Густой туман забвения

Размер шрифта:   13
Густой туман забвения

Глава первая

«Только не пойми неправильно, это не тебе, совсем, ты – другое дело, совсем другое,» – слова вытекли, тягучие, липкие, как то самое мороженое, которое еще не до конца смыло, и повисли в этом неопределенном пространстве между нами. Не ко мне… Никогда не ко мне. «Ты – другое дело», – пустая фраза, как и все прочее. Дело? Какое дело? Язык. Длинный, змеиный, скользнул как улитка, оставляя след липкой сладости. Мороженое. Прилипло. К усам. К этим нелепым украшениям. Усы. Символ. Символ чего? Мужчины? Силы? Глупость. Лишь волосы, растущие беспорядочно. Но он придает им значение. Создает себе образ. Крахмальный хруст, как мысли затвердевшие. Звук ложной твердости. Как и его убеждения. Форма. Он держится за форму, как утопающий за соломинку. Лак, гель. Арсенал самообмана. Против ветра бытия. Против жизни, что растреплет, разлохматит. Волосок к волоску. Порядок в хаосе.

Иллюзия. Усы – линия фронта против бессмысленности. Но фронт этот фиктивный. Враг внутри. В самом себе.

Мороженое. Подло. Прилипло. Пятно на фасаде. Предательство сладкое. Испортил антураж. Лицо. Витрина. Гордость. Тщеславие. Щеки пухлые как у школьника. Наивность наигранная. Два метра, центнер с лишним плоти, а лицо – детское. Противоречие. Бытие и ничто. Маска. Усы – заслонка. Скрыть пустоту под маской. Но пустота все равно проглядывает. Язык. Скользнул – усы, крахмальные крепости. Облизнул. Раз, два. Точно. Прицелено. Знание дела. Опыт. Внутреннее зеркало. Видел себя. Любовался. Движения точные выученные. Язык – инструмент послушный. Остатки мороженого убрал. Чисто. Безупречно. Удовлетворение. Усы – не просто волосы, нет, символ, фасад, крепость мужская, твердость в мире зыбком. Антураж. Важно. Все важно. Усы, лицо, слова. «Ты другой». Что это значит? Похвала? Унижение? Он хочет определить меня. Поместить в рамки. Непонятно. Слова – как мороженое, сладкие, но липкие. Прилипают. Застревают. Не отмыть. Два метра. Сто двадцать кило. Гора мускулов. А лицо – ребенок. Парадокс. Смешно? Грустно? Непонятно. Усы. Компенсация? Маскировка? Заявление? «Я – мужчина».

Но усы – на лице ребенка. Странно. Каждый волосок. На месте. Ритуал. Поклонение. Себе? Форме? Иллюзии? Лак, гель. Броня. Защита. От чего? От мира? От свободы? От самого себя? Вкус мороженого. Сладкий. Приторный. Как слова. «Ты другой». Что он имел в виду? Другой – лучше? Хуже? Просто другой? Непонятно. Усы. В порядке. Спасены. Антураж сохранен. Можно продолжать. Говорить. Что-то говорить.

«Твои соплеменники, – тянул он, пробуя слова на вкус, – соплеменники твои… хитрые? Или наоборот, тупые в своей хитрости, или хитро тупые? Сразу и то и другое, как… как погода в межсезонье. Вроде бы солнце, а вроде бы и дождь, и не поймешь, зонтик брать или нет. Вот и они такие же, соплеменники твои. Хитрость… хитрость у них, как белыми нитками шита. Прямо в лоб, без затей. Тупость, чистой воды тупость. Думают, наивностью прикинуться – ум. А это… это как плавленый сыр за ум принять! Принять плавленый сыр за подлинное бытие – вот их предел. Слова подобрать не могу, чтобы всю… всю глубину этой… недоумливости выразить. Ты… другое дело. Ум… ум, это видно сразу. Не мне, конечно, судить. Я-то… куда мне. Но жена… жена у меня умная женщина. Она-то в людях разбирается. Говорит, ты, говорит, очень умный. Ей я верю. Женскому чутью… женскому чутью не доверять грех. Особенно… когда… когда вот-вот… ну, понимаешь. Ребенок. Мальчик, если Бог даст. Она… хочет… твоим именем назвать. Чтобы ум… ум твой передался. Верит, что имя… имя может судьбу направить. Глупости… но вдруг… и вправду есть какая-то связь между именем и судьбой, между наблюдением и наследованием. Она смотрит на тебя постоянно. Ты заметил это неотступное присутствие чужого взгляда? Думает, если смотреть на умного человека, ребенок будет умным. А вдруг и правда? Кто знает. Верит… она верит. Как в приметы старые. А вдруг… а вдруг и правда. Смотрит на тебя, постоянно. Заметил? Если смотреть на тебя, ребенок умным родится. Глупости, конечно. Но она верит. Вот и смотрит. Все время смотрит. Ты не замечал?» Улыбка его – кривая трещина в фасаде притворства, открывающая зияющую пустоту.

«Нет, – ответил я, сухо, коротко. Не замечал. И не хотел замечать. Умный… умный, говорит. Как будто в уме дело… или в имени… жалкие попытки найти оправдание существованию. Глупости все это. Глупости и суеверия. А она смотрит, как будто в моем взгляде есть ответ на ее экзистенциальную тоску. Смотрит…»

В восемь вечера у меня был заказан столик на двоих в ресторане, где отлично жарили мясо. Восемь вечера – рубеж, черта между днем и ночью, между работой и… чем? Отдыхом? Развлечением? Или новым витком той же самой карусели, только в декорациях более пристойных, более расслабленных, но все равно – крутится, вертится, не остановишь. Стейк из хорошо выдержанной мраморной говядины средней прожарки. Я предпочитаю говядину, но сегодня будут свиные ребрышки, обмазанные густым кисло-сладким соусом. Запах жареного, густой, призывный, как зов предков из пещер, костры, шкуры, первобытное торжество плоти. Столик на двоих. Двоих. Но кто из двоих – настоящий я? Тот, кто жаждет стейка, кровавого, с прожилками жира, тающего на языке, как грех на исповеди? Или тот, кто с кислой миной смотрит на цинковое ведерко для костей, предвкушая липкие, свиные ребрышки, чужой выбор, чужой каприз, чужое… тело?

Мясо. Мясо – плотская истина жизни. Говядина, мраморная, выдержанная, как хорошее вино, как зрелая женщина. Стейк – это не просто еда, это ритуал, это медитация на тему бытия, на тему силы и слабости, на тему… вкуса. Но сегодня – свинина. Ребрышки. Сладкий соус. Липкие пальцы. Это не мой выбор. Это выбор Лены. Женский каприз. «Организм требует». Организм… Она теперь говорит «организм», как будто это не она, а какая-то биомашина, требующая топлива определенной марки. Приходится соблюдать солидарность. Солидарность. Слово какое-то… казенное. Солидарность. Как будто я – профсоюз, а она – забастовка. «Я беременна». Слова – как камни: тяжелые, неловкие, брошенные в тихий пруд вечера. «Я знаю». Знаю. Конечно, знаю. «Твой муж сказал». «Ты что, встречался с моим остолопом.» Муж. Остолоп. Мой остолоп. Ее остолоп. Чужой остолоп. Встречался. Да. Встречался. С этим… с ним. С мужем. С остолопом. Зачем? О чем? «Что еще он сказал?» Вечером. Остальное вечером. Как в дешевом детективе. Вечером… Вечером что? Расплата? Признание? Исповедь? Или просто – ужин? Ужин с беременной женщиной, которая когда-то…

Машина. Бросить машину. К черту машину. Такси. Желтое брюхо такси, как спасение от… от чего? От ответственности? От реальности? Напиться. Хочется напиться. Как давно не хотелось. Как давно… Когда последний раз? Забыть. Забыть все. Утопить в виски, в ледяной воде, в забвении. Лена не будет пить. Конечно, не будет. Беременна. За двоих. Организм требует. А мне, что требует мой организм? Виски. Много виски. Одному пить можно. Но напиться… Напиться одному – это как разговаривать с зеркалом. Бессмысленно. Пусто.

Такси. Вечность ожидания. Вечность в желтом свете фонарей, в гудках машин, в бессмысленной суете города. Опоздал. Опоздал. Всегда опаздываю. Всегда не вовремя. Ресторан. Тепло, приглушенный свет, гомон голосов, звон посуды. Она уже там. Сидит. За столиком. Пьет Мохито. Зеленый, как трава, как надежда, как… как ложь?

«Опоздал, на тебя не похоже». Голос. Знакомый и чужой одновременно. Интонация… упрек? Насмешка? Или просто – констатация факта? «Долго ждал такси, извини». Извини. За что извини? За опоздание? За жизнь? За то, что… что вообще есть? «Я очень голодная, скажи пусть принесут». Голодная. Конечно, голодная. За двоих. Организм требует. Официант. Плывет, как тень, в белой рубашке, в черном фартуке. «Наш заказ готов?» Спрашиваю. Как будто от него зависит моя судьба. «Свиные ребрышки?» Уточняет. Свиные ребрышки. Приговор. «Да». «По-моему, уже готовые, сейчас принесу». Сейчас принесу. Как будто несет не еду, а… приговор.

«Ты пить будешь?» Спрашиваю. На всякий случай. На какой случай? На случай чуда? На случай, если она вдруг скажет «да, давай, напьемся и забудем обо всем»? «Нет, конечно, у меня безалкогольное мохито». Конечно, нет. Безалкогольное. Как жизнь без… без чего? Без страсти? Без риска? Без смысла? «Мне виски со льдом». Официант кивает. Уплывает. Оставляет нас наедине. С ребрышками. С мохито. С виски. С тайной.

