Порез

© В. А. Ионова, перевод, 2025
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Азбука®
Посвящается Меган
I
Ты говоришь, только я решаю – рассказывать или нет. Ты наклоняешься, ставишь передо мной коробку с бумажными платочками, и твое черное кожаное кресло издает стон, будто оно живое. Как будто это та самая корова, которой оно было, пока кто-то не убил ее и не сделал из нее кресло для кабинета мозгоправа в психушке.
Ты скрещиваешь обтянутые чулками ноги, и чулки шуршат.
– Ты помнишь, с чего все началось? – спрашиваешь ты.
Я точно помню.
Последнее соревнование по пересеченке, и я только что преодолела шестикилометровую[1] отметку. Меня обогнали все, как неделю назад и две недели назад тоже. Все – за исключением одной девочки из другой команды. Только мы вдвоем оставались на последнем участке маршрута – там, где тропа петляет по лесу и выходит к задней стене школы. Наши косые тени скользили по земле; мало-помалу они слились в одну, а потом ее тень обогнала мою.
Передо мной мелькали подошвы ее кроссовок – вверх, вниз, одна, потом другая, ребристая сетка, перевернутое вверх ногами название бренда. Мои шаги стучали в такт ее шагам. Мои ноги ступали туда, где только что были ее ноги. Она сворачивала, я сворачивала. Она вдыхала, я вдыхала.
А потом она исчезла.
Я даже представить ее себе больше не могла. Но что напугало меня, по-настоящему напугало, так это то, что я не помнила, в какой момент перестала ее видеть. Тогда я поняла: если я не вижу ее, то никто не видит меня.
В стороне проплывали звуки соревнования. Свисток. Слабые, приглушенные перчатками хлопки. Я по-прежнему бежала, но уже не по маршруту, удаляясь от финиша, – через парковку с машинами, мимо флагштока, мимо вывески «ДОМ ЛЬВОВ»[2]. Мимо закусочных, автосервисов и магазинов бытовой техники. Мимо новых домов и мимо парка. Пока каким-то образом не оказалась у въезда в наш жилой квартал.
Уже начинало темнеть, я замедлила темп и пошла шагом вдоль домов с желтыми квадратами окон, за которыми матери готовили ужин, вдоль домов с голубыми квадратами окон, за которыми дети смотрели телевизор, – к нашему дому с пустой парковкой и выключенным светом.
Я вошла и нажала на выключатель. Взрыв света. Кухня сползла в сторону, потом вернулась на место.
Я прислонилась к двери.
– Я дома, – сказала я в пустоту.
Комната качнулась влево, потом вправо, потом выровнялась.
Я вцепилась в край обеденного стола и попыталась вспомнить: мы перестали здесь есть, потому что стол всегда был завален каким-то хламом, или стол всегда был завален каким-то хламом, потому что мы перестали здесь есть?
На столе лежали рулон фетра, клеевой пистолет, ажурная салфетка, каталог «Крафтовая кухня». Рядом с каталогом – специальный нож для рукоделия, на рукоятке слово «Exacto». Гладкий, наподобие перьевой ручки, а на конце – треугольное лезвие. Я взяла его и приложила лезвие к салфетке. Крошечные узелки разошлись тут же. Я тронула лезвием ленточку, обвязанную вокруг столешницы, и нажала, совсем чуть-чуть. Лента распалась на две части и бесшумно соскользнула на пол. Тогда я приложила лезвие к своей ладони.
Кожу на голове начало покалывать. Пол вздыбился мне навстречу, мое тело куда-то повело спиралью. Потом я оказалась на потолке, смотрящей вниз в ожидании, что будет дальше. А дальше было то, что идеально ровная полоска крови выступила из-под лезвия. Полоска раздулась в длинный толстый пузырь, роскошный алый пузырь, который становился все больше и больше. Я наблюдала сверху, ждала, насколько он увеличится, прежде чем лопнет. Когда он лопнул, мне стало кайфово. Я наконец-то почувствовала себя довольной. А затем – измотанной.
Впрочем, тебе я ничего этого не рассказываю. Просто прижимаю локти к телу. Мой мозг быстро перематывает видео вперед. Видео без саундтрека.
В конце концов ты вздыхаешь, встаешь и произносишь:
– На сегодня наше время вышло.
Дважды в день у нас Группа. Если верить брошюрке, которую выдают в приемной, групповая терапия – «краеугольный камень лечебной философии» здесь, в «Горе и псих-ты». Так-то это место называется «Море и пихты», хотя тут нет ни моря, ни пихт. Моя соседка по комнате, Сидни, переделывает все названия, это она придумала «Псих-ты». Меня она прозвала ЛМ – «лечебное молчание».
Мы, кстати, считаемся тут гостьями. А наши проблемы – затруднениями. Большинство девчонок здесь с анорексией. Это у нас гостьи с пищевыми затруднениями. Некоторые наркоманки. Это гостьи с наркологическими затруднениями. Остальные типа меня – всякие прочие психи. Мы гостьи с поведенческими затруднениями. Медсестры называются сотрудницами. Само место – реабилитационным центром. А не психушкой.
На Группе нет специального распределения мест, но люди сами рассаживаются по типу своих затруднений. Те, которые про еду, – Тара, ужасно тощая девчонка, которая вечно носит бейсболку, чтобы прикрывать голову там, где у нее выпали волосы; Бекка, еще одна жутко худая девчонка, которая носит детские белые колготки, и они морщатся у нее на щиколотках, а перевели ее сюда прямо из больницы после сердечного приступа; и Дебби – очень, очень толстая девушка, которая говорит, что она здесь дольше всех, – все они сидят на пластиковых оранжевых стульях рядом с Клэр, ведущей Группы. Гостьи, злоупотребляющие веществами, – Сидни, которая утверждает, что у нее зависимость от всех когда-либо испробованных наркотиков, и Тиффани, которая выглядит нормальной, но, вообще-то, находится здесь, чтобы не идти в тюрьму за курение дури, – сидят вместе по другую сторону от Клэр.
Я сижу отдельно от всех, выбираю самый дальний от Клэр и самый ближний к окну стул. Окно всегда закрыто, хотя здесь вечно градусов сто. Сегодня, когда Клэр предлагает кому-нибудь начать, я решаю заучить, в каком порядке стоят машины на парковке. Коричневая, белая, синяя, бежевая. Коричневая, белая, синяя, бежевая.
– Итак, дамы, – говорит Клэр. – Кто будет первой? – Клэр складывает пальцы в подобие маленькой палатки и ждет. Я на своем обычном месте отклоняюсь назад, исчезая из ее поля зрения.
Тара крутит волосы, Дебби разглаживает на животе свитшот, Бекка сползает со стула и усаживается на ковре рядом с Дебби, поджав под себя ноги в стиле девочек-скаутов. Никто не отвечает.
Дебби жует свою жвачку для похудения. Тиффани, которая зачем-то вечно носит сумочку через плечо, теребит ее застежку.
– Ну же, смелее, – говорит Клэр. – Вчера был день посещений. Наверняка есть что рассказать.
Я добавляю к своему списку новые машины. Коричневая, белая, синяя, бежевая, зеленая, красная. Коричневая, белая, синяя, бежевая, зеленая, красная.
– Ладно, ладно, – говорит Дебби, как будто все уговаривали ее что-то сказать. – Я могу начать.
