Когда приходит покаяние. Всем насельницам Горицкого Воскресенского монастыря, убитым и замученным в разное время, посвящается

© Татьяна Васса, 2025
ISBN 978-5-0065-5611-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Когда приходит покаяние
«Всем насельницам Горицкого Воскресенского монастыря,
убитым и замученным в разное время, посвящается».
1.
Дом купчихи Куприяновой на городской окраине был крепок, основателен и смотрел на ютившиеся рядом с ним одноэтажные домишки немного свысока. Да и впрямь, зрелище вокруг было не очень-то весёлое. Из бревенчатых соседей кто покосился, кто был подслеповат, а у кого забор наклонён. Одним словом, нищета. Поэтому старинный особняк купеческий, рубленный из лиственницы выглядел чужим, неуместным, да и неизвестно зачем выстроенным на отшибе маленького провинциального городка Вологодской губернии.
Сама купчиха Куприянова, вдовствующая седьмой год, была под стать своему дому: дородная, широкая в кости, по-мужски басовитая и рослая. У ней над верхней губой даже усики были, но по их седине не сразу бросались в глаза. Дворовые купчиху побаивались и, едва заслышав сочный бас своей хозяйки, сразу норовили спрятаться кто куда. Была купчиха ко всему и крепка на руку, когда полагала, что «неча бисер метать». Причём била тоже по-мужски, направляя кулак сверху вниз стремительно и прямо в лицо. Поэтому дворня её щеголяла по всему городку неистребимыми синяками то под глазом, то на скуле. А изрядно провинившихся она лично секла розгами на каретном сарае, расположенном во дворе её большого дома. Однако дворовые от неё не убегали и прислуга не увольнялась, даже наоборот, попасть к купчихе в услужение считалось редкой удачей, потому что Куприянова была щедра на жалованье и «компенсации» за побои. Такая щедрость появилась у неё не сразу. И до известного события купчиха считалась крайне скупой и прижимистой.
А событие это было печального рода – внезапная преждевременная смерть её супруга, драгоценного Павла Ивановича. Поговаривали, и не без оснований, что «драгоценного» своего купчиха прибила насмерть после очередного любовного подвига с новой кухаркой.
Супруг её, а это было известно всему городку, отличался безудержной, болезненной склонностью к женскому полу, и сколь застигаем и бит не был своей суровой супругой, оставить сего занятия не мог никак. Трезвый он ещё как-то держался, но стоило попасть ему «на нюх» наливочки сливовой или просто чистой водочки – всё, пропадал Павел Иванович в объятьях какой-нибудь не очень строгой девицы или вдовицы, а то и прислугой не брезговал. Все эти «подвиги» непременно доходили до слуха незабвенной супруги, которая держала для этого чуть не штат всяких осведомителей. А уж когда измена становилась совсем ясной, то Павел Иванович пару недель никуда не выходил из дому, никого не принимал, кроме лекаря Шварца, говорившего со страшным немецким акцентом, но всё же как-то прижившегося в этом маленьком городке и пользовавшего чуть не половину его жителей.
– Што, сударь, оппят пил Вас супруг?
– Да не пил, а била! Била, зараза такая. Уж как я, голубчик, уворачивался. Так разве от неё увернёшься? Рука-то, батенька, у неё тяжела. Ох, сударь мой, тяжела, – приговаривал Павел Иванович, держась правой рукой за рёбра.
Шварц сочувственно кивал головой, готовя битому Павлу Ивановичу квасные примочки для облегчения синяков, потому как лицо бедняги было совершенно опухшим, разных оттенков синего и фиолетового.
Шварц, нужно сказать, побаивался навещать для лечения Павла Ивановича, потому что ему приходилось пересекать гостиную, чтобы подняться по лестнице на второй этаж супружеской спальни, под угрюмым и выразительным взглядом купчихи. Взгляд этот выражал только одно: «Лечить лечи, так и быть. А коли кому скажешь о причине, сам кулака испробуешь». Поэтому, да и не только поэтому, а еще и по врачебной обязанности, Шварц хранил причины «болезни» Павла Ивановича за зубами, причём хранил особенно старательно.