«Так ты встречался с моим мужем». Снова. Снова этот вопрос. Как заезженная пластинка, как навязчивая мелодия. «Да. Встречался». Честно. Прямо. В глаза. Смотрит. Ждет. Чего ждет? Признания? Оправдания? «Что еще он сказал кроме того, что я беременна?» Еще. Всегда есть «еще». Всегда есть что-то недосказанное, что-то спрятанное, что-то… гнилое? «Что ты, если это будет мальчик хочешь его назвать моим именем». Имя. Мое имя. В устах ее мужа. Как шутка. Как издевка. Как… как что? «Нету если. Это точно мальчик». Точно. Она знает. Она всегда все знает. «Что еще?» Нетерпеливо. Режет воздух ножом. «Почему твоим именем?» Почему? Зачем? «Чтобы был таким же умным как я». Умным. Я? Умный? «А ты что против?» Против? Чего против? Имени? Ребенка? Жизни? «Против чего?» «Чтобы ребенка назвали твоим именем». Смотрит. Внимательно. Ищет. Что ищет? Слабость? Согласие? Или… или правду? «Причем тут я, ребенок ваш вы вправе назвать его как угодно». Правильно. Формально. Вежливо. Дистанцированно. «А он говорил, что я смотрю на тебя, чтобы ребенок был похож на тебя». Похож. На меня. Ребенок. Похож. На меня. Как… как зеркало? «Говорил», – ухмыльнулся я. Ухмыльнулся. Криво. Натянуто. Как будто… как будто больно. «Так ты считаешь, что ты не при чем, и мы вправе назвать ребенка именем, которым захотим?» Снова. Снова этот допрос. Как следователь. Как прокурор. «Естественно». Естественно, как будто это естественно. Как будто я ничего не чувствую. Как будто я – камень. «А если я скажу, что ты очень даже причем, тогда что скажешь?» Причем. Причем. К чему? К ней? К ребенку? К ее жизни? «Что ты имеешь ввиду?» Не понимаю. «Как ты думаешь, я верю в ту ахинею, что наплел тебе мой муж, по поводу имени твоего и всего остального?» Ахинею. Слова ее мужа. Ахинея. Или правда? «Откуда мне знать». Ухожу от ответа. Увиливаю. «Ты же меня не считаешь глупой». Глупой. Нет. Конечно, нет. «Конечно. Ты очень умная». Умная. И хитрая. И опасная. «К чему это, я не понимаю». Снова. «Это к тому, что ребенок твой». Слова. Как выстрел. В упор. Ребенок твой. Мой. Ребенок. Мой ребенок. Свиные ребрышки на столе. Мохито. Виски. И – тишина. Тишина, которая кричит громче слов. Тишина, в которой слышно только биение сердца. Моего сердца. Или… двух сердец?

Выбрали отцом, видите ли, потому что, говорят, умен. Умен, как будто это что-то само собой разумеющееся, даже, представьте себе, достоинство. Да они понятия не имеют, что такое ум. Эта адская машина не останавливается ни на секунду. Ни днем, ни в проклятой ночи. Слова, абзацы, целые чертовы главы… неотступно преследуют, не дают передышки, ни вздохнуть, ни выдохнуть. Круг замыкается, закупоривается, в склепе, мысли… жизнь превращается в кошмар, липкий, душный, и нет избавления, пока не вывернешь наизнанку, не выблюешь, не изрыгнешь это все наружу, в виде… чего-нибудь. Нужное, ненужное – не тебе решать. Думаешь, на этом все? Ха! Бесконечный процесс, вечное рабство, никогда не принадлежать самому себе. Просыпаешься в три часа ночи, сердце колотится, а в голове – сцены, диалоги, образы… требуют записи, не дают покоя, пока не зафиксируешь, не выплеснешь на бумагу, иначе – пытка, бессонница, проклятье. Тяжкое бремя, этот… дар. Даже к психотерапевту пошел, да, к самому психотерапевту, чтобы от этих… кошмаров, наваждений избавиться.

– На что, жалуемся?

– Мысли, – говорю, – не дают покоя. Ни минуты покоя.

– Чем могу помочь, – интересуется, как будто рецепт от простуды выписать собрался.

– Освободите, прошу, от этого… круговорота. От этой карусели в голове.

Берет молоток, обычный молоток, столярный, кажется, и говорит: – Посмотри на кончик молотка, только глазами, – и начинает водить им из стороны в сторону, медленно так, нудно.

Глаза… прикованы к молотку, как… как муха к липкой ленте.

– Да, – говорит, кивает, как будто диагноз ставит, – мозг, – говорит, – слишком возбужден, на микросекунду, – говорит, – опережает события.

– Это как, – не понимаю, что он несет.

– А вот так, – говорит, – видишь, – говорит, – то, что должно произойти, на долю секунды раньше.

– И как, – спрашиваю, – бороться с этим? Как это… выключить?

– Никак, – отвечает, – это, говорит, – твой дар. Живи с этим. Живи, как приговоренный.

– А я хочу? – шепчу, почти неслышно. – А я хочу жить этим? Этим… проклятьем?

И вышел, как оплеванный. Дар, говорит. Дар? Да я бы этот дар… с удовольствием бы обменял на обыкновенную, тупую, безмятежную радость бытия. На возможность просто смотреть на закат, не анализируя цвета и символику уходящего дня. На возможность слушать пение птиц, не выстраивая в голове симфонию из их трелей. На возможность просто молчать, без зудящей необходимости высказаться, блеснуть остроумием, поразить глубиной мысли. Зачем мне это все, если за каждым словом, за каждой мыслью стоит изнурительная работа, бесконечная шлифовка, поиск единственно верного выражения? Люди думают, это легко, это само собой получается. Писатель, значит – талант. А талант – это вроде как манна небесная, с неба упала, и все твое. Да они не видят крови и пота, которые за этим стоят. Не видят бессонных ночей, нервных срывов, постоянного чувства тревоги и неудовлетворенности. Не видят, что каждая строчка – это вырванный кусок души, оставленный на бумаге вместо жизни. Жизни, которой у тебя нет, потому что вся она уходит на эту бесконечную карусель мыслей. И что самое страшное – ты даже не знаешь, зачем все это. Для кого? Ради чего? Чтобы кто-то сказал: «Умен, видите ли…» Да подавитесь вы своим умом!

А она. Как изваяние холодное. Мрамор. Или нет, скорее – бронза. Отлитая в формах чужих желаний. «Ты надеюсь не из тех…» Голос ровный, без эмоций. Как нож скользит. «…кто накинется на меня с просьбой развестись чтобы жениться на мне.» Развестись? Жениться? Слова пустые. Комедия дешевая. Она думает, я из этих? Из тех, кто накинется? Как пес голодный на кость? Нет. Устал. Слишком устал для этих игр. «Скажу честно.» Честно? Смешно. Слово без смысла. Честно – это как? Как бывает честно? Когда солнце светит прямо в глаза? Когда дождь льет не переставая? Честно. «Разводиться не собираюсь.» Ну конечно. Разводиться. Зачем? Разрушать карточный домик благополучия мнимого? Нет уж. Умная женщина. Расчетливая. Холодная. «Выйти замуж за тебя тоже.» Ха. Как будто я просил. Как будто мечтал. Выйти замуж. Бред. Сон больного. «Мой муж меня вполне устраивает.» Устраивает. Слово какое убогое. Устраивает. Как мебель в квартире. Как обои на стенах. Устраивает. «Он будет прекрасным отцом твоему ребенку.» Моему ребенку? Слова как удар под дых. Ребенку. Моему. Невозможно. Не может быть. «Долгие годы я жил мыслью что я не могу иметь детей.» Врачи говорили. Бесплодие. Приговор. Клеймо. И вот тебе – ребенок. Мой ребенок. Ее муж – отец. Прекрасный отец. Ирония жестокая. Я в замешательстве. Замешательство. Слово мягкое. Скорее – хаос в голове. Буря в душе. Замешательство. «Не знаю что думать.» Думать? Зачем думать? Мысли – мусор. Думать – бесполезно. Что задумала эта женщина? И зачем мне все это знать? Зачем?

– Мне нужно на несколько дней исчезнуть, – сказал я.

Исчезнуть. На несколько дней. Словно тень за занавеской, за гранью звука. Тишина. Внутри – вязкая тишина, паутина мыслей, липкая, как похмелье.

– Я понимаю, – ответила она.

Понимаю, говорит. Легко сказать. Понимает ли? Точно понимает? Или просто слова, как капли дождя по стеклу, скользят мимо, не задерживаясь.

– Потом я вернусь и дам ответ.

– Вернусь. И дам ответ. Какой еще ответ? Не жду. Ничего не жду. Я ответа от тебя не жду.

Я вызвал такси и поехал на Никольскую улицу. Такси. Желтое пятно в серости дня. Никольская. Огни, витрины, лица. Слишком много лиц.

– Нужна. Девушка. Молодая. Красивая. Не тупая, главное. Чтобы не как кукла. Живая. На три дня. Словно книгу открыть, новую страницу.

– Сейчас позову.

Голос в телефоне, чужой, скрипучий, как дверь старого шкафа.

– Надо будет заплатить вперед.

– Заплачу как только увижу.

Вдруг – из воздуха, из ниоткуда. Появилась. Молодая. Красивая. Нежная. Как цветок, только что распустившийся. Лицо. Осмысленное.

– Жанетт, – представилась она.

Жанетт. Имя, как шепот ветра. Жанетт.

Я расплатился.

– Пошли.

– Куда?

– Не важно. Ты не голодная, – спросил я, – можем в ресторане поужинать.

– Я предпочитаю домашнюю еду.

– Готовить умеешь.

– Могу яичницу с сыром.

– Нет. Готовить буду я.

Мы зашли в супермаркет. Супермаркет. Свет, гул, запахи продуктов. Сыр с плесенью. Голубой, как небо перед грозой. Пармезан. Фетучини. Грибы. Сливки. Бекон.

– Пасту все любят, – сказал я.

– Естественно, – ответила она, – еще и в сливочном соусе с грибами, с беконом.

– И с пармезаном.

– Ты устроился весьма неплохо, – увидев мое жилище, сказала она.

– Весьма неплохо.

– Как много живописи. Коллекционируешь?

– Да нет. Наследство. Пыль веков. Друзья художники. Тени прошлого.

– Ты, наверно, из тех, кто в картинах видит намного больше, чем простые обыватели. Можешь отличить Мане от Моне?

– Казарменный юмор, больше не шути так.

– Хорошо не буду. Три дня. Это много, что будем делать три дня.

– Не знаю пока. Что нибудь придумаем.

– Ты одинок, хочется общения?

– Душ там. Пока я буду готовить.

– Хорошо.

– Все ты там найдешь.

Она пошла в душ. Я начал готовить фетучини с грибами, с беконом в сливочном соусе, обжаренными перьями золотистого лука.

Вернулась. Из душа. Свежая. Влажные волосы.