Тут и там ерзанье. Тиффани закатывает глаза. Тара, которая настолько ослабела от голода, что на Группе все время прислоняется головой к стене, закрывает глаза и задремывает.
– Это было ужасно, – говорит Дебби. – Не для меня. А для бедной Бекки. – Она мягко сжимает хрупкое Беккино плечо. – Вот погодите, я расскажу вам, как…
Тиффани вздыхает, ее громадная грудная клетка поднимается и опускается.
– Не для тебя, да, Дебби? Тогда почему это вчера вечером я видела, как у сестринского поста ты умоляла проводить тебя к торговому автомату?
Дебби краснеет.
– Что ты все время рвешься обсуждать чужие проблемы? – говорит Тиффани. – Как насчет своих? Твой-то день посещений как прошел, а, Дебби?
Дебби смотрит на нее.
– Да нормально.
– Точно? – говорит Сидни довольно недобро.
– Точно, – говорит Дебби.
– Хрень полная, – говорит Тиффани. У нее изо рта вылетают крошечные капли слюны.
Для Дебби это ругательство. Она ненавидит, когда ругаются. Температура в комнате поднимается до ста десяти.
– Дебби, – сурово говорит Клэр, – что ты чувствуешь, когда Тиффани так выражается?
Дебби пожимает плечами:
– Да мне все равно.
Сидни наставляет трясущийся палец на Дебби.
– А вот и не все равно, – говорит она. – Тебя это бесит. Почему ты не признаешь это, Дебби?
Все ждут.
– Ну, я бы предпочла, чтобы она не ругалась. – Дебби обращается к Клэр.
– А чего ты на меня не смотришь? – говорит Тиффани. – Чего ты не скажешь: «Тиффани, мне не нравится, когда ты говоришь хрень. Не могла бы ты следить за своим долбаным языком?»
Тара хихикает. Сидни пытается не хихикать.
Губы Дебби вытягиваются в узкую полоску – подобие улыбки, потом ее подбородок начинает дрожать; я вытираю ладони о джинсы.
– Я знаю, вы все ненавидите меня, потому что я не такая, как вы, – говорит она. Она очень старается не расплакаться, и от этих усилий ее лицо сильно краснеет.
– Я не ненавижу тебя, – говорит Бекка, поворачиваясь в сторону Дебби.
– Не знаю, как вы все, а я хочу окончить программу, – говорит Дебби. – Я не хочу вечно сидеть тут и слушать, как люди жалуются на свое поганое детство.
Тиффани поднимает руки вверх типа «я сдаюсь».
– Кто-нибудь хочет что-то добавить? – спрашивает Клэр.
Я сижу совершенно неподвижно. Клэр – сущий ястреб в том, что касается языка тела. Грызешь ногти – хочешь высказаться. Наклоняешься вперед – хочешь высказаться. Отклоняешься назад – хочешь высказаться. Я не шевелюсь.
Сидни покашливает.
– Мне все равно, можем поговорить о моем дне посещений, – говорит она.
Народ выдыхает.
– Моя мать все время сбрызгивала рот «бинакой»[3], но она явно успела залить в себя лимонадика до приезда. Мой отец все время смотрел на часы и кому-то звонил по мобильному, а моя сестра делала домашку по математике.
В мозгу сама собой всплывает формула перевода градусов по Фаренгейту в градусы по Цельсию. Я пытаюсь высчитать, сколько получается по Цельсию, если по Фаренгейту сто десять.
– В случае моей семьи… – Сидни стучит по кончику ручки, стряхивая воображаемый пепел с воображаемой сигареты, – это качественно проведенное совместное время.
Народ смеется; как по мне, это немного перебор.
– Как ты чувствовала себя, пока они были здесь? – спрашивает Клэр.
– Норм. – Улыбка на лице Сидни чуть-чуть гаснет. – В смысле, все как дома.
Это шутка. Но никто не смеется. Сидни обводит всех взглядом.
– Слушайте, у меня есть стратегия. Зачем чего-то ожидать? Не жди ничего – и не придется разочаровываться.
Тара поднимает руку.
– Получилось?
Сидни не понимает.
– Что получилось?
– Не разочароваться?
Сидни все еще не врубается.
– В смысле, я надеюсь, ты поймешь меня правильно, – говорит Тара, – но минуту назад ты обвинила Дебби в том, что она притворяется, будто не злится. Ну а мне кажется, что ты сама злишься. На маму, папу и сестру. – Тара откидывается на спинку стула. Она даже говорить устает.
– Сестра меня не бесит, – говорит Сидни. – Она не виновата. Ну типа, а вам бы понравилось проводить субботу с кучей придурков? – Она прикрывает ладонью рот. – Не хочу никого обидеть и все такое. Просто мы-то все свое время проводим с придурками, но это другое. Мы сами придурки.
Раздаются смешки.
Сидни продолжает:
– Да мама-то ладно. Ну а что ей – сидеть тут и ерзать, ждать счастливого часа в баре? Ага, щас. Но вот папа…
Я расцепляю руки и снова обхватываю себя. Плохое движение. Клэр замечает. К счастью, Сидни продолжает говорить.
– Не знаю. Ему трудно со всем таким…
Сидни скручивает край свитера; руки у нее трясутся очень сильно. Она типа смеется. Затем без какого-либо предупреждения она начинает плакать.
– Я не злюсь, – говорит она. – Это… просто я… я не знаю, разочарована, что ли.
Я впиваюсь в бока руками, мне неловко за Сидни, вроде как бывало в началке, когда кто-нибудь писался в штаны. Я ненавижу Группу. Всегда заканчивается тем, что кто-нибудь говорит такие вещи, из-за которых выглядит жалко.
– Они хотя бы пришли, – говорит Тиффани. – Мой отец вообще не приехал.
Еще кое-что приходит мне на ум. Образ моего отца – как в день посещений он идет по тропинке, руки спрятаны в рукавах, голова опущена в попытке закрыться от ветра. Я стучу по стеклу в приемной комнате. Он поднимает глаза, и я вижу, что у него очки и красное лицо и что это вообще не мой папа, а чей-то чужой. Я возвращаюсь к заучиванию порядка машин на парковке.
– Что ты чувствуешь из-за этого? – спрашивает Клэр у Тиффани.
– Пошел он. Вот что я чувствую.
Я скрещиваю, а затем перекрещиваю руки на груди.
Клэр выпускает когти.
– Кэлли.
От звуков моего имени меня накрывает волной жара. Я прищуриваюсь, будто пытаюсь разглядеть на парковке нечто совершенно завораживающее, и думаю: коричневая, белая, белая, синяя, бежевая. Сбилась, придется начинать сначала.
– Кэлли? – Клэр не отстает. – Хочешь рассказать, как прошел твой день посещений?
Муха застряла между стеклом и сеткой. Каждый раз, врезаясь в стекло, она как будто удивляется. Но потом снова отползает и опять впиливается в стекло.
– Кэлли?
Я прячу глаза за шторкой волос и жду. Через какое-то время кто-то с другой стороны круга начинает говорить. Я не могу разобрать слов. Все, что я слышу, – это мушиное взззж-взззж, когда она бьется в стекло.
