Голое поле

Размер шрифта:   13
Голое поле

© ООО «Литературная матрица», 2024

© ООО «Литературная матрица», макет, 2024

© А. Веселов, обложка, 2024

* * *

Часть первая. «До». 1905, 1912–1914

Начальнику хора.

День дню изливает речь,

и ночь ночи возвещает знание.

Пс. 18:1, 2

Сквозняки

«Г.И.Х.С.Б.п.н.

Отставка – слово хлесткое, как пощечина.

Фиаско случилось третьего дня. Князь в полуобмороке, княгиня в гневе. Застали. Уличили. Очнувшийся князь хотя и похохатывал в “нахмурившиеся” усы, а веско пожурил на виду у всех. Княгиня грозилась удалением из дворца, топала ножкой. Ножка княгини – чрезвычайнее “хмурых” усов князя.

Я попал впросак по рассеянности, сдав очередную порцию переписанных летописей дома князей Ю. вместе с листиком собственных мемуаров. Мемуары пишу не о прошлом, а о будущем. Самолично, получается, отдал в чужие руки улику против себя. Князь покривился, тяжело задышал, как при грудной жабе. Дал назидание – не марать бумагу ерундой. Князь пофыркал, понадувал щеки и нарек мне кличку – Мистик. Отпрыски князя, младшие Ю., мимо гарцуя, а наследники именно что гарцуют по дворцу, третий день подряд громко шепчут под дверью секретарской: “Мистик” и, перехихикиваясь, галопируют далее.

Сносить насмешки не сложно и даже душеполезно. Сложнее оправдываться, попадаясь на глаза княгине. Княгиня и прежде иронизировала над моим видом и запрещала представать перед визитерами. Князь же, бывало, нарочно приоткрывал дверь секретарского кабинета, когда вел важный разговор тет-а-тет с приглашенным лицом. Я стенографировал беседу и по окончании в точности переводил курсивную скоропись. Князь был удовлетворен, как, впрочем, и всегда оставался доволен моею работой над родословной, историческими опусами рода и воссозданием семейного архива.

По недосмотру вышел такой коленкор – лист моих мемуаров затесался в штудию о княжеском гербе. Лев, баран и крокодил – как символы родовой геральдики – излагались штатными историками, я же лишь переписывал обветшавшие от времени свидетельства. Странности за собой заметил спустя время, возможно, лишь с третьего раза “их приходов”, не понимая природы будоражащих мыслей. Я погружался в рассуждения о возникновении античной короны на гербе Ю., а передо мной настойчиво вставали древние монахи. И вот, при третьем явлении “черных ряс”, молчащих поблизости, знание вошло в меня. Я изумленно разобрал: видения касаются и моего рода, не одного княжеского. Те монахи держали в пещерах “несговорчивый кабинет” и почту. Постепенно видения “несговорчивого кабинета” и пещер отходили, а их место прочно занимала голова незнакомца. Голова не отрубленная, но отделенная от тела. Голова все более волновала меня вопросом: чьему телу она принадлежит. Тому самому волнению и поиску ответов я и посвятил страницу княжеской гербовой бумаги, в чем уличен и за что, собственно, припечатан “Мистиком”.

Сквозняк подшутил, украв бумагу. Сквозняки тут нешуточные. Сама секретарская комната – квадратный мешок без окон, аршина[1] в четыре с половиной, два на два. В ней умещается бюро со столешницей – моя конторка, table-desk с полками для книг, свечей, лампы. За скамеечкой для ног громоздится пароходный комод-сундук. От стула, обитого кожей, остается с трех сторон всего каких-нибудь с пол-аршина до трех дверей, ведущих в Гобеленовую гостиную, Буфетную и на площадку к парадной лестнице. Вот из-под тех трех дверей несет холодом так, что я в первую же зиму заработал ревматизм.

В дом Ю. я попал по протекции моего давнего приятеля, тоже письмоводца с виртуозным каллиграфическим почерком, который был перехвачен другим знатным домом. Приятель сулил мне большую выгоду и верное жалованье на служении у Ю. Но, положа руку на сердце, старый плут с легкостью переуступил тутошнее место из-за слухов о крутом нраве хозяйки. Что ж, в моем возрасте и положении не до сомнений; я согласился немедля и с трепетом ждал ответа с Рождества до Крещенья. Получив место в апогей крещенских морозов, в ту первую зиму в секретарской комнате без печи я и заработал себе “утиную спину” – ревматическую лихорадку.

Теперь вынужден и летом передвигаться по столичным улицам и набережной Мойки в чесучовой крылатке. Даже в летний зной в кабинете, сплошь обшитом иберийским дубом, облачаюсь в свой “поморский” наряд: валенки и фуфайку на колонковом меху. Оттого, должно быть, княгиня и запрещает нос показывать перед гостями. Накануне вечером юбки княгини шуршали особо сердито. Она ожидает модную портниху из самой Москвы. Мне велено не высовываться из кабинету. И зачем подобные строгости? Где секретарская и где комнаты княгини. От парадной лестницы с ее бессмертными сквозняками до будуара хозяйки можно идти полдня, фланируя. Правда, гарцующие наследники преодолевают дворцовые расстояния быстрее.

Отставка, предстоящая отставка – вот что истинно волнует меня. Нож гильотины занесен над моей шеей. Домашних придется уведомить о грядущем безденежье.

И подпишусь для соблюдения – р. Б. Дормидонт и добавлю, пожалуй, – Мистик. 1905 год от Р. Х.»

1. Закавыка

Острый глаз обывателя давно приметил одну закавыку: во всяком новом храме в первых покойниках самому храмоздателю быть. Та же молва идет и про психлечебницу: кто доллгауз[2] вывел, тому вскоре и ума лишиться. Выводил, к примеру, зодчий венцы особой врубкой «в лапу», «в обло» или «в шип», покрывал крышей, завершал стройку. Венец – всему делу творец, как известно. Заселялась возведенная «психиатричка» помешанными, да глядь, тот же мастеровой возвращается: запил трезвенник, трясущееся помрачение на него нашло. И вот попадает сам мастер в «свою» больничку одним из первых ее насельников.

Семья Вепринцевых, доктор Арсений Акимович – специалист по нервным расстройствам – и дочь его Евгения Арсеньевна, въехала в новое здание Преображенской психиатрической больницы до завершения отделочных работ. Благо квартира доктора – в четыре просторных и светлых комнаты – оказалась готовой прежде прочих служебных помещений. Доктору-вдовцу и дочери – взрослой девице – как нельзя кстати пришлось переселение из доходного дома Телешёвых на Покровском бульваре во вновь открывшуюся лечебницу Преображенского Камер-Коллежского вала. Доктор через повышение по карьерной лестнице обрел возможность оставить на Покровке боль недавнишнего своего вдовства. Дочь поддержала отца в переменах – и ей семикомнатная квартирная тишина без маменькиного заливчатого смеха казалась казематом похуже психбольницы, куда нынче отец определен смотрителем и главным врачом в одном лице.