История с кухаркой произошла так стремительно, что никто и не ожидал. Так получилось, что прежнюю, по причине несдержанных ласк Павла Ивановича, только что прогнали со двора, а новую, нанятую, ещё не успела осведомить дворня о привычках хозяина и барыни. А Павел Иванович, как на грех, набрёл в дворницкой на штоф водочки, чистой аки слеза. Ничуть не смутившись тем, что дворник Михеич припас её для себя, вожделея разговеться вечерком, Павел Иванович ловко штоф ополовинил и, совершенно готовый к мужским подвигам, отправился на кухню якобы чего-нибудь закусить, а на самом-то деле поглядеть новую кухарку, уже прознавши про её пышные, выразительные формы. И, случись, только подкрался сзади к бедной женщине да ухватил её за крутые бёдра, как тут, откуда ни возьмись, вошла супруга отдать распоряжения относительно ужина. Одним ударом кулака в висок был сражён Павел Иванович насмерть, даже не успев понять, что же, собственно, произошло.
Вызванный немедленно Шварц под угрюмым взглядом супруги, так стремительно переменившей статус на вдову, быстро констатировал смерть от неловкого падения и удара виском об угол табурета. Кухарка была оставлена служить при доме: «Дабы всегда на виду была, да языком почём зря не молола». Причём оставлена была с двойным жалованьем.
Вот, с этих-то пор и стала купчиха Куприянова щедра на оплату и другой прислуги, видно, стараясь как-то искупить вину, как бы наложив на себя епитимью пожизненную за убийство своего непутёвого супруга.
2.
Стояла глубокая осень. Михеич сгребал в кучу у ворот листья лип и яблонь, ворча под нос, что всё никак не грянет морозец и слякоть эта надоела: «Таскають жижу енту по всяму двору, и когда придёть кончина. Уж и Покров прошёл как седьмицу, а и всё никак…» Говорок выдавал в Михеиче пскопского мужичка из далёкого села. Приехал он с сотоварищи ещё по молодости на отходничество в Вологодскую губернию. Рубили дворы. Всё было ладно. А третьего лета напились на Пасху в кабаке, задели вологодских мужичков. Вологодские, известно, с ножичками. Порезали из их пскопской компании троих до смерти, а Михеича, тогда ещё попросту Адрияна, только по щеке полоснули да до беспамятства избили. Очнулся он в притоне каком-то. В`ыходила его девка гулящая, до этого все карманы у него обчистившая и просто так деньгой усовестившаяся пользоваться.
Как только Михеич пображивать до ветру начал, так и спровадила со двора. Сел он ещё слабый на какую-то телегу попутную. Из милости взял его мужик, возвращавшийся в городок домой. Так и осел ещё молодой Адриян в том городке, до дому так и не добравшись. Кому он дома-то нужен был, такой слабый, да порезанный. Взяла его тогда, с проживанием и столованием, жадная до денег купчиха Куприянова, потому как парень обещал выкрепиться да за копейки работать. Определили его в каморку позади дома, которая с тех пор и стала называться дворницкой.
Как стал Михеич крепнуть, так стала барыня на него дела накладывать сверх дворницких: за лошадьми ходи, экипаж чини да закладывай, когда и за покупками сопроводи, таскай что потяжелее. А жалованья добавила с гулькин нос. Но Михеич не роптал, был он парень не придирчивый. Есть крыша над головой да еда – и за то Богу спасибочки и поклон. Прислуга, бывало, выговаривала ему: «Что ты, Михеич, такой простоволосый. На тебе едут, а ты и везёшь, да не покряхтываешь. Ведь чуть не за скотину держат!» На это Михеич молчал, укоряюще смотрел из-под бровей и уходил, сказавшись занятым. Однако нужно сказать, что из всей дворни только Михеич без синяков и обходился. Ни разу купчиха не подняла руку на бессловесного своего дворника. И не то чтобы добра была, а только думала, что и так парня судьбинушка не пожалела. Изуродован с юности, да задаром почти бессловесно ношу тянет, будет с него горя.
