Рядовой

Размер шрифта:   13
Рядовой

Пролог.

Война начинается не с выстрела. Она начинается с тишины. С той щемящей, звенящей тишины, которая повисает в воздухе после того, как захлопнулась дверь родного дома и звук защёлки прозвучал громче любого залпа. Ты остаёшься наедине со своим решением. Решением, которое уже ничем не изменить.

Что такое война? Что значит быть солдатом? Каково это быть солдатом на войне? Надеюсь вы поймёте это – прочитав этот дневник. Предупреждён, значит вооружен.

Если бы можно было рассказать в двух словах, то, наверное, не было бы этой книги. Я попытался рассказать о том, каково это. Насколько удачно? Судить вам!

Сборы.

«Чтоб ты жил в эпоху перемен!» Конфуций (Кун-цзы). Древнекитайское проклятие и (или) благословение.

Сталинград.

В ночь на 23 февраля 2022 года я работал на заводе, ковавшем победу в Сталинградской битве, а ныне штамповавшем батареи отопления для мирных домов. Ирония судьбы витала в воздухе, словно пепел забытой войны. То, что когда-то было символом победы, теперь служило обыденности, и в этом была своя горькая поэзия.

Я был киповцем. В мои обязанности входило следить за исправностью оборудования и чинить его. Нас все называли фиксиками.

Ночное небо над спящим городом-героем разрывали в клочья реактивные двигатели. Они выли не самолётами, они выли металлом. Это был звук-предвестник, звук-отверстие, через которое в наш мир хлынуло что-то чужое, тяжёлое и неумолимое. Это был не рев. Это был скрежет ключа, запирающего дверь в прошлую жизнь.

Я полез в сеть. И мир, каким я его знал, тихо и безвозвратно разлетелся на осколки, как стекло от ударной волны. Не было гула, только звенящая тишина в ушах. СВО – три буквы, режущие время, как стеклорез, оставляющие шрамы на календаре. Отныне всё делилось на «до» и «после».

Я не побежал в военкомат. Не бросил всё и не поскакал на Донбасс. Во мне говорил не страх. Говорил взрослый тридцатидевятилетний мужчина с долгами и обязательствами. Я решил доработать месяц, получить зарплату. Двадцать пятого февраля у меня был день рождения. Абсурд? Да. Но именно так и происходит: конец света всегда застаёт врасплох: у тебя запланирован обед, стрижка или день рождения.

Мы отмечали с Женькой и Ольгой. Парились в бане, как будто могли смыть с себя это всеобщее напряжение, запах мира, спорящий с грозовыми новостями. Потом сели за стол. Пришли Илюха с Наташей и разожгли мангал. Запах шашлыка, который всегда ассоциировался с миром, покоем, дружбой, теперь горько спорил с запахом надвигающейся грозы. То и дело говорили о том, что началось. Говорили общими, осторожными фразами, словно боялись спугнуть ту хрупкую норму, которая ещё оставалась.

Ворошиловград.

Страх перед неизвестностью, что ждала за порогом, заставлял меня отступать и находить новые оправдания, чтобы отложить поездку. Придя к Илюхе, Наташа посмеялась надо мной. Её смех был острым, как осколок стекла, и проникал в самое нутро. «Что, воин, испугался дождика?» И этот смех был страшнее любой вражеской пули. Он разил в самое сердце, в мужское самолюбие, заставляя усомниться в себе ещё до того, как ты усомнишься в своём решении.

Порог моего дома стал чертой, за которой зияла бездна. Вторая попытка была уже не попыткой, а ритуалом самообмана. Я купил билет, но он пролежал в кармане, растаяв, как прошлогодний снег, как последний клочок твёрдой земли под ногами. Я не поехал. Не сдал билет. Просто выбросил его, как ненужную ветошь.

И только с третьего раза, когда стыд перед самим собой пересилил животный страх, я махнул рукой таксисту и добрался до автовокзала Волгограда. Это было седьмого марта. Купив билет на автобус, я отправился в неизвестность, манящую и пугающую одновременно. Я никому из своих не сказал, куда и зачем еду. Я боялся их слов, их здравого смысла, их укоризненных взглядов. Я боялся, что их логика, правильная и неумолимая, как столетний дуб, сокрушит мой хрупкий, безумный порыв.

Добравшись до Ворошиловграда, я направился на ВВАУШ (высшее военное авиационное училище штурманов) в ОРБ (отдельный разведывательный батальон). Подойдя к части на КПП, я попросил вызвать дежурного по штабу, чтобы поговорить.

Вышел дежурный и сказал: – Никого нет, все на боевых.

«Вам нужны бойцы?» – выпалил я, чувствуя, как глупо это звучит. «Я здесь служил в пятнадцатом». Я ждал чего угодно: вопросов, проверки документов, даже подозрений. Но я не ожидал того, что последовало за этим.

Дежурный, человек с лицом, на котором застыла вечная канцелярская скука, даже не взглянул на меня. Он посмотрел куда-то мимо меня, сквозь меня и произнёс всего два слова, от которых весь мой пафос рассыпался в прах: «Мест нет».

Я не стал спорить. Не стал ничего доказывать. Я просто развернулся и пошёл прочь. Не с обидой. С холодным, ясным пониманием. Война меня не ждала. Она была гигантской бездушной машиной, а я был просто винтиком, который ей в данный момент не подходил. Моё желание, моя готовность умереть – всё это были мои личные проблемы. Система ответила мне на своём языке – языке штампов и отчётности. «Мест нет».

Развернувшись, я поехал домой.

Дождавшись зарплаты за март, я проколол курс лекарств, поставил пломбы и снова поехал в часть.

Вторая поездка в Ворошиловград.

Добравшись до ВВАУШ, я увидел, что флаг над частью спущен. Я вспомнил его. Разведчика пятнадцатого года. Он сидел на этой самой лавочке возле КПП, курил и рассказывал нам, молодым и глупым, сказки. Как только начнётся большая война, – говорил он, пуская кольца дыма, – нас отправят на самолётах десантироваться на парашютах под Киевом, как космодесант.

Мы тогда смеялись. Нам казалось, что это такая же выдумка, как рассказы о зелёных человечках. Большая война была абстракцией, концепцией, как конец света.

И вот она пришла. И его не было с нами. Но его тень витала здесь. Его наивная, почти детская фантазия о «космическом десанте» оказалась страшным пророчеством.

Я стоял у контрольно-пропускного пункта и понимал, что прошлое никогда не уходит. Оно ждёт. Оно прячется за нелепыми байками. И когда настоящее догоняет его, оно оборачивается и показывает своё истинное лицо. Лицо большой войны, которая всегда была масштабнее, чем мы могли себе представить.

У проходной меня встретил молчаливый иконостас. Десятки смартфонов, прибитых к стене грубым гвоздём-«соткой». Они висели, как трофеи или отрубленные головы: дорогие и дешёвые, новейшие айфоны и потрёпанные «самсунги». Каждый из них когда-то звонил маме, хранил фотографии любимой, ловил покемонов. Теперь это была просто груда пластика и стекла. Символом: главной военной тайной оказались не карты, а этот гвоздь, намертво вбитый в экран. Я стоял на КПП, переполненный мрачной, отчаянной решимостью человека, готового умереть, но не знающего, куда принести эту свою готовность в дар.

Вышел дежурный, и как в прошлый раз я спросил: – Вам нужны бойцы? Я здесь служил в пятнадцатом. А дежурный ответил заученной фразой: – Мест нет.

Два произнесённых им слова прозвучали как приговор. Весь мой пафос, вся моя готовность к самопожертвованию рассыпались в прах от этих двух слов.

Плюнув на эту затею, я поехал туда, откуда меня когда-то направили в эту часть, – в областной военкомат.

Областной военкомат.

Там царила иная реальность. У проходной толпились «покупатели» из Министерства обороны – скупщики человеческого мяса. Их холодные оценивающие взгляды скользили по нам, добровольцам. Но как только я упоминал о своей непогашенной судимости, их интерес таял как дым. Я был бракованным товаром.

Пока мы сидели на лавочке в ожидании своей участи, ко мне подошёл один из них. Увидев мой военный билет ЛНР, он оживился.

– Паспорт спрячь и никому не показывай, всегда показывай только военный билет!

Я ответил: – Хорошо.

Медкомиссия была фикцией. Ни одного врача. Просто принесли какие-то бумаги, которые нужно было заполнить: ФИО, место рождения, образование. Строки о ближайших родственниках и их телефонах – на понятно какой случай.

Двойка.

Так я попал в пехоту. Во вторую бригаду ЛНР. «Двойку». Нас поселили в казарме на Юбилейном. Напротив штаба висел потускневший плакат со Сталиным: «Кадры решают всё!». Мы проходили мимо него каждый день, и эта фраза въелась в подкорку, стала частью пейзажа. Там царила странная, выжидательная атмосфера. Студенты, получившие ранения в Рубежном, ждали демобилизации по недавно вышедшему приказу. РАВ-команда ( Ракетно артилерийского вооружения), занимавшаяся погрузкой снарядов для градов и жила своей жизнью. Их сержант с первого взгляда вызвал у меня дикую, животную ненависть, таково было его отношение к подчинённым. Это был не командир. Это был надсмотрщик.

Через несколько дней нас погрузили в машины и отправили куда-то на Урале. По дороге мы заехали на вещевой склад. Мне повезло, я получил обувь сорок шестого размера. Остальным повезло меньше: кроме сорок шестого, был только сорок первый. С одеждой было получше, но нас всё время подгоняли, как будто мы куда-то опаздывали. Кладовщики спешно избавлялись от залежавшегося товара, который должен был быть списан ещё в прошлой жизни.

Группа РАВ ждала нас в «Урале». У водителя мы узнали, куда едем. Нас везли не на фронт. Нас везли на короткую, отчаянную перековку. Курс молодого бойца длиной в две недели.

Полигон.

«Мы не решаемся на многое не потому, что это трудно; это трудно именно потому, что мы не решаемся на это». Сенека Луций Анней.«Посылать людей на войну необученными – значит предавать их». Конфу́ций (Кун-Цзы)

Полигон Звёздный.

Мы прибыли на полигон восемнадцатого апреля, опоздав на два дня к началу учений. Опоздание стало нашим первым клеймом, печатью несерьёзности. Мир, который мы знали, остался там, за воротами, а здесь нас ждал контейнер-склеп, с потолка которого, словно слёзы небес, капал конденсат. Двадцать душ, сжавшихся в комок в железном чреве контейнера, слушали плач капель – предвестников ада. Дыхание наших тел смешивалось с сыростью, создавая новый, чуждый мир, где прошлое умирало, а будущее ещё не родилось.

Утром следующего дня нас отвели в класс, где мы просидели до обеда в ожидании неизвестно чего. Вокруг царила атмосфера ошибки, как будто мы оказались здесь случайно и скоро нас отправят обратно, потому что здесь мы никому не нужны. После обеда нас перевели в вагончики в пяти километрах от того места, где нас должны были учить воевать. Дорога до занятий занимала полтора часа пешего марша. Дорожная пыль, смешанная с потом, въедалась в поры, становясь нашей второй кожей.

На следующий день нас собрали в учебном классе. Атмосфера была такая, будто это какая-то ошибка и мы случайно попали сюда – нас здесь никто не ждал. Люди, вырванные из своего привычного мира, пытались понять и встроиться в новую парадигму жизни.

К нам подошёл офицер и спросил:

– Кто хочет стать танкистом? – голос офицера прозвучал как раскат грома в безветренный день.

В ответ ему была лишь могильная тишина.

– Хорошо, а кто хочет стать БМПистом?

Тишина стала ещё гуще, ещё звонче.

– Тогда зачем вы сюда приехали? – в его голосе звучал не вопрос, а приговор.

Кто-то пробормотал горькую и простую правду: – Нас никто не спрашивал. Сказали «грузитесь» – мы и поехали. Мы даже не знали, куда нас везут.

Так за пять минут решилась судьба двадцати человек. Нас разбили на тройки: водитель, наводчик, командир. Витёк записал меня командиром БМП, а сам записался водителем.

Водитель «Бэхи».

Единственным лучом света в этом царстве абсурда был молодой водитель «Бэхи», уже хлебнувший фронтового опыта. Его форма была такой же грязной, как и наша, но на нём она выглядела как боевая броня ветерана. Он не носил званий – он носил Знание. Оно горело в его глазах неярким, спокойным огнём. Не пламенем фанатизма, а ровным светом костра, у которого можно отогреть душу.