По окончании стройки «психиатричка» должна принять от города пациентов на двадцать пять коек, а смотритель – нанять персонал в девять штатных единиц: ординатора, старшего ординатора, трех сестер милосердия, санитарку, кухарку, сестру-хозяйку и коменданта. Новое дело всегда начинать приятно: сами стены со свежим рапсово-песочным колером поддерживали гамму солнечной, задержавшейся в городе поздней осени. Все бы ничего, да стройка вдруг остыла. Тут-то и прояснилась причина остановки, та самая треклятая закавыка – архитектор проекта Кекушев внезапно исчез. К концу недели отыскался, сказался больным. И слухи поползли от разнорабочего до попечителя; в досужем разговоре мелькнуло заморское словечко «делирий»[3]. Разобрать латынь – delirium tremens – тут мог один доктор Вепринцев. Собственно, он и обратил внимание застройщиков-попечителей старообрядцев Хлудовых-Малышевых и родни архитектора на опасность проявлений недуга – трясущееся помрачение и сонное рассеяние может быть губительно для самого делирика и для окружающих, если, конечно, слухи сколько-нибудь основательны. Кекушева предложено поместить в выстроенный им доллгауз.

Червонное солнце осени 1912 года упрямо выкатывалось на весь световой день, отсвечивая, как золото высокой пробы, тускнея до черноты в долгие ночи. Осень затягивалась. Календарная зима подступала, а признаков ее в Москве нет как нет. Улицы наряжены багрянцем и бутылочного стекла зеленью удержавшейся не ко времени листвы. Трамваи – механические телята – резвятся, переговариваясь колокольцами при встречах. Город перестал обсуждать скандал в гучковской Думе с очередной выходкой Распутина. И оглушительный проигрыш российской футбольной сборной в пользу немецкой сборной – знак ли, знамение? – город тоже перестал обсуждать. И долго помнившийся званый обед для британской миссии в доме у «сахарной головы» Харитоненко на Софийской набережной кончил волновать москвичей невиданным размахом, оркестрами в каждой приемной, балетным дивертисментом, гирляндами цветов из Ниццы. Город поумерил свое любопытство и притерпелся к необъяснимо экстравагантным, долетающим из столицы, хроникам правящей императорской семьи. Город упивался последним щедрым солнцем осени и углубился в свои насущные заботы, в свое неверное, непрочное обывательское счастье.

Арсений Акимович Вепринцев воевал сразу на двух фронтах: с застройщиками-попечителями Хлудовыми-Малышевыми и с руководством главка – другой Преображенской больницы, что на Матросской Тишине, откуда, собственно, ушел на повышение в малую Преображенскую. Но из соседнего беспоповского монастыря поблизости от староверского кладбища и с Матросской Тишины получал одни обещания, а дело не двигалось. И если в завершении ремонта, обустройстве больничной территории доктор Вепринцев надеялся на собственного племянника, выписав того к себе из «бурсы», то с подбором подходящего персонала перспективы стояли неважные. Доктор хлопотал, бранился, нервно тыкал в предметы и в сырую почву тростью, добиваясь решения нерешенного на бесконечных переговорах – ах, сколько же мы все разговариваем! Но дочери за вечерним чаем докладывал: как он счастлив теми хлопотами. Ну или почти счастлив, потому как безоговорочного счастья, овдовев, не мог более иметь ни от профессии эскулапа, ни от вида выросшей форменной красавицей – в мать – дочки, ни от червонного московского солнца. Поиздержавшиеся на оплате модного архитектора Хлудовы с Малышевыми зажимались в расходах, отказываясь уступить подряд новому мастеру, надеялись на возврат в дело Кекушева после выздоровления. Старинная лечебница на Матросской Тишине вербовала работников в новую лечебницу – свой филиал – да все как-то мимо: слали неопытных, а в особых заботах «желтого дома» надобно сыскать бывшего в случае, то есть обладающего нужной практикой.

Шансы на удачное разрешение проблем выросли с переездом на Преображенский Камер-Коллежский вал племянника доктора по крымской родне – Валентина. Недавний московский житель и ныне слушатель Школы десятников[4] – Валечка Петров – из шумной «бурсы», предоставлявшейся иногородним, был выписан дядей в четырехкомнатную квартиру при лазарете. Но и с того момента дела больничного хозяйства на улучшение не пошли; Валентин оказался приятным в общежительстве, но совершенно бесполезным по практической части в силу личной романтической рассеянности и неприспособленности к строительно-ремонтным вопросам.

Женечка Вепринцева упивалась обустройством нового дома, присутствием брата, доброй души ее детства и ежегодного отдыха с маменькой в крымском Партените, нарадоваться не могла золоту солнца поздней осени. Женя драпировала окна «свежими» гардинами, перешивала старые льняные чехлы на новую казенную мебель. Образцы и примеры она перенимала на курсах Модельного агентства мадам Ламановой, недавно переехавшей в собственный дом на Тверском бульваре. Женечка бегала по выставкам и художественным ярмаркам. И с некоторым трепетом ожидала конца отцовым хлопотам. Полная готовность больницы означала скорый приезд психических больных.

1905. Белошвейка

«Г.И.Х.С.Б.п.н.

Вынужден отозвать недавнее утверждение о катастрофе. Отставка отменена. И я, опасно манкируя прямыми обязанностями, к стыду своему, вновь утекаю в прошлое. Отчего нас всех так тянет в прошлое? Оттого, что мы его жители. Мы живем, полагая себя в настоящем. Вот тут позволю себе улыбнуться. То прошлое, о котором нам известно – есть наше отдаляющееся во времени настоящее. Истинное прошлое – лишь то, чего мы не знаем. Что было до нас. До прабабок и прадедов. Прошлое – та ткань бытия твоего рода, куда не дотягивается твоя память. Прошлое – есть смерть. А смерть – это насовсем. Смерть – наша родина, оттуда мы все пришли. Родина – не территория, не надел отмежеванный. Родина – небытие, иной мир, где каждый подсудимый и каждый той земле иностранец. Где каждый под судом и каждый без корней. Где каждый приперт уликами и каждый лишен последнего слова. Все нами сказанное на земле не поменять. Небытие и есть прошлое. Туда и идем – к себе возвращаемся. На родину. С первого дня жизни.