– Кофе будешь, – спросил я.

– Кофе буду.

– С молоком?

– Если можно.

Я включил кофемашину, она заворчала утробным рыком, извергая в мир струю обжигающего пара, дракон, пробуждающийся ото сна. Аромат, густой и терпкий, пополз по кухне, как туман, проникая в самые поры сознания. Зерна, окаменевшие слезы ночи, превращались под жерновами машины в пыль, готовую отдать свою горечь и силу. Вода, закипая, ворчала, недовольная старуха, а кофе, капля за каплей, стекал в чашку, черный, как сама ночь, густой, как грех. Молоко, холодное и сонное, взбивалось в пену под жужжание капучинатора, превращаясь в облако, белое и нежное, как детские воспоминания. И в этот момент, между взбиванием молока и первым глотком кофе, словно молния пронзила серую пелену будней – осознание. Я был пуст. Совершенно. Ни одной мысли, ни одного шевеления в темном театре разума. Только кофе. Только звук машины, запах зерен, текстура пены. Оазис тишины в пустыне мыслей. Это было чудо. Краткое, нежданное просветление. Улыбка сама собой расцвела на губах, как робкий цветок под весенним солнцем.

– Что? – ее голос рассек тишину, как нож масло, вернув меня в реальность, в мир слов и вопросов. Ее глаза, два озера недоумения, смотрели на меня.

– Ничего, все хорошо, – слова вырвались как невольные птицы, легкие, но пустые. Как же объяснить это чудо пустоты? Как передать ей восторг от отсутствия мыслей? Это было бы как пытаться описать слепому радугу.

– Ты можешь убить человека? – когда ели пасту, спросил я. Слова сорвались с языка неожиданно, как споткнувшийся бегун, нарушая ритм обыденности. Вопрос был нелепым, абсурдным, но он вырвался, как червь, выползающий из глубины сознания. Ее ложка замерла в воздухе, паста нависла над тарелкой, словно застывший момент времени. Ее глаза расширились, темные зрачки стали бездонными колодцами изумления. Ошалела. Словно ее окунули в ледяную воду.

– Зачем мне кого-то убивать? – тихо, почти шепотом, в полном недоумении спросила она. Голос дрожал, как тонкая струна.

– Ну, если кто-то попросит помочь. – Я смотрел в тарелку, на горы пасты, избегая ее взгляда. Слова казались мне тяжелыми, как камни, падающие в пустоту.

– Этот кто-то ты? – ее голос стал острее, в нем появилась нотка тревоги. Словно она почувствовала холод безумия, протянувшийся от меня.

– Да. – Одно слово, как выстрел. Признание. Откровение.

– Что, кукуха едет? – просторечие врезалось в атмосферу напряжения, как грубый мазок кисти по тонкому полотну. Но в этой грубости была какая-то облегчающая правда.

– Вроде того. – Я усмехнулся криво, горько. – Мой мозг не отдыхает, моя жизнь – сплошной кошмар. Слова сыпятся как песок, сухие и бесплодные. Кошмар без сна, без перерыва, вечный круговорот мыслей, как жернов, перемалывающий все подряд.

– У врача был? – Она сказала это мягче, с сочувствием, пытаясь разгладить жесткие складки на лице тревоги.

– Да. Говорит, это дар, с этим надо жить. А я не хочу. – Дар? Проклятие, скорее. Дар видеть слишком много, чувствовать слишком остро, думать слишком глубоко. Бремя, которое давит на плечи, как горы.

– Извини, но ничем помочь не могу.

– Забудь. Неужели ты поверила, что я могу попросить тебя грех на душу взять.

– Фу, – выдохнула она, откинувшись на стул. – Отлегло. Больше так не шути. – Напряжение спало, как опавший лист. Облегчение на ее лице, как солнце после грозы.

– Больше не буду. – Обещание, пустое, неискреннее. Но сейчас оно звучало правильно. Сейчас нужно было вернуться к пасте, к обыденности, к маске нормальности. А внутри – вечный жернов мыслей продолжал свою работу.

– Это правда что твой мозг не отдыхает?

– Отдых… слово – пустое. Звук один. Как сон у камня. Холодно и глухо. А там… там вечно… жужжит.

– А что мозг когда-нибудь отдыхает? Там же все время что-то происходит.

– У меня все в заостренной форме, мысли, как крысы в мешке бегают, нескончаемая фаза гиперактивности. Бесконечная. Как… мельница, которую не остановить. Ветер дует… и дует… не переставая.

– Это за пределами моего понимания.

– И слава богу.

– Как мне тебя жаль!

– Многие завидуют. Я в душ. Скоро вернусь.

– Хорошо, – кивнула она.

– Спальня там. Отдыхай.

Вода утекла, унося с собой лишь внешнюю усталость. Легкая зябкость – прикосновение реальности. Белая простыня смята. Обнаженное тело Жанетт восхитительное, молодое, шелковое без единого изъяна. Белое, как… мрамор. Слоновая кость. Нет, шелк. Светлый, теплый шелк. Река изгибов, плавных, текучих. Молодость, густая, как мед. Ни пятнышка, ни морщинки, ни тени даже. Дыхание – едва заметная рябь на зеркальной глади. Грудь, высокая и упругая, налитой персик, чуть вздымалась и опускалась в умеренном ритме.

– Надеюсь хотя бы во время интимной близости твой мозг отдыхает, – прошептала она.

Жанетт спит, островком тишины в густом тумане моей бессонницы. Тело её, тёплое ещё от недавней близости, спина – линия берега, чужого и далёкого. А я? Я – блуждающий огонёк, мотылёк, бьющийся о стекло ночи, расписанной кошмарами. Мои тревоги, как назойливые мухи, липнут к сознанию, зудят, жужжат, пируют на обломках дневных надежд. Думал, наивно думал, что плоть к плоти, тепло тел – это как заслонка, опустишь её – и тьма отступит. Как будто можно заткнуть дыру в душе пробкой из удовольствия. Удовольствие… Мираж в пустыне тоски. Снова это тягучее, вязкое чувство неудовлетворённости, как осадок на дне кофейной чашки, горький, неизбывный. Тревога, змеёй свернувшаяся под сердцем, не разогнулась, не уползла, не уснула. Лишь притворилась на миг, пока дыхание Жанетт было ровным и спокойным и пока её тело отвечало на моё прикосновение. Жанетт разговаривает во сне. Шепчет что-то. Сквозь сонную пелену пробивается бормотание. Неразборчиво, как шум прибоя в раковине. Потом слова отделяются, выплывают на поверхность сознания, как обломки кораблекрушения. Паспорт. Паспорт? Что за чёрт? Во сне требует, чтобы вернули паспорт. Она во сне оказалась без паспорта. Без права на … на что? На дом? На мать? «Я хочу домой к маме…» Стон вырывается из её губ, тихий, но пронзительный, как крик раненой птицы. Домой к маме. Вечное убежище детства, где все боли зализываются тёплым языком любви. Где нет кошмаров, нет тревог, нет неутолимой тоски. И в этом сонном лепете – вся её беззащитность, вся её уязвимость. Вся женская суть, вечно стремящаяся к теплу и защите, как подсолнух к солнцу. Жалко её. Жалко до щемящей боли в груди. Жалко не только Жанетт, сонную и беззащитную, но и себя, стоящего на пороге её сновидений, чужого, беспомощного, заблудившегося в лабиринте собственных страхов и желаний. Жалко тело, не способное утолить душевную тоску, и слова, тонущие в безысходности моей бессонницы. Жанетт спит… безмятежная, неведающая о той буре, что клокочет в моей груди. Спит, как дитя, укрытое одеялом сна. А я … я остаюсь наедине со своими кошмарами, как старый маяк в ночи, неустанно вращающий свой луч во тьме, в надежде на рассвет, который может и не наступить.

Узкий ящик, тесный, как утроба, но утроба смерти, а не жизни. Дерево, пропитанное лаком, воняет затхлостью и чуждостью покоя. Лежу? Не лежу, скорее – вдавлен, втиснут в это ложе, холодное, неуютное, словно объятия нелюбимой. Жидкость… Да, жидкость. Обволакивает, ласкает? Нет, не ласкает, скорее облекает в липкую пелену. Странная жидкость… Сперва прохлада, обманчивая, как первое прикосновение смерти. Потом – тепло, нарастающее, душное, как в бане для грешников. Пахнет… Чем пахнет? Не ладаном, нет, скорее ржавчиной, и еще чем-то… кислым, горелым. Едким привкусом… Привкусом чего? Сознание… медленно ворочается, как сонная ящерица. Привкус… своего собственного пота. Боже… пот! Не святая роса, нет, проклятая влага ужаса, брожение беспомощности. Это не вода жизни, нет, это озеро моего умирания. Гроб… Крышка… плотно закупорена. Герметично запечатана в вечности. Нет выхода. Нет щели света. Только это липкое озеро моего пота, и я в нем, как зародыш в гниющей амниотической жидкости. Похоронили… Живьем? Невозможно. Глупость? Бред? Но… это ощущение… живого погребения… кожей, каждой порой кожи… кричит. Туннель… холодный, темный туннель бесконечности. Кто? Кто мог похоронить? Никого нет. Пустота. Вакуум вокруг и внутри. Умру – никто не заметит. Пыль на пыль. Но… гроб… пот… живой… погребенный… это не пыль. Это… сущий ад. Ад здесь, сейчас, в этом деревянном ящике, в этой липкой жиже, в этой безысходности. Покой… наивность… покой после смерти? Смешно. Здесь нет покоя. Здесь только вечность… вечность пота и гроба. Аллея… тянется красной глиной в пасти тумана. Не дорога, а кишка какая-то… узкая, тошнотворная, ведущая в никуда. Или… в куда? В туман, молочный кисель забвения. Ноги ватные, не мои, пришитые чужие… деревянные, скрипят на невидимых камнях. Слышно только хруст под ногами и тишина… густая, как сажа, тишина тумана. Длинная… аллея-удавка, петля времени, затянувшаяся на шее дня. Исчезает, растворяется, как мед в молоке, в этой мути серой, в этой патоке неизвестности. Саван… серый саван над миром, над моей душой. Не поймешь. Дышать тяжело… влажностью пропахло, плесенью, сырой землей. Дорога долгая… тянется, как мысль навязчивая, как зубная боль, как воспоминание о чем-то утраченном, выматывает душу… высасывает кровь. Каждый шаг… усилие, как подъем в гору… в гору отчаяния. Не видно ничего… только туман, и аллея под ногами, узкая лента безысходности. Что там… за покровом неведомого? Желанный конец… мечта сладкая… конец страданиям… выдох облегчения… свет в конце туннеля? Наивность… Туман только гуще становится, как смола липкая, обволакивает… душит. Новый вызов… усмешка судьбы… новая пытка… новая мука. Судьба – злобная старуха с косой, плетущая сети из тумана и аллей. Идешь… с надеждой и страхом в груди, два червя точат сердце. Конец страданий… или новый вызов? Кто знает? Туман молчит. Аллея тянется. Ноги идут… в никуда… или в куда? Кто знает… кто знает… только туман знает… и молчит… Снова этот пот… липкий, как воспоминание о дурном сне. Сон… тяжесть в затылке, не голова, а булыжник привязали… каменный мешок мыслей неясных. Проснулся… если это можно назвать пробуждением. Скорее вынырнул из мути ночи, вытолкнуло на берег дня… мокрый, как выловленная рыба, блестящая от этой ночной влаги. Фу… липко. И запах, потянуло чем-то приятным, не то что эта ночная сырость. Кухня… оттуда несет, дразнит ноздри… жареное что-то, масло шкварчит, сыр плавится, ммм… запах утра… запах дома? Жанетт, она там, колдует над плитой, решила, значит, показать себя хозяйкой… кулинарка выискалась. Яичница с сыром… да уж, высокое искусство… но пахнет вкусно, черт возьми, вкусно. Встать… не охота… тело ватное, непослушное, как чужое… но запах манит, тянет из кровати… как нить невидимая, за нос водит. Ноги… вот они, на полу уже, холодный кафель под пятками… бодрит, как плевок ледяной воды. Иду… шаги тяжелые, сонные, как у ленивца.