Раздается взрыв болтовни, все выходят из комнаты. Я зависаю дольше всех девчонок, потом иду по коридору и проверяю, что написано мелом на доске у поста сотрудниц. На доске список наших имен и занятий после Группы. Тиффани идет на управление гневом. Тара идет на расслабляющую терапию. Также Сидни и Тиффани идут в медчасть сдавать анализ мочи – там проверяют, чтобы они ничего не употребляли. Бекка, Дебби и Тара тоже туда идут – там проверяют, чтобы они употребили всякое: Тара и Бекка – витамины и пищевые добавки, Бекка – лекарство от сердца, Дебби – «прозак». Потом Дебби идет в спортзал и там занимается с инструктором на тренажерах. Тару и Бекку забирают на медленную прогулку по территории, чтобы они ни в коем случае не занимались на тренажерах.
Напротив моего имени ничего нет. Меня никуда не забирают.
Я сворачиваю за угол, пока никто не заметил меня возле доски, потому что на днях я случайно услышала, как Дебби, которая вечно болтается возле поста сотрудниц, рассказывала Бекке, что работники «Псих-ты» никак не могут решить, что со мной делать.
Когда ты на Первом уровне (новая гостья или гостья, демонстрирующая неподобающее поведение), тебе никуда нельзя ходить без сопровождения. Второму уровню (все, кто набрал десять очков за подобающее поведение) разрешено ходить в гостиную или на свои процедуры самостоятельно, но в прачечную или к торговым аппаратам – только с кем-то. Третий уровень (те, кто почти окончил программу, типа Дебби) – сами сопровождают. Но если это Третий уровень с пищевыми затруднениями, то к торговым аппаратам они тоже ходят или с сотрудницами, или с кем-то еще из Третьего уровня. Сложно вникнуть во всю эту систему «Псих-ты». Как по мне, проще всего быть на Первом уровне.
Поскольку я на Первом уровне, единственное место, куда мне можно, пока у всех остальных занятия, – это Класс. Там рулит сотрудница по имени Синтия, которая сидит у входа и в большой рабочей тетради отвечает на разные вопросы, выбирая один из вариантов ответа. Единственное, что хорошего в Классе днем – помимо того, что обычно я там одна, – так это тишина. Там везде понавешены знаки, вежливо напоминающие нам, гостьям, что нужно уважать потребность других в тишине; здесь, по крайней мере, я точно демонстрирую подобающее поведение.
Стены тут обиты пробковым покрытием, и прошлые гостьи наоставляли на нем граффити. Я провожу много времени, изучая их послания – имена и комментарии вроде «это место отстой» или «миссис Брайант сука». (Миссис Брайант – или та дама, которая работает в приемном отделении, или директор, я не уверена.) Но по большей части я слушаю шорох страниц, переворачиваемых Синтией.
Я усаживаюсь на своем любимом месте в конце Класса, в самом дальнем от Синтии углу, и притворяюсь, что делаю задание по геометрии, которое прислала моя школа. На самом деле я наблюдаю за псом, живущим рядом с подсобкой. Он только и делает, что спит и прогуливается. В основном спит, но прямо сейчас ходит взад-вперед перед будкой. Он как сумасшедший лает на грузовик, приехавший с какой-то доставкой. Он семенит вперед, сколько позволяет цепь, гавкает, потом поворачивает и семенит обратно. Потом он разворачивается и повторяет все снова. Он прошел взад-вперед так много раз, что протоптал тропинку перед своим домиком.
Я сижу там и наблюдаю, как он поднимает пыль, рыся взад и вперед, взад и вперед, и никто не обращает на него внимания. Через некоторое время я встаю и пересаживаюсь за другую парту лицом к стене.
Ума, Третий уровень из другой группы, появляется в дверях, как всегда вовремя, чтобы проводить меня на индивидуалку. Ума – ужасно стеснительная девчонка с плохой кожей и манерой засовывать подбородок в ворот водолазки. Каждый день она подходит к дверям в одно и то же время и просто ждет, когда я ее замечу. Со вжатым в грудь подбородком и засунутыми в карманы руками вид у нее такой, будто ей ужасно неловко, так что я всегда сразу встаю и иду к ней.
По правде говоря, я совершенно не против, чтобы Ума меня сопровождала. Мне, вообще-то, нравится слушать скрип наших кед по полу коридора и не беспокоиться о том, что Ума попытается заговорить со мной. Кажется, и Уме нормально сопровождать меня, потому что, когда мы приходим к твоему кабинету, она иногда зависает там ненадолго, хотя, строго говоря, не обязана.
После ее ухода в коридоре только я и маленький пластиковый НЛО на полу перед твоим кабинетом. Миссис Брайант, которая показывала мне все в первый и день и которую я с тех пор ни разу не видела, сказала, что НЛО (он выглядит как пластиковый колпак для вечеринок, только с моторчиком внутри) называется генератор белого шума. Она сказала, у всех терапевтов стоит такое перед дверями, чтобы люди в коридоре не слышали, что говорят другие гости в кабинете. (Впрочем, НЛО не глушит вопли и рыдания.)
Поскольку я не разговариваю (а также не воплю и не рыдаю), ты могла бы и выключить НЛО на время нашей сессии: так «Псих-ты» сэкономил бы на электричестве. Я размышляю, не сказать ли тебе об этом, но ведь тогда потребуется заговорить, а значит, потребуется включить НЛО.
Ты открываешь дверь и приглашаешь меня войти. Я думаю, как было бы славно прилечь на диван и подремать ближайший час, но просто сажусь на свое обычное место – в самом дальнем углу от тебя и твоего кресла из мертвой коровы. Ты садишься и спрашиваешь о дне посещений.
– Как все прошло?
Я изучаю твои туфли. Маленькие черные ведьминские туфли с серебряными пряжками.
– Как прошла твоя встреча с семьей?
Похоже, туфли сделаны из ткани, и они слишком изящные для реального мира.
– Ты хочешь мне что-нибудь рассказать?
Я прикидываю, не сказать ли какую-нибудь полную глупость. Что-нибудь настолько нудно-нормальное, чтобы ты наконец сдалась и оставила меня в покое. Я думаю, не сказать ли, что моя мама пришла в своем нарядном шерстяном пальто – в том, которое она надевает в церковь и на прием к врачу. Или, может, сказать тебе, что она выглядела усталой, как люди «ДО» на картинках «ДО» и «ПОСЛЕ» в ее журналах. Или как она начала массировать лоб, едва зашла в приемную комнату.
Сэм выглядел одновременно испуганным и взбудораженным. И кажется, он еще тощее, чем раньше; на нем был объемный красный свитшот, но ингалятор в кармане рубашки под свитшотом все равно торчал бугром. Он дал мне обнять себя, а потом сунул мне в руки открытку.
– Это тебе, я сам сделал, – сказал он.
Вся открытка была в кошках. Кошки танцуют. Кошки прыгают на скакалке. Кошки пьют чай. Кошки играют в баскетбол.
«Для третьеклассника Сэм отлично рисует. – Я воображаю, как разговариваю с тобой этак вдумчиво и спокойно. – Но с правописанием у него беда». На открытке – я спрятала ее под матрасом у себя в комнате – написано: «Надеюс, тибе лудше». И подпись: «Сэм и Лайнус».
«Лайнус – наша кошка», – объяснила бы я тебе. Ты бы понимающе кивнула, а я бы пустилась в дальнейшие разъяснения, мол, Лайнус теперь приходится жить на улице, так как доктор сказал, что Сэм болеет в том числе из-за нее. Я бы рассказала, что мы назвали ее Лайнус, хотя она девочка, потому что котенком она имела привычку таскать в зубах носок. Носок выглядел как «безопасное одеяло», и мы назвали ее Лайнус[4]. Я бы рассказала все это. Ты бы улыбнулась. Мы бы поболтали о том о сем. Вот только я не болтаю, ни о том, ни о сем.