Впрочем, не пора ли приступать к переписи податной бумаги рода князей Ю. в “Бархатную книгу”? Нет-нет, официальные бумаги подождут, тем более они давно поданы, лет двести назад. Переписать можно и позже. Я же вновь о монахах, о разделенной с телом голове, о столичной швее, о ножке княгини. В моих мемуарах видения перемешаны с реальностью. В прошлый раз, когда надо мной “свинцовой бабой”, рушащей каменные стены, нависла отставка, я попал в ситуацию, более осложнившую мою судьбу в княжеском доме. Сквозняки все-таки подшутили надо мною, когда один из листов, ни при каких обстоятельствах не долженствующий попасть в чужие руки, нырнул-таки в дверную щель и был слизан коварным языком ветродуя. Я буквально гончей понесся за ним, выскочив из секретарской и позабыв о ревматических болях. Спаси Христос, к первому часу пополудни никого не было поблизости, хозяев не застать бодрствующими в такую-то рань. Лист я догнал на площадке мраморной лестницы, ловко ухватив за уголок. Но, разгибаясь, приметил на ковре подол шемизетового платья. Княгиня! Мгновенный прострел в поясницу, как меткий выстрел на дуэли. Но нет. Передо мной стояла миловидная в своей свежести, хотя и не в принятом образце красоты, дама. Скромно одетая, с точеной фигурой севрской статуэтки. Отчего же одна, без сопровождающих? Вероятно, прислуга также сочла ее излишне простоватой и не удостоила вниманием, проверив лишь дату приглашения и бросив на произвол судьбы. Упрятав свою улику в карман, я вполне себе свободно разогнулся и почувствовал, как опоясывающая боль отпускает, – обознался, не хозяйка. На мою улыбку дама откликнулась ответной улыбкой, меняющей ее внешность в лучшую сторону. Мы разговорились.

Оказалось, она и есть та самая модельерша из Москвы, где имеет свое агентство в доме Адельгейма на Большой Дмитровке. Такие подробности не поразили меня, поскольку Дормидонт к своим семидесяти годам никогда не покидал столицы и с московской географией незнаком. Хотя и догадался по довольному виду гостьи, что название дома и адреса многое значили для нее самой. Увлекло же другое, столь заурядная внешность наверняка скрывает незаурядную судьбу – иначе не быть бы приглашению в дом Ю. Что тут же и подтвердилось, когда моя собеседница попросила препроводить ее – поставщицу Двора Ея Императорского Величества Александры Федоровны – к будуару княгини. Наша беседа длилась не менее четверти часа, пока мы неспешно прошли в дальнюю часть дворца. Мне представлялось, что лучше оставить гостью в Белой круглой гостиной или у Фарфорового будуара, а самому ретироваться в секретарскую. Но разговор с визитершей о московских привычках чаепития, о январских событиях кровавого начала нынешнего года, о премьере постановки “Женитьба Фигаро”, о восстановлении имени святой Анны Кашинской – двоеперстницы, прежде обвиненной в отсутствии святости, столь очаровал меня располагающей манерой моей визави вести светскую беседу, что я утерял бдительность. У Персидской гостиной путь нам преградила хозяйка. По тому, как любезно княгинюшка в присутствии гостьи похвалила меня за сопровождение и как глянула на мою фуфайку, я тотчас понял: отставка грозит мне с большею силою. На мою седую голову с размаху несется “чугунная баба” судьбы и неясно, не разорвется ли мое бедное сердце к утру.

Для соблюдения подпись —

р. Б. Дормидонт-Мистик, 1905 год от Р. Х.

И допишу, пожалуй.

Той же ночью в беспокойных снах милая белошвейка, мадам Ламанова – поставщица Двора Ея Императорского Величества – привиделась мне в тюремном каземате под конвоем двух серошинельных кинокефалов[5] с нелепыми красными звездами на шлемах, а потом и вовсе во вздорной ситуации: собирающая оброненные узелки на входе в театр. Воющие сирены. Окна в белых крестах. Театр, где она прежде служила старшей костюмершей, оказался пуст, персонал его вывезен из осадного города. Костюмершу забыли. Последний узелок с пожитками она так и не подхватила, да и остальные с иголками, наперстками и катушками просыпались по ступеням из холодеющих пальцев».

2. Триумвират

В Школе десятников при Императорском Русском техническом обществе тройственный союз: Удов, Петров и Тулубьев – как-то сразу признали за самоопределившуюся, отдельную силу и на первом году обучения привычно не удивлялись их всегдашней спаянности. Троица все решала сообща, делила на троих, отвечала за все втроем. Порядки в самой Школе десятников установились доброжелательные, без всегдашних лицейских и гимназических несправедливостей, подначиваний, подтруниваний. Тут учился взрослый люд: от двадцати одного года до тридцати лет, отчасти успевший потрудиться на стройках или имевший опыт и знания из архитектурной сферы. Обучение шло два года с практикою в два лета подряд.

Первый год троица отучилась, прошла летнюю практику и переводные испытания. На втором году осталась учебная сессия с ноября по апрель, а там дальше летние работы и для выпускников – экзамен на диплом десятника или техника-архитектора. И – воля-вольная на дороге в профессию: хоть в градостроители, хоть в десятники горного или лесного дела. Десятник – ставился начальником на стройку, различал работников первой и второй руки, умел составлять договоры по сдельной сетке; вел табельный учет. Техник-архитектор выпускался специалистом с дипломом на право открытия конторы собственного архитектурно-строительного агентства.

Инспекторами по учебной части и профессурой Архитектурного общества читались в Школе специальные дисциплины: геодезия и топография, основы техники безопасности, подача первой помощи, черчение, рисунок, начертательная геометрия, механика, физика и Закон Божий. Отдельно, спецкурсом, изучались архитектура, горное дело и лесное хозяйство. У троицы и тут дела обстояли лучше некуда. Валентин Петров лучше друзей рисовал, Родион Тулубьев преуспевал в математике, черчении, механике, Филипп Удов обгонял двоих товарищей во всем: бывают такие люди, каким всякое дело легко дается. Филиппу важно быть первым, оправдывать ожидания семьи и учителей. Какая-то непознанная сила изнутри подгоняла его к первенству и совершенству. И даже внешне все трое походили друг на друга, ну в возрасте и росте уж точно – каждому по двадцать два, родились в один год, при Александре Миротворце. Все выше среднего роста, но телосложением отличались: самый щупленький и чуть косолапый Валентин, жилистый и плечистый Родион, идеально сложенный, «Адонис»-Филипп. Троица неизменно вызывала внешний интерес прохожих, зевак, всех тех незнакомых, кто привычно не соприкасался с тройственным союзом из Школы десятников дома Лисснера в Крестовоздвиженском переулке.

Первыми, прошлой весною, познакомились Валечка и Филипп, а в начале того лета – Валечка и Родион. И, понятное дело, Валентин Петров свел Удова и Тулубьева. Поначалу у Филиппа и Родиона отношения складывались туго, с медленно-испытующей силой, с оглядкой и оценкой, и когда они оставались вдвоем, то особо и не разговаривали, делились чертежами или записями лекций. Оба оттаивали лишь в присутствии Валентина. Со временем и между двумя Валечкиными друзьями установилась та же любовь, что он чувствовал к каждому из них. Петров ценил Удова за тягу к высокому полету, ко всему новому и экстравагантному, за артистичность и чувственность, Тулубьева – за отзывчивость, цельность и надежность; они же своего товарища ценили за философские взгляды и трогательную набожность. За Валечкой Петровым как-то само собой закрепилось прозвище Апостол Петр. Удова за внешность прозывали Адонисом. Лишь Тулубьев обходился без прозвищ. Все трое ходили в первых учениках: Тулубьев добивался звания настойчивостью и часами сидения в библиотеке или чертежной, Удов – хватая знания на лету, по верхам и всегда удачно выкручиваясь, Петров – подтягиваясь за обоими друзьями. Жизнь наполняла их дни счастьем мужской дружбы, получения дельной профессии и поиском смыслов всему существующему рядом.

