Белый шум

Размер шрифта:   13
Белый шум

© Меркушев В.В., обложка, текст, 2025

© «Знакъ», макет, 2025

* * *

Миниатюры

Тополиный пух

Когда воздух наполнен тополиным пухом, в парящем над землёй тонковолокнистом мареве проступают самые проникновенные миражи июля. Парящая невесомая взвесь набрасывает на расплывшийся от жары город свою полупрозрачную пелерину, и уже невозможно различить явь и фантомы воображения, которые, наконец, находят для себя подходящую среду. В это время нам не бывает более двадцати, и голова кружится от внезапного, необъяснимого счастья. Душа обманывается исполнением надежд и больше не наполнена тревожным ожиданием, не сожалея об оставленном пространстве прошлого и совсем не замечая горизонтов будущего. Очень легко представить себя вовлечённым в это вселенское коловращение пушистой материи, ибо подобно тополиному пуху легка освобождённая память и также привольно воображение, избавленное от отягощающих пут времени. И если тебя вдруг неожиданно спросят: «Зачем живёшь?» – ты удивишься и не поймёшь вопроса.

Акциденция – случайное свойство вещей

В зале было сразу несколько ораторов, но не было ни одного стула, чтобы присесть. Я решил слушать всех одновременно, поскольку это создавало приятный униформный шум, который навевал мне мечты о море, тихом уютном пляже и ласковом закатном солнце. Впрочем, мысль о закатном луче появилась у меня не случайно, ибо больше всего я хотел спать, и моё бодрствующее сознание никак не желало мириться с отсутствием в помещении не только удобных диванчиков, но и самых заурядных стульев. Безуспешно расхаживая промеж говорящих в поиске точки приложения, я остановился подле самого неистового оратора, грузно навалившись на дверной косяк. Оратор, обнаружив единственного слушателя, усилил свою патетику, запустив в моей сонной душе прохладный береговой бриз. Сон смежил веки, но бодрящий ветерок от необузданного вещателя холодил виски и упруго обдавал лицо, не позволяя мне окончательно свалиться в желанное царство Морфея. Память не сохранила всех подробностей того вечера, но я явственно помню, что вскоре в зал зачем-то начали стаскивать диваны и стулья, хотя там уже не оставалось ни одного оратора.

Старые фото

С какого-то момента я почувствовал холодок отчуждения от весёлого праздника старых фотографий. Теперь у меня получается смотреть на остановленные затвором фотоаппарата счастливые моменты прошлого исключительно в свете сегодняшнего понимания жизни, которое невольно накладывается на всё, запечатлённое там, на весь антураж ушедшего времени. Мне досадно и больно, что годы стёрли знакомые имена и не существует боле в подлинности и полноте та уютная обстановка, откуда некогда улыбались мне все эти беззаботные лица. Их, по сути, больше не существует, да и я теперь стал другим, взирающим на своё прошлое с позиции прожитых лет, меня изменивших. Кому-то из тех беззаботных и счастливых я стал совсем чужим, с кем-то меня развела упрямая череда случайностей, и, пожалуй, найдутся даже те, кто меня уже совсем не вспомнит.

Однако есть в этих старых снимках то, что заставляет сильнее биться сердце и возвышает душу над всем неосторожным и опрометчивым, несправедливо оставленным, невоплощённым в дела и поступки.

Это беспечный и неунывающий ток бытия, существующий как бы сам по себе, отдельно от всех нас и в то же время уносящий нас туда, где живут мечты и надежды, где никогда не кончается день и никогда не заходит солнце, где царит дружба и торжествует любовь.

Казалось бы, что теперь мне все эти радостные лица забывших и оставивших меня друзей, если у меня уже совсем другая жизнь и образованная их уходом лакуна давно заполнена плотной тканью незыблемой повседневности. Но я по-прежнему храню альбом своих старых фотографий, поскольку именно через него могу ощутить причастность к оставленному в юности чудесному миру Несбывшегося, пожалуй, общему для всех нас.

Апрель

Никогда так стремительно не спешат часы, как ранней весной, когда сходит снег и просыпается земля. С первых распогодившихся солнечных дней меня не покидает ощущение, что я везде безнадёжно опаздываю, и мне решительно ни на что не хватает времени. Возможно, и прежде у меня мало что получалось, но это было не так заметно, пока бездействовала природа, погружённая в свои дивные белые сны. Однако когда я был юн и незадачлив, мне не казалось, что я ничего не успеваю сделать. Всё моё существо было пронизано весенним током, и я, подобно брошенной в поток талой воды щепке, плыл согласно течению – не медленнее и не быстрее. Сейчас, наверное, я просто плыву против течения, и весна является помехой моим задумкам и планам. Полагаю, что те же чувства испытывал и наш русский гений, когда писал: «Весной я болен, кровь бродит, чувства, ум тоскою стеснены. Суровою зимой я более доволен…» Да, только весной и понимаешь, насколько далеки друг от друга эти два противостоящие друг другу измерения: природное и человеческое.

Прозаическое приложение к общей теории относительности

Идея связности пространства и времени представляется странной исключительно по причине человеческого стремления к покою и сонной неге. Будь человек быстр и активен, какими бы близкими ему показались все горизонты, и каким бы несущественным оказалось время, соотносимое, скорее, с освоенным пространством, нежели воспринимаемое как нечто, имеющее самостоятельную природу.

Но если прислушаться к ветхой мудрости и поверить, что все науки – суть философия, то тогда из общей теории относительности вытекает интересное следствие, а именно – принцип нераздельности памяти и воображения. И здесь время опять не самодостаточно, поскольку ничто не мешает нам пережить какое-либо событие вновь, обратившись к памяти с целью наполнить его плотью воображения. А значит, что пока жива память, всё по-прежнему с нами: и счастливые зарницы детства, и пленительные печали мечтательной юности. Рукописи не горят, как было сказано в одном известном романе, но никуда не исчезает и всё остальное. Нужно только победить в себе извечное человеческое стремление к покою и заставить трудиться воображение, нередко пребывающее в сонной и бесстрастной неге.

Белый шум

Вообще-то, музам пристало быть послушными и молчаливыми, чем бы ни был наполнен переменчивый дольний мир. Но они не бессловесны: в благополучные времена их голоса, подобные белому шуму, вполне различимы, хотя музы заняты исключительно сами собой и не склонны привлекать к себе внимания – кто-то прислушивается к их голосам, очаровываясь дивными звуками, а кто-то их не замечает совсем.

В грозные и скорбные времена музы обретают характер ответного эха, вещая голосами героев и к ним сопричастных. Многократно отражаясь, усиливаясь или слабея, эхо множит славу героев, разнося её во все уголки земли, чтоб ничего не смогла упустить Мнемозина, строгая мать всех муз, держащая в памяти все события и все имена. А Мнемозина бдительно следит за своими дочерьми, не допуская нарушения установленного порядка и разрешая им обретать свой голос только с возвращением спокойных и благодатных дней. Вот тогда-то и будет позволено заговорить музам, и мир снова наполнит их прежний беспечный речитатив, умиротворяющий, но отстранённый от мирских дел и почти неслышимый, словно ненавязчивый белый шум.