Он не читал нам устав. Он рассказывал нам, как отличить по вою в небе «прилёт» от «улёта». Как по звуку определить, миномёт это или гаубица. Почему нельзя пить из найденной фляги – не потому, что там яд, а потому, что предыдущий хозяин мог от страха слить в неё мочу, и твой собственный организм, отравленный этим коктейлем ужаса, сломается раньше, чем яд.

Мы сидели вокруг него, как первобытные люди у костра, впитывая не информацию, а инстинкты. Он не готовил нас к войне. Он давал нам инструменты для выживания на ней. Его слова были не приказами, а заклинаниями против хаоса. И этот единственный настоящий урок, оплаченный его кровью и страхом, стоил всего остального, чему нас учили на полигоне. Он был проводником в ад, куда нас уже бросили, но в котором он уже побывал и вернулся, чтобы рассказать, где там ступеньки. Это был единственный урок, который имел смысл. Мы жадно ловили каждое его слово, прекрасно понимая, что именно от этих нюансов будет зависеть наша жизнь.

Боевая подготовка или её призрак.

Мы прошли ускоренный курс боевой подготовки. Здесь я встретил своих старых знакомых, с которыми служил в ОРБ в две тысячи пятнадцатом году. Они провели для нас стрельбы и метание гранат. Мы познакомились с инструкторами из Словакии, которые обучали нас приёмам передвижения в парах и тройках. Мы отрабатывали выход на рубеж и стрельбу по мишеням, а также передвижение по местности и стрельбу из укрытий.

Экспресс-курс боевой подготовки был похож на скорую помощь, которая пытается воскресить мёртвого, похлопывая его по щекам. Стрельба, метание гранат… Всё это было, скомкано, мимоходом, как обязательный ритуал, от которого никто не ждёт результата.

В один из дней мы метали гранаты. Меня попросили остаться на выдаче. Мы открывали ящики с гранатами специальным ключом для вскрытия цинковых ящиков, который был внутри ящика. Он был похож на большой специфический консервный нож.

Батя удивился: – С какой такой щедрости нам выдали целую тысячу гранат?

Внутри лежали «сокровища» советского военно-промышленного комплекса – гранаты РГН и РГО с запалами восьмидесятых годов. Пластик от времени рассыпался в руках, как песок.

Система запала состояла из двух запалов и одного самоликвидатора. Если по каким-то причинам первый запал не срабатывал, на случай непредвиденных обстоятельств был предусмотрен дублирующий. Но если не срабатывал и второй запал, на этот случай был самоликвидатор. Даже с такой системой срабатывала треть или даже четверть всех гранат. Теперь нам стало понятно, почему нам так легко и в таком количестве досталось ценное военное имущество.

В один из дней я попал в наряд по кухне. Я делал всё как положено и даже больше, но повара решили, что я буду делать всё за них, но не тут-то было.

Видя несправедливость и то, как другие прогуливают работу, я сказал:

– Я не буду делать чужую работу и вообще уже перевыполнил норму в полтора, а то и в два раза.

На что мне сказали:

– Вон с кухни, мы всё расскажем твоему командиру.

Но дело в том, что командир привёз нас и сразу уехал обратно, и мы были предоставлены сами себе. Так что я ушёл с кухни, поругавшись и ничего не опасаясь. Да и чего бояться солдату, идущему на смерть?

Я ушёл с кухни, выиграв свою первую и единственную битву на полигоне.

Одному бойцу там очень понравилось, и он даже хотел перевестись туда и служить до конца войны.

Наладив контакты, бойцы начали возить продукты и выпивку. Вскоре у нас появились соседи – курсанты пятого курса военного училища, которые досрочно выпустились. В один из дней наводчика забрали на дежурство в столовую. Я решил пойти вместо него на стрельбище, но меня не пустили. Сказали, что стреляют только наводчики.

Я опять возмутился:

– Зачем я вообще сюда пришёл и что я делаю на этом полигоне?

В чём заключались учения для командиров БМП, я так и не понял. Да и как можно подготовить бойца с нуля за две недели, для меня осталось загадкой.

Жили мы в вагончике, в котором стояли двухъярусные деревянные нары, сколоченные из обычных досок. У входа стояла буржуйка. Одного человека мы оставляли охранять имущество в вагончике, чтобы он колол дрова и наводил порядок.

У нас был один кадр из психушки, который украл у соседей кроссовки. У него спросили:

– Где ты взял эти кроссовки?

Бабка ответил:

– Мне мама прислала в посылке.

Бойцы, которые давно служили с ним, пояснили, что мать ему никакой посылки не отправляла. И что он постоянно роется в чужих вещах. Бабка постоянно «исполняла»: то дверь в вагончик ночью откроет, то печку потушит. На гражданке он каждые полгода ложился в психушку. В конце концов его отлупили и заперли в контейнере, о чём потом пожалели, потому что он там всё обоссал.

За эти «косяки» Витёк забрал у него все деньги, которые у него были. Оказалось, что около двадцати тысяч рублей. Часть денег он отдал владельцу кроссовок, а остальные потратил на угощение для всех бойцов. Купил еды и выпивки.

Кто-то сказал:

– Это несправедливо – забирать у него все деньги.

На что Витёк ответил:

– А справедливо ли воровать чужие кроссовки? Или, может быть, справедливо, когда в военкомате загребают тех, кто не смог убежать или отмазаться, полагая, что с их болячками их не тронут? Вот скажи мне, как воевать с такими бойцами: с эпилепсией, дуркой, подагрой, сифилисом, наркоманами в ломке и тому подобными? Только у нас из двадцати человек четверых должны были списать по болезни.

Мы ещё шутили:

– Здоровые смогли убежать, а больных забрали. Вот и весь призыв.

Его слова повисли в воздухе. Мы были не армией. Мы были сборищем тех, кого не жалко. Калек, неудачников, безумцев и идеалистов, которые скоро окажутся на фронте.

Нам приходилось пилить и колоть дрова, ходить в наряды вместо того, чтобы заниматься боевой подготовкой. Это было в порядке вещей, но однажды я увидел, как один из бойцов, прибывших с нами на обучение, стоял на четвереньках и тщательно, с усердием, достойным лучшего применения, красил бордюрный камень. На полигоне. В двух шагах от учебных окопов, где нас учили воевать.

Я застыл, наблюдая за этим сюрреалистичным действом. На полигоне, в двух шагах от учебных окопов, где нас учили воевать, солдат на четвереньках выводил ослепительно-белую полосу. Это был памятник не нашей победе, а нашей системе. Памятник тому, что война не отменяет бюрократию – она лишь придаёт ей самые чудовищные, сюрреалистичные формы. Где-то в тылу жил человек, для которого отчёт о побеленных бордюрах был важнее отчёта о боевой подготовке. Он был абсолютно чист на фоне грязи, хаоса и подготовки к смерти.

– Зачем? – спросил я, уже зная, что ответ сведёт меня с ума.

– Проверка, – буркнул он, не отрываясь от работы. – Скоро приедут.

Где-то там, в тылу, жил человек, для которого побеленные бордюры на полигоне были важнее умения бойцов стрелять. Существовала система, в которой отчетность была важнее эффективности. Этот побеленный бордюр был таким же памятником нашей действительности, как и сгоревшие танки. Он был символом. Символом того, что война не отменила бюрократию. Она лишь придала ей еще более чудовищные, сюрреалистичные формы.

Концерт.

Первое мая ознаменовалось концертом на плацу – театром абсурда в чистом виде. Два часа мы простояли на плацу, слушая песни, которые казались насмешкой над реальностью. Это был не просто концерт – это было воплощение всего того безумия, которое называлось подготовкой к войне. Нам хотели поднять боевой дух патриотическими песнями, а вышло многочасовое стояние на плацу. Как будто нам мало боевой подготовки, так ещё и строевую решили провести, как будто мы на парад собирались.

Юбилейный.

Третьего мая мы вернулись с полигона в часть. Пришёл полковник, посмотрел на нас и что-то спросил. Первым делом я пошёл мыться в душ, потому что не мылся уже три недели. Во дворе казармы висел портрет Сталина с надписью: «Кадры решают всё!» Куда сдать гражданскую одежду, в которой я приехал, я так и не нашёл. Я положил их в шкаф в комнате, наивно полагая, что, возможно, когда-нибудь за ними вернусь. Те бойцы, что были в РАВ-команде, вернулись к своему прежнему делу. Им совсем не хотелось быть танкистами, остальных вскоре отправили в Рубежное.

Дорога на фронт.

Четвёртого мая мы ехали на фронт в утробе старого «Урала», который трясло на ухабах, как ореховую скорлупку. Ехали мы очень долго – часа три или четыре. Постоянно куда-то заезжали и стояли там по полчаса. Дорога до Рубежного проходила по грунтовым дорогам, а иногда и по пересечённой местности. Через несколько часов езды мы так испачкались, что глаза слипались. Пыль стояла густым туманом. Мне вспомнилась песня: «Эх, дороги, пыль да туман». И чтобы не сойти с ума от гула мотора, от пыли, забивающей глаза, от страха, от которого сосало под ложечкой, мы совершали наш магический ритуал. По кругу, из рук в руки, передавалась тёплая, противная водка, которая не пьянила, а лишь притупляла сознание, как удар обухом по голове. Мы пили её не для храбрости – для забвения. Чтобы на пару часов забыть об этой пыли и просто не думать… Трясущийся «Урал» был нашим ковчегом, уносившим нас от берегов здравого смысла в открытое море безумия. А водка была нашим топливом. Она была похожа на жидкий анестетик для души, которая уже начала болеть от того, чего ещё не увидела.

На подъезде к Рубежному мы остановились в квартале пятиэтажек, и мне бросился в глаза трофейный «Козак». Подойдя к бойцам, мы спросили:

– Где вы взяли такую машину?

Водитель ответил:

– Мы нашли её лежащей на боку в кювете.

Мы дивились и рассматривали этот экспонат, как на экскурсии.

Рубежное.

«Войско баранов, возглавляемое львом, всегда одержит победу над войском львов, возглавляемым бараном». Наполеон I Бонапарт.

Футбольный клуб.

Мы прибыли на точку «Бассейн» – бывший детский футбольный клуб, где детские мечты о голах и победах сменились реальностью войны. Нас выстроили у покосившегося забора. Ржавые ворота, помнившие крики юных футболистов, теперь хранили молчание, нарушаемое лишь командами командиров.

Нас спросили:

– Кто танкист, а кто БМПист?

Витёк поднял руку, и его забрали в другой батальон. Он звал меня с собой, но я остался стоять на месте, не поднимая руки. Вместе со мной попал Осёл, командир танка. Я рассказал ему, что у нас в бате были Чип и Дейл, а ещё Гайка и Вжик. Я предложил ему продолжить традицию и взять позывной Джерри, потому что у меня был позывной Томас. Том и Джерри. Он согласился – ироничный дуэт, в котором мультяшки встречаются с реальностью.

Он подошёл ко мне, перебрав «храброй воды». Но это была не храбрость – это был парад бесов, пляшущих на руинах его рассудка. Он тыкал в меня пальцем, хрипло выкрикивая не слова, а обрывки кошмаров. Он пытался вывалить на меня свой внутренний гной: свой страх, свою вину, своё предчувствие смерти. Он пытался сделать из меня своего исповедника, своего мусорного ведра, в которое можно было бы выбросить весь тот ужас, что разрывал его изнутри. Я отстранялся. Я пытался уйти не потому, что брезговал, а потому, что боялся, что это заразно. Что стоило мне впустить в себя его бред, и я тоже заражусь этой чумой безумия. Мы все ходили по краю пропасти, и его уже сорвало вниз. И он, падая, с мольбой и злобой в глазах пытался утащить за собой кого-то ещё.

Его обвинение «Ты – конченый!» не было оскорблением. Это был диагноз, который он поставил самому себе, но увидел его отражение во мне. И я ударил его. Десять раз подряд. Не со злости. От того же самого животного страха. Я бил его, как воплощение той заразы, которой так боялся заразиться. Я бил его, чтобы отгородиться от его правды. Чтобы доказать себе, что я ещё не там, не на его дне. Что ещё я могу сделать, чтобы заставить замолчать этот голос, кричащий из бездны?

Прибежали бойцы, чтобы разнять нас. Я увидел их, бросил его и ушёл в другое место.

Штаб.

Когда мы прибыли в штаб, расположенный где-то в центре Рубежного, нас увидел комбат Балтика.

Комбат спросил меня:

– Вы кто?

Я ответил:

– Мы пополнение.

Балтика сказал:

– Сколько вас?

