, – ответил Миша.
И через неделю наша единственная в квартире стенка, не занятая картинами, укрылась полотном цвета хаки.
Кривоногий, криворукий, кривоносый, сгорбленный, косой солдат в драном бушлате без погон мочился сиреневой жидкостью на куст цветущей сирени. Грязным ногтем указательного пальца (свободной руки) он скрёб седую бородёнку. Запечатлённый в такой позе, он казался невероятно печальным.
– «Дезертир», – представил новое полотно Миша. – Мой идеал. Лучшая работа. Продам не меньше, чем за косарь. Поспрашивай там, может, кто заинтересуется.
Потом знакомые (какое-то наше невнятное окружение), забредавшие порою к нам, фоткали полотна и кивали, разинув рты. Среди них я присматривал себе нового сожителя, но как-то никто не подходил: все невероятным образом казались пристроенными. Одни мы с Мишей бродяжничали. Бедность, будь ты проклята!
«Дезертир», как и прочие картины, спросом не пользовался. Но он действительно отличался от других полотен. В вылупленных глазах солдата угадывались обречённость и загнанность, усталость от собственной участи. Эта картина хоть и выделялась среди прочих написанных, но быть проданной не могла – я это сразу понял. Босхианские Мишины уродцы, которые таращились своими выпученными глазами со стен каждой комнаты, окружённые тем или иным кислотным фоном, не могли существовать отдельно от нашей квартиры с её минималистичным интерьером и унылой атмосферой. Им суждено было родиться и остаться жить в мастерской, как если бы дети продолжали жить до старости в роддомах.
Мне трудно ответить на вопрос, имели ли Мишины картины какую-либо художественную ценность. В изобразительном искусстве я дилетант. Однако с уверенностью заявляю, что Миша имел талант и обладал самобытностью. В его работах присутствовала придумка и личный взгляд. Картины Миши мог нарисовать только Миша, а это дорогого стоит. Петь своим голосом – это дар.
– Так как Ленин от призыва закосил? – переспросил я как-то Мишу.
Мы мыли нашу квартирку. Помнится, я собирал пыль со стен драной футболкой и упёрся взглядом во взгляд Ильича. Его классический портрет висел у нас над обеденным столом, напротив окна без штор. «Пусть товарищ Ленин хоть через окошко смотрит, что там, в капитализме проклятом, творится», – шутил Миша. Чтобы как-то уравновесить Ленина и не поддаться его влиянию, я поместил рядом портрет Толстого, а потом ещё Маяковского и Блока для верности.
– Он же из дворян, – ответил Миша. – И судимость имелась. За подрывную активность, кстати, – добавил он и улыбнулся по-волчьи.
Чем скорее наступала осень, тем печальнее становился Миша: сох и облетал. Мы не знали, что делать. На пару дней он съездил к отцу, с которым поддерживал поверхностные отношения. Отец бросил Мишину Святую лет пятнадцать назад. Денег никогда не перечислял, в воспитании сына участия не принимал, но зачем-то каждый год поздравлял его с днём рождения.
Миша вдруг потянулся к отцу в восемнадцать лет. Стал ездить, разговаривать. Это был одинокий мужик, простой и сентиментальный. Естественно, выпивающий. Он сказал Мише, что все уклонисты трусы, что родина на то и родина, чтобы ей отдать долг, что год – это не потеря времени, а приобретение бесценного опыта, что каждый мужик обязан уметь стрелять. Высказал какие-то замечания про Мишину причёску и татуировки; про кольца в ушах. Миша твердил отцу, что его левые взгляды противоречат защите буржуазного правительства, что у капиталистов нет родины, а потому и армию свою они предадут; что любой солдат для них такой же товар, как машины, цепи, вина и шлюхи, которых они продают, покупают и заново, заново, заново. Признавался, что никогда в жизни он не хотел бы стрелять в человека и даже бить его. И любой приказ – насилие. Отец Мишу не понимал, рассуждал про землю, историю, убеждал, что армия позволит страну посмотреть. А когда узнал, что сын не имеет телевизора, то вовсе развёл руками, обвинил его в чудовищной неинформированности и прекратил разговор. Утром Миша вернулся в квартиру нервный, возбуждённый, громкий. Он шагал от холодильника «Орск» до полки с книгами, курил и пересказывал мне разговор. Я жалел Мишу, потому что в слабой позиции находился именно он. Оборонялся.