Странно было ничего не сказать Сэму, когда он вручил мне открытку. Я просто погладила его по голове. Потом мама начала всхлипывать, и это дало мне предлог отойти – чтобы принести ей коробку с бумажными платочками с журнального столика. «Что в этом месте хорошего, – сказала бы я тебе, – так это то, что здесь повсюду стоят коробки с платочками».
Я проводила маму и Сэма к дивану в приемной. Сэм глазел по сторонам разинув рот – он так телик смотрит.
– Почему это место называется «Море и пихты»?
Наверное, он ждал ответа от меня, но я была слишком занята вытаскиванием оборванной нитки из обивки дивана. Я представила, как весь этот диван распускается и мы трое сидим на полу в куче толстых обивочных ниток.
Мама терла виски.
– Просто такое название, Сэм, вроде «Усадьбы Пеннбрук», где жила бабуля, – проговорила она наконец.
– В смысле, где бабуля умерла, – сказал Сэм.
– Ну… – Мама не смотрела на Сэма, а оглядывала комнату, пытаясь подсмотреть, что делают другие семьи.
– В том месте плохо пахло, – сказал Сэм.
– Ну смотри, Сэм, тут другое, – сказала мама. – Тут очень мило.
– Но что это за место? И почему Кэл вообще тут?
– Говори потише, – сказала она. – Я уже объясняла тебе. Она плохо себя чувствует.
– А с виду она не больная.
– Тсс, – сказала она. – Давайте о чем-нибудь приятном разговаривать, пока мы вместе, хорошо? – Она свернула платочек и положила его на колени. – Как твоя соседка? Хорошая девочка?
Я встала и, подойдя к окну, стала разглядывать парковку, ища глазами папу. Я увидела, как по тропинке идет какой-то мужчина, и постучала по стеклу; он поднял голову, и я поняла, что это совсем не мой отец. Раздвижные двери открылись, мужчина вошел и крепко обнял Тару.
– Если ты ждешь папу, то он не приехал, – сказал Сэм.
Мама высморкалась.
Я продолжала смотреть в окно; нашу машину не стоило даже искать на парковке, потому что мама больше никуда не ездит за рулем. Она дико боится больших грузовиков, а еще – пропустить съезд с трассы. Еще она дико боится кишечной палочки в гамбургерах, похитителей детей в торговых центрах, свинца в питьевой воде и, конечно же, пылевых клещей, шерсти животных, плесени, спор, пыльцы и всякого прочего, из-за чего у Сэма может случиться приступ астмы. Не знаю точно, чтó я предполагала увидеть на парковке. Но продолжала смотреть туда.
– Мама, – сказал Сэм, – можно мне батончик? – Он показывал на торговый аппарат.
Мама разрешила, а я подумала, что вот Сэму запросто можно самому подойти к аппарату и купить себе «сникерс» безо всякого сопровождения. Мама дала ему горсть монет по 25 центов, и он поскакал – в буквальном смысле поскакал – к аппарату.
– Папе приходится работать сверхурочно, – прошептала мама, когда Сэм отошел достаточно далеко. – Пытается подзаработать.
Она сложила свой платочек в ровный квадрат, потом в еще меньший квадрат, потом в еще меньший. У меня закружилась голова, пока я наблюдала за этим.
– Пришло письмо из страховой. – Она говорила так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать. – Они не оплатят твое… твое лечение здесь.
Приемная воспарила над фундаментом, зависла в воздухе на секунду и снова утвердилась. Я взглянула на мать – проверить, заметила ли она.
– Они говорят, что не оплачивают такое, поскольку то, что ты делаешь, – ну, знаешь, все эти порезы, – они говорят, это самопричиненное насилие. А страховка не покрывает самопричиненное.
Комната снова поднялась в воздух, затем пол скользнул куда-то, и вот я очутилась на потолке и теперь смотрела пьесу. Персонаж-мама все еще говорил; персонаж-я теребил нитку из обивки. Где-то за сценой в недрах торгового аппарата застучал «сникерс». Я попыталась сосредоточиться на маминых словах. Она встретила каких-то друзей в торговом центре, что-то такое.
– Я сказала им, что ты приболела, – сказала она. Платочек, теперь крохотный квадратик, вплывал в фокус и выплывал из него. – Ты как, справляешься со школьными заданиями?
Мамин рот продолжал шевелиться, но персонаж-я уходил прочь, лавировал в лабиринте диванов и столиков в приемной и еще диванов, пока не оказался в туалете для посетителей и не начал тереть внутренней стороной запястья о ребристый край аппарата с бумажными полотенцами. Все мое тело как будто стало одним этим местом на руке, и оно умоляло почесать его, поскрести, порезать – что угодно, что угодно – облегчения ради. Нажим, яркие капли крови, и наконец я в порядке. Я натянула рукав вниз, ненадолго прижалась щекой к холодной кафельной стене, а потом вернулась в приемную как ни в чем не бывало.
Только приемная почти опустела. Мне казалось, я пробыла в туалете всего минуту, но мама, и Сэм, и почти все остальные уже ушли. Я пошла по лабиринту диванов и столиков, заставляя себя концентрироваться и идти медленно, чтоб не броситься бежать.
Наконец я нашла Сэма, он сидел один в игровой – темном, похожем на библиотеку помещении, где хранятся настолки и карты, в которые никто никогда не играет. Игровая – мое любимое место здесь; я ухожу туда почти каждый вечер, когда у нас свободное время, чтобы не слышать фальшивого смеха из телика в нашей гостиной и фальшивых аплодисментов из телика на посту сотрудниц, и радио, и фенов в спальнях. Когда я вошла, Сэм обернулся и заулыбался, обнажив свои крупные новые кроличьи передние зубы.
– Кэл! Глянь, какая у них есть игра, – сказал он. – «Четыре в ряд».
«Четыре в ряд» – что-то вроде «крестиков-ноликов», где ты должен выставить ряд из четырех фишек в пластиковом, вертикально стоящем поле, и это наша с ним любимая игра. Мы начали играть в нее, когда Сэм заболел и ему запретили бегать сломя голову. Сначала я поддавалась, потому что он младше и потому что он болен. А теперь он каждый раз выигрывает.
Не знаю, как ему это удается, но Сэм видит сразу два или три способа выиграть. А я все время трачу свои ходы просто на то, чтобы заблокировать его, или пытаюсь выставить свою четверку в вертикальный ряд, пока Сэм не кричит «Попалась!» и не показывает на какую-нибудь свою законченную диагональ, которую я абсолютно прохлопала.
– Сыграем? – сказал он.
Я оглянулась проверить, нет ли кого поблизости. «Конечно», – хотела я ответить. «Конечно». Я сделала усилие, чтобы заговорить, но ничего не произошло. Я посылала команды от мозга ко рту. Ничего. Я задумалась, могут ли мышцы, обычно задействованные в речи, забыть, как они работают, от долгого неиспользования.
Некоторое время я таращилась в окно, как будто ответ был где-то там. Я кивнула.
Сэм выбрал черные фишки. Я взяла красные. Так всегда. Это даже не обсуждается. Пока мы сидели за столом и играли, единственный звук производили фишки, падая в пластиковые отверстия поля. Я представила, как произношу что-нибудь такое необязательное, старшесестринское – о Лайнус, о коллекции хоккейных карточек Сэма, – но меня вымотала сама мысль о том, чтобы заговорить.