Я ответил:

– Нас было двадцать человек. Нас разделили на три группы, шестерых отправили сюда.

Комбат сказал:

– Зови всех сюда.

Я позвал Джерри и остальных бойцов.

Собрав у дома бойцов, Балтика вышел на крыльцо и спросил:

– У кого есть боевой опыт или контракт?

Джерри поднял руку и сказал:

– В пятнадцатом году был заключён контракт.

Я поднял руку и сказал:

– То же самое.

Балтика спросил:

– С чем умеете работать?

Джерри сказал:

– АГС, «Утёс», РПГ.

Я сказал:

– Только РПГ.

Балтика спросил:

– Как вас звать?

– Я сказал:

– Я Томас, а это Джерри. Том и Джерри.

Мы представились комбату не именами, данными нам при рождении, а позывными. Мы сказали это с ироничной ухмылкой, как будто это была наша маленькая победа над системой. Мы сами выбираем себе имена! Мы придумали себе новые имена, как придумывают себе имена преступники. Чтобы было легче совершать преступления, мы надели маску с чужим именем. Маску нашего альтер эго.

Балтика сказал:

– Тома и Джерри, в седьмую роту, гранатомётчиками. Вы двое – в восьмую, а вы – в девятую роту.

Мы с Джерри попали в седьмую роту третьего батальона второй бригады ЛНР на должность гранатомётчиков – истребителей танков. Ирония судьбы: вчера Джерри был танкистом, а сегодня стал истребителем танков.

Мы поселились в доме в частном секторе, где-то в центре Рубежного. Первым делом я узнал, где проходит линия фронта и как называется наша занятая позиция. Это были двухэтажки и конец здания в форме буквы Г. Также я узнал, что с четвёртой попытки штурма он был взят, но батальон понёс большие потери. Один из бойцов рассказал мне историю о том, как они зашли в Рубежное через пансионат.

Пансионат.

Нашим первым знакомством с Рубежным стал пансионат для престарелых. Прекрасное место для обороны: толстые стены, хороший обзор. Они устроили там позицию с ПТРК и пулеметными гнездами, приковав к смерти тех, кто и так был прикован к своим кроватям.

Когда наш ответ накрыл здание, оно вспыхнуло факелом. Современный ремонт – натяжные потолки, линолеум, пластиковые панели – всё это стало топливом для адского костра. И из этого ада сквозь треск пулемётных очередей и разрывы доносился другой звук. Не крик, а слабый старческий стон: «Помогите…».

Бойцы бросились не в атаку, а на спасение – в дымную пасть ада, выхватывая стариков из объятого пламенем здания, где война пожирала невинных, как древний Молох, где пансионат стал алтарём бессмысленной жертвы, напоминая, что в хаосе конфликта даже старики – лишь топливо для машины смерти. Вытащили всех, кого смогли, с первых этажей. Дальше – не пускал дым. Он был другим: едким, химическим, он выедал глаза и разъедал лёгкие. Мы бились об эту стену, ослеплённые, задыхающиеся, но она была неприступна.

Потом, когда всё закончилось, мы зашли внутрь. Огонь сделал своё дело. Не трупы – скелеты. Маленькие, скрюченные. В некоторых объятиях – другие, чуть побольше, в обгоревшей одежде. Медсёстры. Они не убежали, а до последнего пытались спасти стариков, но погибли сами, задохнувшись угарным газом. Это был не бой. Это было жертвоприношение. И мы, и они – все были участниками этого древнего и ужасного ритуала. Война поглотила их дважды – сначала как щит, а потом как дрова в своём крематории, где пансионат стал алтарём бессмысленной жертвы. Пансионат превратился в зловещий алтарь, где война, подобно древнему божеству Молоху, требовала всё новых и новых жертв. Здесь, среди обугленных стен и остатков мирного быта, смерть собирала свой кровавый урожай, не разбирая ни старых, ни молодых.

Нам рассказали, что при очередном штурме промзоны взорвался «Азот». В небо поднялся большой жёлтый гриб. Рядом были цистерны с серной кислотой, и химикаты растеклись по промке, как яд судьбы. Разведка доложила, что обнаружила штаб противника, но все попытки нанести по нему удар не приносили желаемого результата. В конце концов по штабу противника отработал «Змей Горыныч» (ТОС-1А), да так, что от него осталась только фасадная стена. При зачистке штаба было обнаружено восемнадцать «двухсотых» из числа командного состава противника.

Дружественный огонь.

В начале мая я услышал по радио, как Зеленский отдал приказ об эвакуации из Рубежного и Северодонецка в связи с возможным окружением и разгромом тех подразделений, которые там находились. Это произошло из-за того, что они потеряли очень много мостов, соединяющих эти города, и были практически окружены.

Если вы подумали, что все в панике бросились наутёк драпать, то вы глубоко заблуждаетесь. Регулярные войска начали планомерную эвакуацию личного состава и гражданских лиц. В то же время в арьергарде находились очень хорошо подготовленные войска, которые путём грамотной организации засад устраивали нам весёлый приём.

Вечером в штаб ворвался не человек – ворвалось воплощение горя и ярости. Бес, командир снайперов, был похож на раненого зверя, у которого погиб весь выводок. Его лицо было искажено не гневом, а безумием отчаяния. В нём бушевала сухая, жгучая ярость вселенной. Он только что потерял своего человека, своего друга. Не от вражеской пули, не в честном бою. Его убило осколком собственного миномёта.

Бешеная, бессмысленная ярость ударила ему в голову. Он рвал и метал, потому что иначе не мог вынести свинцовую тяжесть бессилия. Он бил кулаками по стенам, и сквозь содранную кожу проступали кости, потому что физическая боль была единственным лекарством от боли метафизической. Он крушил столы, карты, радио – весь этот жалкий карточный домик, который они называли «штабом», этот театр, где они делали вид, что управляют хаосом.

Его истерика не была безумием. Она была единственно адекватной реакцией. Это был крик души в ответ на немой вопрос войны: «Зачем?». В его глазах читалось не просто горе, а крах всей веры в смысл, порядок, справедливость. Война случайно раскрыла свою главную тайну: ей на всех наплевать. Она пожирает своих и чужих с одинаковым брезгливым равнодушием.

Пришёл медик, чтобы перевязать его, начальник штаба и ещё несколько человек успокаивали его.

Бес дождался прихода комбата и направился к нему с вопросом:

– Почему так много дружественного огня?

Конь.

Восьмого мая я, Джерри, Гоча, Серж и Бес как ни в чём не бывало повёл нашу группу на позицию конь. Дорога до места, где находились наши войска, заняла у нас около получаса. По пути мы видели следы недавних сражений: руины домов, воронки от взрывов мин, и чем ближе мы подходили к линии фронта, тем больше разрушений представало перед нашими глазами.

Проходя рядом с железной дорогой, мы услышали тихий свист пуль – «Тиу-Тиу-Тиу», рассекающих воздух над нашими головами и сбоку от нас. Сознание всегда опаздывает. Оно – тихий, медлительный чиновник, которому тело уже давно отправило депешу через кровавого курьера адреналина. И ещё до того, как мозг успел прошептать «опасность», тело уже отреагировало. Не я – нечто дочеловеческое, древнее, жившее в моём спинном мозге, – рванулось вниз и с силой швырнуло меня на землю.

Мы кубарем скатились в ближайшую воронку – глубокую, пропахшую влажной глиной, ржавчиной и смертью. Мы прижались к её холодным осыпающимся стенкам. Мы пытались не спрятаться – мы пытались исчезнуть. Вжаться в землю, стать плоскими, раствориться, просочиться сквозь щели реальности в какое-нибудь другое, более спокойное измерение.

А сверху, над самым краем нашего убогого укрытия, со свистом проносилась смерть. Она была быстрой, невидимой и безликой. У неё не было цели. Была только траектория. А мы внизу, прижавшись к праху тех, кто погиб здесь до нас, слушали. Не свист пуль – мы слушали дикий, животный барабанный бой собственных сердец. Он заглушал всё. Он был единственным звуком, который имел значение. Пока он стучит – ты жив. И ты ненавидишь этот стук, потому что он такой громкий, что, кажется, его слышат даже они, там, наверху, наводя на этот стук свои невидимые стволы.

Бес спросил:

– Все целы?

Мы ответили:

– Да. Лежите, не высовывайтесь.

В воздухе ещё несколько раз просвистело и ударилось о землю где-то рядом. Пять минут мы лежали, слушая стук собственных сердец. Он заглушал всё. Мы просто слушали этот дикий барабанный бой жизни внутри себя и ждали, когда он стихнет. Или когда стихнет свист сверху. Когда всё стихло, мы двинулись дальше.

На мне был некомплект снаряжения. На мне был мой личный ад, отлитый из металла и ткани. Бронежилет, впивающийся в плечи. Каска, давящая на мозг. Разгрузка, вдавливающая поясницу в землю. Гранатомёт через плечо – холодная, негнущаяся дубина. «Морковки» в портпледе – шесть килограммов смерти, которую я должен был доставить. А также патроны и гранаты. И всё это помимо рюкзака с едой, водой и вещами.

Я был не солдатом. Я был вьючным животным. Мулом, нагруженным так, что каждый шаг давался с трудом. Позже я понял: это обычная практика. Все, кто шёл впереди, несли на себе максимум груза. Потому что там, впереди, взять было неоткуда. Там была пустота. И мы тащили в эту пустоту свой маленький, тяжёлый мирок, надеясь, что его хватит, чтобы отгородиться от небытия хотя бы на сутки.

У меня был бронежилет, каска, автомат, подсумок на четыре магазина, гранатомёт, портлет с шестью «морковками» для него. Позже я понял, что это обычная практика: все, кто идёт на передовую, берут с собой максимум всего, что только можно, потому что там этого просто неоткуда взять.

Когда мы подошли к двухэтажкам, нас встретили командир девятой роты Рус и его заместитель. Они сказали нам:

– По центру лучше не ходить, вас заметят и начнут забрасывать минами. Лучше идти справа, короткими перебежками, прячась в домах.

Нам выдали проводника, и мы начали пробираться через груды развалин и битого кирпича. На полпути мы встретили группу ПТУРистов.

Они сказали нам:

– Мы не можем пройти дальше со своей установкой.

Она находилась у них дома, а не на позиции.

Добравшись до конца здания мы увидели около дюжины бойцов, которые находились в подвале дома. Скиф, командир первого взвода седьмой роты, позвал нас в подсобку.

Гоча сказал:

– Приказом командира роты старшего лейтенанта Чёрного командиром взвода назначается лейтенант Серж.

Только сейчас я вспомнил, что именно Серж давал мне сигареты и тёплые носки, когда мы вместе были на полигоне.

Лицо Скифа не дрогнуло. Оно просто окаменело. Но в его глазах мелькнула тень такого глубокого, такого личного оскорбления, что стало не по себе. «Скиф» был не просто позывным. Это было имя, которое он заработал здесь, в боях, оно было пропитано потом, пылью и доверием его бойцов.

– Теперь я не Скиф, – произнёс он, и в его голосе звучала не злоба, а ледяная формальность. – И чтобы отныне никто меня так не называл.

В этом отказе от имени был вызов. Отставка души. И тогда Серж, новый командир, проявил не просто такт, а государственную мудрость. Он понял, что на бумаге можно назначить кого угодно, но настоящая власть исходит не из приказа, а из доверия, выкованного в опасности.

– Это назначение на бумаге, – сказал он, и его слова повисли в тишине комнаты. – Формально. И у меня нет боевого опыта. Поэтому Скиф остаётся командиром взвода, пока я не научусь.

Одним предложением он не просто сохранил лицо старого воина – он купил его лояльность и уважение всех, кто это слышал. Он понял простую истину: на войне формальная власть ничего не стоит. Реальная власть – это власть авторитета. И он, добровольно отказавшись от неё, чтобы сохранить боеспособность взвода, на самом деле приобрёл её в сто раз больше. Это был не шаг назад. Это был гениальный ход вперёд. Серж сразу завоевал симпатию бойцов как разумный и справедливый командир.

В куче хлама мои пальцы наткнулись на идеальный параллелепипед немецкой аптечки. Это был не просто набор бинтов – это была симфония стерильного порядка. Для каждой части тела – свой пакет, своя форма, своя инструкция на шести языках. Даже кровоостанавливающее средство было упаковано так, словно его готовили для выставки современного искусства, а не для того, чтобы затыкать дыры в человеческой плоти.