«…откладывать не надо…»

Спроси любого и всяк тебе ответит: «Неандерталец? Это прямоходящее волосатое существо, крайне примитивное, тупиковое, а оттого и вымершее». Однако мало кто вспомнит, что неандертальцы превосходили в объёме головного мозга оформившихся позднее из тех же гоминид представителей «человека разумного», к боевитому отряду которых мы имеем счастие принадлежать.

Неандертальцы первыми покинули общую колыбель – Африку и ушли в северные земли, подальше от агрессивных соседей, не желая коммуницировать друг с другом и сбиваться в большие стаи. Об их жизни мы почти ничего не знаем, известно только, что их гены живут в нас и явно или неявно сказываются на нашем внешнем виде и поведении. Принято считать, что веснушки и прямые волосы – это от них, свойство набирать лишний вес – также от неандертальцев, да и характер раннего «жаворонка» тоже достался нам от этих индивидуалистов в наследство.

А вот про интроверсию неандертальцев и экстраверсию «человека разумного» учёные отчего-то не говорят. А что так? Говорят же, что пришли к нелюдимым неандертальцам стайные и активные сапиенсы и выбили их с насиженных мест в зону, где физическое выживание практически невозможно.

Только неандертальцы отомстили за это нахальным вторженцам, подарив интровертность их геному. А интроверт – исключительно загадочный тип личности, которому Стругацкие обещали особую будущность в качестве «людена» – существа с особой психофизикой и феноменальными способностями. И как знать, вдруг да вздумается Провидению так подкрутить спираль эволюции, что в основании алгоритма развития видов будет не приспособляемость и нахрап, а разум и самостояние. И утвердившиеся людены возведут неандертальцев в основание своей родословной, совсем забыв про Гейдельбергского человека, которого «человек разумный» считает своим предком.

А пока этого не случилось, необходимо со всей победной прытью нашего вида выполнять рекомендацию Наставников из произведений всё тех же Стругацких: «Чистить надо, чистить…откладывать не надо!»

Кусочек неба

В соседнем доме некогда жил астрофизик, мой университетский профессор, и мне представлялось, что по ночам в окнах этого старого здания живописались и множились карты звёздного неба. А по утрам, когда я спешил на его лекции, эти карты исчезали, и на их месте зажигалось солнце – где-то в полную силу, а где-то лишь частичкой своего пылающего диска.

Когда не стало профессора, а дом перекрасили в весёлый оранжевый цвет, мне стало казаться, что полностью сменились и его жители, невольно сопричастные астрофизике и солидарные с проживающим здесь учёным, посвятившим себя такой чудесной неземной науке. Стёкла ночных окон перестали отображать звёздное небо, а лишь скорбно темнели чёрным турмалином или сочились болезненным электричеством ночников. Зато по утрам в них врывалось беспокойное солнце в надежде отыскать профессора, знавшего всё, что происходило на небе и называвшего по имени даже самую тусклую и маленькую звезду. Вселенная, видимо, так и не смогла смириться с его потерей, ибо вечером над домом астрофизика первыми зажигались звёзды, которые виновато мигали и стремились спуститься как можно ниже, чтобы попытаться заглянуть в его осиротевшие окна. Хотя, может быть, и не печалился ни о ком необъятный Космос, а просто из моего окна виден только этот дом, и над ним – крошечный кусочек неба…

Обводный

В Обводном, словно помутневшем зеркале с растрескавшейся амальгамой, все отражения похожи на тени, запутавшиеся в зеленоватой тине топкого и неглубокого дна. Зато закованный в гранит канал принимает в себя всё, с чем соприкасается его тяжёлая вода. Даже когда над городом нависает низкое небо, безжалостная рябь Обводного захватывает и его, вытягивая небесную свинцовую хмарь в длинную тусклую полосу, изломанную посередине двумя мостами – Атаманским и Боровым. Можно считать Обводный своеобразным притоком реки забвения Леты, уносящим в небытие залива не только сточную взвесь, но и тревожную душевную муть, которая скапливаясь в памяти, будоражит чувства, не позволяя им остыть и более не беспокоить. Но если выйти на пролёт того же Атаманского моста и посмотреть вниз, то можно ощутить, как поток цепкой воды подхватывает и увлекает в небытие все накопившиеся тревоги и недоразумения, все разочарования и обиды. И кажется, что в огромном опустевшем мире не остаётся ничего кроме вовлечённого в общее движение собственного отражения, послушной течениям придонной растительности и медленной зеленоватой тины, скользящей по гранитному обрамлению безлюдного канала. Вот тогда-то, в самой глубине подсознания, и загорается зеленоватый огонёк свободного пути, позволяющий пришедшему сюда, очищенному и обновлённому, сделать беспрепятственный шаг в будущее.

Б стране дождей юности

В моей стране юности очень часто лил дождь. Иногда дождь затягивался на несколько дней, отчего люди без необходимости не выходили на улицу, опасаясь промокнуть.

А мне нравился дождь. Я любил бродить по мокрым тротуарам, радуясь бегущим по асфальту бурлящим потокам, заглядывая в туманные переулки и пустые дворы.

Дождь дарил мне этот мир целиком, раскрывая в монотонной морзянке свои сокровенные тайны.

На других широтах юности господствовал другой климат. Я знал, что там шумели моря и бушевало солнце. Но мне милее был скромный уют моей параллели дождя, где так свеж промытый дождевой водой воздух, и где можно рукой дотянуться до сошедшего к земле неба.

Двор

Я всегда знал, что петербургские дворы особенные. И каждый – со своими странностями и сокровенными тайнами, со своей причинной механикой и аксиоматической метафизикой.

В этом отношении двор у моего дома ничем не отличается от всех прочих.

Скажу только, что окна моей квартиры расположены прямо под крышей, и я со своего высокого этажа могу наблюдать всё, что происходит во дворе, как, собственно, обозревать и сам двор, зажатый со всех сторон безликими дворовыми фасадами с навершием из труб, антенн, смотровых башенок и ротонд.

Но первое, что бросается в глаза всякому, очутившемуся здесь, – это мощные вентиляционные короба, ползущие по щербатой штукатурке выступающего брандмауэра и уходящие своими закопчёнными раструбами прямо в небо.

Эта жестяная конструкция чем-то напоминает величественный уличный орган, и в этом легко убедиться, если присесть на скамью у двух тополей, между которыми тянутся матовые органные трубы – гулкие вентиляционные аэрофоны. По сути, та скамья не что иное, как обыкновенный органный пульт, с которого любой желающий может заказывать чудесную музыку небесных сфер, однако слышимую только в этом уголке нашего небольшого двора.