Странно, однако, это было для Куприяновой, поскольку водились за ней совершенно безжалостные поступки. Вдову с пятью детьми не жалела, выставила на улицу за долги, отобрав себе их старенькую избу. Да и зачем ей эта изба была? Всё равно никуда её было не сбыть, даже на дрова пустить без прибытку. А вот отобрала же и выгнала в зиму, со странным каким-то наслаждением выгнала. И потом не пожалела, а как вспоминала то, так, кажется, и убила бы и саму эту тощую и выродков её пятерых. А вот Михеича не тронула ни разу, хоть и бывал иной раз повинен, но не специально, а так, попросту, по человеческой природе.
Михеич поставил метлу к забору, а сам пошёл за граблями в сарай. А тут в ворота стучат.
– Кто будешь? – спросил Михеич, отодвинув зорную дощечку.
– Адриян я, паломничаю. Ночлегом не богаты? – отвечал ему молодой голос, который ничуть не вязался с сухоньким образом старичка, тёршегося у забора с котомкой да палкой.
– Ну, зайди, – сказал Михеич, услышав своё, давно забытое имя, всколыхнувшее в нём всё светлое и несбывшееся.
– Благодарствую. Храни Господь, – протиснулся старичок в ворота, перекрестившись и сняв перед Михеичем шапку, как перед образами.
– Жди тут, щас у барыни спрошусь.
Пока Михеич ходил к барыне за разрешением, старичок стоял, склонив голову, и даже двор не осматривал. Не поднял он головы даже тогда, когда перед ним шурша накрахмаленными юбками прошествовала с деланой важностью пышногрудая кухарка, будто не замечая путника.
– Да делай что хочешь, – отмахнулась купчиха от робкого Михеича. – Только проходного двора мне тут не устрой, – ворчливо сказала барыня, внутри однако заинтересовавшаяся, кого это Михеич согласен в своей дворницкой приютить, за всё время никого туда ночевать не пустившего, хоть и просились некоторые.
Как только Михеич вышел из кабинета, барыня подошла к окну и усмотрела старичка, неподвижно и покорно ожидающего участи у ворот. Что-то в сердце её повернулось, вначале похолодело, а потом исполнилось странной сладости.
– Ох, непростой старичок… непростой… – подумала она и положила себе к вечеру наведаться в дворницкую, да приглядеться к ночлежнику попристальнее.
3.
Не успела Куприянова отведать горячего супчика с потрошками, как услышала, что у ворот остановился экипаж. Михеич уже отворял их широко, чтобы тарантас купца Молотилова смог проехать на просторный купеческий двор. Гостям Михеич был, по-своему, рад, потому что Ипат, кучер Молотилова, был его давним знакомым и, вообще, человеком добрым и не болтливым. Ипат ходил всегда опрятным и носил при себе невиданную вещь – часы. Часы эти подарил ему барин, но не для форсу или баловства, а чтобы Ипат всегда знал время, когда подавать экипаж, особенно если барин был на выезде.
Молотилов вообще любил точность и определённость во всём. Пунктуальность была его болезнью, сопротивляться которой он не умел и не хотел. Если кто-нибудь, даже из больших чинов говорил ему такое: «Ну, голубчик, заедь ко мне как-нибудь на недельке», – то Молотилов, не обращая внимания на возможное неудовольствие начальства, всегда въедливо выяснял, в какой именно день и в котором часу ему необходимо быть. Все эту его привычку знали и про себя подшучивали, называя его за глаза, а иной раз и в глаза «господин-который-час».
В добавление к пунктуальности имел Молотилов ещё одну слабость – занудство. При покупке товара он до последней детали желал всё об нём узнать, даже порой такое, что, казалось, и вообще значения не имеет. Например, не просто из шерсти какой породы овец было изготовлено сукно, но и где эти овцы были выращены. Когда ему возражали, мол, это ещё зачем, он хмурился, сразу подозрительно поглядывал и ответствовал: «А у вас какие причины сие скрывать имеются?» Продавцы мялись и посылали подручного человека уточнить, про себя ворча, что эдакого зануду да придиру ещё поискать. Ворчать-то они ворчали, а все давно знали и за пределами городка, что ежели сам Молотилов что продаёт, то это непременно будет вещь первоклассная, качественная, без надувательства и по своей цене.