Аспирантура была моим элегантным решением, пришедшим в голову перед сном, у края бодрости. Как я радовался этой своей придумке! Как любил её! Миша, помнится, тоже приободрился, расцвёл. Немедленно он скачал себе учебники и стал готовиться. Даже завёл, быть может, первую со школьных времён тетрадку, куда плохо выработанным почерком вносил какие-то записи. За месяц он изучил практически всё, что должен знать студент с его факультета. Полученные знания углубили критическое Мишино отношение к капитализму и служению ему. Чем больше знаний о системе, тем слабее её стены, тем больше трещин в оконных рамах.
Миша очень рассчитывал поступить в аспирантуру и даже окончить её как раз на границе призывного возраста. Это решение действительно было изящным. И потому так горько от провала этого проекта!
Что ничего не получится, стало ясно в тот день, когда Миша вернулся с собеседования, которое проходило в старом корпусе университета на улице Студенческой. Переодеваясь в рабочую одежду и намереваясь немедленно убежать (подрабатывал в кафе, продавал какие-то булки), он мне наскоро доложил обстановку. Был бодр и как-то, несмотря на скверные новости, радостно взвинчен.
– На все вопросы я ответил. Ответил достойно. Совесть моя чиста. Но не берут, Юрочка, с такой мордой, как моя, в аспирантуру, точно тебе говорю! В комиссии сидели две бессмысленные жабы с моей кафедры и старый, уже глубоко во сне, профессор. Он молчал и улыбался, как под наркотой. Ещё посматривал на свои дорогие часики иногда. Жабы задавали поверхностные вопросы. Какую-то чепуху. Ясно, что сами материалом не владеют. Одна воду сильно пила, наверное, бодун. Пока я вещал – они в телефонах рылись и кивали. Одна вообще в какой-то момент вышла позвонить.
– Так это же хорошо, – возразил я. – Слушали невнимательно, значит, будут судить по общему впечатлению. Впечатление ты оставил приятное?
– А то! Шутканул даже, а они похихикали, как гиены.
– Ну вот!
– Что, Юрочка, «вот»? Имеется всего лишь два бюджетных места, а нас, абитуриентов, семеро. Первое место по квоте уйдёт иностранцу инвалиду, имеющему третье место за участие в проекте «Лидер отечества». Он два слова сказал, а профессор сразу проснулся и галочку себе в тетрадке мальнул. Я видел.
– А второе?
– А второе, гарантирую тебе, получит Дашка с кафедры. Она там работает у них два года. Секретарём или кем-то. Своя. Пары за них ведёт и планирование составляет. Отвечала, как задержавшаяся в развитии: му-хрю. А профессор опять проснулся и опять мальнул. И оскалился ещё, как волк. Посасывает, наверное, она ему.
– Да брось ты! – не поверил я. – Он же старый. Что ему там отсасывать?
– То, что у старого осталось, – то и отсасывает. Это у пролетария в шестьдесят лет уже ничего не стоит. Жизнь потому что тяжёлая, с болезнями всякими. И каждый день отчуждение, отчуждение! Это давит на психику, как пули, свистящие над головой. А эти десятилетиями один и тот же конспект воспроизводят и на стуле ёрзают. Кровь, конечно, может застояться, но застаивается там, где нужно. А Дашка дотошная. За это и ценят.
Я вскипел почему-то и стал на Мишу практически рычать:
– Да что ты с агитацией своей ко мне прицепился?! Ты можешь спокойно разговаривать или нет? Плевать мне на политику! Давай о деле говорить без этого всего.
– То-то и оно! – попытался перебить Миша, но я не дал:
– Это мир фантазий – твой марксизм. Герметичный титановый шарик, о содержании которого полно диких мифов. И потому полно, что никто не видел, что там внутри. И политика твоя – это лишь тема для журналистов. Чтобы было чем голову людям забивать и себя кормить. Набор условностей и всё. Ты думаешь, я не пытался чувствовать хоть какой-то азарт? Хоть что-то понять? Бесполезно! Всё одинаковое! Изучать политику – это как изучать песок в пустыне. А говорить о ней – это как этот самый песок жрать!