– Доброе утро, – сказал я… голос хриплый. Слова еле ворочаются во рту, язык как валенок … утро доброе? Для кого доброе? Для жаворонков, этих ранних птиц? Для меня утро всегда похмелье после ночи, после этих мутных сновидений, как болото.

– Доброе утро, – ответил ее голос, звонкий, как колокольчик… у нее-то утро доброе, видно. – Решила приготовить завтрак, ничего, что я тут начала хозяйничать? – спрашивает… глаза блестят, довольная собой …

– Ты молодец… молодец, что приготовила завтрак. Я в душ, – душ… спасение… Вода смоет эту ночную липкость… смоет остатки сна… «Скоро вернусь», – добавил я. Скоро… как же долго тянется это «скоро»… Время как резина… растягивается бесконечно. Но душ… душ ждет… как обещание чистоты… как миг забвения… Хоть на миг оторваться от кухни… от утра… от Жанетт с ее завтраком… В душ… Скорее в душ.

– Чем мы наполним сегодняшний день, Жанетт? Есть ли у тебя размышления на этот счет? – слова скользнули, скорее, в пустоту комнаты, чем к ней, вопрос себе, в зеркало, в отражение дня, блеклого и тягучего, как кисель. Впрочем, разве могло быть у нее мнение, отличное от предопределенного ее участью?

– Размышления… – ее голос был тих, словно шелест осенних листьев, – мои размышления должны быть лишь отражением твоих желаний. Моя роль – исполнять… все… твои… повеления. – Слова эти, тяжелые звенья цепи, ограничивали ее существование.

– Не говори так, Жанетт, – нетерпение шевельнулось во мне, как внезапный порыв ветра. – Глупость. – Нет, скорее горькая истина нашего общего положения в этой странной игре.

– Это не глупость, это лишь бремя ремесла, – ее улыбка была неуловимой, тень облака на воде. Ремесло… слово, лишенное души, как камень.

– Ты называешь это ремеслом? – вопрос прозвучал резче, чем я хотел.

Она погрузилась в молчание, непостижимое, как древняя тайна. Что скрывалось за этим молчанием? Согласие? Отрешенность? Или безмолвный укор?

– Хорошо, пусть будет так. Скажу проще. – Я выкупил твое время на три дня, и ты вольна распоряжаться им по своему усмотрению. Даже спать со мной не является твоей обязанностью.

– Я тронута твоим великодушием, – ответила она с неизменной бесстрастностью, – однако выбор я все же оставлю за тобой. Тебе решать, как мы проведем сегодняшний день.

– Значит, ты не возразишь, если мы погрузимся в звуки оперы?

– Опера? Неужели ты полагаешь, что можешь меня удивить? – в ее голосе промелькнула едва заметная ирония.

– А разве это невозможно?

– Какую оперу ты думаешь нам стоит послушать?

– Последнюю сцену «Мадам Баттерфляй».

– Ну и о чем она, эта опера?

– Это песня о хрупкой душе, Чио-Чио-сан, погруженной в иллюзорный сон о любви к чужеземцу. Её вера – тонкий лепесток, трепещущий на ветру чуждой культуры. Она ждёт своего призрака любви, не понимая, что для него она – лишь экзотический эпизод. Трагедия одиночества и обманутой надежды, когда столкновение миров разбивает нежную душу вдребезги.

– Печальная история, – промолвила она тихо.

– Да. Печальная, – согласился я, ощущая отголоски этой печали в собственном сердце.

– В чем развязка последней сцены? Я хочу иметь представление о финале перед прослушиванием.

– Сад, погруженный в утреннюю дымку, соткан из призрачных надежд и ускользающих теней. Чио-Чио-сан, хрупкая бабочка, застыла в ожидании, но не в радостном трепете, а в оцепенении предчувствия. Ее комната, прежде наполненная наивным светом веры, теперь отбрасывает длинные, искаженные тени сомнений. Она ждала, как ждут пробуждения ото сна, который все больше походил на кошмар. Ждала посредника судьбы, приносящего вести, – холодные, как прикосновение смерти. Пинкертон явился не как спаситель, а как бледное отражение её грёз. В его глазах не было той глубины, той преданности, которую она так отчаянно искала. Он был чужим, далеким. Его слова о «детях», о «новой жене» звучали как чудовищный диссонанс в хрупкой мелодии ее сердца. Они говорили о реальности, о мире, где чувства – лишь мимолетное увлечение. Но для Чио-Чио-сан реальность была в ее вере, в ее любви, в ее самоотречении. И эта реальность рушилась, под тяжестью чужого равнодушия. Когда она поняла окончательно, бесповоротно в ее взгляде появилось странное, просветленное спокойствие. Это было не смирение, а скорее принятие неизбежного. – Мир, в котором она жила, мир любви и верности, оказался иллюзией. Иллюзией, которую она создала в своем одиночестве, в своем стремлении к целостности. Теперь эта иллюзия рассеивалась, как утренний туман, обнажая холодную, жестокую правду. Даже ребенок не мог удержать ее в этом мире, где любовь стала обманом, а верность – глупостью. За ширмой, в тишине, она совершает свой последний акт – не акт отчаяния, а акт окончательного самоопределения. Харакири – это не бегство от жизни, а возвращение к истине, к чистоте самопожертвования. Это последний крик ее души, попытка обрести целостность в мире, где целостность невозможна.

– Ты – искусный рассказчик. Включи оперу, надеюсь, она окажется столь же прекрасной, сколь и твой рассказ.

Я отыскал ее, эту пластинку. Не просто нужную, но ту, что ждала своего часа, древний манускрипт, пылящийся на полке забытой библиотеки. В ее черном круге таилась не просто музыка, но отражение целой эпохи, души, заключенной в звуке. Я поставил ее на вертушку, с легким трепетом опуская иглу – не ключ к разгадке, но ключ к вратам, ведущим в иное измерение. И когда мой старый проигрыватель ожил, голос Марии Каллас хлынул в пространство комнаты, заполняя ее звуком, окутывая каждый угол невидимой тканью страсти и скорби. Это был не просто голос, это было явление, духовное откровение, разлившееся по всем углам моего уединения. Он проникал глубже в стены, глубже в предметы, глубже в саму суть моего бытия. Безупречность звучания моего проигрывателя, этого шедевра японской техники, удивительным образом усиливала живую пульсацию оперы. Казалось, что чистота звука становится зеркалом, отражающим не только каждую ноту, но и каждую вибрацию сердца певицы, каждую мельчайшую тень эмоции. Кристальная ясность звука не умерщвляла чувство: – Обнажала его до боли, до невыносимой правды. В этой непорочной звуковой среде настроение бессмертной оперы представало во всей своей трагической красоте, каждая, казалось бы, мимолетная нота наполнялась весом вечности. Я слушал, погруженный в это звуковое море, ощущая себя малой частицей в бескрайнем океане человеческих страданий и неугасимой красоты.

Жанетт прослезилась. «Я никогда раньше не испытывала такого ощущения,» – прошептала она, голос дрогнул, как стекло на ветру, как натянутая струна, готовая оборваться. – «Такой эмоциональный взрыв…»

Но это был не просто взрыв, не бессмысленный вихрь чувств. Это было скорее пробуждение, медленное восхождение из темных глубин к свету сознания. До этого момента она жила в сумраке, ощущая лишь смутные отголоски истинных эмоций, приглушенные звуки далекой музыки. И вот, внезапно, завеса пала, и перед ней открылась неведомая ранее бездна чувственности, целый океан переживаний, до этого времени скрытый под поверхностью обыденности. Слова «эмоциональный взрыв» звучали слишком резко, слишком вульгарно для того опыта, который она сейчас переживала. Это было не разрушение, а скорее созидание, не хаос, а обретение целостности. Словно какие-то сокровенные механизмы ее души, до этого времени бездействовавшие, запустились впервые, заставив ее существо вибрировать на неизвестной ранее частоте. В этих слезах была и радость, и боль, и страх, и восторг – целый спектр чувств, до этого времени не различенных и неосознанных. Это было первое прикосновение к истинной жизни, обретение голоса после долгого молчания. И в этой новой чувствительности таилась и некая тревога – тревога перед неизведанным путем, который открывался перед ней, путем, полным не только красоты, но и неизбежной боли, путем через хрупкость человеческого существования к неуловимой истине.