Все свободное от Школы десятников время друзья проводили вместе, таков уговор. То Родион вел всю компанию смотреть недавно открытый трехпролетный Бородинский мост через Москву-реку. То Валечка тащил всех в Сокольники исследовать барабаны черных главок на стройке Кедровской церкви с неправильным алтарем – на юг. Или зазывал в Звенигород поклониться мощам Саввы Сторожевского. Но чаще увлекались разными затеями Филиппа, закопёрщика компании, и попадали то в кордебалет, то в полуразрушенный некрополь, то в зоосад, то в чужой палисадник с недозрелыми яблоками и едва уносили ноги от спущенных цепных псов.

Однажды привычное согласие нарушилось: Валентин попросил помочь дяде в ситуации с исчезнувшим архитектором и неоконченным ремонтом. Собирались втроем после занятий с Крестовоздвиженского съездить на Преображенский Камер-Коллежский, но добрались туда двое: Валя и Родион. Филипп оправдывался необходимостью быть за городом.

Наемные работники который день табашничали у левого, с поворотом, крыльца «психиатрички», нежась в хрупком тепле червонной осени. Доктор Вепринцев, уходя утром и возвращаясь отобедать домой, внутренне возмущенный показным коллективным простоем, но совершенно не умеющий с ним совладать, проскальзывал по крыльцу, утыкаясь взглядом в собственную трость. С трудом преодолев ступени под нагловатыми взглядами, шумно выдыхал в прихожей: «Черт знает что такое». Сегодня доктор обедал в одиночестве, подавала нанятая третьего дня кухарка. Дочь с появлением в доме кухарки стала свободнее во времени и умчалась с подругой Зосей Бочинской – авиатрисой – за город, пользуясь последней предзимней благодатью природы. И, едва доктор поблагодарил кухарку за отменно приготовленные суп с клецками и тефтели в сметане, как через двойные рамы окон первого этажа углядел племянника с незнакомцем. Вокруг незнакомца собираются рабочие. Доктор даже привстал, отложил накрахмаленную салфетку. А человек в неглубоком картузе вымеряет широким шагом двор, указывает на кованую ограду ворот, калитку, круто разворачивается в сторону сада и монастырской стены, снова меряет шагами расстояние. Рабочие гуськом, как утята за мамкой-уткой, следуют за ним. И вся цепочка возвращается к крыльцу, а тот, в картузе, берет из фартука одного мастерового инструмент и закручивает кронштейн на зонтике входа. А ведь и верно, говорит себе доктор, ведь все видели болтающийся кронштейн – и никто не прикрутил на место. Простая мысль вдруг все поставила на места и успокоила: хозяина не было. А без истинного хозяина никуда, разве с головой в разруху. Да кто же таков? Да немедленно его нанять. Да скорей бежать через ручеек Хапиловки в монастырь, посылать за Хлудовыми, за Малышевыми – пускай в ноги валятся, пускай упрашивают и нанимают. Но бежать не пришлось, в столовую вошел племянник и попросил разрешения представить выглядывающего из-за его спины друга.

– Тулубьев, без пяти минут архитектор, – церемонно произнес Валечка.

– Входите, входите. Весьма кстати!

– Тулубьев, – представился гость, шагнув через порог и зажав картуз в кулаке.

– Доктор Вепринцев, Арсений Акимович, главврач, смотритель здешний. Обедать? У нас чудеснейшие клецки. Нет? Ну хоть чаю. А ты, Валечка?

– А я буду. И он будет. Это Родька от смущения. Мы после лекций прямо к тебе, дядя. Голодные, как Тантал.

– Распоряжусь. Секунду-с…

Профессор вышел к внутренней лестнице, крикнул вниз:

– Матушки, засамоваривайте!

Валечка приобнял друга.

– Ну чего стушевался, вот познакомлю тебя с сестрой и ее клецками.

– Нет, нет, дочь на каком-то модном митинге за городом, – вернувшийся доктор жестом пригласил за стол. – Обед отличнейший. Премного доволен кухаркой. У меня и комендант нанят. И сестра-хозяйка. А сегодня жду старшего ординатора с Матросской Тишины. Дела налаживаются. Может, и вы к нам? Мы бы уж расстарались с контрактом.

– Да я и без оплаты, диплома нет… – улыбаясь и усаживаясь за стол, проговорил Родион. – Хотя, поговаривают на Москве, Шехтель – архитектор без диплома, а какие особняки ставит.

– Вот, вот. Так что же, по рукам? Я вижу, у вас получается.

– Отчего же без оплаты, дядя? Твои Хлудовы прижимистые, да при деньгах. У староверов мошна тугая. А Родька за добавочный курс платит, он из десятников в архитекторы стремится.

– Вот бы и ты, Валечка, в архитекторы. Доходное дело, – напутствовал доктор.

– Навряд ли. Если б не они с Филиппом, я б из Школы десятников ушел – не по мне. Тянет меня куда-то… может, в учители?

– Позвольте мне все же вернуться к рабочим. По поводу колера поспорили. Боюсь, не то смешают. И быстрее бы красить. Вот-вот мороз ударит. Сегодня знаете, какой день? Родион-ледогон, стало быть, вот-вот льда дождемся.

– Вот ты, друг, молчальник великий. И я-то упустил именины, и Филипп! – совестил товарища Валентин.

– День не вышел. Айда со мной колер мешать, господин учитель.

После обеда и покраски оставшихся помещений доктор долго прощался с Тулубьевым, жал руку, с удовольствием вдыхал резкий запах скипидара, извести и чувствовал прилив неподдельной радости от сделанного дела, от легкости плеч. В сумерках проводил гостя до ворот, тут вспомнил о задержавшейся дочери и о запропавшем ординаторе из главной больницы. Вечно так в жизни: чистого счастья не бывает. Видно, для того, чтобы горечь добавляла неутоленности в нем.

В полночь Евгения вернулась развеселой и уставшей, а наутро встала рано и в добром духе. Валечка на весь день засел в бесплатной Морозовской читальне на Сретенском бульваре, готовился к испытаниям по геофизике. Доктор метался между кухаркой, комендантом и санитарками, которые то и дело жаловались на отсутствие чего-либо. Женечка с улыбкою следила за суматохой в доме и размеренностью вне его: поскольку, закончив отделочные работы в помещениях, рабочие перекинулись на обустройство территории двора и сада.