Рядом лежали консервы. Не наши, бледные, с выцветшими этикетками. Это были послания из другой галактики, из мира, где война – это что-то далёкое, о чём рассказывают по телевизору. Французский паштет, итальянские оливки, американский шоколадный сироп. Я читал этикетки, как археолог, расшифровывающий клинопись исчезнувшей цивилизации – цивилизации, которая умудрялась оставаться сытой и чистой, даже воюя.

Мы, в пропотевшей, пыльной пиксельной форме, с советскими гранатами, пахнущими порохом и Афганом, воевали с армией туристов. Армией, которая приезжала на сафари в наш ад с аптечками, в которых даже пластырь был свёрнут с немецкой педантичностью. Они могли позволить себе не просто выживать, а сохранять комфорт. И в этом был самый унизительный диссонанс. Мы боролись за метры щебня и битого кирпича, а они теряли свои изысканные консервы. Война как услуга. Смерть с доставкой на дом. А мы были дикими, голодными аборигенами, которые с удивлением разглядывали оставленные ими диковинные штуковины.

Я взял суп в тетрапаковой упаковке и горбушку чёрного бородинского хлеба, названного в честь сражения, ставшего символом стойкости. В этих простых вещах чувствовался вкус другой жизни, где война была лишь отдалённым эхом, напоминанием о том, что где-то существует мир без войны.

Я забрал себе немецкую аптечку с перевязочными материалами для любых участков тела, кровоостанавливающими и обезболивающими средствами. Мне сказали, что раньше здесь были польские наёмники и что провизия осталась от них.

По радиоперехвату стало известно, что там были снайпер, пулемётчик и старший стрелок, они корректировали огонь артиллерии и не давали подойти. Когда взяли конец здания, на втором этаже нашли экипировку одному из поляков с позывным Гринч было смешно, потому что у Ёжика в группе тоже был Гринч.

Скиф обрисовал нам ситуацию:

– В семидесяти метрах в доме напротив находятся силы противника, их количество неизвестно, ведётся снайперский огонь, пулемётный и миномётный обстрел, где-то слева выезжает «бэха»-«копейка» или танк и ведёт огонь по нашим позициям. Наша задача – подбить её.

Я спросил:

– Какое расстояние до техники и почему не работают ПТУРисты?

Он ничего не ответил.

Взятие "коня".

Ёжик рассказал, что пятого мая был взят конь. Они с Татошкой пробрались по гаражам через частный сектор мимо магазина, зайдя с фланга и отрезав пути отхода. Они заняли позицию и стали ждать, когда противник подойдёт или отступит от конца здания. Прождав там какое-то время, они не дождались противника и пошли на штурм. Рядом штурмовали соседнюю воинскую часть с подразделением МЧС. Наш танк обстрелял здание, а потом наши пошли на штурм. В это время наш бат штурмовал конец здания.

Ёжик услышал шорох в нескольких метрах от себя. Мозг выдал команду: «Убить!». Рука зарядила ВОГ в подствольник. Сердце колотилось в такт отсчёту последних секунд чьей-то жизни.

Палец на спусковом крючке. Нажатие. И… тишина. Ни взрыва, ни вспышки. Жалкий, ничтожный щелчок осечки. Механизм отказался убивать. Из кустов спустя две вечности выбрались двое. Свои. Из седьмой бригады. Они так же крались, так же сжимали оружие. Их глаза были такими же выцветшими.

В тот миг рухнула вся военная наука. Вся тактика, все приказы. Осталась лишь простая, идиотская правда: от гибели друг друга нас спасла не бдительность и не выучка. Нас спасла грязная пружина в затворе, бракованный капсюль, слепая, безразличная случайность. Война – это не битва. Это русская рулетка, где стволов миллионы, а патрон в барабане всего один. И нам только что невероятно повезло.

Через пару секунд из кустов вылезли два рыла из седьмой бригады, они тоже пошли на разведку. Ёжик доложил, что их группа находится в этом квадрате, но их никто не поставил в известность о выдвижении туда других сил. Только они зачистили здание, как сбоку, откуда ни возьмись, начал стрелять вражеский танк. Голова, недолго думая, с РПГ в руках выскочил в комнату, чтобы подбить цель. И в тот же миг танк выстрелил по комнате, в которой был Голова. Передней стены в доме не было и в помине, и снаряд, просвистев в полуметре от головы Головы, прошёл насквозь через две внутренние перегородки и взорвался уже за зданием.

День беды.

Девятого мая, в день, который должен был стать праздничным, они решили стать героями. Храбрости им не хватало, поэтому они нашли её на дне бутылки. «Храброй воды» – так они это называли. Она не придавала храбрости, а лишь притупляла чувство самосохранения, что на войне одно и то же. Они были пьяны не алкоголем, а мифом о собственной непобедимости, дешёвым пафосом дешёвой водки. Они возомнили себя не солдатами, а персонажами былин и пошли брать банк. Не ради стратегии, не ради квадратных метров земли – ради жеста. Ради позы. Война не терпит жестов. Она требует только одного: эффективности. Всё остальное – смерть.

Вернулся один. Он был трезв. Ужасающе трезв. В его глазах не было ничего – лишь чистая, выжженная пустота. Он не рассказывал, что случилось. Он просто вернулся. И его молчание было громче любого взрыва. Оно кричало о глупости, тщеславии, о том, как быстро война отсекает всё лишнее. А самое лишнее на войне – это позёрство.

В его глазах не было ни храбрости, ни горя – лишь пустота человека, который слишком много увидел и теперь пытается это забыть. Он не рассказывал, что случилось. Он просто вернулся. И его молчание было громче любого рассказа. Оно говорило обо всём: о глупости, о тщеславии, о том, как быстро война отсекает всё лишнее. И самое лишнее на войне – это позёрство.

Подкрепление.

На следующий день к нам подтянулось подкрепление. Это была одна группа друзей и одна группа Ахмата, в общем около тридцати бойцов. К нам подтянулись бойцы первого или второго бата с крупнокалиберным пулемётом. Вместе с нами они создали такую плотность огня, что враг решил оставить позиции и бежать.

Пушкин из Ахмата, который с огоньком в глазах рассказывал командиру Ахмата про то, как расстреливал в спину убегающих укропов.

Командир Ахмата, как старый аксакал, читал ему нотации:

– Не стоит слишком увлекаться достижениями, так можно потерять способность трезво оценивать ситуацию и адекватность, а расплата – это всегда жизнь.

Принесённого БК хватило на несколько часов боя, в противника летело всё, что у нас было. Скиф успел спрятать последний ящик с «пятёркой», сказав: «Они уйдут, а чем мы будем воевать?!»

Бойцы отработали из гранатомётов, пулемётов, огнемётов и стрелкового оружия. У командира «Ахмата» было оружие, похожее на большой дробовик, стреляющее как подствольный гранатомёт. Он стрелял из него в частично забаррикадированный проём между первым и вторым этажами под углом влево и вправо.

Мы с Джерри в это время дежурили на первом этаже. Рядом с нами сидел один из наших друзей-бойцов. Он принёс портлет с РПГ. По его лицу было видно, что он не понимает, зачем ему всё это.

Скиф показал мне свой бронежилет с амортизирующей подкладкой для смягчения удара о бронеплиту.

Скиф сказал:

– Мне обещали отпуск, если мы возьмём Рубежное.

Банк.

Утром одиннадцатого мая прибыла новая группа Ахмата, около дюжины человек. Скиф собрал две пятёрки штурмовиков. Я попал в первую пятёрку вместе с Джерри. Мы оставили свои гранатомёты. Джерри взял сумку от противогаза и сложил туда с дюжину гранат.

Я оставил свою железную каску, потому что в ней не понимал, откуда ведётся огонь и что откуда прилетает. В ней было эхо, и я плохо ориентировался. Командир «Ахмата» дал мне бинокль «икс 8» и дальномер. Немного подумав, я вернул дальномер, решив, что на штурме он не особо нужен.

Первым шёл рыжий Фома. Вторым шёл Джерри, за ним в середине группы шёл я, а за мной ещё двое бойцов. На некотором расстоянии от нас должна была идти вторая группа поддержки и эвакуации. Впереди была открытая площадь, и мы решили обойти её справа, перебегая от дома к дому. Справа от нас я увидел группу, которая шла параллельно нам. Возможно, это была группа второго или первого батальона. Вскоре здание банка оказалось слева от нас на расстоянии двадцати метров.

Сначала мы проверили второй этаж, пытаясь оценить обстановку и, возможно, увидеть противника, чтобы избежать глупых потерь. Внизу кто-то из группы увидел «двухсотого», который штурмовал банк девятого мая. Я насторожился. Значит, это место простреливается. Осмотрев в бинокль местность со второго этажа, я не заметил ничего подозрительного.

Когда мы спустились на первый этаж, к нам подошла вторая группа. Мы решили по очереди, один за другим, как можно быстрее пробежать это место. Первым побежал Фома и забежал в подъезд на углу дома. Как только он скрылся в подъезде, за ним побежал Джерри. Когда Джерри скрылся в подъезде, я рванул со всех ног.

Когда наша пятёрка оказалась в подъезде дома, мы поняли, что лестница ведёт только на второй этаж. Немного посовещавшись, мы решили зайти через второй этаж. Выходить из подъезда и искать другой вход нам как-то не хотелось.

Мы штурмовали банк. Не ради денег – ради нескольких метров пространства, за которые кто-то уже заплатил жизнью. Наш план был идиотским и гениальным в своей простоте, как детская игра в войнушку, где на кону стоит настоящая смерть. Фома – дверь. Джерри – граната. Я – прикрытие. Кадр из учений, который в реальности выглядел как клоунада смертников.

Фома распахнул дверь, и Джерри, бледный как мел, завопил в кромешной тьме коридора: «СВОИ!». Это был крик не предупреждения, а самоуспокоения. И тут же он швырнул гранату. После взрыва он снова распахнул дверь, и вторая граната полетела налево, а потом ещё одна направо.

Грохот взрыва оглушил мир, стена пыли и дыма встала между нами и реальностью. Секунды растянулись в год. Я слышал, как стучит кровь в висках, как скрипит подошва ботинка Джерри по бетонному полу. Мы ждали выстрела, крика, хоть чего-нибудь. В ответ была тишина. Не просто отсутствие звуков. Абсолютная, гробовая, насмешливая тишина. Тишина наваливалась, давя на уши сильнее, чем взрыв, – насмешливая, как приговор, где эхо отсутствия жизни громче любого крика. Она говорила: вы здесь одни. Вы шумите для себя. Вы ломаете пустые двери и бросаете гранаты в никуда. Вы воюете с призраками, и самое страшное, что эти призраки могут материализоваться из этой самой тишины в любую секунду.

Мы ввалились в просторный холл, всё ещё ожидая, что из-за угла раздастся очередь или грохнет граната. Каждая дверь была чёрной дырой, из которой могло вырваться адское пламя. Мы зачистили несколько комнат, наполненных призраками чужой жизни, и вывалились в просторный холл. Тишина была густой, как вата.

И тогда мы увидели это. Насмешку. Изощрённую и молчаливую. Не бой, не засаду. Нас ждал комфорт. В комнате аккуратными рядами лежали спальники и карематы – готовые гнёзда для отдыха. На столе – импортные лекарства в идеальных ампулах, от которых пахло не войной, а стерильностью швейцарской клиники. И два бинокля. Не наши советские 8х30, а 50х50 и 70х70 – глаза бога, позволяющие разглядеть смерть за километр. Мы наткнулись не на опорный пункт, а на снайперскую лежку профессионалов, которые ценили свой комфорт. В этом был страшный, унизительный диссонанс: мы, в своих рваных бронежилетах, с советскими гранатами времён Афгана, воевали с армией, которая воевала с комфортом туристов, приехавших на сафари.

Я судорожно запихнул ампулы в разгрузку – не ради лекарства, а как трофей, как доказательство того, что существует другая, сытая жизнь.

Я замер у окна, затаив дыхание. Сначала – едва уловимый, но чужой шорох. Затем – тени, движущиеся в хаосе руин. Я прижался к стене, боясь выдать своё присутствие.

И я увидел их. Группу бойцов. Они шли не в атаку – они крались, как и мы чуть раньше, от дома к дому, используя те же укрытия и лазейки. Они были нашими двойниками, нашим отражением в кривом зеркале войны. Такие же сгорбленные фигуры, такая же напряжённая походка людей, идущих по краю пропасти.

Долгую секунду я не мог понять – свои они или чужие? Эта серая форма, эти одинаковые силуэты… Война стёрла между нами все различия. Мы были двумя стаями хищников, охотящихся на одной территории, абсолютно идентичными в своих инстинктах и страхах.