– В груди тепло, в горле ком, и слезы опять, сами собой. Взрыв… нет, не взрыв. Просто… жизнь? Может, это и есть жизнь? Настоящая? – сказала она, будто сама себе, в пустоту перед собой, рассматривая невидимую пылинку или, возможно, саму себя, впервые увидевшую отражение в этих непрошеных, соленых каплях. – По моему, здесь сплелись воедино две паутины, это исключительность твоего звукового оборудования и то незримое поле, которое излучаешь ты, твой уникальный порядок чувств, мыслей, опыта. Я не думаю, что с кем-то другим, в иной атмосфере, я бы достигла подобного откровения.

Сплелись, говоришь? Как два берега реки мостом, как две ноты, что в аккорд слагаются и откровение из этого рождается. Пожалуй. Ни с кем-то другим. В иной атмосфере. Нет, не вышло бы. Тут все так сложилось. И High End акустика с интегральным усилителем, того же класса. И ты – с твоим полем незримым. И момент этот – вот он, сейчас. Сплелись. И откровение – вот оно. Не повторится. Никогда уже так не будет.

– Паспорт… утро липкое, как сон, слово-призрак, – пробурчал я, следя, как утренний свет скользит по ее щеке, молоко по персику. Паспорт… бумажка, в ней имя, фотография – листок, оторванный от древа жизни. – Что с твоим паспортом? – повторил, бросая камень в резервуар молчания.

– Паспортом? – ее глаза – два озера, в них отражение утра и тревоги. – А что с моим паспортом? – голос – шелест сухого листа, удивление – тонкая трещина на поверхности спокойствия.

– Во сне, – начал разматывать клубок туманных воспоминаний, – ты просила… чтобы тебе вернули паспорт. Слова – пузырьки воздуха, шепот ветра в трубе выныривающие из глубин сна. Паспорт. Ключ от чего? От двери в детство?

– Я что… разговариваю во сне? – губы дрогнули, как лепестки цветка под ветром сомнения, неуверенность – тень на ясном лбу. Сон… невольный свидетель, болтун бессознательного. – Я что, как старуха сонная, бормочу нескладицы?

– Кажется, так, – подтвердил я, поставив печать на хрупком признании. Кажется… как день сменяет ночь, как прилив следует за отливом – неотвратимо.

– Что еще… я говорила? – вопрос – робкая птица, выпорхнувшая из клетки молчания. Что еще… тайны ночи, выплеснутые на берег утра?

– Хотела… вернуться домой, к маме, – слова – тяжелые камни, падающие в воду молчания. Мама… слово – утешение, слово – укрытие, слово – далекий берег детства, где душа еще не знала раскола.

– Сон… ничего общего… с реальностью, – отрезала, перерубала нить навязчивых мыслей. Реальность… что это? Тень на стене пещеры? Иллюзия чувств, тонкая ткань, сотканная из желаний и страхов?

– Как сказать, – пробормотал я, глядя в окно, где утро растекалось жидким золотом. Как сказать… слова – пустые раковины, в которых еще слышится шум моря сновидений.

– Есть во что переодеться? – Слова сухие, резкие, с привкусом металла, словно ключ, скрежещущий в заржавевшем замке оценки. Переодеться. Будто она вещь, не человек, – манекен, который нужно облачить в новый наряд, чтобы соответствовать каким-то там неписаным правилам игры, – правилам блеска, мишуры, показухи. Во что переодеться? В новую кожу? В новую судьбу? В маску приличия, натянутую поверх усталости и безразличия? Взгляд скользнул по ней, как скальпель хирурга, – оценивающий, бесстрастный, – раздевающий догола, до самой сути, – сути изношенности, потертости, как старая мебель, выброшенная на задворки жизни. Переодеться. Словно попытка замаскировать трещины на фасаде здания, которое уже готово рухнуть под тяжестью прошлого.

– Нет, у меня с собой только личные вещи, а что? – Ответ – тонкий звук треснувшего хрусталя, – хрупкий, надломленный, с отголоски усталости, – усталости от ролей, масок, необходимости соответствовать чьим-то там ожиданиям. Личные вещи. Словно последняя линия обороны, – жалкая, бесполезная, – как тонкая ткань, скрывающая зияющую рану души. Ничего больше. Пустота в чемодане, пустота в сердце, пустота в глазах. А что? Вызов? Вопрос? Мольба? – Что еще нужно? Чего еще хотят? Разорвать на части? Вывернуть наизнанку? Показать всем ее наготу, ее беспомощность, ее уязвимость? А что? Словно крик раненой птицы, – бессильный, отчаянный, – теряющийся в холодном ветре равнодушия.

– Пообедаем в ресторане. Как насчет того, чтобы обновить твой гардероб. – Ресторан, звон столового серебра, – блеск хрусталя, шелест шелка, – символ праздника, роскоши, – фальшивого блеска, мишуры, за которыми скрывается пустота. Обед в ресторане. Попытка купить счастье за деньги, – накормить голодную душу изысканными блюдами, – заглушить боль звоном бокалов, – закрыть глаза на тьму сверканием люстр.

– Успокойся, уже через два дня меня здесь не будет. – Два дня. Слова – капли дождя, – стучащие по стеклу времени, – отсчитывающие последние часы, – последние минуты – перед неизбежным расставанием. Два дня. Приговор, – отсрочка казни, – последний вздох свободы перед погружением во тьму. Не будет. Исчезнет, растворится в воздухе, – как дым сигареты, как утренний туман, – не оставив следа, – не оставив воспоминаний. Успокойся. Попытка убедить себя, – заглушить тревогу, – подавить страх, – принять неизбежное, – смириться с судьбой. Два дня. Временный отпуск из тюрьмы жизни, – недолгая передышка перед возвращением в клетку одиночества.

– А что, через два дня жизнь заканчивается, – усмехнулся я. – Усмешка – кривая линия на лице, тень иронии, отблеск цинизма, попытка скрыть непонимание, – непонимание глубины ее печали, непонимание ее обреченности. Два дня – конец жизни? Шутка, плоская, неудачная, звучащая фальшиво в этой атмосфере тяжести и грусти. Жизнь заканчивается? Разве она когда-нибудь начиналась? – Жизнь цепь серых дней, – одинаковых, безликих, тянущихся в бесконечность, – без радости, без смысла, без надежды на лучшее. Усмешка. Щит, – защита от чужой боли, стена равнодушия, – не позволяющая проникнуть в самое сердце ее страдания.

– Как знать, – с грустью ответила она. – Как знать. Слова – тяжелые камни, падающие в глубокий водоем молчания, – вызывающие круги печали, расползающиеся по поверхности души. Грусть. Туман, – окутывающий все вокруг, размывающий границы реальности, погружающий в мир теней и иллюзий. Как знать? – Вопрос без ответа, открытая рана, не заживающая боль, – неизвестность, нависающая над головой, как дамоклов меч. Жизнь непредсказуема, – зыбка, мимолетна, как сон, как видение, – сегодня есть, а завтра нет, – как знать, что будет через два дня? Грусть. Тяжелый плащ, накинутый на плечи, сковывающий движения, не дающий дышать полной грудью, – отравляющий каждый миг настоящего.

– Не грусти. Быстро освежим твой гардероб и пообедаем в шикарном ресторане. – Не грусти. Слова – пустые обещания, фальшивые ноты в симфонии отчаяния, – попытка заглушить боль пустыми словами, утешить несчастного подачкой роскоши. Освежим гардероб. Ресторан. Словно лекарство от всех бед, – панацея от страданий, волшебная палочка, способная превратить золушку в принцессу, хотя бы на один вечер. Шикарный ресторан. Словно декорация к спектаклю жизни, – пышный задник, – скрывающий убогость реальности, – маскарад, игра в счастье, игра в благополучие, игра в любовь, игра, которая скоро закончится, – как только опустеют бокалы, как только погаснет свет рампы, как только закончатся два дня. Не грусти. Слова – как эхо, отдающееся в пустоте, – не достигающие сердца, не способные растопить лед печали, не способные вернуть радость жизни.

– Шикарный ресторан? Для чего такие траты? – в ее голосе слышалось удивление, смешанное с опаской, словно боялась, что за этой щедростью кроется какой-то подвох, какая-то плата, которую она не сможет себе позволить.

– Просто так, – ответил я, стараясь звучать непринужденно. – Хочу сделать тебе приятное. Ты заслуживаешь хорошего дня. И хорошей еды. И красивого платья.

Она молчала, разглядывая свои руки, пытаясь найти на них следы той самой «хорошей жизни», о которой я говорил. Ее молчание было красноречивее любых слов. Я понимал, что для нее такие жесты, как шикарный ресторан и новое платье, были чем-то из другой реальности, из мира, куда ей вход был заказан.

– Я… не привыкла к такому, – тихо проговорила она, наконец, подняв на меня взгляд. В ее глазах читалась благодарность, но и какая-то глубокая печаль, как будто она заранее знала, что это лишь мимолетное счастье, иллюзия, которая скоро развеется.

– Привыкай, – сказал я с улыбкой, беря ее за руку. – Сегодня ты будешь привыкать к хорошему. И хватит уже про «два дня». Сегодня у нас – сегодня. И мы его проведем так, как хотим. Поняла?

Она слегка кивнула, и на ее губах появилась робкая, неуверенная улыбка. Это была слабая трещинка в броне ее печали, но для меня она была как луч света в темном царстве.

Новое платье, значит. Шелковое скольжение, шепот ткани по коже. Зеленый какой, – изумрудный? Нет, глубже, лесной зеленый, мох после дождя. Туфли. Ах, эти туфли. Кожа новая пахнет, резко так, но приятно. Каблук стучит – тук-тук, тук-тук – ритм новый, шаг другой. Выше стала, выше над землей, над суетой этой вечной. Запахи. Духи новые, – флакончик маленький, стеклянный холод в руке, – жасмин? Или роза? Нет, что-то свежее, как ветер после грозы. И еще – кожа туфель, новое платье, все вместе – аромат собственный, личный, – аура новая. Удовлетворение. Внутри тепло разливается, как солнце в груди. Не просто улыбка, нет, глубже, где-то в солнечном сплетении, теплое пятно, расползается. Благополучие. Слово какое – тяжеловесное, как сундук старый. А ощущение – легкое, как перышко, как пух тополиный в летнем воздухе. Благо-получие. Хорошо-бытие. Да, вот оно – хорошо быть в этом платье, в этих туфлях, в этих запахах. Хорошо быть собой новой, сегодняшней. Наружу пробивается – улыбка шире, плечи расправлены, шаг легче. Видят все, чувствуют, – благополучие мое, сияние мое новое. Как фонарь маленький, внутри горит, освещает все вокруг. И мир отвечает – улыбками, взглядами, – зеркало мое внешнее, отражает свет мой внутренний. Хорошо. Очень хорошо.