Возможно поэтому я по вечерам иногда вижу на скамье человека, который, словно к чему-то прислушиваясь, обращает своё лицо к небу, туда, где кончаются трубы уличного органа и откуда, очевидно, доносятся увлекающие его звуки. А после, наутро, двор наполняет чарующая музыка, – это наш вчерашний посетитель горней филармонии воспроизводит вечерние мелодии неба на своём домашнем фортепиано.

Неизъяснимое

Снег не прекращался уже третьи сутки, и мне начинало казаться, что в медлительном падении пушистых хлопьев скрывалось некое послание, которое необходимо было принять и осмыслить.

Я вышел на улицу и подставил лицо обжигающему снегу. Слипшиеся снежинки падали с большой высоты, но я начинал замечать их лишь в непосредственной близости от себя. В хаотическом движении снежных хлопьев невозможно было обнаружить ничего особенного, разве что в пространстве между их появлением в поле зрения и касанием ощущалась полновесная пауза, наполненная какими-то недоговорённостями, смутными очертаниями, чем-то недооформившимся, ускользающим, неопределённым… Когда же снежная мгла совсем поглотила дома и дворы, тротуары и фонари, тайный смысл адресованного мне послания красноречиво заявил о себе. Мгновенно душа наполнилась таким упоительным восторгом, таким ошеломительным счастьем, словно мне удалось обрести крылья, и я теперь мог подниматься высоко в небо, туда, откуда был ниспослан этот чудесный всезнающий снег. Он по-прежнему падал, только я снова был способен различать улицы и фонари, дома и тротуары. Я смотрел на поднявших воротники прохожих и удивлялся их спокойствию и неокрылённости. Счастьем дышала каждая клетка моего существа, всё во мне кипело и ликовало, однако обретённой радостью, отчего-то, не хотелось делиться ни с кем.

Наверное, это снежное послание было адресовано исключительно мне одному.

Жемчужина

Мне пришлось признаться, что я слишком открыт и расположен к контактам со своим окружением, и, следовательно, ничем не защищён от внешних воздействий. Но не эта мысль заставила меня озадачиться и переменить модель моего социального поведения, а осознание причины такого посыла, приведшего меня к неизбежному внутреннему перестроению. Сознательное всегда уступает бессознательному, которое несложно понять посредством интуитивной подсказки. Оказалось, что всё дело в качестве нашей души, которую вполне можно сравнить с двустворчатой раковиной, обитающей на морском дне. При попадании в открытую раковину песчинки, раковине необходимо сомкнуть створки, чтобы в своём тесном закрытом мирке преобразовать случайную песчинку в жемчуг.

Мастерская

В какой-то момент я вдруг осознал, что давно уже нахожусь в мастерской у Бога. Везде бодро позванивали волшебные молоточки и звёздным огнём горели чудесные горны. А с небесной наковальни к моим ногам падали пылающие кленовые листья с яркой красноватой окалиной по ажурным краям. Я посмотрел вверх и обнаружил там огромные воздушные меха, где что-то вибрировало, дрожало и клокотало, словно в них сосредотачивалось всё живое. По всему было заметно, что работа здесь не прекращается ни на секунду.

С восторгом и завистью я смотрел как в этой удивительной мастерской даже самая грубая и невзрачная материя обретает душу, а из обыкновенной глины получается ласкающая зрение плоть. Новоявленные создания, едва обретая необходимые формы, сразу же гармонично подсоединялись к произведённым ранее, причём таким образом, что возникало ощущение строительства, ведущегося с грандиозным размахом, где всё имело особенный и глубокий смысл.

Мне не составило труда определить в этой взаимозависимой организации сущностей и вещей своё собственное предназначение, равно как и всех моих собратьев, кому посчастливилось оказаться здесь. Нам, как носителям разума, было поручено внимательно изучать творения, созданные волением совершенного Мастера, следить за их сохранностью, а также не допускать поломок и общего нестроения. В противном случае мы рисковали бы обмануть надежды нашего Создателя, Который любезно предоставил нам возможность войти в качестве подмастерьев в Свою мастерскую.

К эстетике замусоривания

Когда мусор освоил все мыслимые и немыслимые поверхности, высоты и глубины, не исключая ближнего космоса и Марианской впадины, то уместно ко всему на свете добавлять уничижительную приставку «блиц». Блицмодель, блицтовар, блицмораль… Всё из этого усечённого списка имеет ограниченное время существования и предназначено создателями к выведению за рамки использования в конце указанного срока. Лозунг «Всё не вечно» стал центральным и основополагающим у цивилизации выбрасывания. Только не надо приплетать сюда Экклезиаста, поскольку к данному явлению библейский мудрец отношения не имеет. К тому же в прежнем подлунном мире в ценностное измерение обязательно входило понятие долговременности и некоего абсолюта, религиозного или секулярного свойства – не важно.

Теперешний блицмир покоится на совершенно других этических, эстетических и технических основаниях. Возможно, это логичный итог эволюционного развития нашей планетарной замкнутой системы, в которой настройка, в сущности, никогда не соответствовала своему базису. Казалось бы, чего проще: приводи идеологическую настройку в соответствии с материальным базисом – и живи по-человечески. Но нет. Что-то мешает. Наверное, виноват здесь Рудольф Клазиус, с его законом возрастания энтропии – с наукой-то ведь не поспоришь. А это значит, что хаос так и будет нарастать. Количество мусора будет только увеличиваться и таблички «Не сорить» надо будет отправлять туда же, куда и всё остальное – от бытовых предметов до обещаний и обязательств, от домашних питомцев до коллег и друзей.

Летний театр

Сначала я досадовал на своё место в последнем ряду, но впоследствии осознал неочевидную выгоду своего положения. Впрочем, и поначалу нахождение на периферии являло несомненное моё преимущество: опоздавшие не стремились занять свободные места, которые здесь имелись, а искали места попрестижней – в середине или начале зрительного зала. Тем не менее, сцену я, конечно, видел, хотя впереди сидящих при желании мог разглядеть значительно лучше, нежели артистов.

Представление шло, но зал никак не хотел угомониться – отовсюду непрерывно раздавались не только одобрительные хлопки, но и звуки какого-то бесконечного шевеления и покашливания. Театральное действо было встречено с явным интересом и одобрением, и это при том, что артисты играли не блестяще, да и декорации были выполнены кое-как, под стать облезлым подмосткам и ветхой портальной арке над сценой.

Но зрители были довольны и для большего погружения в происходящее надевали самопальные картонные маски. Артисты тоже были в масках, они что-то кричали, звонко топали по сценическому планшету, отчего качались бумажные декорации и тряслись аляповатые деревца из папье-маше.

Собственно, большой разницы между артистами и зрителями не было: иногда зрители прорывались на сцену, и наоборот, некоторые артисты, устав паясничать, сходили с подмостков, занимая места в первом ряду, который держался свободным именно для такого случая.