Сэм опустил очередную фишку в поле и показал на ряд из четырех черных кружков, взявшийся из ниоткуда.
– Попалась, – сказал он. – Хочешь еще партию? – Он не стал ждать. – Ладно, – ответил он сам себе.
Тут до меня дошло, что Сэм понимает. Каким-то образом он узнал – своим странным, восьмилетним, мудрым образом, – что я не разговариваю. И стал говорить за нас обоих. Я ответила, опустив красную фишку в отверстие ровно по центру нижней линии. Это мой любимый первый ход.
– Кэл, – сказал он, качая головой, – старый, утомленный Сэм, делающий вид, что я разочаровала его. – Тебе нужно мыслить нешаблонно. – Я смотрела, как он бросает черную фишку в угол поля. – Это значит смотреть на вещи с разных сторон, – сказал он. – Мистер Уэйсс говорит, у меня хорошо получается.
Я бросила красную фишку сверху своей первой и задалась вопросом, кто такой мистер Уэйсс.
– Это мой тьютор. – Еще одна черная фишка заблокировала мой ряд. – Он приходит к нам домой.
Значит, Сэм снова настолько плох, что не может ходить в школу. А это значит, что мама расстраивается еще больше, чем обычно. А это значит, что папа еще больше задерживается на работе, чем обычно, или проводит больше времени с клиентами или с людьми, которых он надеется сделать клиентами, хотя они почему-то никогда ими не становятся.
– Не волнуйся, – сказал Сэм. – Мы за это не платим. Школа платит.
Я понятия не имела, как сходить, так что начала строить новый ряд с самого низа.
– Попалась! – Сэм показал диагональную четверку черных фишек. – Нешаблонное мышление, Кэл.
Он освободил поле, чтобы начать новую партию.
– Мама пошла поговорить с одной из твоих, ну, этих, учительниц. – Что-то в его словах, в том, как по-детски он это произнес, заставило меня почувствовать себя плохо. Он опустил черную фишку в угол. – Она пошла искать ее, пока ты была в туалете.
Я опустила красную фишку в центральное отверстие. У меня не было сил на нешаблонное мышление.
Сэм держал свою фишку над полем, готовясь сделать ход.
– Когда ты вернешься домой, Кэл? Мне никто ничего не говорит.
Мы еще посидели какое-то время, не знаю, как долго. На лице у Сэма сначала была надежда, потом серьезность, потом беспокойство, а потом что-такое, чего я не поняла.
– Да все нормально, – сказал он наконец. – Просто Лайнус скучает по тебе.
Я поднимаю глаза и рассматриваю тебя, по-прежнему сидящую здесь: лодыжки скрещены, на коленях блокнот. Ненавижу этот блокнот, потому что знаю: какие-то случайные вещи – типа твоего кресла, напоминающего мне о мертвой корове, – могут оказаться в нем в качестве доказательства того, что я псих. Но еще больше я ненавижу, как ты каждый день переворачиваешь страницу и пишешь сегодняшнюю дату, и каждый день, когда ты провожаешь меня до дверей, я вижу, что страница пуста.
Ты встаешь и надеваешь на ручку колпачок. Видимо, пора уходить.
Столовая здесь провоняла влажным запахом приготовленных на пару овощей – одного этого хватит, чтобы у любого начались пищевые затруднения. Но есть кое-что похуже запаха – шум. Иногда, если я, например, в Классе или игровой, можно притвориться, что это место – просто школа-интернат. Но когда все гостьи из остальных групп собираются вместе в столовой, орут, и ржут, и спорят, и едят, то не остается никаких сомнений, что ты в психушке. Наша группа должна сидеть вместе. Сидни ставит поднос на стол и пристраивается рядом со мной.
– Я постигла философию еды в «Псих-ты». – Она обращается ко всем сидящим за столом сразу.
Люди с пищевыми затруднениями поворачиваются к ней, чтобы внимательно послушать. Я кручу свои спагетти туда-сюда, пока они не соскальзывают с вилки.
– У них тут четыре основных вида еды: паста, пюре, пудинг и паштет. Они подают только то, что на «п».
Дебби вздыхает.
– Серьезно, – говорит Сидни, – вы заметили?
– Достала паста, – говорит Тара. – У меня проблемы со всеми этими углеводами.
– Ага, – говорит Тиффани. – Полная хрень.
– На прошлой неделе давали курицу, – говорит Дебби.
– Да, Дебби, мы помним, – говорит Тиффани. – Это был важнейший момент в твоей жизни.
Из-за того что нам, гостьям, нельзя давать настоящие столовые приборы, вся еда должна быть достаточно перемолотой, чтобы ее можно было есть пластиковыми ложками. Но в прошлый четверг у нас был цыпленок по-королевски, и поскольку в нашей группе только Дебби на Третьем уровне, то именно ей поручили выдать нам тупые пластиковые вилки и ножи. А после еды она же их собирала. «Как на пикнике», – сказала она тогда.
Сидни меняет тему.
– Смотрите, – говорит она, показывая в дальний конец столовой. – Призрак.
Женщина с седой косой до пояса вальсирует вокруг стола с салатами. На ней длинное белое платье, а руки вытянуты так, будто с ней танцует невидимый партнер.
– Она из «Чувихи», – говорит Сидни.
– Это что такое? – спрашивает Тара.
– Отделение, где держат настоящих психов.
– Ты имеешь в виду «Чуинги», – говорит Дебби.
– «Чувихи», – говорит Сидни. – Надо быть реально прикольной чувихой, чтобы туда попасть.
Все смеются.
– Если попала туда, уже не выйдешь.
На этот раз никто не смеется.
Ужин обычно длится недолго. Потому что первый пришедший в гостиную получает пульт от телика. Но сегодня какая-то задержка; из болтовни вокруг я вычленяю – происходит что-то необычное.
– Это здорово, – воркует Дебби над Беккой. – У тебя здорово получается.
Бекка опускает ресницы и отламывает кусочек от брауни. Потом она кладет этот кусочек на тарелку и разрезает его напополам пластиковой ложкой.
– Ты ведь съешь брауни целиком, да? – Дебби произносит это громко, чтобы все услышали.
Бекка кивает с наигранной скромностью.
– Ну же, – говорит она, тыча своим тонким маленьким локтем в руку Дебби. – Ты ведь знаешь, что я не могу есть, пока вы все глазеете.
– Хорошо-хорошо, – объявляет Дебби. – Все-все, не смотрите на Бекку.
Сидни соединяет большой и указательный палец, показывая Бекке «о’кей». Потом все очень демонстративно отворачиваются. Я отодвигаю свой стул назад, трогаю металлическую полоску, идущую снизу по краю стола, и смотрю вниз, на ноги. Гомон, состоящий из бряканья тарелок и кружек и громких разговоров, сначала затихает, потом снова нарастает, громче, чем был. И тогда я вижу, как Бекка роняет брауни с тарелки на колени. Она заворачивает его в салфетку, плющит до плоского состояния и сует в карман.
Спустя еще немного времени Бекка говорит, что можно смотреть. Все охают и ахают. Раздается три звонка – это сигнал, что ужин закончен; Дебби говорит, что сегодня надо отдать пульт Бекке.