Дверь открывается, растворяется, словно масло на горячей сковороде, тихо, беззвучно, только легкий шепот воздуха – вдох и выдох пространства. Сразу – сумрак. Не темнота, нет, не она, а глубина цвета, бархат ночи в полдень. Глаза привыкают, рассматривают, щупают свет – слабый, янтарный, мед старый в кувшине темном. Свечи. Да, свечи, – не электричество дерзкое, нет, мерцание живое, трепет огня робкий, на столах – острова света в море тени. Стены – дерево темное, полированное до блеска – зеркало немое, отражает призраков огня, движение теней длинных. Зеркала. Всюду зеркала – большие, старинные, с пятнами времени – мутные озера, ловят отблески свечей, множат пространство, путают границы – где реальность, где отражение? Столы – круглые, маленькие, оазисы в пустыне зала, скатерти белые, накрахмаленные – снег нетронутый, посуда – керамика, фарфор, стекло тонкое, звенит как колокольчик далекий, серебро тяжелое, холодное – прикосновение вечности. Люди. Сидят – тихо, неподвижно, тени на стенах, говорят – шепотом, голоса сливаются с музыкой – тихой, ненавязчивой, словно дыхание ветра в листве далекой. Запахи. Еда. Тонкие, нежные, не кричат, не навязываются – намекают – трюфели? морепродукты? цветы редкие? – смесь неуловимая, щекочет ноздри, будит аппетит ленивый. Обслуживание. Официанты – тени скользящие, неслышные, невидимые – появляются из ниоткуда, исчезают в никуда, движения плавные, точеные – механизмы сложные, работают безупречно. Пол. Паркет темный, блестящий, лед замерзший, отражает свечи, людей, все вокруг – мир перевернутый, отраженный – верх и низ меняются местами. В воздухе – напряжение тонкое, неуловимое – ожидание чего-то – праздника? встречи? откровения? – атмосфера элегантности холодной, отчужденности вежливой, роскоши приглушенной. Шик. Но не кричащий, нет, не он, а скрытый, внутренний, как драгоценность в шкатулке закрытой. Ресторан – не место еды, нет, не то, а театр теней, игра света и тьмы, симфония запахов и звуков, сон на яву, иллюзия роскоши, ускользающая, как дым сигары дорогой.

– Вы готовы сделать заказ? – Вопрос официанта не вопрос вовсе, скорее ритуал, обязательная прелюдия к гастрономической симфонии. Голос – приглаженный, камень морской, обточенный веками приливов и отливов вежливого сервиса. Глаза – зеркала пустые, отражают лишь блеск канделябра и собственное ожидание – чего ждут? чаевых? благодарности? или просто конца смены этой бесконечной игры в роскошь? «Заказ… слово какое – сухое, деловое, словно не о еде речь, а о кирпичах для стены невидимой. А ведь тут – праздник, вкусов фейерверк, полет фантазии повара, симфония ароматов…

– Да, – ответил я, голос звучит как-то чуждо, не мой, а чей-то другой, наигранный, под тон этого места, этой атмосферы торжественной пустоты. «Да… согласие на что? на трату денег? на еще один вечер в цепи одинаковых вечеров? на роль благополучного посетителя в этом театре для богатых? Да… легко сказать «да», гораздо сложнее понять, чему именно ты говоришь «да»».

– Жанетт будет сибас запеченный морепродуктами, – произношу, как заклинание, слова звучат вычурно, из меню старинного, рецепт из книги забытой. «Сибас… рыба морская, скользкая, серебро чешуи в отблесках свечей. Морепродукты… хор даров Нептуна, жемчуг раковин, трепет усов креветок. Для Жанетт… она любит море, его соленый вкус, его бесконечность бездонную. Сибас для Жанетт, как символ ее утонченности, ее любви к красивым вещам, к жизни «как в кино»».

– Я буду стейк из мраморной говядины средней прожарки, – моя очередь, мой выбор – земной, плотский, противоположность морской легкости сибаса. «Стейк… кусок мяса, кровь с полей, сила земли в каждом волокне. Мраморная говядина… звучит как стих, камень драгоценный, а не просто мясо коровы. Средней прожарки… не пережарить желаний, не упустить сок момента, оставить красноту жизни внутри, не дать ей уйти безвозвратно. Стейк – для меня, как утверждение моего права на наслаждение простым, грубым, животным, несмотря на всю эту пыль золотую вокруг». – Овощной салат, – добавляю, оправдываясь за стейк, как компромисс между гедонизмом и здоровьем, между плотью и духом. «Салат… томаты, зелень травы, свежесть росы, витамины и клетчатка – скука полезная, необходимая приправа к празднику мяса. Овощной – какой он будет? безликий микс из теплицы зимней? или игра цветов и вкусов лета ушедшего? Неважно. Салат – для галочки, для видимости здорового образа жизни, в этом храме чревоугодия». – Бутылку Шабли, – необходимый аккомпанемент к этой симфонии вкусов, жидкое золото в хрустальном бокале. «Шабли… звучит как шепот ветра в виноградниках Франции, прохлада камня, солнце в капле росы. Белое – под рыбу, предсказуемо, безопасно, как и все здесь, в этом ресторане правил и условностей. Шабли – для атмосферы, для легкого опьянения чувств, чтобы забыть о серости будней, хотя бы на пару часов».

«…я потеряла ощущение реальности», шепчет мне Жанетт, голос – нить шелка, едва слышная, в этом гуле приглушенном, ресторанном, где голоса как пузырьки шампанского лопаются, не достигнув сознания. Реальность, слово шершавое, как необработанный лен, здесь же – бархат, плюш, мерцание свечей в хрустале, отражения бесконечные в зеркалах, умножающие иллюзию, растворяющие границы между «здесь» и «там», «сейчас» и «когда-то». Реальность, серая пыль будней, сквозняк в метро, звонок будильника ранним утром? Здесь – нет будильников, только звон бокалов, шепот официантов, музыка льется невидимо, как аромат дорогих духов. Реальность осталась где-то там, за дверями тяжелыми, как занавес театральный, здесь – сцена, декорации, игра света и тени, и мы – актеры в этом спектакле роскоши, или зрители? или и то, и другое, слилось воедино, как капли вина на скатерти белоснежной.

«…в фильме Вуди Аллена…», продолжает Жанетт. Вуди Аллен, имя как щелчок затвора фотоаппарата, моментальная вспышка воспоминаний, кадры мелькают – Нью-Йорк в дожде, черно-белая пленка, нервные диалоги, интеллектуальная суета, ирония горькая, как кофе несладкий. Вуди Аллен – мастер иллюзий, фокусник от кино, размывает границы между вымыслом и жизнью, заставляет сомневаться в том, что видишь, что чувствуешь, что помнишь. Фильм в фильме, сон во сне, зеркало в зеркале, бесконечная рекурсия непонимания, где же настоящее, где фальшь? Он знает ответ? или тоже запутался в сетях собственных метафор, как муха в паутине тончайшей, блестящей на солнце лживом киноэкрана?

«…персонаж влюбляется в девушку из зала…» Любовь… слово легкое, как перышко, здесь – тяжелое, как золотой браслет на запястье холодной. Любовь в кино – идеальная, как отполированный бриллиант, без трещин, без изъянов, сияет ярко, слепит глаза, но не греет сердца. Любовь за экраном – грязная, неуклюжая, как старое пальто в шкафу пыльном, пахнет пылью ожиданий несбывшихся, разочарованием горьким, как миндаль перегоревший. Персонаж влюбился – смелость отчаянная, прыжок в неизвестность, из мира плоского изображения в мир объемный, дышащий, живой, или тоже иллюзия, только другого порядка? Любовь – ключ от двери потайной, ведущей куда? в рай обещанный? или в лабиринт зеркал кривых, где отражение искажается, теряет сходство с оригиналом, становится чужим, неузнаваемым?

«…покидает экран, спускается в зал…» Зал… здесь тоже зал, ресторанный – не кинозал, конечно, но тоже пространство для представления, для игры ролей, для наблюдения за другими и за собой со стороны. Спускается в зал – движение смелое, нарушение правил игры, разрушение четвертой стены, прорыв в другое измерение, где запахи настоящие, вкусы осязаемые, прикосновения теплые, или тоже обман, только более тонкий, изысканный, маскирующийся под реальность искусно? Спуститься в зал – значит стать зрителем среди зрителей, актером среди актеров, потерять роль определенную, обрести свободу выбора, или только иллюзию свободы, в рамках декораций уже построенных, сценария уже написанного.

«…фильм останавливается, персонажи зовут его назад…» Время здесь тоже замедлилось, растянулось, как карамель горячая, тянется медленно, нехотя, каждый момент – капля меда сладкого, не хочется отпускать, хочется пить жадно, пока не кончится, пока не вернется обыденность пресная, как вода из-под крана. Персонажи зовут назад – голоса из прошлого, призраки рутины, тянут за рукав невидимый, напоминают о долге, обязанностях, о необходимости вернуться в свою роль прежнюю, скучную, но привычную, безопасную.

«…а он ни в какую, не хочет назад…» Не хочет, бунт тихий, протест против предопределенности, против сценария навязанного, против роли чужой, не любимой. Не хочет назад – значит выбирает неизвестность, риск, возможность ошибиться, но и возможность обрести что-то новое, настоящее, свое, пусть даже иллюзорное, но свое.