А в самом верху, прямо над суфлёрской будкой, висело бутафорское солнце из тонкой жести, подсвечиваемое подслеповатым прожектором.

И всё-таки, несмотря на шум и безостановочное движение, происходящее нельзя было охарактеризовать как хаос или общее нестроение. Зрители всеми силами желали перебраться поближе к сцене, особенно это было заметно по поведению тех, кому выпало занимать окраинные места. В результате такого целенаправленного перемещения в зале произошла определённая перегруппировка – в первых рядах зрители сидели почти вплотную, в то время как в задних начали образовываться значительные лакуны. Это дало мне полную свободу манёвра, и я беспрепятственно, не беспокоя хлопотливых и агрессивных соседей, направился к выходу.

За театральной оградой я увидел настоящее солнце и настоящие деревья, хотя по-прежнему оставался в статусе зрителя, о чём свидетельствовал мой билет на текущее представление. Но теперь я имел счастье принадлежать исключительно самому себе и критически воспринимать окружающий реальный мир, а не его театральное подобие. А ещё я мог наслаждаться теплом летнего солнца, свободно дышать полной грудью и любоваться красотами здешней природы, сравниться с которой невозможно никаким декорациям, даже созданным искусными мастерами.

Белой ночью

Поздней весною в Питере ночь не отличима ото дня из-за светлоликих ангелов Севера, распростёрших над городом свои лучезарные крылья. Мосты и здания, пронизанные ангельским ирреальным светом, теряют свою монументальную плоть, становясь похожими на свои отражения в вездесущей воде рек и каналов. И ночь, наполненная свечениями гостей с Севера, делает совершенно ненужными фонари, которые зачем-то продолжают гореть длинными многоточиями на выбеленных свитках улиц и площадей.

Бронзовые ангелы Исаакия, увенчанные приветственными лучами своих северных братьев, царственно парят над спящим городом, устремив свои взоры далеко за горизонт, где спряталась ушедшая с невских берегов полярная ночь. А ещё выше, над ангелами Исаакиевского собора, парит золотой ангел Петропавловки, способный со своей недоступной высоты разглядеть невидимое остальным дневное светило, которое медленно ходит по кругу, не оставляя надежды ослабевшим теням, и старающееся до состояния снежной слепоты высветлить холодную землю.

Присутствие чудесных сущностей, пришедших от полярных льдов и захвативших город, внушает мне не только благоговейный трепет, но и панический страх, лишая сна и наполняя всё моё существо неуёмным беспокойным чувством. Я смотрю на спящий в лучезарном сиянии город и стараюсь увидеть со своего высокого этажа тёмный южный горизонт, где прошло моё детство, и где ночь была сравнима по темноте с глубиной моря, того южного моря, которое плескалось прямо около моего дома…

С мыслями о поэзии

Наверное, только поэты и способны ощущать тот дурманящий воздух свободы, который возникает, когда окружающий мир всецело погружается в свои повседневные заботы и неотложные дела. Оставленные всеми, они не встречают никакого противодействия своему неустанному труду, поскольку не существует на их пути ни внимательных критиков, ни ревнивых поклонников, ни разборчивых читателей. Не грозит поэтам ни огонь ненависти, ни вода соперничества, ни медные трубы признания. Все они стоически пребывают в равенстве и ничья голова не взыскует лаврового или тернового венца.

Прежде бы никто и не подумал, что так разнолико и многочисленно поэтическое племя. А теперь всякий, кому вздумалось оглядеться, не станет оспаривать его разнообразие и огромность. И это неубиваемое племя, по примеру сограждан, тоже занято своими повседневными творческими заботами, до которых, правда, никому из прочих нет никакого дела.

Постулат вечности

Объективно на свете нет ничего незаменимого, поскольку всё отмечено условной мерой вещей – мерой равнодушной и безличной. Всё, что в объективистской реальности имеет название, обозначение, имя, существует вне ценностного измерения, в мире с постоянной суммой, в котором ничего не меняется от перестановки и замены слагаемых. И в этом залог и основной постулат вечности: поскольку если попытаться утвердить категорию исключительной необходимости, то реальный мир неизбежно отведёт для такой абсолютной значимости ограниченное субъективное время. Мироздание бесстрастно включит свой неумолимый хронометр и, подобно прирождённому математику, будет предуготовлять имеющую у себя постоянную сумму к привычной замене слагаемых.

Дар снегопада

С тёмных небес хлопьями сходил снег, медленный, тихий и удивительно белый. Он ложился не только на дома и деревья, умиротворяя вечерний город, но и падал ко мне в душу, словно награда и как всепрощенье. И из прошлого, с нежданной щедростью снеготочивого неба, вдруг восставал мой придуманный белоснежный город, который в четвёртом классе я собирал из картона и белой бумаги для школьного праздника. Тогда я наивно полагал, что в этом рукотворном мире невозможна никакая пагуба, способная омрачить или нарушить его первозданную белоснежную чистоту. И учителя, и вожатые торжественно уверяли меня и всех в реальности воплощения такого мира повсеместно, причём совсем скоро, в нашем недалёком будущем.

Впоследствии, я почти позабыл о сладкоречивых обещаниях лукавых педагогов и погрузился в подлинное бытиё, с его многоцветностью и боязнью белого. Но душа всё равно алкала его – белого, чистого, незамутнённого ничем. И мне думалось: неужели не найдётся в природе спасительного островка для всего того, о чём прежде мечталось и во что верилось? Неужели нигде не обнаружится такой заповедный уголок земли?

Однако снежная феерия подсказывала, что найдётся, и не так уж были неправы мои тороватые учителя. Такой мир доподлинно существует, и он объявляется тогда, когда на землю нисходит этот медленный, тихий и всепрощающий снег.

Не переча «брату Господню»

«Ужели не знаете, что дружба с миром есть вражда против Бога?» – сказано в Соборном Послании святого апостола Иакова. И верно – не знаем, раз «брат Господень» вызвался нас вразумлять. Хотя неясно, как всё-таки нам быть, как не дружить с миром, когда он, то есть мир: «Сыплет орехи, деньги считает, шубой шумит, всем наделяет, всё обещает, только сердит».

Тут всякий, не только я, сможет потеряться и запутаться, несмотря на все бесчисленные толкования святых отцов словам Иакова.

А вот Пушкин и наставление апостола услышал, и мир окончательно не оставил для подвигов во имя веры и будущего воздаяния в горних пространствах манимого бытия.

«И забываю мир – и в дивной тишине я сладко усыплён моим воображеньем», – пишет наш русский гений. Да и Фёдор Тютчев тоже об этом: «Лишь жить в себе самом умей – есть целый мир в душе твоей таинственно-волшебных дум…»

Впрочем, разве только Пушкин и Тютчев умели погружаться вглубь себя, не оставляя усилий распространяться вовне? Ещё сам Вергилий, даже до Божьего воплощения, пестовал в «Энеиде» мысли бегства от мира, будучи фигурой, гармонично в этот самый мир вписанной. А дальше – больше, с эпохи Античности вплоть до нашего времени, такая мировоззренческая антиномия только крепла и совершенствовалась, обретая новые смыслы и более безупречные формы. Сколько же здесь можно было бы упомянуть имён и судеб, сопричастных к дихотомии двух миров: внутреннего и внешнего.