Ночью поднялся ветер. Последние листья сирени и тополей враз облетели. А следующим утром весь сад открылся новому дню припорошенным инеем – как покрытый белым цыплячьим пухом. Кухарка причитала «Родион тепло гонит вон». Высокий в картузе строго-настрого велел не открывать окон из-за недавней штукатурки и покраски. Женечка радовалась за отца – вот и мастерового толкового нанял. Потянуло на мороз. Солнце вмиг побледнело, выцвело. Скоро шубы надевать. Женечка загадочно улыбалась при воспоминаниях об увиденной третьего дня за городом лисьей шубе. И ни с кем теми воспоминаниями не делилась: ни с отцом, ни с братом. В комнатах пахло краской, снизу из полуподвала поднимались кухонные ароматы теста, свежего хлеба и пирогов с повидлом – запахи неуловимого течения счастья. Через свежую сдобу даже близкий приезд умалишенных не казался таким уж страшным.

1905. Монахи

«Г.И.Х.С.Б.п.н.

Знаете, там – на Небесех – хронопотоки движутся быстрее. Здесь смотрим мы на безнаказанность злодейства и сетуем на несправедливость. Ищем очевидности наказаний, прилюдного отмщения. А ведь сказано: “Но суд им давно готов”. На Небесах строят развилки. Там надежды тщат. Там в отсутствие времени потоки идут скоротечней. Там решение по событию опережает само событие. А событие догоняет свой суд. И видит Троица, как сотворяется зло. И противостоит.

А причиной сим рассуждениям стоят видения неизвестной природы. Снова засиделся в секретарской до поздней ночи. Под утро легла тишина и в барских комнатах. И мне бы отправиться подремать. Да все хотелось до конца скопировать выписку с лицевого летописного свода о ногайском происхождении предков князей Ю. И, видать, сморило. Тут они и явились – монахи. Их явление предо мною всякий раз отличает видение от сна. Эх, кабы снились… Все б полезнее для умственного здоровья.

Постояв, монахи оставляют горницу. И вижу я иную будущую камарилью – мирскую. Угадать не в силах: где происходит, с кем, кого касаемо. Пляшет босой мужик в полуистлевшей рубахе, хлещет себя хлыстом. Вокруг него девки нагие куражатся, распаренные. Кажется, до смерти их бес и запарит. А вот тот же мужик рубаху поменял на шелковую сорочку, жилет напялил с тремя цепями для часов-луковиц. Зачем ему столько часов по карманчикам, время-то у всех отмерянное, считанное, лишнего не дадут. Должны останемся за потраченное впустую. Топочет мужик сапожищами, в раж вошел, вокруг него уж не девки дебелые, а дамочки столичные – статуэтки – одна другой тоньше. И вдруг вижу нож занесенный, бабенку безносую в падучей. Не сумела живот мужику вспороть, поранила, кровищи-то… Сама в припадке бьется. И гуси, гуси кругом. Гуси-лебеди. Безносую взяли в кандалы. И сидит она в каземате, суздальском ли, владимирском ли, да бахвалится, как самого сатану прирезать взялась. А по чьему наущению, на допросах жандармам не выдает. Жаждет внимания, кичится, недоубивица. Муторно мне стало. И не жалко вовсе.

А больше безносой интересуют меня те монахи, что покажутся, постоят да восвояси. Чем обязан? Чего ждут от скромного наемного письмоводца? В видениях как толмач понимаю все, о чем чужестранцы говорят. Но, как очухаюсь, ни одного слова воспроизвести не могу. И что же должен я вынести из пляски пьяного хлыстовца? Моего ли рода касается или княжеского? Не по уму разгадка.

Для соблюдения —

р. Б. Дормидонт-Мистик».

3. Самовер

Утром следующего дня после чудесного явления помощника-мастерового, а Арсений Акимович именно как чудесное расценивал появление Тулубьева, состоялся разговор с попечителями в монастыре. Сошлись на выгодности приобретения бесплатного мастера. А с жалованьем решили обождать, пущай диплом получит. Кругленькую сумму положили на счет больницы, делающей благое дело для города. Довольные на том порешив, разошлись, под ход ноги посетовав о самом архитекторе Кекушеве, занемогшем и находившемся под присмотром родни.

А по возвращении из монастыря Арсений Акимович застал необычную картину. В больничном холле, то ли в будущей гостиной, то ли столовой, расселись полукругом комендант, кухарка, сестра-хозяйка – кастелянша, Валентин и Евгения. И слушали неординарного роста, определяемого даже в сидячем положении, лысого незнакомца. Неторопливым тоном уверенного в себе человека тот продолжил говорить, как ни в чем ни бывало, хотя он один и видел появление доктора за спинами слушателей.

– Тогда воевода решил хитростью поломать раскольничью твердолобость. Приказал к утру наполнить сорок бочек карасевыми язычками. На бочку-то, пойди, тыщ сорок язычков надо. И сорок бочек. И соли. Так это налови сперва, вырви язычок у карася да засоли. Как к утру-то успеется? Братья ему в упрек: невозможное удумал. А воевода рассвирепел и велел в кандалы да в яму их за неповиновение. Голодом морил. Каждый из четверых братьев по одному отходил, да так и оставался не погребенным в той яме, пока все не сошли с земли. Воевода завидовать перестал, некому боле. Но после смерти всех четверых появились перед окнами его терема сорок бочек, полных карасевыми язычками. Испужалси. Вроде как знак ему с того света. Вскоре пришел воеводе вызов из самой столицы к государю Алексею Михайловичу. Добирались тогда из Читы до Москвы года полтора. А как предстал пред светлые царевы очи, так был отдан на милость протопопу Аввакуму. И Аввакум помнил, как его самого тот воевода мучил и как четырех братьев уморил. Воевода в ногах валялся, быстрой смерти просил. А протопоп другое ему удумал – постриг в монахи. Отмаливать. Но и постриг воеводе-мучителю не во благо. Отнялись у того руки-ноги, так он в параличе и помер. А четырех братьев почитают с той поры и по нашу пору.

Доктора заметила дочка, за нею и остальные. И все сразу подхватились по делам. Лысый, выпрямившись, действительно оказался выдающегося роста, представился:

– Тюри. С Матросской Тишины к вам, старшим ординатором.

– Бумаги с собой? – доктор пропустил коллегу вперед на пороге, а сам, приостановившись, поинтересовался у Евгении, о ком сказание.

– Об иргенских мучениках. Не сказание, а быличка, как он сам говорит. Столько ты интересного пропустил…

– После, после. Иду знакомиться.

Проводил гостя на свою половину и закрыл за собой кабинетную дверь.

– Как, говорите, ваше имя? – переспросил, щурясь на бумагу в руках.

– Тюри. Прошу на французский манер тянуть – Тюриии…

– У вас что же, французы в роду?

– Не исключено. Но к делу не относится. Вот все рекомендации. Прошу результироваться.

С полминуты открыто разглядывали друг друга из кресел с двух сторон стола в стиле сенжери[6]. На гладкой столешнице расставлен письменный прибор в виде гримасничающих обезьянок из слоновой кости. Доктор вкратце рассказал историю постройки лечебницы, перечислил имеющийся персонал, оповестил о сроках укомплектования больными. Планировалось принимать пациентов партиями и довести до двадцати пяти душ. Тюри задавал меткие вопросы, что выдавало в нем бывалого человека. Причем куда-то девалась та простоватость, с какою «пел» он четверть часа назад былину про карасевы язычки. Доктор отметил – за время службы в старой Преображенской больнице с Тюри не пересекался.