«…у меня все наоборот, как будто я запрыгнула в очень красивый фильм и совсем не хочется назад…» Наоборот… зеркальное отражение ситуации киношной, инверсия желаний, переворот ценностей. Запрыгнула в фильм – как птица взлетела, в мир красок ярких, звуков приятных, запахов манящих, в мир роскоши и беззаботности, где время течет медленно, как вино дорогое в бокале хрустальном, где проблемы остались за кадром, где только удовольствие и наслаждение моментом здесь и сейчас. Не хочется назад – отрицание категорическое, нежелание возвращаться в серую реальность будничную, выбор в пользу иллюзии прекрасной, пусть даже временной, пусть даже обманчивой, но дающей ощущение счастья здесь и сейчас. Не хочется назад – шепот надежды, крик отчаяния, молитва безмолвная – остаться здесь, в этом фильме красивом, навсегда, или хотя бы еще на немного, пока не рассеется дымка иллюзии, пока не вернется ощущение реальности шершавой, неумолимой, как песок времени сквозь пальцы ускользающий.

– Как тебе рыба.

– Рыба, – переспросила она, – рыба… прекрасная. Боже мой, прекрасная. Как это банально, а? Прекрасная. Словно обои в гостинице – прекрасные. Но нет, не то. Не обои. Скорее, как… как свет, вот, свет, пробивающийся сквозь… сквозь что, собственно? Сквозь толщу дня, что ли? Или сквозь… а, неважно. Свет. Рыба – светлая. Да, светлая рыба. И вкус… вкус тоже светлый. Не то чтобы… солнечный, нет, не эта пошлая метафора про солнце в бокале, боже упаси, солнце в бокале … Нет, светлый, как… как утро на море, когда еще нет этого… кричащего, наглого солнца, а есть только вот этот… легкий, едва уловимый… перламутр. Перламутровый вкус. Будто его достали из… раковины. Да, раковина. Вкус раковины. Вкус моря в раковине. И соль. Соль… морская. И… лимон. Не кислый, липкий лимон из супермаркета, нет, лимон… лимон… ах, не помню, какой лимон. Просто лимон. Как… воспоминание о лимоне. Лимонное воспоминание. И все это вместе… рыба, свет, перламутр, соль, раковина, лимонное воспоминание… все это… прекрасно. И вино… о, вино превосходное. Да, превосходное. Вот это слово, пожалуй, даже лучше, чем «прекрасная». Превосходное. В нем есть… есть что-то… что-то… Морской виноград. Смешно звучит, конечно, морской виноград. Но… почему бы и нет? Море же есть, рыба морская, соль морская… почему бы и винограду не быть морским? И вкус… вкус вина… фруктовый, нет, не эти банальные фрукты, яблоки-груши, тьфу. Вкус… скорее… камень. Да, камень. Вино – каменное. Как… берег. Берег моря. Каменистый берег. И… что еще? Минералы? Да, минералы. Минеральное вино. Минеральный вкус. И… ах, не знаю. Просто вино. Превосходное вино. Как… тишина. Тихое вино. Вино тишины. И… все это вместе… вино, камень, берег, минералы, тишина… все это… превосходно. И… мои рецепторы… бедные мои рецепторы, конечно, в шоке. В шоке, бедные. Привыкли, поди, к… чему они там привыкли? К… овсянке, наверное. И к… кофе из автомата. Овсянка и кофе из автомата. Вот их мир. И вдруг… рыба. Вино. Рыба и вино. Шок. Конечно, шок. Словно… крестьянин, всю жизнь… плуг и борона, и вдруг… рояль. Рояль, черный, блестящий, огромный, в гостиной. Шок. Рецепторы – крестьяне. Рыба и вино – рояль. И… что им теперь делать? Бедные рецепторы. Не знают, что делать. Привыкли… анализировать. Раскладывать на… элементы. Соль, кислота, сладость, горечь. Объективная оценка. А тут… не раскладывается. Не анализируется. Просто… вкусно. Прекрасно. Превосходно. И… все. Объективная оценка? Смешно. Какая тут объективная оценка? Просто… чувствовать. Просто… жить. Просто… рыба. Просто… вино. Просто… сейчас. Но… это хороший шок. Да. Хороший шок. Шок удовольствия. Шок… жизни. И… пусть они… шокируются. Пусть не понимают. Пусть не дают объективную оценку. Пусть просто… чувствуют. Как и я. Сейчас. Чувствую. Рыбу. Вино. И… тишина. Тишина вкуса. Тишина… шока. Тишина… прекрасного. Тишина… превосходного. Тишина… Прости… э-э… прости, говорю я, не знаю, кому, в пустоту, скорее, в этот густой, винный воздух, что липнет к щекам, к языку, точно сладкий сироп, ах, язык… Боже, язык, он как будто отвязался, совсем, как лодка от причала в шторм, болтается на волнах слов, ненужных, наверное, слов, но кто знает, что нужно, а что нет. Болтаю, болтаю, как мельница без зерна, – слова, слова, слова, пустые, как ореховая скорлупа, но они же текут, не остановишь, как кровь из раны, как слезы из глаз, – и что же делать? Заткнуть рот ладонью? Бесполезно. Слова уже вырвались, они живут своей жизнью, летают в воздухе, как надоедливые мухи, – и все слышат, все видят, этот стыд, это позор болтливости, – но что поделать? Вино… оно все развязало, все выпустило наружу, – и теперь остается только бормотать извинения, как мантру, как заклинание, – прости, прости, прости… за эту бесконечную болтовню… вино… проклятое вино… но все же… как хорошо… иногда… вот так… развязать язык… хоть на миг… хоть под вином… прости…

– Прости, за что? За слова? А что такое слова? Ветер, шепот листьев, плеск волны… звуки, просто звуки. Но твои звуки, это не просто ветер. Это буря. Буря в стакане вина. Или не в стакане. В голове, скорее. В голове буря. И прекрасно. Опьянела… слегка… ну да, слегка. Как облако, плывущее по небу, слегка зацепилось за солнце. Слегка. Но свет-то какой! Свет от этого облака. Свет слов. Свет мыслей. Не стыдись, говорит. И правда, зачем? Стыд – это… это для тех, кто молчит. Кто прячется в углу. Кто боится сказать слово. А ты не боишься. Ты говоришь. И как говоришь! Рассуждаешь… Будто… сад распускается. Бутон за бутоном. Мысль за мыслью. И все связано. Все вместе. Картина… целостная… точно. Картина из слов. Картина из вина. Картина из… тебя. Ты и есть картина. Целая. Не разрозненные мазки, а целое полотно. Плетешь. Искусно. Как паук паутину. Как… судьбу плетешь, может быть. Свою судьбу. Своими словами. Своими мыслями. Вином, конечно, тоже. Вино – это нить. Нить, связующая мысли. Нить, сплетающая картину. Не все так могут, говорит. И правда, не все. Большинство – молчат. Бубнят что-то невнятное. Боятся сказать лишнее слово. Боятся… жизни. А ты не боишься. Ты живешь. Ты говоришь. Ты плетешь. Картину. Прекрасную. И нечего стыдиться. Наоборот. Наоборот – это… пить надо. Еще вина. Чтобы картина стала еще ярче. Еще целостнее. Еще… прекраснее. Не извиняйся. Зачем извиняться за прекрасное? За вино? За слова? За жизнь?

Такси вызвано, – решение принято, машина подана. Жанетт домой. Ко мне домой. Ключи – клац, в ладонь ей, металл холодный, – символ свободы. Ее или моей? Ключи от клетки золотой, в которую я ее запер. Объяснения – бормотание слов, как мантра успокоительная, – что и как, – дельце маленькое, не на долго, – время – река текучая, – кто знает, сколько протечет воды, пока я вернусь, – если вернусь, – или унесет меня потоком в неизвестность? Отдыхай, – словно приказ, – милость королевская, – получай удовольствие от ничегонеделания. – Оставляю ее одну? – Наедине с собой? – Со своими мыслями? – Со своей пустотой? – Пусть развлекается, – как может.

– Мне… нужно… купить, – слова выскользнули как монеты из дырявого кармана, каждая с отзвуком нерешительности, вины, чего-то еще, неуловимого, как запах пыли на старой книге. Купить. Да, именно это. Не просить, не выменивать, не красть – купить. Словно вещь на рынке, товар, имеющий цену.

– Что именно? – голос – хриплый, как старый граммофон, полный помех и скрипов прожитых лет. Взгляд – цепкий, как уличный кот, прищуренный, изучающий, просчитывающий каждую морщинку на лице просителя, каждую каплю пота на лбу, каждое дрожание руки. Что именно? Будто вариантов – целый базар: от сломанных часов до краденых душ.

– Паспорт. – Слово – как булыжник, брошенный в мутную воду, круги расходятся, тревожат зыбкую поверхность. Паспорт. Призрачная надежда на что-то иное, на бегство, на новую жизнь, на иллюзию свободы.

– Вы ошиблись адресом, вам нужно обратиться… – пауза, раздумывает, в какую именно пропасть отправить меня, – …в паспортный стол. – Ирония – едкая, как уксус, прожигает насквозь.

– Мне не до шуток. – Голос напрягается, становится резче, прорезает вязкую атмосферу непонимания, притворства, игры в кошки-мышки.

– Что, влюбились в… – слово застревает в горле, как комок шерсти – проститутку? – Выплевывает его с отвращением, с презрением, с горьким привкусом собственного падения. – В вашем возрасте это очень опасно. – Возраст. Как приговор, как диагноз, как бирка на гробу. Возраст. Время уходит, песок сыплется, часы тикают, отсчитывая последние минуты, секунды, мгновения бессмысленной жизни.

– А что с моим возрастом? – Защита? Оправдание? Протест? Нет, скорее – жалкая попытка ухватиться за уходящую молодость, за призрачную надежду на то, что еще не все потеряно.

– Скоро сыграете в ящик, – прямо в лоб, без обиняков, как удар молотка по крышке гроба. – А если женитесь, этот процесс ускорится вдвое, а то и втрое. – Женитьба. Смертный приговор, подписанный собственной рукой, похоронный марш, сыгранный на свадебном торжестве. – За Жанетт нужно присматривать. Она у нас новенькая, только пришла, и пока непонятно, что у нее в голове. Всякое может случиться. – Видимо, у вас есть на что глаз положить. – Деньги. Богатство. Наследство. Что еще может интересовать этих стервятников, этих падальщиков.

– Вы не ответили на мой вопрос. – Настойчивость – последняя линия обороны, последняя искра надежды в темноте отчаяния. Вопрос. Простой, конкретный, без всяких фигур речи и метафор. Вопрос о цене, о деньгах, о той сумме, которой можно измерить человеческую судьбу.