Но и продавал Молотилов тоже с занудством. Он ни за что не отпускал покупателя, пока не перечислит ему во всех подробностях мельчайшие свойства товара. Да так перечислял, что вовсе не хотевший этого знать покупатель, бывало, внутри себя чуть не на стенку лез от таких подробностей, но терпел и молчал, поскольку все знали, что ни за что не подпишет Молотилов купчую или не даст своего купеческого слова, пока всё до тонкостей не пояснит. Ещё знали, что Молотилов при продаже никогда не торговался: какую цену объявит – той и конец. Никогда не снижал, хоть и уходил от него иной покупатель. А со временем так и стало, что если покупатель приходил, то уж это был свой, который даже и не принимался торговаться, а за оговорённую цену и пришел брать.
Михеич помог Молотилову вылезти из тарантаса, поскольку о больной ноге знал давно. Лёгкий Молотилов крепко опёрся на руку Михеича и, встав на здоровую ногу, опёрся на дорогую трость, таким образом, прихрамывая, но достаточно бодро отправился к парадному входу. Ему навстречу вышла сама Куприянова в шерстяном клетчатом платье и в козьей оренбургской белой шали, которая так шла её седине.
– Ах, и статная же она! – восхищенно подумал про себя Молотилов, радуясь встрече со «старинным товарищем».
– Голубчик! Любезный! Как ты кстати! Давай-ка, не откажи бульончику горячего с потрошками, да наливочки нашей, – раскрыла Куприянова свои широкие объятья, и Молотилов утонул в этой белой тёплой шерсти на уютной купчихиной груди, без всякого эротизма, а только с надёжным товариществом. Где-то в глубине себя он знал, что Куприянова за своего друга может если не жизнь отдать, но многим пожертвовать себе в значительный вред, и чувствовал себя в этой дружбе как за каменной стеной.
– Из твоих рук хоть яду, – благодарно и нежно отвечал Молотилов, освобождённый из объятий и следуя за колыхающейся широкой купчихиной юбкой.
– Как у неё всё ладно в доме да крепко сделано, и чистота кругом какая…
– Как у тебя чисто всегда, – сказал уже вслух для начала беседы.
– Да как не чистота, вон она, чистота, вся в синяках бывает у дворни моей.
– Ты бы это… не очень-то… – робко вступился Молотилов за прислугу, зная, что и сейчас встретит отпор.
– Ты, это, голубчик, брось адвокатствовать. Если б не это, давно бы грязью заросла, и они все у меня вот на этой шее (Куприянова крепко похлопала себя ребром ладони по шее) всем кагалом уже ездили бы и не слезали!
– Будет, будет, Катерина Петровна, будет… – примиряюще сказал Молотилов, предвидя, что нажал на больное место и теперь аргументам не будет конца.
– Будет… – ещё не остывши, проворчала Куприянова, – будет ему… Ну, ладно, давай-ка, голубчик, к столу.
В комнату уже вошла горничная девка, неся таз, кувшин с чистой водой и рушник умыть барину руки.
– И сама-то девка какая крахмальная, – отметил про себя, предвкушая вкусный обед, Мотовилов, вытер руки и отпустил из них рушник. Но и синяк на скуле не ускользнул от его внимания.
– Давай-ка, голубчик, потрошков, – разливая лично из фарфоровой супницы в тарелки такого же белоснежного фарфора с голубыми незабудками, приговаривала купчиха. И, на самом деле, от супа аромат шел такой, что никакой лучший ресторан сравниться не мог. А хрустальные рюмочки уже наполнялись вишнёвой наливочкой, которая в хрустале играла такими красками, что хоть на холст и в музей.
– Выпьем, друг мой, для аппетиту, да для доброй беседы, – поднимала свой хрусталь статная купчиха, сопроводив слова взглядом, полным предвкушения и одобрения.
– Благодарствую, Катерина Петровна! – И Молотилов ловко, одним махом отправил наливку в положенное место, крякнул и аккуратно промакнул льняной крахмальной салфеткой бороду и усы.
Молча ещё минут пять они наслаждались горячим супом с потрошками, только было изредка слышно, как иной раз неловко касались серебряные ложки донца тарелок. Одной тарелкой не обошлось, и они с большим аппетитом откушали ещё по одной и, наконец, довольные и румяные, откинувшись в креслах, приготовляли себя к беседе.