Присмотревшись, я увидел на них грязные, потемневшие и выгоревшие красные повязки, которые с трудом можно было разглядеть. Я окликнул их, и они отозвались. Свои. Но чувство тревоги не покидало меня. В тот миг я понял страшную истину: враг – это не чудовище. Враг – это твоё собственное отражение. Это такой же испуганный, уставший человек, который так же хочет жить и так же ищет, кого бы убить, чтобы не быть убитым самому. Мы не воюем со Злом. Мы воюем с самими собой, распавшимися на две враждующие половины.

Я сказал им:

– Здесь чисто, мы всё зачистили.

Они зашли к нам в дом, хотя шли параллельно фронту.

Я спросил у них:

– Есть сапёры?

Голова, увидев гранатомёт, потянулся к нему.

Фома сказал:

– Под гранатомётом лежит граната.

Голова ответил:

– Боишься – отойди.

Он взял гранату, а потом и гранатомёт и сказал:

– Это будет мой трофей.

Оружие – символ власти в мире, где правила писались кровью. Если ты не сапёр и не понимаешь, как работает ловушка, не трогай её – отойди. В этом коротком диалоге отражена вся философия войны – право сильного диктовать свои условия.

Пока мы хлопали глазами, они ушли, прихватив с собой два бинокля. Тогда я пожалел, что позвал их в дом, потому что они забрали все наши трофеи. Доложив Скифу о зачистке дома, он направился к нам. Впереди стояла полуразрушенная церковь, а вокруг неё – площадь с деревьями.

Нас собралось около тридцати человек. Было принято решение выдвигаться так же, небольшими группами – по пять человек. Сначала мы добрались до церкви, а потом до следующих многоэтажек. Добравшись до зданий, одна группа пошла зачищать дом слева. Мы пошли дальше, к недостроенной многоэтажке. Точнее, она была на стадии отделки, внутри было много строительных материалов, да и снаружи их хватало.

Зачистив очередное здание, мы решили перекусить. Мне пришлось ждать, пока кто-нибудь поест, потому что у меня не было ложки. Мне популярно объяснили, что ложку нужно иметь свою, если хочешь ею есть. Вскоре мы услышали по рации, что нас вызывают. Мы начали выходить из здания. Это был тот ещё квест: куча обломков, кирпичей, камней, досок с гвоздями, на которые совершенно не хочется наступать.

Тут перед моими глазами предстала картина, которую я не видел ни до, ни после. Комбат шёл впереди батальона к зданию с украинским флагом. Ну, тогда нам всё стало понятно! Комбат знал то, чего не знали мы, – враг отступил! Местные рассказали, что в четыре утра они подожгли подвалы и уехали на «Казаке». В конце здания они тоже подожгли подвал, но он не сильно разгорелся, в это время там находился двадцать один человек. В общем, применяли тактику «выжженной земли» после себя.

Мирные.

Мы вышли на дорогу. Асфальт был разворочен, остановка изрешечена осколками, но сам факт того, что дорога уходила в никуда, действовал гипнотически. Это был артефакт мёртвой цивилизации, её последняя пуповина. Бойцы с телефонами начали снимать «тик-токи», корчили рожи, размахивали оружием на фоне апокалипсиса.

Это было не веселье. Это был новый вид экзистенциального ужаса. Не страх смерти. А страх остаться незамеченным. Выпасть из ленты. Исчезнуть из цифрового бытия раньше, чем из физического. Они снимали себя на фоне разрухи, чтобы доказать алгоритмам и самим себе, что они ещё живы. Что их жизнь всё ещё имеет значение, раз её можно лайкнуть и поделиться.

Война уже не была такой реальной. Её нужно было пропустить через фильтр соцсетей, превратить в контент, упаковать в хэштеги. Их крики были не выражением эмоций – это были звуковые баннеры, слоганы для самих себя. Мы сражались не за метры щебня. Мы сражались за место в ленте новостей.

Немного поснимав, мы двинулись дальше. За остановкой справа был дом, где мы увидели гражданских. Подойдя к ним, Скиф сказал мне и ещё двоим бойцам остаться с ними. Просто оставаться здесь я не захотел. Мы решили переписать всех людей с паспортами, которые сейчас здесь находятся, и тех, кто живёт рядом.

Я попросил блокнот и ручку и начал перепись. Во время переписи люди по одному выходили из подвала, и я записывал их данные. Не данные о населении – данные об уцелевших. Из тёмного подвала, где пахло страхом, они выходили на свет по одному, как души на Страшный суд.

– Фамилия, имя, отчество.

Они называли имена. Микола, Оксана, Василь… Я пытался понять, что написано в украинском паспорте. Местные, видя мою растерянность, шептали мне перевод: «Микола – это Николай».

– Год рождения, – говорил я и сверялся с паспортом.

Мы играли в абсурдный спектакль: вокруг война, а я, солдат с автоматом, аккуратно вывожу в тетрадке: «Николай Иванович, 1978 г. р.». Прописку посмотрел, но не записал.

Потом я кричал:

– Следующий.

И напарник звал из подвала очередного человека. Один был пьян в стельку – это был его единственный способ пережить день. Другого, с российским паспортом, избили свои же, заподозрив в шпионаже. Его лицо представляло собой месиво из синяков и ссадин – карту новой гражданской войны, где сосед идёт на соседа.

Недалеко от дома горел костёр, на котором гражданские готовили себе обед. Вдруг начался обстрел, и мы спрятались в подвале. Переждав некоторое время, мы вышли на улицу и продолжили перепись. Кто-то пришёл из соседних домов. У нескольких человек были российские паспорта, их я отдельно помечал в блокноте пометкой «Рус». Они рассказывали, что подвергались насилию со стороны военных как «ждуны», потому что не хотели покидать свои дома. А те, у кого были российские паспорта, попадали в зону риска и считались шпионами.

Гражданские несколько раз спрашивали:

– Есть ли среди вас Ахмат?

Я ответил им:

– Мы ЛНР.

Я спросил:

– Почему они так интересуются Ахматом?

Они ответили:

– Приходили раненые местные, которые рассказывали, как им в подвал, где они прятались, закидывали гранаты с криком «Аллах Акбар».

Переписав всех, кто был в этом подвале, мы обошли дом с другой стороны. Там была одна старая, неходячая женщина преклонных лет и ещё с дюжину человек. После того как я переписал всех остальных, в моём блокноте оказалось больше сорока душ, которые нуждались в лекарствах и продовольствии, а кое-кто и в лечении. Трое человек показались мне подозрительными, возможно, это были переодетые военные, но местные жители развеяли мои сомнения. Но я всё же сделал пометку в блокноте со знаком вопроса (подозрительно).

На прощание они сказали мирным жителям, как они сами себя называли, что все их просьбы будут сегодня переданы вышестоящему начальству и оно примет все возможные меры для решения их проблем.

Собрав данные, мы решили догонять своих. Примерно через километр в частном секторе мы догнали наших бойцов.

Я поинтересовался:

– Кто там стоит на двух машинах?

Мне ответили:

– Там комбат с каким-то начальством.

Комбат стоял рядом с «Хантером», окружённый охраной, и разговаривал с Апти. Он был центром маленькой, хорошо отлаженной вселенной, где всё подчинялось его воле.

И я, мелкая песчинка в этом механизме, совершил безумный смелый поступок. Я направился к комбату, пройдя сквозь строй невидящих глаз охраны, сквозь пространство, которое я не имел права пересекать.

– Товарищ комбат! Разрешите обратиться! – мой голос прозвучал как писк мыши в грохоте оркестра.

Он обернулся. Его взгляд не был злым. Он был пустым, как взгляд машины, оценивающей помеху. Я выпалил свой доклад о сорока душах, лекарствах, еде. Я протянул ему свой блокнот, этот смешной детский список, составленный в подвале.

Он взял его. Не посмотрел. Просто взял. И кивнул. Один кивок. Это не было ответом. Это был жест, означающий: «Информация принята к сведению. Ты можешь идти. Твоя миссия выполнена».

Я сделал всё, что мог. Я доложил начальству, но оно было очень занято. У него были свои карты, свои планы наступления. Сорок душ в подвале были для него лишь незначительной статистической погрешностью. Я прошёл весь этот путь не для того, чтобы их спасти. Я прошёл его, чтобы доложить. Чтобы Система могла поставить галочку: «Гражданские учтены». Что с ними будет дальше – меня не волновало. Я был просто курьером, доставившим сообщение в чёрную дыру бюрократии.

Гаражи Рубежного.

К концу дня мы добрались до окраины города, где перед нами предстали гаражи и часть промышленной зоны, а слева от нас – завод «Заря». Дойдя до заправки и проверив её, мы вернулись к гаражам.

Один боец из «Ахмата» снимал «тик-ток» и попросил нас сказать:

– Ахмат – сила!

Мы сказали:

– Ахмат сила.

Он ответил:

– Аллах Акбар.

Скиф сказал:

– Нужно выкопать окоп у дороги рядом с гаражами.

Выкопав яму по колено, лопата с противным скрежещущим звуком отскочила от земли. Не от земли – от спрессованного за десятилетия каменного сердца Рубежного. Под тонким слоем пыли лежал не грунт, а монолит из щебня, битого кирпича и истории, который нам не поддавался. Мы бились о него, как о броню невидимого танка. Каждый удар лопаты отдавался в костях, но не приносил победы. Мы не копали окоп – мы пытались поддеть алмаз ногтем. И тогда родился другой, более отчаянный и более гениальный план. Мы нашли кувалду и пошли в гараж. Не копать, а ломать.

Удары кувалды по стене были не актом разрушения, а актом созидания. Мы выбивали не бойницу, а окно в другой мир – мир, где можно выжить. От каждого удара откалывались куски штукатурки, обнажая рыжую, дряхлую кирпичную плоть дома. Это был катарсис. Мы не могли победить землю, но мы могли победить стену. Умение приспособиться, найти лазейку в реальности, устроить себе нору на краю апокалипсиса. Мы не копали окоп. Мы его выгрызли.

Окоп легко можно было спалить с помощью «птички». Разумнее было воспользоваться уже готовым дотом, в котором оставалось только сделать бойницу. Было назначено круглосуточное дежурство: по два человека на два часа. Джерри нашёл вино и решил уничтожить его, выпив, но я отказался.

Вдруг я услышал звук мотора и, выглянув в бойницу, увидел легковой автомобиль, ехавший в нашу сторону. Инстинкт сжал пружину внутри меня раньше, чем мозг отдал команду. Я уже бежал, на ходу снимая автомат с предохранителя.

– За мной, на прикрытие!

Сняв автомат с предохранителя и передёрнув затвор, я накинул ремень на шею.

Выбежав на середину дороги, я поднял левую руку вверх и закричал:

– Тормози!

Жест, от которого сейчас могла зависеть жизнь. Водитель резко затормозил, так что поднялись клубы пыли. Джерри сидел за углом с автоматом, целясь в водителя. Пальцы моей правой руки уже лежали на спусковом крючке. Мир сузился до щели прицела и бледного, перекошенного лица за лобовым стеклом. В висках стучало: свой-чужой, свой-чужой? Один неверный шаг, полсантиметра движения пальца – и всё кончено. Война – это секунды, за которые ты должен решить, кому жить, а кому нет.

Сквозь клубы пыли я разглядел только одну фигуру на водительском месте и крикнул:

– Руки вверх!

Когда пыль осела, я крикнул:

– Москва!

На что он должен был ответить: – Кремль! Но он ничего не ответил.

Тогда я крикнул:

– Пароль?

Он ответил, что не знает никакого пароля. Я сказал: «Выходи из машины», и он вышел. Я спросил его позывной и из какого он подразделения? Он сказал, что свой, из такой то бригады. Связываясь по рации со Скифом, я спросил, есть ли такие бойцы с таким позывным? На что он ответил, что таких не знает и пусть назовёт позывной командира роты или батальона. Только тогда был дан правильный ответ, и мы выдохнули и отпустили его.

Он рванул с места, пытаясь поскорее убраться от нас, от наших прицелов, от этого места, где его чуть не убили свои же. Но дорога, изуродованная войной, уже приготовила для него последнюю ловушку. Колёса беспомощно забуксовали в разбитой колее, прогрызенной в земле гусеницами танков. Он оказался в западне. Свободный, но пойманный.