Не будь одного, не случилось бы и другого. Поведенческую дилемму разумного бытия никак не разрешить без продуманного подхода к двум глаголам несовершенного вида – словам «быть» и «жить», качественно разделённым. Стараться «жить» в измерениях своей души, в «элизиуме светлом и прекрасном», и «быть» в обществе – социальном мире, не соблазняясь его посулам и этим миром не пренебрегая. Пусть внутренний мир остаётся вместилищем нашей личностной ипостаси, а внешний будет предназначен для всего безличного, в котором, правда, необходимо устроиться так, чтобы иметь возможность и время иногда о нём забывать.

К манифесту подлинности

По осенним безлиственным ветвям рассыпались искры света от уличного фонаря, запутавшегося в намокшей кленовой кроне. Блики горели в ажурном древесном сплетении горячечным жёлтым цветом, слабея в глубине и переходя в фиолетовую полутень. Таилось в этой локальной феерии что-то хрупкое, неприкаянное, откликающееся в душе болезненной жалостью и острым сопереживанием со всем отверженным, невостребованным, несправедливо забытым. Досадно и больно было наблюдать завораживающую игру тёплых лучей на осиротевших ветвях в полном одиночестве, когда никто более не мог проникнуться этой пленительной магией света.

Мне почему-то сразу припомнился уличный музыкант на Храповицком мосту, мелодии которого могли слушать разве что соединяющиеся с рекой каналы и близлежащие острова. Игра музыканта наполняла душу восторженным очарованием и была созвучна чудесной мелодии осени, сотворённой для города щедрой природой. Я стоял у парапета безлюдной набережной и думал, что только так, наверное, и должно являть себя подлинное искусство: бескорыстно, бесславно и без надежды на вечность.

Компульсия

Я сразу же узнал их. Это были мои старые вратарские перчатки, в которых я прежде защищал ворота нашей школьной футбольной команды. Теперь они вызывающе чернели рваными резиновыми накладками, вмороженные в снежный наст на краю пустыря. На облегчённой тыльной стороне перчаток, как много лет назад, поблёскивала вплетённая серебряная нить, которая, по мнению тренера, должна была притягивать мячи, пущенные в наши ворота. Помнится, что ради этих перчаток я позабыл всё остальное: поделочные инструменты, пластиковый конструктор, механические игрушки и детские книжки, всё, что мне раньше представлялось полезным и важным, и казалось, не надоест никогда. Куда потом делись все эти вещи, я уже не помню.

А когда в старших классах меня назначили ответственным за уголок живой природы, то из моей комнаты исчез не только весь спортивный инвентарь, но и куда-то запропастился алюминиевый кубок с почётной грамотой в деревянной рамке. Зато освободившееся место заняли самодельные кормушки, клетки для животных и птиц, ящики для растений…

Впрочем, так было всегда: новое увлечение вытесняло прежнее вместе со всеми сопутствующими ему вещами, и заполняло окружающее меня пространство так, что больше ни для чего не оставалось места. Потом я случайно находил свои пропавшие вещи в таких местах, где их никак не предполагал увидеть. По тем или иным характерным признакам я определял эти искалеченные временем и обстоятельствами предметы как свои, и они, потерянные, цепко прилипали к моей памяти то рваной покрышкой кожаного мяча, то аквариумным днищем, которое я некогда залечивал герметиком и цветным пластилином.

Я никогда не задумывался, правильно ли я поступаю, сосредотачиваясь на одних вещах и при этом теряя все остальные. Возможно, другого способа жить просто не существует: когда мы выбираем одних, мы тем самым предаём и отвергаем других. И неважно, что это – предметы, занятия или люди. Пожалуй, даже не стоит об этом думать, иначе вся наша жизнь может представиться неразумным уроборосом, не только пожирающим свой хвост, но и всё, что случится рядом.

«Машина времени»

Время, порой, замирает и останавливается, то в оконных переплётах и лепных фронтонах, то в чугунных оградах, давно потерявших свою неприступность, то в совсем обыкновенных предметах, иногда даже с указанием точной даты. Ему, времени, тоже не всегда хочется успевать за неутомимой часовой стрелкой и вышагивать к неопределённому грядущему, а случается забываться и беззаботно предаваться мечтам, на манер вальяжного праздношатающегося, прилепляясь к основанию чего-нибудь приметного или понравившегося.

Да и в памяти моей время так же решило не раз задержаться, цепляясь за какую-нибудь мелочь, которая отчего-то показалась ему интересной. И это замечательно, поскольку для меня эти чудесные остановки времени – бесценный подарок, благодаря чему я вновь и вновь могу пребывать там, куда, казалось бы, невозможно попасть, не имея под рукой портативной машины времени.

Однако могу предположить и обратное, что время не столь уж лениво и вальяжно, просто есть у него в арсенале особенная машина времени. И это, скорее, даже не машина, а инструмент, чем-то напоминающий заурядный топор, которым время, подчас, делает свои зарубки. Зарубки на нашем бытии и на нашей памяти.

Родной брат «серой недотыкомки»

Никто не бывает так одинок, как нелепый случай. Он вечно лезет ко всем, вторгается в чужую компанию, пристаёт к незнакомым людям. Все дружно отмахиваются от него, и никто не желает с ним иметь ничего общего.

Но он неутомим и упорен. Он просто помешан на общении, поэтому придумывает разные нелепые поводы быть замеченным и, неожиданно выскакивая к кому-нибудь навстречу, пытается хотя бы ненадолго избыть своё фатальное одиночество. Но люди всё равно стараются уклониться от встречи с ним и любыми способами пытаются избавить себя от такого навязчивого пришлеца. Даже когда ему удаётся залезть в душу со своими каверзами к размечтавшемуся или зазевавшемуся прохожанину, то застигнутый такой внезапностью неудачник всеми силами старается как можно скорее предать забвению досадное впечатление от случившегося и выбросить из памяти сам факт непредвиденного и нахрапистого вторжения.

Никому не люб нелепый случай и никто не хочет водиться с ним. Однако он по-прежнему бодр и активен, полон хитроумных задумок и творческих планов. А вдохновляет и подпитывает его – днищевый регистр человеческой природы, находящий своё выражение в сплетнях, злословии и вздорных предательских пересудах.