Миша не выносил критику. Как и всегда (замкнулся), он немедленно сунул ноги в кеды и, не прощаясь, ушёл на работу.
Мне не хотелось верить, что моя идея провалена, но призывник казался убедительным. Говорил как о решённом деле, оконченном.
Я, кстати говоря, тоже переменил работу. И хоть вновь работал никем, но зато теперь за чуть большую зарплату. Может, потому я подумал в тот вечер, что Миша заслуживает свою участь, и что нужно быть активнее, проворнее, больше требовать от себя, вертеться. А не сидеть у родителей на шее и ждать коммунизм. Сам виноват.
Вместе с тем я ощутил ноющую боль, досаду. Чувство несправедливости было тому виной. Непобедимое чувство.
Меланхоличный вечер. Серые тучи, как воспалённые почки, облегчились мелким дождём. Дышать было легче, но угнетала тоска.
Машины под окнами скользят, как водомерки, откуда-то доносится музыка, пахнет пивом из пивной под домом, слышны крики поссорившихся её посетителей. Полоса заката на серой панельке. Драка, крик и смех. Опять тишина. Смеются девушки. На исходе моё двадцать второе лето. Кто-то едет на море, а я нет. Мама жалуется на боли в боку. Мой торс утратил упругость. Несколько месяцев его не обвивают женские ноги. Стихи мои никому не нужны. Отчего у меня, неглупого и открытого, практически нет друзей? И Миша вот-вот, уже осенью, в моё любимое время года, уедет в армию, где будет носить тяжёлое и исполнять нелепое. А я останусь один. Буду всю зарплату отдавать за это унылое место, где ем и сплю. (Куриный суп без зелени, экономичный.) Мишу убьют на войне самым первым. Нелепого, доброго, чуткого. Война состоится, раз его марксисты настаивают. Догорает август, оголяя парки города. Вспыхивают кустики, травка – всё горит. Каким медовым всё-таки было детство. Кто его отнял у меня?
Через неделю объявили результаты. По баллам Миша занял третье место. «Почётное», как он тогда пошутил.
Там, где я работал никем, был юрист Алексей. Лысый полноватый парень, сторонящийся общих разговоров, очень искренний наедине, тихий. Часто его веки краснели, а пот отдавал спиртом. Почему-то он мне показался «своим», хотя Миша и твердил мне беспрестанно, что «свои» – понятие классовое. Он (Миша – молодой агитатор) даже заставил меня прочесть «Государство и революцию» Ленина, но я совершенно ничего не понял и большую часть пролистал. Ахинея какая-то.
Как-то я позвал Алексея выпить пива после работы в бар, где трудился мой одногруппник. Нам предоставили скидку до десяти часов, пока не приехал хозяин бара.
Я рассказал Алексею о нашей проблеме и попросил помочь словом или делом. К моему удивлению, Алексей сказал, что нужно читать.
– Юрист не имеет готовых ответов, но знает, где почитать.
Очень странная профессия, получается.
– А чего просто не заплатить? – поинтересовался он.
– Нечем, – ответил я, отвинчивая голову сушёному лещу.
– Я почитаю и, может быть, что-то найду. Но, скорее всего, придётся платить.
– Понял. А у тебя что с жильём? Снимаешь?
– Ипотека. Когда выплачу – будет сорок восемь лет. Но попытаюсь быстрее.
Представить Алексея в этом возрасте я не смог. Ставя стакан на липкий стол, он вдруг дёрнулся так резко и внезапно, будто из-под него вынули стул.
– Ты чего?!
– ВСД, – объяснил он.
– А, – сочувственно протянул я. – Если Мишу в армию заберут, то мне придётся самому платить за квартиру, а это почти вся зарплата.
– Заплатит твой Миша и никто его никуда не заберёт.
– Нечем, – повторил я.
Интересно было с ним тем вечером в баре. Очень сосредоточенный человек. Мне не верилось, что он старше меня всего-то на пару лет. Я решил, что мало читаю. И вообще поверхностно отношусь к жизни. Я даже признался в этом Алексею, когда мы курили у бара, но он лишь махнул рукой и посуровел, как больной, которому напомнили о диагнозе.