– А что вы к нам с большой лекарни да в малую? За жалованием хорошим?

– И за жалованием тоже. Вообще не засиживаюсь на одном месте. Бывало, перезимую и уйду.

– И от нас уйдете?

– Коли приживусь, останусь.

– А что гонит?

– Скука. Нового ищу.

– Да, неистребимо кочевничество в русской крови, зов орды. Хотя у вас-то французы в роду. И большим опытом обладаете по нашим особым больным?

– Немалым. Я их сперва в тюрьме наблюдал. После тюрьмы в сиделки пошел. Потом с ими на фельдшерском практикуме столкнулся. И после уж ординатором по доллгаузам.

– Позвольте спросить… э… в тюрьме в обслуге состояли?

– В сидельцах пребывал. В суздальском каземате для «безумствующих колодников».

– В Спасо-Ефимьевом монастыре?

– Точно так. Но оправдан и чист. И сама тюрьма закрыта в девятьсот пятом. Пала Бастилия.

– За что же в сидельцах?

– За драку с летальным исходом. Поповского сына забили. Не мой кулак последний, оговорили. С сектантами отбывал и с помешанными. Шалопутов повидал, молокан[7], прыгунов[8], штундов[9], мужиков-богородиц, баб-христов. С чуриковцами[10] знаком и с каменщиком-губителем. Все врут. Все на фу-фу.

– А вы какой веры будете?

– Я – самовер.

– Атеист? Из нигилистов?

– Не атеист. Верующий.

– Может, вы раскольник?

– Раскольников повидал. Но сам из самоверов.

– Так, так… Ну-с. Впрочем, у нас свобода вероисповедания. Расскажите про опыт с больными.

– В Алексеевской психичке в железе держали… В Екатерининской на «смирительные рубашки» перешли. На Матросской Тишине порошками лечат и водою.

– Гидропроцедурами? Да, это новейшее. А также идут споры о пользе введения под кожу делирикам кислорода.

– Опыты над людьми ставят?

Гость вдруг набычился. Доктор недоумевал.

– Позвольте, голубчик, медицина сама один большой опыт. Что вы, коллега, относительно гипноза думаете?

– Был у нас в лазарете один шаромыжник…

– Делирик?

– Он самый. Так тот персонал гипнотизировал. Ему все сносили свои золотые вещи: кто монокль, кто кольцо, кто ложечку…

– Вылечили?

– От гипнозу – да, быстро вылечили. Пристава привели. Оказалось, известный полиции шулер. А вот от пьянки отучить не вышло, забрали его в цугундер. А на мой счет не сомневайтесь, в сиделках долго был. Первую помощь оказывал. Фельдшером служил. С избирательным лечением знаком, строго по указанию главврача. Кое-чему обучен. Ну, а у вас тут как будет?

Доктор встрепенулся.

– Действительно, упустил сказать. У меня никакой медицинской диктатуры. Деятельный формат существования, режим, трудотерапия, вовлечение в общественно значимые события, просвещение через лекции, увещевание, убеждение и уважение. Ну и, естественно, трезвый образ жизни. Конечно, если острое состояние, в кризисе увещеванием не поможешь. Но станем подходить индивидуально и выборочно. Это вкратце кредо нашей лечебницы. Если же вы сторонник жестких методов содержания, если наши сочтете излишне мягкими, объяснимся сразу, я – не в претензии. Но тогда не по дороге. Оповещу кафедру, лично профессора душевных и нервных болезней Брусникина и разойдемся миром.

– Зачем же господину Брусникину сообщать… Очень мне, доктор, подходят ваши требования по трезвенности. В свое время много часов с «беседниками» провел, с чуриковцами. Даже в колонии у трезвенников живал, в ихнем «Обществе взаимопомощи». Папаша у меня из делириков. Но из дому я рано ушел, не при мне папаша карагодил. Беспристрастный рок беспрестанно тасует карты.

– Так что же, Тюри, выходит, сойдемся?

– То решится несколько позже того. Но теплое здешнее место мне подходит, свои не найдут, чужие не сошлют. Да куда дальше психушки ссылать-то?

Вечером доктор делился с дочерью и племянником: «Да-с… я вынес глубокое впечатление».

1905. Савва

«Г.И.Х.С.Б.п.н.

Голубиными шагами мыслей иду я к разгадке.

Небывалый случай – дождался! – один из монахов не ушел. Он говорил со мной не разжимая уст. А я все слышал и понимал из себя, из внутри. Мои вопросы и его ответы появлялись одновременно, нет никакой полусекундочки, никакого зазора между ними. И ответ заполнял меня всего без остатка. Он – весь я, даже больше меня, ответ и во мне, и вне меня. Как будто я бестелесен, хотя в тело обличен и границы его вижу. Просто через прозрачную ткань тела может просвечивать мебель в секретарской, через мои одежды видна ряса схимника напротив. И получается, когда я говорю с монахом, я больше, чем я, словно впитывающая субстанция.

Монах рассказал о себе. Сам он из 1390 года, а знания несет более древние. Все те, что появляются передо мной, – Хранители. Он один из Хранителей. Пока меня не посвятили в то, что же они хранят. Зовут монаха Савва, а служит он там, в 1390 году, другому монаху – Сергию, ангелу-хранителю Руси. Савва – духовник самого Сергия и братии. Игумен. Живет в Городке на реке Разварне, которая ниже по теченью Сторожей зовется. Река Сторожа столицу княжеств обороняет – Москву-матушку. И сам он, прозванный Саввою Сторожевским, строит в семь башен монастырь – первую лавру на Руси, что зазвонит колоколами своими и даст название городу на том же месте да поболе Городка. Возводит стены на горе, где ставится “опасливая стража” для стережения от неприятеля. Стены ему расписывает иконописец Андрей Иванов сын Рублёв, самолично пишет иконы и фрески “Русский Спас” и “Троица”. Через сто лет от кончины, говорит о себе Савва, обретут его мощи и при Алексее Тишайшем возвеличат. И будет так долго, но потом наступит событие, когда придет голове Саввы угроза. В тот год угроза встанет и перед княжеским домом, перед семьей Ю., где на одного сына меньше будет. Выстрел. Дуэль. Отпевание. А мне, старику на восьмом десятке, все то грозное доведется увидать. Какого же: меньшого или старшего прострелят?!

Мой горький вскрик о сыновьях спугнул монаха. И он, не сходя с места, исчез. Тотчас нахожу себя: я в своей тесной секретарской, в четыре аршина. И вот перо, вот лампа, вот скамеечка для ног и дорожный сундук с секретом – все на своих местах, все настоящее. Руки мои и одежда ничуть не прозрачны. И никаких монахов. Себе не поверить могу. Но как же не верить игумену, преподобному, “всем грешным прибежищу”? Всем, понимаете? И что я князю скажу о сыновьях его? О дуэли? Нет, такой доклад смерти подобен.