И тогда Джерри, всё тот же вечный Джерри, отложил автомат. Без слов, без команды он подошёл к машине и упёрся плечом в багажник. Он был пьян, он был смешон, он только что был на волосок от гибели, но сейчас он просто помогал застрявшему человеку. В этом жесте не было ни героизма, ни братства. Это был простой, почти механический акт: машина застряла – нужно толкать. Он напрягся, его лицо покраснело от натуги, сапоги скользили по грязи. Двигатель взревел, и машина, ведомая Джерри, дернулась и выбралась из плена.

Я вспомнил, как на «срочке» у нас был опознавательный сигнал «свой-чужой» «Шиц». Это было в Калининградской области, в Приморске. Когда я вспоминаю об этом, у меня перед глазами сразу встают прадедовские награды времён Великой Отечественной, среди которых была медаль за взятие Кёнигсберга. А вот на контракте в пятнадцатом году был другой сигнал – «Чи-чи».

Позже ко мне подошёл гражданский и спросил, можно ли ему забрать свою машину из гаража? На что я ему ответил:

– Конечно!

В это время наши бойцы вскрывали гаражи в поисках транспорта и бензина. Я хотел было добавить: «Если возникнут проблемы, обращайтесь», но промолчал. Я решил сам посмотреть, всё ли идёт по плану.

Мы с Джерри записывали видео, как он в разбитом гараже увидел раскуроченную «четвёрку». Увидев, что я снимаю на телефон, Джерри начал играть на камеру, сказав:

– Ты только посмотри! Какие негодяи взяли и сломали такую «четвёрку», а ведь на ней можно было бы возить огурчики с помидорчиками огороднички.

Играл он очень смешно и весело, ему бы комедийное шоу вести, а он, дурачок, пошёл воевать.

Когда нас сменили, мы пошли домой. Джерри споткнулся о колею – неуклюже, по-дурацки, растопырив руки и выронив оружие. Он рухнул на землю, подняв облако пыли. Лежа на животе, он на мгновение замер, глядя на меня, и крикнул:

– Выход!

Он выкрикнул это в пустоту, словно агонизирующий актёр, забывший реплику, но вынужденный доиграть сцену. Но я-то точно не слышал никакого «выхода» и тем более своими глазами видел, как он споткнулся и упал. Его нелепое поведение рассмешило меня, и я сказал ему:

– Да ты просто на ногах не держишься от вина.

Джерри был нашим шутом. Его клоунада была щитом, которым он отгораживался от ужаса происходящего вокруг. Когда он с комичной грустью гладил разбитый «Жигуль», говоря об огурчиках, за этим стояла не просто шутка. Это была тоска по миру, где главной трагедией была разбитая машина, а не разбитый череп. Он пил не потому, что был алкашом, а потому, что его щит из шуток был слишком тонок и ужас просачивался сквозь него. Алкоголь был тем предохранителем и способом переключиться и выйти из состояния аффекта, иначе можно было сорваться и потерять контроль.

Вернувшись домой, я услышал звуки, которые никак не вязались с войной: дикий, безудержный сигнал машин, словно на деревенской свадьбе. Я вышел на улицу и увидел это. Две машины, облепленные людьми. Они висели на дверях, сидели на капоте, багажнике и даже на крыше. Они не ехали – они плыли, это было триумфальное, идиотское шествие победителей, сошедших с ума от того, что они ещё живы.

Они кричали, свистели, размахивали бутылками. Это была не радость. Это была истерика. Вакханалия на костях. Выплеск адреналина и ужаса, которые не нашли выхода в бою и теперь вырывались наружу в этой дикой, первобытной пляске.

Я смотрел на них и думал: вот она, обратная сторона. Цивилизация соскальзывала с нас, как плохо пришитые погоны, обнажая под ней дикаря, который, избежав смерти, пляшет на краю могилы. Не «Планета обезьян». Планета людей, которые наконец-то показали своё настоящее обезьянье лицо, всегда скрытое под маской приличий. Война сорвала все маски.

Вернувшись в дом, я решил прилечь отдохнуть в комнате слева, на полу, так как все кровати были заняты, пока я был на дежурстве. А идти искать другой дом мне не разрешил Скиф.

Скиф сказал:

– Где же мне вас потом искать?

Комбат, заставший пьяного Дена на посту, сказал об этом ротному, а тот поручил Скифу разобраться с ним.

Когда ему начали говорить: «Что ты палишься?», вместо раскаяния из его перекошенного рта поползли встречные предьявы. И вообще, он герой, и ему положены фронтовые сто грамм.

Удар Рыжего был не злым, он был… механическим. Как удар молотка по гвоздю, который мешает работе. Чисто, технично, без злобы. Дэн рухнул и при падении глухо ударился затылком о бетонный пол. Звук был страшный – тупой, окончательный.

Когда он очнулся, в его глазах читался не просветлённый разум, а животный, дикий ужас. Мозг, затуманенный алкоголем и сотрясением, выдавал единственно возможную версию: «Ударили сзади! Подло!». Он потянулся за автоматом. Это был уже не солдат, не человек – это был зверь в ловушке, готовый утащить за собой всех.

И тогда пространство разорвал Выстрел. Не тот, что убивает, – тот, что призывает к порядку. Единый, оглушительный, вбивающий гвоздь в тишину. Он был направлен не в человека – он был направлен в саму суть хаоса, в его сердцевину. В наступившей после него тишине было слышно, как оседает на пол пыль. И в этой тишине прозвучал голос Скифа.

– Брось. Оружие.

Это был не приказ. Это был акт созидания. Из хаоса и пьяного угара он одним выстрелом и двумя словами создал порядок. Вернул реальность, в которой есть командиры и подчинённые, приказы и дисциплина. В которой нельзя лезть за автоматом, потому что тебя ударили. Это был момент, когда война показала своё второе лицо. Не лицо врага, а лицо нашего собственного внутреннего зверя, которого нужно держать на прицеле, чтобы он не сожрал нас самих.

Забрав оружие, один из бойцов увёл дебошира в другую комнату, где тот стал жаловаться на произвол. Я сидел и смотрел на это, как в кино, только попкорна не хватало.

Перекусив трофейными ништяками, я лёг спать.

Жар.

Меня вырвало из сна не криком и не взрывом. Меня разбудил жар. Странное, влажное тепло, расползающееся по ногам. Первая мысль в полусонном омуте – дикая, животная: Рана? Кровь? Я судорожно запустил руки в темноту, ища дыру в плоти, источник этого тепла, чтобы заткнуть её, не истечь кровью до потери сознания.

Но раны не было. Был лишь едкий, унизительный запах, поднимавшийся от моих ног. Чей-то мочевой пузырь объявил мне ночную диверсию. Кто-то, чьё лицо скрывала тьма, пометил меня, как зверь метит свою территорию. Как последнего изгоя.

Первая волна – ярость. Бешеная, слепая. Найти. Избить. Убить, чёрт возьми.

Я стал будить Джерри, думая, что это он, пьяный, устроил такой потоп. Но его спина тоже была мокрой. Мы лежали в луже, два воина, от которых пахло не порохом и кровью, а страхом и человеческой слабостью. Я хотел найти виновного, избить его, а может, даже убить. Но гнев тут же схлынул, сменившись ледяной усталостью. Устраивать кровавую бойню из-за мочи? Нет.

Я решил, что этот негодяй вряд ли сознается, а устраивать сцены на сегодня хватит.

Я вышел во двор покурить. И в синем холодном свете луны увидел его. Он сидел, прислонившись к стене, и спал. На нём был полный комплект современного легионера: каска, бронежилет, разгрузка, набитая магазинами. Он был похож на каменного солдата с древнего монумента, заснувшего на посту на тысячу лет.

Я смотрел на него и думал: как? Как можно уснуть в этом стальном корсете, который впивается в тело, в этом шлеме, который давит на череп? Ответ пришёл сам собой: когда усталость перевешивает боль. Когда тело и разум настолько измотаны, что уже не воспринимают неудобства – они воспринимают только возможность хоть на секунду отключиться.

Он спал, и его сон был страшнее любого кошмара. Это был сон зверя в клетке, всегда готового к удару. Это была последняя черта, за которой заканчивается солдат и начинается механизм. Механизм, который может функционировать – стрелять, двигаться, даже спать, – но в котором почти не осталось ничего человеческого. Я не стал его будить. Я понял, что лишить его этого жалкого, стального сна – самое жестокое, что я могу сделать.

Промка.

Утром двенадцатого мая мы начали собираться на промке. Слева от нас был завод «Заря». Мы шли группами по сто человек вместе с Ахматом и другими батальонами.

Среди руин войны мы наткнулись на оазис мирной жизни – упаковку кваса в жестяных банках. В этих банках хранился вкус мирной жизни. Я взял банку с квасом и открыл клапан. В нос ударил шипучий напиток – сладковато-кислый, с хлебным ароматом. Я сделал первый глоток. И произошло чудо. Вкус был не просто вкусом. Он был машиной времени. Он был порталом.

В одно мгновение я перестал быть в аду Рубежного. Я оказался на крыльце своего дома, как в детстве, после футбола. Жара, пот градом, а в руке – такая же ледяная, шипящая банка кваса. Я слышал стрекот кузнечиков в траве, крики ребят, доносившиеся с поля, и чувствовал безграничную, ничем не омрачённую радость бытия.

Война отступила. Не на время – она была уничтожена. Её не существовало. Был только этот вкус на языке и воспоминание, настолько яркое, что вот-вот материализуется. Это длилось мгновение. Один глоток. Потом я открыл глаза. Снова пыль, руины, запах гари. Но в этом мгновении заключалась вся трагедия и вся надежда. Война может отнять всё. Но она бессильна против вкуса кваса на языке ребёнка, которым ты когда-то был. Она может убить тебя, но она не сможет убить твоё прошлое. И пока жив хоть один отголосок этого прошлого, ты ещё человек, а не пустая оболочка.

А следом, словно подарок из другого измерения, появились свежайшие яблоки, шоколад и другие продукты – осколки цивилизации, чудом уцелевшие в этом хаосе.

Рыжий сказал:

– Ничего не берите! Возможно, это отравлено!

Предупреждение Рыжего повисло в воздухе, словно проклятие. Но голод и жажда наживы оказались сильнее разума. В этом и заключалась суть войны – борьба инстинктов и разума. Я взял пару яблок и плитку белого шоколада, тут же съел их и был просто счастлив.

Мы разделились на три группы, чтобы зачистить большую территорию, но через некоторое время снова соединились, так как местность была сложной, с обрывами и холмами. Наша группа немного отстала, застряв на песчаных барханах. Мы оказались в конце колонны, впереди шёл Ахмат.

Тишину разорвал не крик, а шёпот. Шёпот, который был страшнее любого взрыва.

– Воздух!

Это слово прокатилось по колонне не как волна, а как мороз по коже. Небесный хищник. Он был не там, в небе. Он был уже внутри нас, в спазме желудков, в пересохших ртах. Мы бросились под деревья, в тень, прижимаясь к земле. Мы не прятались. Мы пытались исчезнуть. Раствориться. Стать частью пейзажа – камнем, кочкой, трухлявым пнём. Любой ценой избежать внимания всевидящего стеклянного ока, плывущего над нами.

Мы затаили дыхание, словно от этого зависела наша жизнь. Может, так оно и было. Мы слушали. Не жужжание мотора – мы слушали тиканье собственных жизней. И понимали: мы – дичь. И охота началась.

Спрятавшись под кронами деревьев и переждав некоторое время, пока всё не стихло, я решил перекусить. Мы делились друг с другом провизией, кто-то интересовался, халяль это или нет? Немного подождав, пока улетит дрон, мы двинулись дальше.

Когда мы добрались до завода, доклад Ёжика прозвучал как музыка победы: «В конце цеха вижу технику!» В этот момент он показал своё лицо охотника. План захвата родился мгновенно, как шахматный ход: «Держите её на прицеле, мы попробуем захватить». По команде гранатомётчики должны были уничтожить её, если вдруг что-то пойдёт не так. Самое интересное, что техника была заведена. Война научила нас: иногда лучший способ победить – не уничтожить, а взять в плен.

Ангар.

Мы находились в начале ангара, а техника – в конце. Скиф сказал, чтобы подошли два бойца, но никто не хотел идти. Тогда мы с Джерри пошли к Скифу.

Мы вошли не в ангар. Мы вошли в гипермаркет Апокалипсиса. «Чёрная пятница». Стеллажи ломились. Но не от стиральных порошков. Это была смерть, упакованная в яркие коробки, и быт, расфасованный по калибрам. И мы, как обезумевшие обыватели в день распродаж, набросились на полки. Не было ни очереди, ни вежливых «извините». Был лишь дикий, животный азарт потребления. Мы хватали тушёнку, патроны, медикаменты, бронепластины – всё, что плохо лежало, и сходили с ума от этого изобилия.