– Ничем порадовать не могу, – начал Алексей утром. – Вариантов маловато. Самый дешёвый: проходите полное медицинское обследование и ищете хоть какую-нибудь болезнь из списка. – Он протянул несколько листов с табличкой. – Если болезни нет, то платите врачу из призывной комиссии, и она появится.
– Нечем платить, – напомнил я.
– Ещё вариант, – продолжал консультацию Алексей. – Альтернативная служба: религиозные или политические убеждения.
– О! – обрадовался я. – Убеждения есть. Он марксист. Или коммунист. Или большевик. Левый, в общем. Они ж против любой войны, кроме классовой.
– Так лучше не говорить. Это экстремизм. Но не важно, – махнул он рукой. – Государству всё равно в данном случае: марксист он, фашист, монархист – кто угодно. Главное, чтобы пацифист. Но я бы советовал сослаться на религиозные убеждения и точка. Так будет понятнее. Не может он воевать, и хоть режь его. Автомат в руки берёт, а тот выпадает. Это наиболее приемлемый вариант. Будет спокойно проходить альтернативную службу. Здесь в городе, если договоритесь. Плохо, что два года, а не год и, скорее всего, не в самой приятной организации, но тут каждый сам выбирает.
– Зарплата будет?
– А как же. МРОТ, – ответил Алексей и добавил сдавленно: – Ох и подташнивает меня. Может, пивка на обеде дёрнем? За нашу свободу, а? И в честь неё? – Почесав крупный нос, он добавил: – Есть ещё вариант. Элегантный.
– Так-так, – оживился я.
– Выборы сейчас в муниципалитет идут. Пусть попробует избраться. Депутатам, даже муниципальным, дают отсрочку. Он где прописан? В селе где-нибудь?
– В районе. Шестьдесят кэмэ от города. У самой границы.
– Отлично! Сначала подписи пусть соберёт. Не округляй глаза! Там мало нужно, человек тридцать. Муниципалитет же поселковый. А потом необходимо, чтобы человек пятьдесят за него голоса отдали. И всё! В такие муниципалитеты обычно избираются два-три депутата, и они никому не нужны. Пролезет бочком твой друг наверняка. Там всегда кандидаты марионеточные. Какие-нибудь библиотекари или ещё кто-то. Их нагоняют для количества. Депутатами обычно становятся партийцы и кто-нибудь из местного бизнеса. А сейчас времена тяжёлые. Чума ещё эта непонятная… Народ осторожен и зол. В общем, случайный человек может проскочить. Попробуйте. Главное, пусть про марксизм свой молчит. Нужно обещать, что колодцы установит, что детские площадки будет у района выбивать, ну и что пенсии повысят.
– Разве пенсии от мундепов зависят?
– Нет, конечно, но пусть обещает. И ещё желательно похвастаться, что гуманитарную помощь нуждающимся оказывал. Никто же не проверит.
– Ну это понятно.
– А вернее, – рассуждал далее Алексей, – пусть в партии с кем нужно переговорит, заплатит, сколько скажут, и тогда точно изберётся. Там, думаю, ценник небольшой. Ты думаешь, мундепом быть весело и приятно? Ничего подобного. Лишние хлопоты. Пусть заплатит. Дешевле будет, чем военкому.
– Нечем платить, – напомнил я.
Вечером, уже несколько прохладным и слишком рано наступившим, я обнаружил Мишу совершенно пьяным в темноте нашей квартиры. В самом её жалком углу. По полу были разбросаны, как тела от взрыва, вещи: свитер, рубашка, футболка, пальто. Виднелись пятна краски. Видимо, Миша эксплуатировал такой мёртвый метод, как абстракция, а вещи разбросал потому, что имел привычку делать сигаретную заначку в недрах шкафа.
Призывник был практически невменяем. Слабой рукой он пытался собрать в гульку волосы. На полу блестела тарелка с нашим аварийным запасом пищи.
Потребовав сосредоточения, я объявил:
– Вводная такая: нужно поучаствовать в выборах! Слышишь?