Авось монах ошибся. Обожду. И стану голубиными шагами мыслей идти к разгадке.

За сим и для соблюдения —

р. Б. Дормидонт-Мистик».

4. Лютый народ

На великомученицу Екатерину поступили семеро. Привезли их раньше назначенного часа. Доктор отсутствовал, уговаривался с двумя провизорами по соседству о поставках материалов и препаратов, а вернувшись, застал у ворот разворачивающийся санитарный автомобиль и отъезжающую пролетку. Автомобиль дунул в клаксон, вспугнул лошадей, прохожих, пересек трамвайные рельсы Коллежского вала и был таков.

Атмосфера в «смирительном доме» казалась приподнятой, персонал вышколен долгими днями ожидания и инструктажем Арсения Акимовича, мебель расставлена, обед готов на дюжину персон. Больным отведены палаты на втором этаже, который от первого отделяли запирающиеся двери с выходом на лестничный марш. Сама лестница с орнаментом из кованых лепестков казалась сегодня особенно тонко-ажурной и праздничной. Там же на втором разместились ординаторская, изолятор и процедурные с оборудованием, инструментами, с перкуссионными молоточками, щипцами Мюзо, рефлектором Минина, автоклавом. Столовую организовали на первом, забрав под нее помещение поменьше, а самую просторную залу оставили под гостиную с роялем, библиотекой и шахматным столиком. Доктор сперва хотел уместить здесь бильярдный стол, но Тюри отговорил, упомянув про случай из своей практики: Бонапарт использовал бильярдный кий в споре с Котом-Ученым, оставив последнего без глазу.

Старшая сестра милосердия спорила с кастеляншей из-за раздачи больным халатов, тапочек, громко пересчитывала комплекты постельного белья и полотенец, выговаривала молодым сестричкам за неэкономную трату марлевого материала и микстуры пустырника. Комендант, он же сторож, истопник и снабженец, жарко натопил колонку в котельной полуподвала; в палаты подавалось тепло, в умывальни – горячая вода. Персоналу разрешено оставаться на ночь во флигеле или, как в дни без дежурства, отправляться на ночевку домой. Комендант, одинокий вдовец, поселился в собственной комнате и следил за закрытием дворовых ворот, калитки, дверей первого этажа, черного хода в ночное время.

Из двадцати пяти металлических коек заняты семь: пять в одной палате и две в соседней. Приветственный ужин с добавкой яблок и пряников. В девять вечера отбой, открытые палатные двери в коридорный полумрак, где дрожит в воздухе пятно матового стекла керосинки на посту медсестры, ученически-старательно выводившей в журнале дату, время заступления на дежурство и первую фразу: «Палата на двоих отказывается спать, спутав день с ночью».

В кабинете доктора на первом Тюри зачитывает вслух из заполненных тетрадных листов. Арсений Акимович слушает внимательною спиною и одновременно смотрит лунно-снежный балет на пустынном дворе. А сад у монастырской стены с Львиными воротами смотрится в свою запущенность.

– Фамилии все переписал. Пачпорты собрал в количестве шесть, у седьмого пачпорт отсутствует, имеется лишь справка из полицейского участка. Вот, прилагаю, убирайте в сейфу. Далее. Всем составил «скорбные листы»…

– Ээ… истории болезни?

– Сии листы состряпал по рапортам той лечебницы. У никого ничего не описано по течению болезни. Новенькие как есть. Пребывание в доллгаузе от двух недель до трех. Лютый народ… Двое Ивановых, двое Кузнецовых, один Петров. Остальные не лучше. Есть Петр Иванов и Иван Петров, поди запомни. Я им клички дал.

– Нет, по прозвищам звать не годится. Будем осваивать фамилии.

– То решится несколько позже того. Осваивайте, коли надобно. А мне не надобно. Итак, первый. Съел канарейку. На птичий клей поймал. Теперь утверждает, что она поет у него в брюхе. На вид абсолютно здоров и благожелателен. Дважды попадался полиции в монастырской ночлежке. Склонен к побегам. Зовется Липкий.

Доктор в изумлении разворачивается от окна.

– Живьем?!

– Живьем. Второй. Ежедневно отмечает даты и праздники. Утверждает, что нынче день кисельных барышень…

– Кисейных…

– У него кисельных. Сообщил, что нынче именины Ермогена, чествование святой великомученицы Екатерины и памятная дата открытия Ниагарского водопада. Напряжен. Возбужден. Больно сильно активен. Ищет повод выпить. Праздник – как причина. Назвал второго Календарёвым.

Доктор поморщился и снова уставился в окно, щекою прижимаясь к дочкиной работе – жаккардовым гардинам цвета перванш.

– Третий номер считает себя черепахой. Ищет темноты, просит капустного листа. Временами ползает на четвереньках, пятится. Крестится одним пальцем, иаковитскую ересь исповедует. Верует в какого-то Барадея и Иакова. Изымался урядником из опиумного притона. Расслаблен. Потерян. Рассеян. Склонен к суициду.

– Совсем мизерабельный?

– Как есть. Так пусть Черепахой и будет.

Доктор утвердился: прозвищам надо противостоять. Прозвища унизительны и противны самой сути свободной человеческой натуры.

– Четвертый. Поэт…

– Поэт, как хорошо!

– Убийца. Убил музу, свои сны, амбиции, вдохновение, совесть, память и плюшевого медведя дочери. Медведь приходит к нему во снах и спрашивает, есть ли у него совесть, а он не помнит. Грозится медведю вспороть живот наново. Ревнует к дочери. Ночами бредит. Холерик. Поэт так и будет Поэтом.

Доктор поежился. Но сквозняков нет. Рамы плотные, двойные, на каждой продумана витая медная ручка, напоминающая тот же растительный орнамент межэтажной лестницы.

– Пятый номер. Солдат. Устроил драку. Из-за подушки повздорил с шестым номером. Сестрички объясняли, подушки одинаковые – всем на гусином пуху. Нет, говорит, я в свою подушку верю. И нюхает. Порохом, говорит, пахнет. Страдает галлюцинациями. Недавно состоялся разъезд супругов. Точная дата разъезда неизвестна, но с того времени впал в непрекращающийся запой. Назван Чуйко.

– Почему Чуйко? – спросил доктор через плечо.

– Это его фамилия и есть. Легко запомнить. Следующий. Шестой. Ямщик из-под Калуги. Подрался с солдатом Чуйко. В Москве с малолетства. Нечист на руку. Вот он как раз Иван, у них в деревне все Иваны. Потому их по цвету различают, Рыжий Иван – Красненький, брюнет Иван – Черненький. А он зовется Ванька Мани Туды-Сюды Вани Мурина. Это все одно имя. Ну, запомните, Арсений Акимович? То-то и оно. Тут и мать его и отец указаны. Ванька Мани Туды-Сюды Вани Мурина будет зваться Ямщиковым.

Доктор убеждался все больше в житейской опытности и смекалке Тюри.