Мы не собирали трофеи. Мы совершали шопинг. Мы расплачивались за эти товары не деньгами, а своими нервными клетками, своим страхом, своими будущими кошмарами. И скидка была стопроцентной – за риск быть взорванным на складе собственных побед. На кассе сидела не кассирша, а старуха с косой, которая выбивала нам не чек, а похоронку. Это был самый отчаянный вид потребительства: ты потребляешь ресурсы противника, его землю, его жизни. А в награду получаешь его тушёнку и носки.

И мы, как обезумевшие обыватели в «чёрную пятницу», набросились на полки. Не было ни очереди, ни вежливых «извините». Был лишь дикий, животный азарт потребления. Мы хватали тушёнку, патроны, медикаменты, бронепластины – всё, что плохо лежало, сходя с ума от этого изобилия. Наши бойцы копошились в этой куче, извлекая из неё свидетельства чужой катастрофы и своей победы. Скорее всего, это был военный склад снабжения, откуда всё необходимое распределялось по взводам, ротам и батальонам.

Сначала сапёры проверили, не заминирована ли работающая техника.

Сапёры сказали:

– Теперь всё чисто.

Я нашёл немного порванный рюкзак, который кто-то забраковал, и начал собирать в него всякую всячину. Я нашёл один блок «Романса», сосиски в жестяной банке, сгущённое молоко «ЛяКрема» и прочую всячину.

Среди трофеев мои пальцы наткнулись на нечто немыслимое – куриную тушёнку. Но не в привычной жестяной банке, а в стеклянной, сквозь которую было видно всё: белое аккуратное мясо, прозрачный бульон, одинокий лавровый лист. Это была не еда. Это был экспонат. Доказательство существования иной цивилизации, где даже на войну отправляют не утилизируемые консервы, а нечто, приближенное к домашней кухне. Я держал эту банку в руках и чувствовал себя дикарём, впервые увидевшим стекло. В нашей реальности тушёнка была топливом, серой массой в железной банке, которую можно было открыть штыком. Здесь же она была почти священной. Стеклянная банка требовала осторожности, она могла разбиться. Она была хрупкой, как и то мирное время, которое она олицетворяла.

В этом и заключался весь ужасающий диссонанс войны: они брали с собой в зону боевых действий стеклянные банки с курицей, словно отправлялись на пикник. Мы жевали то, что не жалко было выбросить. Их война была чистой, технологичной, почти стерильной. Наша – грязной, вонючей, построенной по принципу «лишь бы не сдохнуть с голоду».

Мы вдруг оказались как на распродаже в «чёрную пятницу». Все так увлеклись сбором трофеев, что забыли о безопасности. Но как следует «пошмурдячить» нам не удалось.

Скиф сказал:

– Я позвал вас не для этого. Нужно привязать флаг к машине.

К антенне было привязано красное полотенце. А к ребристому мы начали привязывать красное одеяло. Загрузив набитые рюкзаки в «Бэху», Скиф сказал ехать к Чёрному. Ахматовцы затащили генератор в «Бэху», другие погрузили в «Бэху» наполненные рюкзаки.

Вчетвером: водитель-механик Молодой, я, Джерри и один ахматовец – мы начали отъезжать от цеха. Мы хоть и сообщили нашим по рации, что будет ехать техника с такими-то знаками, но доверия всё равно не было.

Ахматовец, который вёз генератор, спросил меня:

– Нормально ли будет, если мы дадим очередь, когда будем отъезжать?

На что я ответил:

– У нас на морде «Бэхи» надпись «ЗСУ» – это всё равно что мишень на лбу. Нам бы потихоньку доехать до своих, не привлекая внимания. Лучше этого не делать. Он согласился со мной.

По дороге мы разминулись с «Уралом», который, пыля и подпрыгивая на ухабах, ехал к ангару. Сидевший за рулём водитель и двое бойцов рядом с ним показали нам ладонь в знак приветствия и внимания, мы ответили тем же.

Подъезжая к гаражам, мы увидели около десятка человек. Нас встречало всё начальство. Стояли ротные с заместителями, начальник штаба и даже комбат. Подъехав к гаражам, Молодой резко затормозил, так что зад у «Бэхи» задрался, а нос опустился к земле. Я хоть и держался крепко, но меня всё равно по инерции дёрнуло вперёд. Выставив руку вперёд, я упёрся в ребристый капот и избежал падения. Джерри повезло меньше: он ударился скулой о броню. Спрыгнув с брони, я достал из трофейной аптечки бинты и протянул их Джерри.

Джерри начало тошнить.

Подошёл командир и спросил:

– Как ты себя чувствуешь, боец?

Джерри поднял голову. Его лицо было землистого цвета, глаза затуманены. Он с трудом сфокусировал взгляд на командире и вдруг выдавил из себя с какой-то клоунской, пьяной бравадой: «Не ссы, Балтика! Всё будет хорошо!».

Повисла гробовая тишина. Комбат, которого боялись все, от лейтенантов до прапорщиков, был унижен этой пьяной, идиотской фразой. Я увидел, как у него дёрнулась бровь. И в этот миг я понял, что нужно действовать быстрее, чем мысль.

Я сказал с дурацкой ухмылкой: «Да он контуженный, товарищ комбат! Джерри придурок, он всегда несёт чушь!». Я изображал шута, чтобы спасти своего шута. И мы все стояли в этом треугольнике: комбат, пытающийся сохранить остатки субординации; я, лгущий ему в глаза; и Джерри, который в своём полубессознательном состоянии был единственным, кто сказал голую, абсурдную правду. Всем было плохо. Всем было страшно. И его идиотское «не ссы» было самым честным и самым нужным словом за весь день.

"Молодой" открутил болты с «ребристого» – капота на бэхе. Его руки, привыкшие к нашим пропотевшим, смазанным маслом машинам, замерли в недоумении. Он заглянул внутрь и ахнул. Это был не бронетранспортёр. Это был организм. Каждая трубка, каждый проводок были окрашены в свой идеальный цвет и уложены с хирургической точностью. От него пахло не мазутом и потом, а заводской краской и стерильностью. Это была не техника. Это был посланник из другого мира, мира, где нет «на коленке» и «сойдёт и так», мира тотального технологического превосходства. Сравнение было таким: наш старый убитый «ВАЗ» и новейший «Мерседес».

Возясь с Джерри, я забыл рюкзак в «Бэхе» в ангаре, о чём рассказал сослуживцам. Они сказали, что комбат в соседнем доме и чтобы я шёл за рюкзаком. Подойдя к дому, я увидел штабных и сказал, что забыл свой рюкзак в «Бэхе», и мне разрешили его забрать. Они сгрузили рюкзаки в подвал и не трогали их.

Кто-то спросил:

– Что интересного набрал?

Я начал выкладывать всё из рюкзака. Показал сигареты, тушёнку и сосиски в банке. Они всех очень заинтересовали, потому что такой диковинки никто не видел, и они попросили дать им попробовать. Я поделился со всеми, так что самому не досталось. Но я не сильно расстроился, потому что все сказали, что они безвкусные.

Я вспомнил, что оставил документы в штабе, и спросил у комбата:

– Можно мне забрать документы, которые я оставил в штабе?

Я боялся, что мы пойдём дальше и не вернёмся обратно.

Балтика ответил:

– Не переживай, мы обязательно туда вернёмся, и с ними ничего не случится.

Я успокоился.

Принеся рюкзак в дом, я начал делиться вкусностями. Кто-то в это время готовил еду на костре во дворе. Мы поели, и вскоре пришёл Скиф с остальными. От него мы узнали, что они добрались до склада с «алкашкой». Там было четыре фуры, из них они выбрали около десяти бутылок элитного пойла и принесли в рюкзаке к нам в дом.

Сон на голом полу был последним унижением. Окончательным стиранием грани между человеком и животным, между солдатом и трупом. Пол был холодным, твёрдым и безразличным, как сама смерть.

И тогда мы отправились на охоту. Не за врагом – за матрасами. Это был самый странный и самый человечный наш штурм. Мы врывались в брошенные дома не с гранатами, а с тихой, почти благоговейной надеждой. Мы искали не трофеи – мы искали воспоминания о доме. В этих разграбленных спальнях, среди осколков чужого быта, мы были археологами, раскапывающими цивилизацию под названием «нормальная жизнь».

Каждый найденный матрас был победой. Клочком отвоёванного у войны комфорта. Островком прошлого. Завернуться в чужое одеяло, пахнущее духами незнакомой женщины или табаком старого хозяина, означало на мгновение прикоснуться к той, другой реальности. Реальности, где люди спят в тёплых кроватях, а не в подвалах, и видят мирные сны, а не кошмары.

Это было не мародёрство. Это был акт самосохранения. Мы по крупицам собирали своё растоптанное человеческое достоинство. И самым ценным трофеем была не бронепластина, а чистая подушка, на которую можно было положить голову и забыться хотя бы на пару часов.

Среди хлама на комоде лежали часы «Хуавей» – умные, с сенсорным экраном, немое свидетельство несостоявшегося будущего. Мёртвый гаджет в мёртвом доме. Рядом аккуратными стопками лежала литература. Не книги – трактаты. Я пролистал пару брошюр. «Свидетели Иеговы». Я представил себе хозяина: он читал о грядущем Армагеддоне, ожидая конца света по библейским пророчествам. А потом наступил другой Армагеддон – земной, железный, бессмысленный. И его пророческие брошюры превратились в макулатуру, растоптанную сапогами тех, кто устроил этот самый конец света на его улице, в его городе. Война – это не Божья кара. Это дело рук человеческих. И против неё бессильны любые, самые искренние молитвы. Она сама – единственный настоящий Бог, холодный и безжалостный, а мы все – её апостолы, несущие не слово, а смерть.

Я взял часы. Без зарядки они были бесполезны, просто кусок пластика и стекла. Но я положил их в карман. Это был не трофей. Это был символ. Символ того, насколько хрупки все наши технологические и духовные достижения перед лицом древней, как мир, человеческой ярости. Мы ищем спасения в вере или технологиях, но когда приходит настоящая беда, и то, и другое оказывается бессильным. Остаются только окопы, страх и мёртвые часы на руке ещё живого человека.

Штаб в центре Рубежного.

На следующий день, тринадцатого мая, нас перебросили в штаб в центре Рубежного. Как я полагаю, это было сделано для того, чтобы не потерять боеспособность подразделения, ведь четыре фуры «синевы» могли надолго вывести из строя даже нашу бригаду.

Штаб. Островок бумажного рая в море хаоса. Первым делом я пошёл не отдыхать и не есть. Я пошёл за документами. Моими документами. Клочками бумаги, которые доказывали, что я – это я. Что я имею право существовать, получать денежное довольствие, перемещаться куда угодно и, естественно, доказывать, что я – это я, а в случае смерти – быть опознанным и внесённым в правильную графу отчётности.

Война могла отнять у человека всё: дом, семью, человеческий облик. Но она не могла отнять только одно – необходимость отчитываться. Ты мог умирать в грязи, но твоя смерть должна была быть зарегистрирована в трёх экземплярах. Твои вещи могли пропасть, но «вещи с документами» нужно было забрать в первую очередь.

Я держал в руках свой потрёпанный паспорт и военный билет. Они были важнее любого оружия. Оружие защищало мою жизнь. Эти бумаги защищали моё существование в системе. Без них я становился никем. Призраком. Статистической погрешностью. Они были моим пропуском из мира живых в мир мёртвых и обратно. И пока они были при мне, я всё ещё был человеком, а не просто бледной тенью на поле боя.

Потом я пошёл мыться. Смывать с себя грязь, кровь и запах смерти. Но я знал, что есть грязь, которую не смоешь никаким душем. Это грязь страха, что ты потеряешь эти клочки бумаги и перестанешь быть собой для военной машины, для которой ты – всего лишь строчка в ведомости.

Мне рассказали, что Сталкер застрелился. Я не понял, что произошло. На войне смерть бывает громкой – от разрыва снаряда. А бывает тихой, личной, почти интимной. Так ушёл Сталкер.

Он не погиб. Он застрелился. Не в бою – в тишине, наедине с собой. Говорили, он умирал долго. Часа два. Целых два часа он лежал и истекал кровью.

Я не знал, что у него на уме. Что за червь точил его изнутри, что оказалось страшнее страха перед вражеской пулей. Может, тоска по дому? Чувство вины? Просто невыносимая усталость от всего этого?