Непослушным языком, сквозь тяжёлые губы, он начал молоть, что прогрессивный коммунист тем и отличается от официальных из телевизора, что буржуазные выборы не приветствует.
– Пойти на избирательный участок и отдать свой голос, – медленно, но громко выговорил Миша, – это значит ле-ги-ти-ми-зи-ро-вать их. Хрен им! Знаю я логику эту. Главное, явка. Чтобы замученного пролетария… у него чтобы возникла иллюзия, что его положение законно. Что оно само так вышло. Что он его себе выбрал.
Переводя дух после такой сложной тирады, Миша глотнул чего-то из кружки и с самым философским видом произнёс:
– Что такое снос избирательного участка по сравнению с приходом на избирательный участок? А?
Он посмотрел на меня с такой гордостью, произнеся это, что я мгновенно вскипел.
– Слушай, авангард алкореволюции, – сказал я как можно спокойнее. – Поучаствовать нужно пассивно, а не активно, понимаешь? Тебя, а не ты.
В общем, как мог я объяснил всё, что понял сам. Миша смущённо слушал, рассматривая меня бесцветными, ещё более чем обычно вылупленными глазами.
– Ерунда какая-то, – прокомментировал он наконец. И так серьёзно, что я и сам подумал: «А ведь действительно, ерунда».
Схватив гитару, он бодро заиграл, а потом запел:
- Мне бы завтра война,
- Мне бы завтра осада,
- Пусть ржавеет трава
- И пусть сохнет рассада…
- Если завтра война,
- То ты будешь со мной.
Я рано лёг спать в тот вечер, а Миша всё сидел в своём углу. Я чувствовал его обречённость и, конечно, жалел его.
Утром к моему изумлению, едва дождавшись, когда я раскрою глаза, он объявил:
– Поеду… Да, поеду, поеду в посёлок. Да. Использую это мероприятие, если не ради спасения года моей единственной жизни (а может, и всей), не ради одного скафандра своего, а ради агитации. Да, как учили товарищи Ленин и Маяковский.
Моя попытка объяснить, что агитация в данном случае вредна, не увенчалась успехом. Естественно, Миша сбегал за коньячком (оказывается, он уволился и получил расчётные), нарезал яблок и предложил тост:
– За красную, прекрасную, свободную отдельно взятую Платоновку! Ура, товарищи! – Кружка взмыла к потолку.
– Ура, – прошептал я, но не стал пить.
Это было первое сентября. Он уехал. В военкомат ему следовало явиться двадцатого ноября на медкомиссию. Ещё мы смутно надеялись на то, что призыв отменят из-за эпидемии ковида, но на это ничего не указывало.
Когда Миша уехал, наша квартира (убежище) оказалась просторной и стала пахнуть как-то по-другому. Я навёл порядок, отчего жилище, кажется, помолодело.
Вечерами я пил чай, глядя в окно мансарды; гулял иногда. Тоскливое время. Оно заставляло меня смотреть на самого себя, не моргая. Что-то подсказывало мне, что придётся свыкнуться с этим состоянием, примириться с ним, как с конвойным в камере пожизненного заключения.
В успех идеи с выборами, именно ввиду её изящества, я не верил. Сложные задачи решаются просто, а не элегантно. Миша активировался лишь в малых группах, среди единомышленников. Оказываясь на миру, он пасовал, не чувствовал прочность собственного позвоночника.
Ничего не получится, но кто мешает надеяться? Миша бы это назвал: «голимый идеализм».
Прошло две недели, и без предупреждения ранним утром (первый рейс) явился Миша. Он разбудил меня и ту девушку, которая спала в моей постели. Я способен, посидев, подумав, припомнить её имя, но не хочу. Минувшим вечером я гостил в чужой для меня компании. Она там хозяйничала: подавала закуски и бросала в бокалы лёд. На балконе во время перекура наши взгляды встретились и ни о чём больше, как друг о друге, мы уже не могли думать. Как бы случайно она и я ушли раньше всех. Старый таксист привёз нас ко мне в полночь. Луч луны опускался ровно на кровать и казался айсбергом. Мы отчаянно грели его до спасительного и освежающего рассвета.