– На какой вопрос? – Притворное недоумение, игра в глухого, тяжеловесная стена непонимания, за которой прячется цинизм и жадность. Какой вопрос? Будто их было несметное количество, но важен был смысл, а не звон монет и шелест купюр.

– Сколько паспорт стоит. – Прямо в цель, как пуля, как гвоздь в крышку гроба последних иллюзий. Стоит. Цена. Сколько стоит свобода? Сколько стоит любовь? Сколько стоит человеческая жизнь, загнанная в угол, отчаявшаяся и готовая на все?

– Мой тебе совет, – покровительственно, снисходительно, как учитель неразумному ученику, как отец блудному сыну. – Ты оплатил за три дня, от себя я могу добавить еще один день, а потом гони ее в шею, не глупи, слезы проститутки ничего не стоят, у нас страна свободная, никто насильно никого не держит, либо это призвание, зов души, либо отрабатывают старые грехи.

– И все-таки, за сколько могу выкупить паспорт, – упорство – неистребимое, как сорняк, пробивающийся сквозь асфальт безнадежности. – Вы же сами сказали, у нас свободная страна, зов души или грехи. – Ирония – горькая, как полынь, как яд, медленно разъедающий изнутри. – Так сколько же стоит отмыть ее грехи?

– Что, стыдно вернуться с пустыми руками? – Насмешка – злая, как укус скорпиона. – Похвастался, что вернешь ей паспорт? – Самомнение – раздутое, как жабий пузырь, как пустая гордость перед лицом неизбежной трагедии. – Извини, друг, но паспорт не продается, – окончательный приговор, несгибаемая стена отказа, последняя черта, за которой – только безысходность. – Поверь, это в твоих интересах. – Угроза – скрытая, завуалированная, но от того еще более зловещая, как тень смерти, нависшая над головой обреченного.

«Задержался, значит» – голос ее, Жанетт, в дверях, как эхо с того берега, берега дня, что уже тонет в сумерках. Задержался. Заплутал в лабиринтах мыслей, в переулках времени. Она ждала, пока я, черт знает где, бродил, пока мысли мои, как воронье, кружили над свалкой дня. «Я думала, может, приберусь» – приберусь, как будто пыль стряхнуть с крыльев бабочки, прибраться где? В моей квартире? В моей черепной коробке? «Но тут, смотрю, чисто и прибрано.» Чисто и прибрано. Инвентаризацию провели, чистота, пункт первый, порядок, пункт второй. А где пункт третий, пункт душа, пункт хаос, пункт жизнь, в конце концов? Чисто и прибрано, как в музее восковых фигур, все на месте, все блестит, только вот дыхания нет, тепла нет, жизни этой чертовой, что вечно норовит вылезти за рамки, просыпаться пылью под кровать, оставлять пятна на скатерти, путаться в волосах, как паутина, а их нет, нету, выметено все, выдраено, до блеска, до скрипа, до тошноты. «А кто у тебя убирает?» Голос ее, как игла, прокалывает этот вакуум чистоты. Кто убирает? Вопрос, как будто экзамен, как будто надо оправдаться, что не погряз в свинарнике, не зарос мхом забвения. «Женщина приходит,» – слова как камни, тяжелые, нехотя вылетают. Женщина. Тень, призрак, имя забыл, да и не важно, приходит, раз в неделю, как часы, как приговор, стирает следы, полирует поверхности, как будто пытается выскоблить меня из этого пространства, выскоблить мою память, мои мысли, мое это чертово… присутствие. «Ну, я вижу, ты один живешь.» Один. Как перст указующий, как маяк в тумане. Один. Среди этой чистоты, этого порядка, этой вылизанной пустоты. Один. «Особенно и убирать-то нечего.» Нечего. Вот оно, главное слово. Нечего. Пустота, вакуум, зеро. Нечего убирать, потому что ничего нет. Ничего не осталось. Только эта чистота, как тяжесть, этот порядок, как приговор, и я, один, в центре этого стерильного небытия. Нечего… слова, слова, как пыль, как сор, как мусор, вертятся, кружатся, и исчезают, а пустота остается. Вечная. Неизменная. Чистая. Прибранная. Пустая.

Жанетт. Глаза – два осколка алмаза, впиваются, сверлят. Не говорит. Ни звука, ни шевеления губ, только этот взгляд, тяжелый, как камень, брошенный в тихий пруд моего сознания. Волна пошла, муть поднялась, мысли – рыбешки испуганные мечутся, не понять, что там на дне, что она там видит, чего хочет. Понять без слов. Слова – мусор, шелуха, прикрывают суть, прячут, как старая тряпка дыру на штанах. А взгляд – пронзительный, просвечивает насквозь, видит все кишки, все тайники, все шепоты и вздохи, что прячутся за фасадом вежливости и улыбок. Без слов. Разве можно понять без слов? Слова – костыли для хромой мысли, а тут – без костылей, на ощупь, в темноте. Но темнота эта – не простая, она – ее темнота, пропитанная ее желаниями, ее ожиданиями, ее, черт побери, надеждой, что я пойму. Надежда – липкая паутина, запутаешься – не вырвешься. И в глазах ее – эта надежда, немая мольба, приправленная щепоткой угрозы. А вдруг не пойму? А вдруг окажусь тупым бревном, неспособным уловить тончайшую вибрацию ее душевных струн? Позор! Провал! Она же ждет, она верит в мою проницательность, в мою… эмпатию. Слово вычурное, как кружева на потрепанной юбке. Понять. Что она хочет? Внимания? Сочувствия? Или просто помучить меня своим взглядом, поиграть в молчанку, как кошка с мышью, прежде чем… прежде чем что? Непонятно. Туман. В голове – каша. Глаза ее – два фонаря в этом тумане, светят прямо в лицо, слепят, не дают сосредоточиться. Надо отвести взгляд. Нет, нельзя. Проиграю. Она это почувствует. Надо выдержать. Смотреть в ответ. Но что видеть? Что искать в этой бездне черных зрачков? Там – отражение мое и тень ее собственной тени. Время тянется, как резина, липнет к пальцам, не оторвать. В воздухе – напряжение, как перед грозой. Вот-вот молния ударит, расколет тишину громом слов. Но она молчит. И я молчу. Загадка. Бездонный колодец желаний и невысказанных мыслей. И все это – в ее взгляде. В этом тяжелом, молчаливом, обжигающем взгляде Жанетт. Понять без слов. Попробуй тут пойми.

– Платье, туфли, ресторан, вино, опера, твое отношение ко мне, все это для меня как сон, я не привыкла к такому. Не привыкла к этому шепоту, к этому… вниманию. Как будто надела чужое платье, слишком красивое, слишком легкое, и боюсь испачкать, боюсь порвать. Два дня. Два дня осталось, как капли яда, медленно падают в чашу времени. Два дня – и все. Возвращение. Возвращение… куда? В туманную даль прошлого, в ту серую клетку, где дни – как бусы однообразные, нанизаны на нить уныния? Вернуться… к прежнему? Как можно вернуться в реку, которая утекла? Как можно снова надеть старую кожу, когда новая – вот она, дышит, шепчет, манит? Нет, не смогу. Разлом. Трещина в мироздании. До и после. До – тусклый свет, после – ослепительное солнце… или пожар? Кто знает, кто знает… Что ты сделал со мной? Добро? Зло? Разбил старое зеркало, показал осколки… и в них – новое отражение, смутное, незнакомое, пугающее и… манящее. Обрушил ли ты мой мир, построенный из песка, или вывел меня из пещеры на свет? Туман. Густой, липкий туман. Будущее – в нем, за пеленой, и я… иду туда, как слепая, на ощупь, не зная, что ждет меня за поворотом. Хорошо ли это? Плохо ли? Ответа нет. Только туман и… благодарность. И страх. И… неизвестность. О, неизвестность… сладкая, горькая, пьянящая…

– Ты умеешь плавать? – спросил я, в надежде отвлечь ее от тяжести, сковавшей ее мысли, словно от пут, невидимых, но ощутимых.

– Умею ли я плавать? – переспросила она, и в улыбке ее скользнула тень былого, как легкая рябь по поверхности спокойного озера, лишь намекая на глубину, что таится внизу. – Рыбой? Дельфином? Когда-то, да. Тогда вода была моей стихией, продолжением меня самой, и я, казалось, могла дышать ею, жить в ней, растворяться в ней без остатка. Тренер… да, он верил. Но потом… потом что-то сломалось. Не винтик, нет, не так грубо. Скорее, тончайшая нить, связующая меня с той собой, с той рыбой-дельфином, истончилась и оборвалась.

Молчание… густое, как тина в заводи. Слова. Пустые улитки на отливе памяти. Неуместные как фальшивая нота в симфонии.

– Купальник… – пробормотал я, как будто вспомнив нечто важное. – Вечером нас ждет прохлада бассейна, затем, возможно, легкий ужин на набережной… и день, как камень, упадет в скважину забвения.

– Купальник, говоришь, – переспросила она, и в голосе плескалась тихая заводь иронии. – Купальник… словно вынырнуть из сундука нафталиновых воспоминаний, натянуть чешую прошлой жизни. Рыба, дельфин… тогда была рыба, резала воду как серебряный нож, дельфин – выпрыгивала из волн аплодисментов, в солнце чемпионских брызг. А сейчас? Сейчас скорее устрица, прилипшая к камню забытья. Винтик, винтик… маленькая деталь, а весь механизм в дребезги. Бассейн… вечер… ресторан… звучит как плавная мелодия утешения, как тихая гавань для корабля, что потерял курс. Но купальник… это же как снова надеть крылья, которые обломаны ветром неудачи. И плыть… куда плыть, если маяк погас, если звезды потускнели в небе надежд? Бассейн… не море жизни, не океан возможностей, а так… небольшая лужа воспоминаний, где можно поплескаться в отблесках былой славы. Ужин… набережная… легкий ветер забудет соленный вкус поражения, но смоет ли он горечь утраты с души? День завершен… а жизнь? Жизнь как заплыв на долгую дистанцию, и вот уже финишная прямая маячит в тумане, а сил нет, и винтик тот самый, проклятый, все еще не на месте, и плывешь уже не дельфином, а так… уставшей рыбешкой, по течению судьбы… купальник… ну что ж, купальник так купальник. Может, хоть в этой луже воспоминаний удастся найти отблеск того золотого дельфина, что жил когда-то внутри.

Продолжить чтение