Новоквартальные мысли

Нет лучшего способа почувствовать себя причастным к лучезарному завтра, как солнечным погожим днём побродить в тесных кварталах высотных новостроек, где воздух ещё хранит острые ароматы смолы и бетона, а прозрачные окна вбирают в себя яркую небесную лазурь, не отягощённые пока ни уничижительной уличной пылью, ни осторожными шторами. Здесь чувствуется зачин новой жизни и всё напитано пафосом обновленья: от тонких саженцев на свежих газонах до ажурных башенок, венчающих крыши, с головокружительной высоты которых уже наблюдаются горизонты грядущей счастливой жизни, готовой вскоре прийти сюда, в новостройки, исполненные духоподъёмной энергетики и безграничного оптимизма. И кажется, что здесь всё будет по-новому, по-другому, совсем не так, как там, у нас, в наших старых кварталах, с их неистребимым неустроем за наглухо занавешенными запылёнными окнами. Тут, в новостройках, так много свежести и чистоты, что просто непредставимы никакие квартирные дрязги и уличные разборки; и всем въезжающим в эти новые, красивые дома, заведомо предписан домашний уют и дарована бесконечная душевная радость.

Одно не позволяет мне со всей полнотой отдаться прекрасному чувству предвосхищения нарождающейся здесь новой и счастливой жизни. Радуясь за безмятежных новосёлов, я невольно ощущаю себя лишним на этом празднике жизни, а ещё я опасаюсь, что со смотровых башенок на крышах домов, открывается совсем не такая радужная картина бытия, каковая представляется мне, находящемуся внизу и неспособному видеть дальние горизонты грядущего из-за возведённых здесь высоченных стен. И радостное, лучезарное завтра, как уже не раз бывало, опять вдруг обернётся всегдашним и заурядным сегодня.

Возвращаясь к недавно прочитанной «Вуддачарите»

Не знаю, как такую ситуацию принимают другие, но я так и не научился разделять объективную и субъективную реальность. Какие-то отдельные отличительные признаки, наверное, всё-таки можно было бы перечислить, однако невозможно поручиться за их универсализм и надёжность: они полны допущений и их применимость весьма ограничена ввиду особенностей личного опыта и мировоззренческой специфики.

Хотя с уверенностью могу утверждать, что имеют место случаи, когда одна реальность способна дополнять другую, иначе как объяснить те острые переживания, которые порой испытываешь от вполне обыкновенных вещей.

Помнится, меня до глубины души впечатлил ручей талой воды, пробивший себе дорогу в массиве голубоватого льда на дне оврага. Чёрная вода бурлящего потока несла в себе все случайные весенние дары, от сосновых веток до пучков прошлогодней травы, которые прибивались к неровным берегам или стремительно проносились мимо, увлекаемые течением непонятно куда. Целостной картины происходящего так и не получалось, она дробилась и распадалась на независимые фрагменты, каждый из которых обладал своей исключительной ценностью и значением. Я вглядывался в чёрные глаза воды, и мне казалось, что я смотрюсь в бездну. И эта бездна ответно начинала смотреться в меня, вовлекая и меня в свою непостижимую суть.

Сложно сказать, где я почувствовал горизонт событий, но пространство вокруг меня как-то резко сузилось и обрело признаки вещности, в то время как материальные предметы их потеряли, сделавшись невесомыми и почти прозрачными. Журчание ручья, пение птиц, природные шорохи и шумы обретали плоть и замирали в разнообразных формах, создавая вокруг меня удивительное инобытие, чем-то похожее на молчаливый волшебный сон. Высокие, едва различимые звуки, падая, превращались в тоненькие льдинки, а неровные, грубые шумы сразу же сплетались в плотный несокрушимый наст. Сонмы звучаний, прежде носимые повсюду, превращались в кружевную снежную бахрому, которая сразу же налипала на вязкой сгущающейся пустоте, окружившей меня со всех неразличимых сторон.

Физические законы бездны, по-видимому, как-то соотносились с привычной картиной мира, поскольку я, даже не ощущая собственного веса, всё-таки продолжал беспрепятственно падать вниз, очевидно на самое дно гравитационной ямы новообретённого мира. Это медленное падение вызывало во мне чувство упоительного восторга, несравнимого ни с какими земными впечатлениями и переживаниями. Привычная ценностная шкала сильно сместилась в сторону от прежних желаний, уступив место стремлениям к созерцательной безмятежности и приятию холодного уюта материализовавшейся пустоты. Здесь-то, наверное, и находилась грань той освобождающей нирваны, в которую некогда ушёл просветлённый Сиддхартха Гаутама, и о которой свидетельствовали в своих откровениях умудрённые праведной жизнью и благословляемые природой сострадательные бодхисатвы.

Принять как наивысшую ценность отсутствие желаний и созерцание пустоты для человека представляется немыслимым, однако вполне постижимым через глубокие чувства и посредством живого воображения.

Но какие бы приоритеты для себя не избирал человек, всё равно остаётся неразрешённым самый главный, самый важный вопрос: что же есть жизнь и в чём же состоит подлинная реальность. И что же, в конце концов, представляют из себя истинные, непреложные ценности.

«Несбывшееся»

С ранней юности меня пленял удивительный мир гриновских фантазий. Я воображал себя странствующим Гарвеем, и это не было удивительно, поскольку из моего окна виделось открытое море с туманными силуэтами проплывающих кораблей. Моим заповедным Гель-Гью был Геленджик, Лиссом – соседняя Кабардинка, а сказочным Зурбаганом мне представлялся Новороссийск. Море манило меня, звало в неведомое, приглашало в незнаемое. Дали непознанного казались мне причастными волшебных тайн, но я почему-то всей душой полюбил «несбывшееся», что-то чаемое и желанное, но упущенное по случайности или недоразумению, либо предназначенное вовсе не для меня. «Несбывшееся» оказывалось гораздо сильнее мечты и очаровывало меня плеском морей, которых не удавалось увидеть, зовом городов, где не привелось побывать, приветливой улыбкою Биче Сениэль, с которой меня разводила судьба…

«Люблю недостижимое – чего, быть может, нет…» – писала Зинаида Гиппиус. Но недостижимое находится гораздо дальше, нежели мечта, пребывая, подчас, за гранью нашего воображения. Зато «несбывшееся» всегда рядом, это, по сути, часть нашей возможной биографии, за которой стоят наши неосуществлённые планы и вполне реальные мысли и чувства.

Когда удаётся осуществить задуманное, то мы не можем не замечать присущих ему недостатков, что, впрочем, понятно, поскольку они сопутствуют итогам любого овеществления. «Несбывшееся» ничего подобного не имеет в своей природе. Оно воздушно и невесомо, как нечто нематериализованное и невоплощённое. Оно безупречно и идеально и принадлежит исключительно нам, в отличие от мечты. И за это его, наверное, можно полюбить ещё больше.

Стороннее примечание к распределению Гаусса-Лапласа

Очень часто ошибочно за невесомость принимается состояние свободного падения. Самоутверждающий поток мысли, зачастую ощущаемый как полёт, по обыкновению струится в беспамятное никуда. Признанное помнить вечно забывается ко времени, когда предлагается вечно запоминать что-то ещё.