Девушка вскочила и убежала в туалет. Миша подметил, что она похожа на доярку. Видимо, всё дело в тяжёлой белой груди, которая едва укрылась за моей рубашкой. Миша проводил её взглядом, а потом отметил:
– Революционное утро!
Бедняга был пьян, и нехорошо пьян. Я не смог не заметить, что он в крутом пике вот уже несколько дней. Каждая новая доза – попытка сохранить ту тонкую грань, которая разделяет состояния: плохо и чудовищно.
– У нас только чай, – предупредил я. – Марш на кухню!
Вскоре все трое мы пили чай, закусывая его абрикосовым вареньем прямо из банки одной на всех алюминиевой ложкой.
Наша гостья с интересом рассматривала Мишины полотна. Некоторые фотографировала. Указав на уродца с картины «Дезертир», она радостно подметила:
– Как сильно на моего дядьку похож! Он повесился на вишне в том году. Ноги поджал и повесился. Он в Афгане служил. Воду пил только из бутылочек. А водку и пиво – ничего. Из стаканов.
– Грустно, – констатировал я. – Может, Миша нам что-то радостное расскажет?
Напрасно я понадеялся. Похлёбывая чай, Миша признался, что его дерзкая попытка собрать подписи провалилась. Он ругал себя, но и как будто восхищался собственной (обнаруженной вдруг!) натурой.
В итоге он произнёс монолог, из которого мне стало ясно, что единственная польза заключалась в укреплении его идеологических убеждений.
Вращая сигареткой, как крошечным факелом, он говорил:
– Я видел людей: одноклассников, соседей. Уставших женщин (маминых коллег) и униженных своим положением мужчин – отцов друзей и товарищей. Слушая меня, они испытывали все (такие разные, а одинаково) одно – страх; подозрение, догадку, что всё это не к добру. А я, между тем, всего лишь только разговаривал с ними. Многие из них, наиболее трепетные, ощущали, кажется, личную ответственность за мою судьбу. Они пытались направить меня на верный (безопасный) путь. Спасали меня. «Зачем тебе оно? Посадят», – шептали они. Их усталые лица были скорбными, ненавидящими, когда я обещал, что у них во власти, может быть впервые, появится товарищ. Они пытались меня слушать и понимать, но очень скоро их глаза тускнели. Некоммуникабельность… Перед ними стоял иностранец, а любой иностранец (их обучили этому и только этому) – враг. А ведь многих из них я помню молодыми. Сильными и бесстрашными. Они тогда могли размахивать руками, выбирать себе красивые туфли, громко смеяться и на моё тихое детское приветствие через всю дорогу кричали: «Здорова!» Я говорил со своей первой девушкой. Она сделала меня мужчиной под колесом чужой машины на лугу. Шёл мелкий дождь и щебетало радио. Она весила тогда пятьдесят кило, любила узкие джинсы и под чёрную чёлку прятала глаза. Пахла цветочными духами, сигаретами и мятной жвачкой. Теперь передо мной стояла толстая тётка в короткой юбке. Она теребила край футболки и тупо смотрела на меня из-под белёсых волос. Кажется, не узнавала. Хотя, узнавала, конечно. «Материнские повысят?» – одно-единственное спросила она, наконец. «Это не зависит от меня», – ответил я. Она кивнула (так и знала, мол) и ушла. Больше ничего на свете её не интересовало. Только «материнские». Это бытие, которое задавало координаты её тусклого холодного сознания. Остальных интересовала лишь пенсия: «Обещают, обещают, а не поднимают. А ты вот поднимешь? Говори!» «Нет», – признавался я. Один старик водил меня за руку по посёлку. Я знаю посёлок до листочка на клёне, до фантика, брошенного мимо урны, до… Я знаю народные клички дворняг, которые постарели с тех пор, как я вырос. Кто лапку потерял, а кто глаз. Как дедушки они слоняются вокруг стихийных свалок и, когда тепло, валяются в пыли, выронив языки. Я видел людей, говорил с ними. С бывшими людьми, ставшими массовкой. Утратившими всякое представление о завтрашнем дне. И всё же это люди лучше меня, добрее. Не выдержав, я принялся объяснять