Позднее вечером все смотрят в гостиной «Свою игру»[5], а я с кучей стирки в руках прячусь в нычке возле поста сотрудниц и жду, когда будет пусто. Мне приходится стирать через день, потому что мама дала мне с собой почти исключительно пижамы. Точнее, ночнушки. Новенькие, с цветочками и бантиками.
Я дожидаюсь, пока Рошель, дежурная по туалетам, уйдет с поста и займет свое место на оранжевом пластиковом стуле между туалетами и душевыми кабинками. Потом я чуть-чуть придвигаюсь к посту и жду, когда меня заметит Руби.
Кожа у Руби цвета индиго, а прическа похожа на старинный заварочный чайник. Но лучшее в Руби – это ее обувь: старомодные сестринские белые туфли. В отличие от остальных сотрудниц, которые одеваются так, будто идут в офис, или в торговый центр, или еще куда-то в этом роде, Руби носит толстые белые чулки и настоящие сестринские туфли. В мою первую ночь здесь единственным, что помогло мне заснуть, был скрип ее шагов по гладкому зеленому линолеуму, когда она делала обход. Не могу толком объяснить почему, но я доверяю этим туфлям.
Руби сидит и вяжет что-то розовое, может одеялко для младенца. Я наблюдаю, как ее узловатые руки летают над пряжей в такт с шуршанием и постукиванием спиц. Я гадаю, чем занимается Руби, когда она не в «Псих-ты». Может, она чья-то бабушка, может, чья-то соседка.
Увидев меня, она улыбается.
– Проводить тебя в прачечную? – говорит она.
Я не отвожу глаз от розовой штуки, выходящей из-под ее спиц.
– Ага, ладушки, – отвечает она сама себе. – Обожди секунду, хорошо? – Она не требует от меня ответа. – Хорошо, – говорит она.
Как и Сэм, Руби не рассчитывает на какие-нибудь слова от меня. Ей нормально говорить за нас обеих. Я прислоняюсь к стойке и наблюдаю, как она наматывает пряжу на палец и довязывает несколько петель. Потом она кладет вязанье на стол и поднимает свое невысокое плотное тело со стула. У нее звенят ключи, и она говорит:
– Ну вот, детка. Пойдем.
Я пытаюсь вычислить правильную дистанцию между мной и Руби, пока мы идем по коридору. Сначала я держусь стены. Но это как-то неправильно, и я придвигаюсь ближе, чтобы подравнять свой шаг с шагом Руби; натыкаюсь на нее и снова отхожу подальше. После этого опять держусь стены. Когда мы доходим до лестницы, Руби придерживает дверь, а потом, когда мы обе оказываемся снаружи, отпускает ее, и та захлопывается. Теперь мы в нашем личном маленьком мирке, тихом мирке лестницы, где исчезает весь шум жилого крыла – постоянная музыка, болтовня и голоса из телика. Она останавливается на мгновение и протягивает руку. В руке маленькая ириска типа тех, которые моя бабушка держала в вазочке у себя в гостиной.
– Давай бери, – говорит она. – Все нормально. Ты же не одна из тех девчушек, у которых с едой беда, верно? – Она сует конфетку мне в руку. – Вот так. И потом, чуть-чуть сладкого никогда никому не вредило, – говорит Руби. – Я, может, и не выучена на психолога, но кое-что в этой жизни понимаю.
Она легонько стучит себя по груди, как будто именно там хранится это ее понимание жизни.
Когда мы добираемся до прачечной, Руби отпирает шкаф, где хранятся средства для стирки; она прислоняется к стене и смотрит, как я складываю свои джинсы и рубашки в машинку, отмеряю и переотмеряю порошок, складываю и перескладываю вещи в барабане, надеясь, что она скажет еще что-нибудь про свое понимание жизни.
Но она молчит. Я слышу только шуршание, когда она разворачивает конфетку себе.
– Ну вот и славно, деточка, – говорит Руби, когда я закрываю дверцу машинки. – А теперь пойдем обратно.
На обратном пути мы проходим мимо знака аварийного выхода, там висит схема здания, и на этой схеме – большая красная стрелка и надпись: «ВЫ ЗДЕСЬ».
Интересно, если «Псих-ты» загорится или что-нибудь такое, смогу ли я заорать?
Сегодня ночью многовато плача. У спален тут нет дверей, так что плач – или стоны, или всхлипывания – разносится по всему коридору. Иногда я лежу в постели и представляю себе реку всхлипов, текущую мимо и оставляющую лужицы страданий на каждом пороге.
В первые дни здесь я тратила уйму времени, чтобы угадать плачущую по голосу и месту. Кто-то неподалеку мяукает, как котенок. Мне кажется, это Тара. У кого-то в конце коридора отрывистый плач, который сначала похож на смех. Это Дебби, я практически уверена. Но со временем я решила, что игра в угадайку, какой девочке принадлежит тот или иной плач, еще больше мешает заснуть.
Тогда я придумала игру, которая отвлекает меня от плача.
Игра простая. Я лежу и фокусирую все свое внимание на дыхании Сидни. Сидни, которая засыпает, как только выключили свет, спит на спине с широко открытым ртом. Если я сильно напрягаю слух, то слышу, как воздух входит в нее с легким «аах» и выходит с «хаа». А если очень постараться, то можно заметить тот самый миг, когда вдох превращается в выдох.
Сегодня, когда Ума отводит меня в твой кабинет, она зависает перед дверью дольше, чем обычно, и тычет носком одного кроссовка в носок другого. Я тычу носком одного кроссовка в носок другого, замечаю, что мы делаем одно и то же, и прекращаю. Ума тоже прекращает, потом по одной вытаскивает руки из карманов и сцепляет их перед собой. Она медленно поднимает подбородок и наконец, приложив огромные усилия, смотрит мне прямо в лицо. А потом она улыбается.
Улыбка выглядит какой-то неуместной на покрытом красными пятнами лице Умы, как будто бы Ума улыбается не слишком часто, как будто она только тренируется.
Я не отвожу взгляда, тем самым пытаясь показать ей, что я не против, что на мне можно тренироваться.
Потом она уходит, и я вслушиваюсь в удаляющийся скрип ее обуви.
Ты наклоняешься вперед, сидя в своем кресле из мертвой коровы; я отодвигаюсь.
– У меня есть теория, – говоришь ты.
Тогда я решаю, что хочу узнать точно, сколько полосок на твоих обоях. Рыжеватая, белая. Рыжеватая, белая, рыжеватая, белая.
– Всего лишь догадка, – говоришь ты.
Рыжеватая. Белая. Рыжеватая. Белая.
– Я не знаю, почему ты ни с кем не разговариваешь…
Полоски выцветают, и теперь сложно разглядеть, где заканчивается рыжеватая и начинается белая.
– Но предполагаю, что молчание требует огромных сил.
Я представляю пробежку после школы, нечто, требующее много сил, по крайней мере поначалу. Хотя после первых полутора километров включается эффект канцелярской замазки. Я перестаю замечать деревья, и дорогу, и холод, и вообще куда я бегу. Как будто приходит кто-то с большим ведром белой жидкости и замазывает все вокруг меня. Иногда я даже забываю, что бегу, и вдруг натыкаюсь на какое-нибудь здание или дорогу, которых никогда не видела раньше, и понимаю, что забежала слишком далеко. Тут эффект замазки выключается. Обычно в таких случаях я разворачивалась и бежала домой, гадая, как мне вообще хватило сил.
– Это, должно быть, требует много сил, – говоришь ты.
Я моргаю.