Эту логическую цепочку взаимоотрицаний можно продолжать бесконечно, поскольку на ней держатся основные принципы теоретической механики всего живого, его бесцельного и неизменного существования.

А что случится, если попытаться ввести в рассмотрение вопроса предельные параметры и опровергнуть классическое видение живоначального теормеха нестандартным релятивистским взглядом? Тогда, пожалуй, может осуществиться предсказанное Станиславом Лемом массовое вымирание мотиваций или заповеданное Буддой Шакьямуни исчезновение всех желаний перед диковинным пространством божественной пустоты.

Нет-нет, такой теории не суждено состояться, во всяком случае, пока существуют в мире непобедимые законы гравитации, причём не только в физическом материальном мире, но и в мире живых сущностей, когда-то порождённых грубой материей. В обоих мирах главенствует закон тяготения к среднему, многочисленному и типологическому, а, следовательно, весьма посредственному. В большом и малом, в планковском и бесконечном, торжествует колоколообразная кривая нормального распределения Гаусса-Лапласа, стойкая по отношению к любым дерзновениям всех новоявленных Эйнштейнов. Её гармоническая форма, напоминающая колпак звездочёта, совсем не защищает своими узкими полями глаза наблюдателя от вездесущего Света, оставшегося ещё со времён Творения, не позволяя тому надумать что-то своё, не предписанное Творением и с ним не связанное.

Судьба тех, кто по случайности или собственному волению оказался полями этой волшебной шляпы – бедна и незавидна. В определённые эпохи ответвления от центральной части рассматриваемого распределения могут и вовсе принимать исчезающе малые величины. А таковыми можно запросто пренебречь, почти ничего не потеряв и сохранив в благонамеренной неприкосновенности всё заматерелое целое.

С пеплом Савонаролы

«Красота – это страшная и ужасная вещь!» «Мир спасёт красота…» Обе фразы принадлежат перу одного автора, но разным его героям. Любопытно, что на обе цитаты существуют многочисленные парафразы, значительно искажающие суть этих двух высказываний.

Когда же мне хочется присоединиться к их наивному пониманию, передо мной зачем-то вырастает грозная тень Савонаролы, противника мирских излишеств и гонителя из повседневного обихода и иерархии человеческих ценностей этой спорной эстетической категории, о которой так двусмысленно рассуждал русский классик.

Конечно, Савонарола – безусловный фанатик идеи, но вот его сторонники: великий гуманист эпохи Возрождения Джованни Пико делла Мирандола и один из самых утончённых художников Кватроченто Сандро Боттичелли – совсем не похожи на одержимых. И не самолично ли флорентийский гений, убеждённый в правоте неистового проповедника, сжигал на кострах тщеславия площади Синьории свои бесценные шедевры, исполненные редкостной красоты?

Всё-таки есть что-то неуловимо каверзное и в самом понятии красоты, и её роли в обыденной жизни человека, не обращённого к горним высотам невозмутимого духа. Красота – дар незаслуженно случайный, неведомо откуда пришедший. Сказать, что он лежит в основе бытия Мирозданья, невозможно, законы симметрии и гармонии зиждутся на иных организационных принципах, в которых красота явлена лишь как следствие, и то не всегда. А может быть, красота, по примеру боттичеллевой Афродиты, явилась к нам из загадочных порталов инфрамира, невольно сделавшись близкой спутницей искушения и порока? Однако и это, скорее всего, будет неправдой.

В отличие от мейнстримных сладкоречивых авторов, мне почему-то не хочется петь красоте языческие гимны и привечать её в быту. Я больше расположен отдавать предпочтение правде, моральной чистоте и материальной пользе. Меня коробит несправедливое неравенство в распределении того, что не требует ни напряжённой работы души, ни сопричастности какому-либо общему, нужному делу. А почему оказывается болезненно задетым моё этическое чувство – я не знаю, но происходит это явно не по причине нелепой обиды на обделённость прекрасным или неуместной здесь зависти к легкомысленным и красивым. Точно – совсем не поэтому…

Подуудачник… но есть надежда…

Он ни за что не соглашался ничего терять. А я привычно отпускал мечту полуленивым: «Да ладно.» Он упорствовал, осаждая наглухо закрытые для него двери. А передо мной, порой, от одного слова, сказанного полушёпотом, даже без заветной формулы Аладдина, открывались чудесные порталы неведомого. Он любил яркое солнце и желал, чтобы лучи всеобщего интереса были обращены к нему. Мне же нравилась полутень, нравилась в прямом и переносном смысле.

Многого в жизни добившись, он всё равно оставался неуспокоенным, ему казалось, что не все его достоинства были оценены должным образом, и он мог бы достичь гораздо большего. В отличие от него, я не чувствую себя обиженным и неудовлетворённым, да и, собственно, мне бы хватило даже половины от всего того, чем уже успела одарить меня жизнь.

Богема

«Овцы стадятся, а лев один ходит». Так Фёдор Глинка, будучи президентом «Учёной республики», ответил на призыв некоторых «республиканцев» завлечь Пушкина в свои ряды. Здесь необходимо заметить, что все члены «Учёной республики», иначе «Вольного общества любителей российской словесности», были людьми весьма респектабельными и, казалось бы, не имели насущной необходимости собираться в особый и тесный кружок. Тем не менее, они зачем-то упрямо сбивались в отдельную стайку, точно так же как и все солидарные между собой люди, имеющие сказать что-то значительное и сакраментально важное. Словно какая-то неведомая магнетическая сила собирала людей вместе, рождая особенный многосложный организм, с коллективным разумом и сознанием, сопричастным ко всякой индивидуальной сущности, составляющей его общее тело.

Впрочем, объединяющей силой здесь, чаще всего, являлся обыкновенный страх, даже если побудительной основой для создания такого рода фундаментальных сообществ поначалу была некая формирующая инициатива. Позднее идеалистические резоны объединения неизбежно уходили на второй план, законно уступая место основной идее любых союзов – идее защищённости от всяческих пагуб внешнего мира.

Что уж тут говорить о творческих кружках и художественных коллективах, с извечной опаскою приверженцев этих объединений остаться невостребованными или даже неузнанными. Разве кто-то из них мог бы поручиться за своё воплощённое и невоплощённое, равно как и за то, насколько будут значимы их старания и будет ли их дело вообще сколько-нибудь потребно.

Ведь если отвлечься от сиюминутного и присмотреться к горизонтам грядущего, то обязательно обнаружится страх, страх перед неумолимым лицом вечности, обещающей всем неотвратимость забвения, страх перед грозной мощью Создателя, Чьи бесчисленные творения несопоставимы с поделками Его самоназначенных подмастерьев.