старику, что нужна революция. Великая, красная, последняя, молодая. Обновить всё. Прицелиться в будущее, проклясть прошлое и не хвататься за настоящее. Наполнить время смыслом. Старик испугался. Революция не нужна! Нужно всего лишь, чтобы президент узнал о дырявом тротуаре, нетравленых клещах в лесу, малолетней шлюхе-соседке, которая мало того что принимает в доме любого: от школьника до старика, так ещё и ворует картошку с огорода. Зелёную. Ладно бы спелую. Я так разгорячился, споря с ним, что не заметил, как рассказываю о Бакунине, Нечаеве, Ленине, Розе Люксембург, молодом Дзержинском, ещё о ком-то. Старик вроде бы слушал, но потом повторил: «Нет. Революция не нужна. Бумагу нужно президенту. А ещё лучше, чтобы приехал и посмотрел». Подумав, с некоторым даже удивлением он добавил: «Гласность нужна». Так он гласность понимал, представляете? Один дядька, ровесник отца, тыча пальцем в осколки сахарного завода (поросшие клёном), говорил, что «во всём виноваты москвичи». Это они якобы скупили все заводы и обанкротили их. Как же всем им не нравятся цены в магазинах, дороги с ещё советскими лужами, загаженный пруд, на котором я впервые в жизни увидел лёд. Каким нелепым им кажется то, что сутками льётся на них из телевизора (выключить нельзя – привычка), как устали они от необходимости поколениями экономить, считать монеты; как при этом они боятся всё это утратить! Это мой народ. Те люди, за которых я обязан умереть. Вернее, ради них. Прекрасный народ. Тёмный, но не злой. Классический. Вот.
Миша окончил свой рассказ и швырнул на стол измятый подписной лист. В нём жались друг к другу всего лишь пять подписей за кандидата. Одна из них принадлежала Мишиной Святой. Скорая, скромная, сутулая буква «С» и к низу хвостик.
Я скомкал этот лист и швырнул его в мусорное ведро. В эту самую секунду предвыборная Мишина кампания завершилась. Мы проиграли. Народ выбирает не нас.
Наша гостья слушала рассказ с огромным интересом, а потом посоветовала:
– А чего вы голову-то морочите? Заплатите и всё.
– Нечем, – возразил я. – И деньги непонятно куда нести. Не военкому же в кабинет: «Здрасьте, мы тут со взяткой, но вы, наверное, догадались, товарищ майор».
– Нет, конечно. Не военкому. Он не берёт напрямую. Он в том году потерял (как бы) дело одного призывника (за недорого, кстати), а тот девочку изнасиловал.
– И что? – спросил Миша.
– Ничего. Еле отмазался.
– Кто?
– Оба, – подумав, ответила она. – Вам нужно через председателя медицинской комиссии вопрос решать.
– А кто это?
– Да Рагин же. Доктор Рагин. Позвонить ему? Я могу.
В ответ на наши изумлённые взгляды она объяснила, что работает медицинской сестрой и хорошо знает Рагина.
– Позвони, – попросил я.
Она ушла ненадолго в ванную, а потом вернулась с ясной информацией:
– Вам нужно успеть до конца октября. Как деньги соберёте, позвоните мне. Я скажу куда и когда.
Сумма за пацифизм равнялась шести моим тогдашним зарплатам. Нам предоставили скидку. Поразительно! Скидку нам! Миша улыбался и, сидя на стуле, как-то даже пританцовывал. Он водил плечами, убирал волосы за уши, поглаживал бороду. Сладкое чувство дезертирства.
– Как тебя отблагодарить? – поинтересовался я.
– Оплатите такси, а? Мне к маме за город ехать.
Она уехала (эвакуировалась?), а мы впервые в жизни стали думать о том, как очень быстро и по возможности легально отыскать большую сумму денег.
Не могу припомнить, как её звали. Вертятся какие-то имена, но ни в одном я не уверен. Миша назвал её попросту «Ангел». Вскоре и я привык.
С этого дня мы перестали жить и начали зарабатывать. В военкомате Миша (что далось ему нелегко) выпросил перенос призыва на декабрь. Так можно при наличии определённых обстоятельств. Миша что-то соврал про ремонт крыши в доме матери. «У мамаши крыша протекает», – твердил он, притворяясь на всякий случай слегка слабоумным.