– Не разговаривать. От этого, вероятно, очень устаешь.
Я наблюдаю за пылинками, медленно парящими в лучах послеполуденного солнца, и неожиданно чувствую ужасную усталость. Что-то внутри меня провисает, будто шов разошелся. Но мозг сопротивляется.
Это мама все время устает. Мама и Сэм. Мама устает мыть все с антисептическим спреем, и готовить Сэму специальную еду, и вычищать всякую грязь из всех фильтров и вентиляционных решеток, чтобы у Сэма не было приступов астмы, – так устает, что иногда ей приходится отдыхать весь день. А Сэм иногда так устает, просто собираясь в школу, что ему приходится сразу же возвращаться в постель.
И это значит, что нужно вести себя абсолютно бесшумно, когда я возвращаюсь из школы, чтобы они могли отдохнуть. И это может длиться десять минут или десять часов. И это значит, что чистить и убирать снова мне. И это все равно не предотвращает приступ у Сэма. И это значит, что он может оказаться в больнице на пару часов или пару дней. И это значит, мама будет там все это время, пока не устанет настолько, что ей придется вернуться домой и отдохнуть. И это значит, мне снова чистить и убирать. А это значит, я просто не устаю.
– …Тебя здесь в ситуации, когда ты очень многое не можешь контролировать.
Я поднимаю глаза и соображаю, что ты все это время говорила.
– Практически все, чем ты здесь занимаешься, определено не тобой, а чем-то за пределами твоего контроля: во сколько вставать, как часто посещать групповую терапию, когда приходить ко мне. Так?
Теперь до меня доходит, что ты говоришь про «Псих-ты»; я возвращаюсь к подсчету полосок на обоях.
– Иногда в неподвластных нам обстоятельствах мы делаем странные вещи – в частности, вещи, которые требуют много сил; это такой способ вернуть себе ощущение, что у нас все-таки есть контроль над ситуацией.
Рыжеватая и белая полоски сливаются.
– Но, Кэлли. – Ты говоришь очень тихо. Мне приходится перестать считать на минуту, чтобы расслышать твои слова. – У тебя было бы намного больше контроля… если бы ты заговорила.
Обычно утром я стараюсь умываться последней. Так мне не приходится видеть других девочек печальными и размякшими, какими бывают люди, пробудившись от сновидений. Но сегодня утром я прохожу мимо Рошель, дежурной по туалетам, и натыкаюсь на Тару, стоящую у раковины в ночной рубашке и бейсболке и делающую макияж. Я выбираю самую дальнюю от нее раковину и долго и тщательно выдавливаю пасту на щетку.
Через некоторое время я немного отступаю, чтобы встать под правильным углом к зеркалам и видеть дюжину или около того отражений Тары. Тара снимает бейсболку. Осторожно касается расческой головы. Разглаживает тонкие бесцветные пряди вокруг лысины. Что-то в этом обнаженном участке скальпа так плохо действует на меня, что приходится отвернуться.
– Как думаешь, на завтрак успеем?
Я изучаю струю воды, вытекающую из крана. Краем глаза замечаю, что Тара надела бейсболку и разговаривает со мной.
– Нам надо пошевеливаться, – говорит она. – Дебби говорит, сегодня блинчики.
Голос у Тары удивительно глубокий и женственный для человека, который весит всего сорок два килограмма. На прошлой неделе на Группе она объявила, что это ее новый рекорд. Пара людей захлопали. Она плакала.
Я открываю кран на полную и таращусь на воду, как будто это очень, очень важно. Я не вижу Тару, стоящую на расстоянии нескольких раковин от меня, но ощущаю ее взгляд, и внезапно мне становится очень плохо оттого, что я не отвечаю человеку, который весит всего девяносто два фунта и должен прикрывать лысину бейсболкой.
Звук текущей воды нарастает, стихает, снова нарастает. Тара направляется к двери, возле которой на оранжевом стуле сидит Рошель и читает журнал «People».
– А ты правда хочешь, чтобы мы отстали от тебя?
В том, как она спрашивает, нет ничего обидного; в ее голосе только любопытство.
Я трачу как можно больше времени на то, чтобы почистить зубы.
В конце концов она уходит.
Сегодня день смены постельного белья. Все мы, гостьи, должны выстроиться в очередь в прачечной, сдать использованные простыни и полотенца и получить чистые. Во время смены белья все поголовно демонстрируют подобающее поведение, возможно, потому что Дорин, отвечающая за этот процесс, относится к нему очень серьезно. Каждую неделю она развешивает в прачечной написанные от руки плакатики, где много заглавных букв и восклицательных знаков. «Очередь справа от Сотрудника!» – написано на одном. «Пожалуйста, подготовьте белье для проверки Сотрудником!» – на другом.
Я стою в хвосте очереди – справа от Сотрудника, с подготовленным для проверки бельем, – когда сзади подходят Сидни и Тара. По запаху сигарет я догадываюсь, что они только вернулись с террасы для курения, где все зависают между сессиями.
– Привет, ЛМ.
Мои щеки начинают полыхать – мне всегда плохо из-за того, что я не отвечаю Сидни, а она всегда здоровается со мной, как будто я нормальная. Я замираю и жду.
– Угораю с этих объяв, – говорит Сидни через какое-то время. Я немного расслабляюсь, поняв, что ее слова обращены к Таре. – Вон та моя любимая.
Я не могу не слушать.
– «Просим гостей воздержаться от снятия наматрасника в конце пребывания». – Сидни читает объявление Дорин глубоким официозным тоном. – Типа кто-то такой: «Хм, какой же сувенир взять из „Псих-ты“? О, точно! Наматрасник!»
Внезапно у меня в воображении Дорин отчаянно борется с кем-то за наматрасник. Я вижу, как она жмет аварийную кнопку и потом катается по полу с одной из девочек, пытаясь вырвать какой-то из своих драгоценных наматрасников. К горлу подступает смешок. Я сглатываю. Перед моим мысленным взором разворачивается полноценная битва, где гостьи и сотрудницы насмерть бьются за наматрасники. Я прикусываю щеки изнутри. Я вонзаю ногти себе в ладони. Не помогает. Я бросаюсь из очереди и бегу к лестнице.
– Ты куда? – кричит Дорин. – Это нарушение правил, слышишь?
За мной захлопывается дверь, и я наконец в прохладном и тихом мирке лестничного пролета. Я шагаю через две ступеньки, топая как можно громче, чтобы заглушить странные, придушенные звуки вырывающегося из меня смеха.
Сегодня в игровой дежурит сотрудница, которую я раньше не видела, – молодая, улыбчивая и явно новенькая. Она здоровается и спрашивает, не хочу ли я сыграть в «Эрудит».
– А как насчет «Погони за фактами»?[6] – говорит она. – Я в ней мастер.
Я беру коробку «Четыре в ряд» и сажусь спиной к ней. Потом начинаю играть сама с собой. Имитирую стратегию Сэма, нешаблонное мышление, и хожу куда попало, вместо того чтобы начинать всегда одинаково и пытаться построить одну очевидную прямую линию по скучной схеме. Через некоторое время улыбчивая молодая сотрудница встает и выходит переговорить с другой сотрудницей у поста, приглядывая за мной через стекло.
Вскоре решетка превращается в безнадежный хаос красных и черных фишек; везде заблокированные ряды, и нет никакой возможности построить прямую линию. Я туплю в игровое поле, когда надо мной нависает чья-то тень.