Случай свёл меня с совершенно иным кругом любителей искусств и приверженцев прекрасного, подарив опыт общения со стратой мастеровых, ревностных последователей бедолаги Марсия, вздумавшего соперничать с богом красоты и света. Эта страта, в отличие от остальных, не желала признавать никаких рамок и границ, тем более испытывать почтительность к членству в каком-либо признанном творческом объединении. Себя они называли «селебами» и «посвящёнными», а своё сообщество – «артистик тусейшен», «плеядой избранных» или «высокою стаей». Тогда эти люди казались мне необыкновенно возвышенными и привлекательными. Они производили впечатление людей уверенных в себе и своём деле, и одновременно – беспечных и весёлых. Мастеровые самозабвенно бахвалились друг перед другом, наделяя сами себя такой исключительной значимостью, которая была в состоянии преодолеть любые перипетии времени и поспорить с лучшими образцами Создателя, если не в совершенстве формы и безупречности содержания, то хотя бы в смелости исполнения и дерзновении замысла.

В каком-то смысле это была игра, в которую играли все её участники, а также лица, привлечённые извне, наряду с группой поддержки, игрокам сопереживающей. Можно сказать, что игра чем-то напоминала забаву маленьких детей с различного рода бренчалками и дребезжалками, коими малыши обыкновенно докучают взрослых. «Дети», они же «селебы» и «посвященные», вовсю шалили и резвились, задорно и напоказ трезвоня своими погремушками. На шум, создаваемый «детьми», взрослые, сознавая неизбежность и закономерность такого явления, реагировали терпимо, иногда даже участливо подбадривая не в меру развеселившихся игроков.

Хотя, если посмотреть на это дело серьёзно, то такое ребячество можно было бы объяснить манифестацией безразличия перед тщетою бытия и всепоглощающей бездной несокрушимого Хроноса. Их не пугал холодок разрушительной вечности, поскольку они целиком принадлежали исключительно мимолётному настоящему; а уравнивающее, усредняющее всех бытие, их не заботило вовсе – у них были свои абсолютные ценности, разительно отличавшиеся от общепринятых житейских. Им, в сущности, было совершенно нечего терять.

А вот пушкинские друзья, равно как и противостоящие им «республиканцы», не могли похвастаться такой свободой. «Тесней, о милые друзья, тесней наш верный круг составим», – учил своих собратьев Пушкин, ибо соединившись вместе можно было надёжнее противостоять любым вызовам и легче сохранить то, чем они так дорожили и что опасались потерять либо оставить неявленным. Сам же Пушкин не был полностью свободен от таких опасений, однако в нём жила уверенность в защите «бессмертия его творений» самим Провидением и вера в счастливый жребий избранничества, позволявший ему пребывать в гордом одиночестве.

Но почему же до сих пор не истёрлась память о безбоязненных насельниках Монпарнасса и беспечных нерадивцах Серебряного века, а труды усердников «Вольного общества любителей российской словесности» практически забыты? Наверное, ответить на это можно восточным изречением, что сохраняется лишь то, что не боится исчезнуть. Мудрец Лао-Цзы так писал об этом: «Тому, кто не боится потерять, дано познать блаженство постоянства. Лишь тот, кто расстаётся навсегда, способен оставаться вечно». А две с половиной тысячи лет после, в одном из самых известных произведений XX века, через весь роман проходит мысль, что трусость – это один из самых страшных пороков. Даже, пожалуй, самый из них страшный.

Взгляд бездны

В памяти что-то промелькнуло и тотчас забылось, провалившись в чёрную дыру бессознательного, откуда не бывает возврата. Беспокойное чувство, что утеряно что-то исключительно важное, явленное как подлинное откровение, не покидало меня целый день и ещё долгое время возвращалось ко мне приступами отчаяния от мгновенной и нелепой потери.

Я пытался найти его, бережно перебирая воспоминания, словно разноцветные камешки на берегу, всякий раз проникаясь чувственным содержанием каждого впечатления, возвращавшего мне прошлую радость или тревогу, прежний замысел или мечту. Их было много, удивительно много – я разглядывал цветные узоры сохранившихся впечатлений, удивляясь их прихотливой расцветке, прозрачности или алмазному блеску. Даже странно, что мне никогда не приходило в голову, что являюсь обладателем такого сказочного богатства, которое, впрочем, находится совсем рядом, всего лишь за проницаемым пологом дня сегодняшнего. В результате я почти примирился с мыслью, что мне так и не удастся обнаружить потерянное «что-то» среди бесчисленного множества осколков памяти, совсем свежих, ещё острых и угловатых, и давнишних – уже отполированных непостижимым океаном времени.

Сложно даже предположить, каким знаком было отмечено утраченное: то ли оно состояло из опасливого предостережения, то ли в нём содержалась неожиданная весточка счастья. Не исключено также, что проскользнувшее мимо памяти неведомое «что-то» являлось неким посланием, как мне дальше жить и как действовать, или, напротив, в нём была заключена подсказка решения какого-нибудь из моих незавершённых дел.

Странно, что среди всего этого неисчислимого богатства, мне так и не удалось обнаружить искомого предмета, промелькнувшего, как метеор и, очевидно, под стать метеору, имевшего размер с небольшой камешек. Скорее всего, он утонул в тёмной глубине временного океана, так и не исполнив своего возможного предназначения, но разбудил чувства и оставил после себя мятущуюся накатную волну памяти.

И чем дольше я думал об утраченном и непонятом, тем яснее в моём воображении проступала картина океанической бездны, которой были чужды каменистые берега, поверхностное волнение и беспечная прозрачность песчаного мелководья. Глубина завораживала, чернооко всматривалась мне в душу, словно хотела рассказать о том, что хранила на своём недостижимом дне. Однако бездна молчала, и её тяжелое безмолвие каким-то непостижимым образом перекликалось с велеречивостью многоцветных берегов, всем тем, что так или иначе было приобретено прежде. Таинственная недвижность недоступных глубин ясно давала понять, что не стоит пытаться искать потери там, где не бывает волнений, куда не проникает свет, где не существует ничего из того, на что способна живо и непосредственно откликнуться человеческая душа. Тем более что вокруг меня было столько всего солнечного и красивого, чем некогда уже успела одарить меня жизнь.

А счастье всюду

Счастье – это сугубо человеческая категория, дарованная взамен утраченного рая. В Вечной Книге можно прочитать и о блаженстве, и о радости, и о веселии, но эти слова не синонимичны счастью, о котором там не сказано ничего. Внимательный читатель всё же сумеет найти это слово во Второканоне, но опять же в значении «полноты дней жизни», благополучия, ликования, отрады и всё того же блаженства. В Новом Завете существительное «счастье» отсутствует полностью, упоминается разве что образованное от него краткое прилагательное.

С юношеских лет я пытался понять – почему так, но ничего из прочитанного и сказанного не убеждало, не принималось на веру. Наверное, оттого, что счастье – ещё и личностная категория, и для разных людей означает что-то своё, соразмерное их внутреннему мироустройству. Недаром философы писали о счастье как о «субъективном благе», непосредственно противостоящем самой судьбе.

Однако мне ближе всего было и остаётся утверждение Бунина о том, что «счастье дано только знающим», высказанное, на

Продолжить чтение