Но в его смерти было что-то ужасно одинокое. Он ушёл не как герой и не как жертва. Он ушёл как человек, который просто больше не мог нести бремя своей войны. Его смерть не попала в сводки. Она не была ничьей победой. Она была просто фактом. Тихим, горьким упрёком всем нам и этой войне. Она напоминала, что линия фронта проходит не только по карте. Она проходит через сердце каждого. И иногда враг, которого невозможно победить, сидит глубоко внутри. И его не взять ни штурмом, ни артподготовкой.

История Сталкера вернула мне память о другой смерти. Пятнадцатый год. Вечер у магазина. Он сидит на лавочке в окружении смеющихся девушек и пьёт что-то из стаканчика. Его лицо расплывается в улыбке. Затем – резкое движение. Он достаёт пистолет, со щелчком вытряхивает обойму на колени и приставляет ствол к виску. Его глаза в этот миг пусты, как окна разрушенного дома. Он нажимает на спусковой крючок.

– Щелчок.

– Тишина.

– Глупая недоуменная улыбка.

А потом – не взрыв, не мгновение. Агония! Долгая, мучительная, на тёплом асфальте, усыпанном осколками разбитых бутылок и окурками. Он истекал кровью под визг девчонок и всё это время смотрел на пистолет с немым вопросом. Он забыл про патрон в патроннике. Своими понтами он обеспечил себе не героическую смерть, а долгое, унизительное умирание.

Эта смерть, древняя, как мир, преследовала меня здесь, среди новых смертей. Она напоминала: война – это не только про тех, кого убивают. Она про тех, кто убивает себя сам – от глупости, от отчаяния, от непонятной тоски. Тогда это казалось диким, немыслимым абсурдом. Теперь, после «Сталкера», я понимал: это не было случайностью. Это была та же самая война. Она не всегда начинается с выстрела. Иногда она начинается с тишины внутри человека. И заканчивается тоже тишиной.

Я перебрался в соседний дом к своему взводу. Переночевав там, мы посмотрели видео, на котором Новичок стреляет из подствольника в частном секторе. Мы смотрели и завидовали ему, что у него есть такое оружие.

Он сказал нам:

– Я новичок на войне!

Пришёл Чёрный и стал предъявлять что-то Скифу. Скиф пытался аргументировать свою позицию, но Чёрный не желал ничего слушать. После этого Скиф подошёл ко мне и спросил:

– И что с ним делать?

Я промолчал, лишь пожав плечами. После перекура пришла команда грузить БК в «Уралы». Если бы я знал, что у нас во дворе находится склад БК, я бы и за километр туда не подошёл. Линия фронта проходила в нескольких километрах от нас, и если бы туда прилетело, случилась бы большая беда. Мы загружали два полных «Урала» всякой всячины больше часа, хотя нас было около двадцати человек. Я заметил, что тандемных выстрелов для РПГ было всего пять или шесть штук. В то время как кумулятивных снарядов было сотни «морковок», осколочных вообще не было.

Приехали «Бэхи».

Рыжий сказал Дэну:

– А ты поедешь внутри «Бэхи», залезай в багажник!

Дэн ответил:

– Я не поеду внутри! Я что, сумасшедший?

Рыжий сказал:

– А куда ты денешься? Скажут ехать внутрь, поедешь внутрь.

Ден сказал:

– Ну, если надо, то поеду.

Внутрь «Бэхи» мы сложили свои рюкзаки. Места не осталось, и все забрались на броню. Они приехали не как машины – они приползли, как усталые железные букашки, изрешечённые пулями и осколками. «Бэхи». Броневики. Они были нашими ковчегами в этом море огня.

Нас было пятнадцать. Не человек – пятнадцать единиц груза, которые нужно было погрузить на «Бэху». Мы забирались на броню, цепляясь сапогами за скобы, как альпинисты за выступы. Мы усаживались друг рядом с другом, втискивались в щели между ящиками с боеприпасами. Мы превращались в единый многоголовый дышащий организм, приросший к спине стального чудовища.

Не было ни «я», ни «он». Было «мы» – спрессованная масса тел, потных спин, нервно сжатых кулаков. Двигатель рычал, вибрация проходила сквозь броню, сквозь сапоги, проникала в самое нутро, выбивая из головы все мысли, кроме одной: держись. Держись за броню, держись за товарища, держись за жизнь.

Мы были не солдатами на бронетранспортёре. Мы были его живым панцирем, его живой, страдающей оболочкой. Он вёз нас навстречу смерти, а мы, обнимая его стальные бока, молились, чтобы он вёз нас навстречу жизни.

Я сел справа за башней, о чём впоследствии очень пожалел. Выхлопная труба у «Бэхи» тоже располагалась справа. Мне постоянно приходилось отворачиваться, чтобы глотнуть свежего воздуха, но деваться было некуда.

Мы ехали колонной на расстоянии от ста до пятисот метров в зоне прямой видимости. Сначала ехали «Бэхи», а в конце – танки. Колонна, лязгая гусеницами и поднимая дорожную пыль, выползла на центральную улицу.

Храм.

И тут он появился – храм. Не храм – его призрак. Купола, пробитые осколками, зияли чёрными дырами, но крест на главном из них всё ещё держался, упрямо вонзаясь в небо, словно последний зуб в разбитой челюсти.

И вот она началась – немая литургия. Половина бойцов крестится, многие трижды. Без слов, без священников. Половина бойцов, проезжая мимо, начала креститься. Старомодно, истово, по-бабушкиному, троеперстием. Ладони, пахнущие порохом и потом, касались лба, живота, плеч.

Это был не акт веры. Вера требует надежды. А у нас её не было. Это был акт отчаяния. Древний, дорелигиозный инстинкт – совершить действие, когда все слова обесценились, а разум бессилен. Постучать по дереву. Плюнуть через плечо. Перекреститься.

Они молились не Христу. Они молились Случаю, Хаосу, Судьбе – тому безликому чудовищу, которое решало, жить им или умереть в следующие пять минут. Храм не был домом Бога. Он был просто ориентиром, местом силы, где можно было попросить у Вселенной небольшой отсрочки. Этот жест был магическим ритуалом, последним заклинанием, которое человек, загнанный смертью в угол, бросал в лицо небу. Это была самая искренняя молитва – молитва без надежды на ответ.

Я ехал на третьей «Бэхе», за нами ехал танк.

Внезапно колонна замерла. Мы замерли. В кромешной тишине до нас донёсся звук. Невероятный, невозможный, противоестественный звук. Звук мирной жизни.

Это был работающий магазин. Не разрушенный, не разграбленный. С целыми стёклами и даже с чем-то вроде вывески. Он стоял там, на обочине ада, как мираж, как ловушка инопланетян. Двое наших, Смайлик и Витя, спрыгнули с брони и побежали к нему, как загипнотизированные.

Мы смотрели им вслед, затаив дыхание. Мы ждали, что вот-вот дверь магазина откроется и оттуда хлынет не свет, а тьма или что здание просто взорвётся, не оставив от них и следа.

Они вошли и пропали… По рации впереди передали: «Продолжаем движение». Порычав мотором в качестве сигнала, мы увидели, как они выбегают из магазина, сжимая в руках какие-то свёртки. Они запрыгнули обратно на броню, и колонна рванула с места, словно убегая от этого призрака нормальности.

Забрав их, мы двинулись дальше, поедая купленные ими ништяки – сосиски с батоном и лимонад. Магазин был частичкой того мира, о котором мы уже почти забыли. И его внезапное появление было не утешением, а жестоким намёком на то, что мы уже никогда не сможем вернуться туда, к нормальной жизни.

Дорога шла через высокий сосновый бор, и нам открылась картина недавней засады.

Прямо посреди дороги стояли они. Не танки и не «Бэхи», а их обгоревшие остовы. Десять, может быть, с дюжину машин. У некоторых танков оторвало башни, и они упали на землю в десятках метров от танка, уткнувшись в грязь.

От них не шёл дым. Всё уже сгорело. Остался только металлический пепел ржавого цвета и тяжёлый, сладковато-горький запах гари, смешанный с чем-то ещё, что мы все знали, но не произносили вслух. Статистическое. «Видимо, кто-то до нас попал там в засаду».

Эта фраза – «попал в засаду» – не была выражением сочувствия. Это была констатация факта, как констатация того, что на участке произошло ДТП. «Кто-то». Безликое, абстрактное «кто-то». В этих железных коробках горели не люди, а «кто-то». Сведение человеческой жизни к анонимной статистической единице. «Дюжина машин. Кто-то попал в засаду». Мы проехали мимо, и это молчание было страшнее любых слов. Это означало, что мы приняли эти правила. Что мы уже стали частью этой машины, которая перемалывает «кого-то» и едет дальше, к следующей засаде, где, возможно, «кем-то» будем уже мы.

Зернохранилище.

«Случайность существует лишь в нашей голове, в нашем ограниченном восприятии. Она – отражение границ нашего познания». Франц Кафка.

Передислокация.

Приехав на зернохранилище, мы спрятали технику в пустующих ангарах. В общей сложности там спрятали около десяти «Бэхов». Танки спрятали где-то в другом месте. Как я понял, раньше там стояли комбайны и сеялки, но сейчас их там не было. Был отдан приказ вырыть окопы по периметру. Сначала мы рыли окопы возле дороги, устроив там что-то вроде дота с пулемётом. Второй точкой была выбрана лесопилка с лестницей на второй этаж и крышу, откуда открывался лучший обзор. Третья точка находилась далеко от дороги, но близко к противнику. Там у дерева на опушке леса вырыли окоп, куда могла зайти диверсионно-разведывательная группа.

В зернохранилище мы принесли поддоны и постелили на них карематы. У меня, в отличие от большинства, не было спального мешка. Я пытался укрыться бронежилетом. Тяжёлые, холодные керамические пластины легли на грудь, как надгробие. Ночь в зернохранилище была не просто холодной. Она была экзистенциальной. Это был не холод воздуха, а холод космоса, безжизненного вакуума, в который нас выбросило. Мороз пробирал до костей, напоминая о бренности бытия. Я свернулся калачиком, вжимаясь в ледяной спальный мешок, и слушал тихий хрустальный звон собственного замерзающего тела. Холод был не снаружи. Он был внутри. Он медленно и методично высасывал из меня не тепло – саму жизнь, оставляя лишь пустую хрупкую оболочку. Война убивает не только пулями. Она убивает тихо, через этот всепроникающий экзистенциальный холод. Она напоминает тебе, что ты – всего лишь тело. Слабое, уязвимое, временное. И первая её победа – это не когда ты убит, а когда ты замёрз и смирился. Это была не просто ночь. Это был урок. Она убивает тихо, медленно, через голод, грязь и вот этот всепроникающий экзистенциальный холод. Она напоминает тебе, что ты – всего лишь тело. Слабое, уязвимое, временное. И первая её победа – это не когда ты убит, а когда ты замёрз и смирился.

Всю ночь вместо того, чтобы отдыхать, я боролся с холодом. Утром я узнал, что был не один такой. Другие бойцы ночевали в зерне, засыпав себя им по голову.

Утром приезжали гражданские на легковых машинах, набирали зерно в мешки и грузили их в свою машину.

Ёжик рассказал, что пьяные зенитчики с кем-то стрелялись, и один пришёл к нему с простреленной ногой.

Когда я пришёл на пост у опушки леса, то простоял там четыре часа вместо двух. Я подумал, что смену не присылают, значит, так надо, разберутся сами. Шёл дождь. Промокнув насквозь, я всё же решил покинуть пост на пятом часу и пойти узнать, почему не присылают смену. Оказалось, что посты сняли и большая часть людей уже уехала. Вскоре вернулась техника и забрала ещё часть людей вместе со мной.

Боровеньки.

Пятнадцатого мая мы переехали с зернохранилища в посёлок Боровеньки, там был один хороший дом начальника почты. Так по-украински пишется «почта». В этот дом заселилось начальство.

Один мужик косил траву для скота возле дома, в который мы заселились. Это был заброшенный старый дом с земляным полом, в котором никто не жил. Пробыв там пару дней, мы получили приказ собрать боеприпасы и быть готовыми к выезду.

Строитель.

«Противник, выявляющий ваши ошибки, гораздо полезнее, чем друг, скрывающий их». Леонардо да Винчи.

БК.

Семнадцатого мая приехал Гоча, и мы погрузили в его «Ниву» три ящика с «пятёрками» и один с «семёрками», а также два ящика с гранатами. Сев в машину, он довёз нас до поворота на Строитель. Мы выгрузили БК у дороги, и Гоча уехал.

Продолжить чтение