Таким образом у нас оставалось два месяца на то, чтобы собрать деньги. Почти половину сразу же выдала Мишина Святая, свершив тем самым обыкновенное чудо. Откуда взяла – непонятно. Наши женщины всегда немножко откладывают – такая вот жизнь.
– Остальное зависит от меня, – констатировал Миша.
– От нас, – возразил я.
– Ты теперь не только мой друг. Ты больше. Ты мой товарищ, – едва сдерживая слёзы, сказал тогда он.
И это было трогательно. За окном дрожал холодный вечер с розовым закатом, который отражался сразу во всём: в сухих листьях, окнах панельки напротив, в лицах прохожих, особенно в их глазах. Мы отправились в парк и там, под деревом, распили одну на двоих бутылку дешёвого, но немецкого вина. Город опустел, и бутылку мы протирали влажной салфеткой. Это бушевала эпидемия коронавируса, которая тогда казалась смертельной и великой. Длился карантин, но все работали. (У нас ведь не столица, строгости нет.) Вечерами сидели дома, береглись. Страшные были времена: несчастные люди душились бессмысленными масками и говорили, говорили, говорили об этом. Умирали люди. Часто страшно и мучительно. Это меняло нас. Но сами мы не очень-то ждали смерти. Пили вино под деревом и тёрли холодные носы. Этот вечер навсегда со мной. Стоит подумать – и я там. Настоящая победа над временем.
Где-то четвёртую часть своей зарплаты я теперь откладывал в томик Маркса. Миша днём работал на старом месте, а ночью (ночь через ночь) сторожил недострой в соседнем дворе. По выходным мы ударно шабашили. Это невероятно, до удивления утомляло. После таких выходных ломило кости ещё дня три и все жилы казались надорванными. Вскоре я стал бояться выходных и до сих пор я радуюсь им с опаской. Постоянно клонило в сон. Паёк наш состоял в основном из гречки и варёной курицы. Специи не использовали, чтобы не провоцировать аппетит. Алкоголь тем более. Пили зелёный чай. Радовали желудки карамельками. Естественно, мы мгновенно похудели. У меня приплюснулась задница, почти исчезла, как туман высыхает на солнце. Мне её было жалко. Смотря на неё в зеркало, я думал: «Это же моя задница. Она всегда жила со мной, а теперь спина и дряхлые ноги голодного».
Как-то в понедельник во время овощного ужина (Святая нам возила с огорода картофель и перец) я спросил Мишу:
– Может, ты зря? Отслужил бы годик и всё. Не думаешь, что всё это позорно?
– Нет, – был ответ. – Всю жизнь мы с мамой за всё платили. От бинта до образования, от штрафа за курение, анализов в больнице, от сортирных услуг до поверки счётчика. Ни льгот, ни пособий, ни доброго слова. Только «плати, плати и плати». Ничего я государству не должен. Это оно мне хорошенько торчит! Ни сегодня, так завтра они (то, что сейчас называется государством) захотят повоевать. Враги же кругом. Окружают. Меня? Нет. Их окружают. (До меня никому нет дела. Сдохну – бесплатно в канаву не отнесут.) Враги… И все враги абстрактные – это очень удобно. Абстрактного врага нельзя победить. Но с ним можно воевать бесконечно. А на деле они (те, кто называются государством) элементарно поиздержались. Зубы слишком дорогие, тачки, шлюхи, новенькие розовые органы дорогущие нынче. Они обязательно будут воевать, а такие ребята, как мы с тобой, Юрочка, обязаны будем стать героями этой бойни. Без героев на войне никак. А герой – он чаще всего мёртвый. Лежит – позирует скульптору, который памятник лепит. Неужели ты думаешь, что я боюсь казармы и примёрзшего к рукам автомата? Нет, конечно. Нормально мне будет в казарме. Я просто не хочу. Мне обидно их слушаться. У государства бывают послушные детки, а бывают выродки. Вот я не хочу быть героем. Я – выродок, дезертир. Давай, Юрочка спать. Мужик заедет за нами в шесть утра.