– И последний. Верстальщик из типографии. Старовер. Пачпорт изрисовал каракулями. Невеста оказалась иоанниткой[11], на этой почве, похоже, и съехал. Через бабу. Любовью живу, говорит, хоть ееная любовь жисть спортила. Перенести глумление иоаннитки над его старой верой и впадение в ересь из-за митрофорного протоирея не всякий может. И я с отцом Иоанном Кронштадтским встречался на исповеди…

– О том позже, голубчик Тюри. Не до ваших быличек.

– Можно и позже. Назовем его Метранпаж. Все. Семеро. Банк.

– Драчунов в разные палаты определили?

– Точно так, к солдату подселили Поэта.

– Даа… что не делирик, то романтик.

– Лютый народ…

1905. Висельные письма

«Г.И.Х.С.Б.п.н.

Жить с ощущением близкой беды мучительно. Окружающие твоих страхов не разделяют: либо отмахиваются, либо обидно вышучивают. И вот ты один на один со своими протознаниями. Сообщенное мне монахами о дуэли держу в секрете, хоть молчание и неимоверно затруднительно. Изредка издали вижу “гарцующих” наследников, балагуров, сменяющих смеха ради военные мундиры на русский расшитый жемчугом сарафан, лохмотья христорадников – на женские платья-комбинации по последней парижской моде, вычисляю: кто же, кто из них отойдет первым?

К тому же занимает меня необъяснимый факт существования в нашем времени другого времени, ушедшего, словно одно в другом, как в матрешке. Мне, внимающему, давно почивший, но живой монах повествует одновременно и о своем прошлом, и о своем будущем, которое также есть сей час давнее прошлое. Во мне близко звучит его история о создании первой лавры, об обретении его мощей и о разорении его праха, отделении головы от тела. И как подобное мгновенное многовременье возможно? Проникновение одного в другое в одночасье. Или времена всегда одинаковые на дворе, да мы не все из них при том видим? Все строится и рушится одновременно. Объяснить ничего более не умею.

Если я должен донести до князя касающиеся его скорбные сведения, как самому при том остаться целу? Письмоносец поневоле. Когда почтовый повоз в русских землях сменился ямской гоньбою, на пустом месте, где ямских станций не учредили, там взялись за дело монахи. Монахи держали “несговорчивый кабинет” и почту. Если оставить при себе послание монахов, не будет ли то с моей стороны нарушением почтовых правил? “Спеши, гонец, спеши!” – эта шутливая фраза аристократов с пририсованной виселицей стала смертоносной для гонцов. В самом деле, я же не почтовик, доставляющий висельные письма! Пририсованная к письму виселица напоминала гонцу о его долге. Но в чем тут мой долг: в умолчании или доставке?

Пока лишь утвердился, что одно из времен подступающих есть чу́дище о́бло, озо́рно, огро́мно, стозе́вно и ла́юще. Оно разорит княжеское гнездо, разлучит семью. Гробы членам семьи княжеского дома будут заказаны у иностранных гробовщиков. Выжившего из братьев – кого же? – вовлечет в такую гибельную воронку и череду смертных грехов, что ушедший не позавидует. Ох, ох, что же за времена наплывают. И тут…»

5. Лисья шуба

Запах вошел первым; керосин не спутать ни с чем, он и касторку забил, и аромат гиацинтов. После комнатная дверь впустила мех – длинную полу когда-то шикарной лисьей шубы. И лишь потом, одновременно с голосом, появился в комнате весь фейерверк манер, пластики и пантомимы под именем летчик У. Ф.

Знавшие У. Ф. ни на йоту не удивились выбору им летного дела. Скорее их удивление возникло бы при слухах, что У. Ф. сделался бухгалтером заготконторы, присяжным поверенным, десятником строителей или, что уж вовсе невозможно, держателем прибыльного бизнеса – погребальной конторы. Но нет, в авиаотряде воздухоплавательного общества «Огнеслав и Ко» он вполне оправданно прослыл завсегдатаем летного клуба и авиационных митингов.

На сегодняшнем авиамитинге ожидалось показательное выступление основного авиаотряда «огнеславцев». Акция загодя готовилась с тщательными репетициями, проверкой техники и подбором участников. Собрались вместе авиаторы, публика и, наконец-то, выправилась программа. Погода дозволяла. Выстроены дополнительные открытые трибуны – народу из города набралось порядком; в комнатах летного штаба накрыты столы с шампанским и мороженым от «Мартьяныча». В ровном ветре вьется прирученное мачтой полотнище флага. Новичков к участию в показе не допускали. Но летчик У. Ф. неосторожно назначил в день показа свидание на летном поле одной интересующей его особе.

Когда впервые встретился с нею глазами, ему страшно стало. Потом так странно делалось им обоим: в толпе или просто кучке людей на акциях «Огнеслава» они часто выхватывали друг друга взглядами: сначала случайно, а после уж и нарочно выискивая знакомое лицо. Он заговорил первым и из того минутного разговора понял: барышню зовут Зосей, она дочь состоятельного родителя, и сама не чужда летного дела. У. Ф. едва успел начать знакомство с подходящих фраз, как собеседницу окликнули по имени.

– Зося!

– Да, папа.

– К «Гномам».

Девушка в «летной» куртке и кожаных штанах ловко приподнялась на ступень «Фиат Зеро» и, отъезжая от здания клуба, резко выкрутив руль, махнула новому знакомцу. Он неожиданно для себя дернулся, побежал за авто и через ревущий мотор крикнул: Филипп Удов.

Филипп слышал про французский завод «Гном-Рон», выпускающий в Москве авиационные семицилиндровые моторы. Стало быть, отец черноглазой барышни имеет дело с французами.

В Школе десятников преподаватели, слушатели и, конечно, его друзья, Петров и Тулубьев, стали замечать примесь касторки и керосина при появлении Удова в аудитории. Что он только не делал со своей одеждой: вымачивал, проветривал, утюжил. Мать его – подбитая тапком мышь – прокладывала белье лавандой и листами герани, но от белья по-прежнему несло смесью касторки и керосина. И нужно было что-то отвечать на прямой вопрос Родиона, тот всегда излишне прям, до резкости:

– Касторовое масло? Ты в шоферы подался? Бросаешь Школу?

Тут же вступил Валентин, вечный примиритель:

– Ну почему бросает? И почему шофер? Может, провизор?

Все трое рассмеялись, провизором с колбочками и пробирками Филиппа никто не представлял и сам он себя тоже.

– А ты, Апостол Петр, скандалов боишься больше неуда по тригонометрии.

И тут же снова Родион с пристрастием к Филиппу.

– Женщина? Признайся, все дело в женщине?

– Тулубьев, ты излишне недипломатичен. Просто надо искать перспективу. А нынче перспектива в воздушном пространстве. За авиаторами – горизонты будущего. Одноместные аэропланы скоро будут у каждого человека. И человек с крыльями сможет покрывать расстояния в тысячи верст за какие-нибудь полчаса. А я знаете какие фигуры стану исполнять? Ого-го! Как заложу вираж…

– А синица в руках лучше.

– Да, Валечка, Школу десятников не брошу. �

Продолжить чтение