Внезапно рядом стоишь ты, в длинном синем пальто и шарфе, держа сумочку и ключи. Я выпрямляюсь на стуле – и жду, когда ты в своей одежде из реального мира, со своими ключами от машины и дома, скажешь мне, что ты уходишь, что с тебя хватит, что ты ставишь на мне крест.
Но ты ничего не говоришь. В помещении становится все жарче и жарче, минуты тянутся и нанизываются друг на друга так же, как у тебя в кабинете, а ты просто стоишь тут, постукивая указательным пальцем по верхней губе и рассматривая игру. Я решаю притвориться, что мне все равно.
Я беру красную фишку, застываю на минуту и готовлюсь бросить ее в центральный ряд, но затем передумываю, увидев, что ход глупый. Я передвигаю фишку и держу ее над другим рядом, прикидывая возможности, и вижу, что это тоже было бы ошибкой. В конце концов я кладу фишку на стол, откидываюсь на спинку стула и прячусь в волосах.
Ты переступаешь с ноги на ногу, и до меня доносится легчайший запах духов. Прохладный, знакомый аромат, вроде лавандовых саше, которые раньше делала бабуля.
Ты берешь красную фишку и бросаешь ее в выемку в крайнем столбце. Из ниоткуда появляется диагональ в четыре фишки – одновременно неожиданная и очевидная.
– Вот так, – говоришь ты. – Кажется, этот ход ты искала.
Ты на мгновение кладешь руку мне на плечо, и я вдруг чувствую ужасную сонливость, как у тебя в кабинете днем. Потом ты уходишь. Я не начинаю другую партию. Я просто сижу в игровой, пока не испаряются последние нотки лаванды.
На следующий день, когда все возвращаются из курилки и мы рассаживаемся на привычных местах на Группе, Клэр объявляет, что к нам присоединится еще одна девушка. Она спрашивает, не принесет ли кто-нибудь дополнительный стул.
– Поставь сюда, пожалуйста, – просит она Сидни. – Рядом с Кэлли.
Я сижу совершенно, совершенно неподвижно.
Дверь скрипит, и входит новенькая. Она маленькая, с крашеными черными волосами, убранными назад детскими заколочками, на губах красная помада, и я никогда не видела такой бледной, белой кожи. На новенькой рваные джинсы и свитшот.
Клэр указывает на незанятое место рядом со мной и приглашает ее сесть. Девчонка усаживается, потом берется за края сиденья и елозит ножками стула по своему крошечному участку пола, устраиваясь поудобнее. Ее стул стукается о мой. И ударная волна прокатывается по всему моему телу.
– Ой, – говорит она.
Клэр спрашивает, кто хочет представить всех, но, похоже, все внезапно застеснялись. Так что она сама называет имена по кругу, не упоминая наших затруднений.
Новенькая так быстро произносит свое имя, что я не уверена, она Аманда или Анда. Потом, когда все молчат, она добавляет:
– Господи, ну и парилка же здесь.
Клэр спрашивает Аманду/Анду, хочет ли та рассказать, почему она в «Псих-ты». Аманда/Анда стягивает свитшот. Я ощущаю каждое ее движение через свой стул.
Девчонки в кругу вскрикивают. Рука Дебби прижата ко рту, остальные таращатся на новенькую.
Ее свитшот на полу, а она сидит в легкой белой майке и протягивает вперед свои руки, чтобы все могли рассмотреть геометрию пересекающихся шрамов на тыльной стороне: параллельные шрамы до локтей, раздваивающиеся линии, линии под тупым углом. На коже у запястий выцарапаны слова. Розовая рубцовая ткань на одной руке складывается в слово «жизнь». На другой – «отстой».
Я натягиваю рукава на большие пальцы и изо всех сил сжимаю ткань изнутри.
– Мне типа и незачем тут быть, – говорит она. – Просто один добренький учитель английского решил, что я пытаюсь покончить с собой.
Все немного ерзают, потом тишина.
– А ты не пытаешься? – в конце концов говорит Сидни.
– Да если бы, – говорит Аманда/Анда.
– Тогда зачем это все?
– Чтоб я знала, – отвечает она. И потом сразу: – Низкая самооценка. Проблемы с самоконтролем. Подавляемая враждебность. Все правильно? – Она обращается к Клэр.
Клэр не отвечает, так что Аманда/Анда снова поворачивается к Сидни.
– Слушайте, я, честно, не врубаюсь, какая разница между мной и людьми, которые делают пирсинг на языке. Или на губах. Или в ушах, боже мой. Это мое тело. – Она оглядывает круг; никто не шевелится. – Это украшение. Типа татуировок. – Она продолжает говорить так, словно все случайно наткнулись на нее, пока она болтала с кем-то еще. Как будто это мы все новенькие, а не она. – Лучше, чем когда люди сгрызают ногти до крови. В смысле, они же прям едят свою собственную плоть. Каннибалы.
Тиффани, которая сгрызает ногти до крови, прячет ладони под бедра.
– Ну в смысле, чего все так парятся? У нас же свобода самовыражения, не?
Я тру край манжета между пальцами. Откуда-то издалека доносится яростный лай. Аманда/Анда рассказывает о какой-то статье в журнале. Я немного поворачиваю голову, чтобы разобрать слова.
– Прикиньте, раньше людям все время пускали кровь, – говорит она. – Когда они болели. Это вызывает всплеск эндорфинов.
– И… – Все головы поворачиваются на голос Клэр. – Тебе становится лучше от этого? – спрашивает Клэр.
– Однозначно. – Аманда/Анда ерзает на стуле. – Это кайф. В смысле, ты чувствуешь себя потрясающе. И не важно, как плохо было до этого. Эмоциональный подъем. Как будто ты внезапно ожил.
– И тебе хочется это повторять? – спрашивает Клэр.
Пальцы у меня онемели, так сильно я сжимаю рукава.
– Ну да. А что?
– Давай я перефразирую, – медленно произносит Клэр. – Тебе необходимо это повторять?
Новенькая наклоняется вперед, сидя на стуле, и ее темные глаза сверкают.
– Мне нет, – говорит она. – Я это контролирую. Я всегда контролирую это. – Она скрещивает руки на груди; ее локоть задевает мой. Я подпрыгиваю.
– А как у тебя, Кэлли? – Голос у Клэр громкий. – Ты контролируешь это?
В комнате мертвая тишина. Дебби перестает жевать свою жвачку для похудения. Даже пес прекращает лаять. Где-то далеко в коридоре звонит телефон – один звонок, два, три. Невидимый голос отвечает.
– Кэлли?
Я чувствую, как новенькая поворачивается и смотрит на меня.
Я киваю.
И я чувствую, как все остальные в группе выдыхают.
Остаток сессии я провожу, считая стежки на кроссовке и ненавидя эту Аманду/Анду, ненавидя Клэр, ненавидя это место. Потому что теперь все знают, из-за чего я здесь.
За ужином я сижу на своем обычном месте, в дальнем конце длинного прямоугольного стола, и пытаюсь жевать каждый кусок двадцать раз. Так получается, что я трачу на еду ровно столько времени, сколько все остальные, – на еду плюс болтовню. Другие девчонки отвернулись, обсуждают какую-то петицию. Сидни говорит, ей хочется пиццы. Тара предлагает обезжиренный йогурт. Петиция, вычисляю я, наверное, касается еды. Бекка говорит, что хочет безглютеновых крутонов, что бы это ни было.