Неслышная горничная девка ловко убрала со стола, оставив только наливочку да фруктов в плетёной вазе.
– Вот какое дельце у меня, Пал Петрович. Знаешь ты, что всю жизнь бездетна я, а состояние у меня имеется немалое. Хочу усыновить Семёна Моковнина, паренька этого, дворян Моковниных, Царство им Небесное. Он сейчас семинарию кончает в Вологде. Сюда должен приехать, а к чему? Только дом пустой да старый…
За что ещё очень уважал Молотилов своего друга Катерину Петровну, так это за то, что она умела переходить сразу к делу, без всяких обиняков и околичностей.
Молотилов, ничего не отвечая, принялся думать. Семёна этого он знал, но всегда был к нему подозрителен. Ему никогда не нравились ангельские да гладенькие. Всегда ожидал он от них какого-нибудь подвоха. Молотилов по опыту знал, что в тихом омуте всегда чертей больше, и потерпел от этих чертей немало. Да и слабость женского сердца на внешнюю красоту тоже знал. И уж нипочём не думал, что и Катерина Петровна такую глупость затеет.
После приличествующей паузы, откашлявшись, Молотилов сказал: – Понимаю, паренёк смазливенький, не глуп. Да и не глуп как-то заурядно. Никакой личности за ним не видно. Не знаю, не знаю…
– Да какую личность тебе надобно, ведь юн ещё!
– Не скажи, Катерина Петровна, личность она уже и с пелёнок видна. А этот так: ни рыба, ни мясо, ни попу кафтан…
– Эх! – досадливо сказала купчиха, ожидая от Молотилова одобрения своей затее, а получив обратное. Уж очень ей не хотелось отказываться от своей затеи.
– Уж ты как хочешь, голубчик, а приедет, так я присмотрюсь. Да и тебя прошу присмотреться, может, переменишься во мнении…
– Ой, боюсь, ничего из этого доброго не выйдет, – подумал про себя Пал Петрович, а вслух сказал: – Ну, только ради дружбы нашей обещаюсь.
4.
– Друг любезный, послушай. Тут старичок один, странничек, у Михеича в дворницкой остановился на ночлег. Кажется он мне необычным каким-то, чудным. Хочу пойти, присмотреться. Составишь мне общество?
– Старичок? – изумился Пал Петрович, не подозревавший Катерину Петровну в праздном любопытстве, а тем более, в мистицизме. Уж кто-кто, а Куприянова всегда была крепка умом. Только вот с намерением усыновления что-то подкачала.
– Да, Пал Петрович, старичок. С виду как обыкновенный, а сердчишко моё ёкнуло отчего-то.
– Ну, так и быть, пройдусь с тобой, полюбопытствую.
Они поднялись, Катерина Петровна накинула на плечи ту самую белую шаль и направилась к дворницкой. Двери были приоткрыты, и Катерина Петровна громко позвала:
– Михеич тут ли?
Из двери немедленно вышел Михеич, будто тут за ней и стоял.
– Ну, покажи, что ль, постояльца своего, предъяви народу.
– Сейчас, – буркнул Михеич и зашел в дворницкую. Барыню с гостем он приглашать не стал, там и двоим было тесновато, а уж четверым и вовсе не разместиться. Через минуту в дверях показался сухонький, весь седой старичок с необычно синими глазами на изрезанном морщинами лице. Он каждому из пришедших отвесил по поясному поклону и, легко и вопросительно взглянув на них, опустил голову.
Куприянова почувствовала неловкость, что вот она сюда пришла и ещё привела Молотилова невесть зачем, но уходить без результата ей не хотелось, хотя она ещё больше уверилась, что старичок совсем непрост.
– Вот что, скажи-ка мне, любезный, откуда и чьих ты будешь? – вопрос у Куприяновой получился чрезмерно резким и громким от внутреннего смущения, которое она пыталась скрыть.
– Так, ить, матушка совсем другое спросить-то хотела. Иное на сердце у тебя: усыновлять парнишку али нет? – совершенно спокойно, без укора, а как будто даже поощрительно отвечал старичок.
– Так что скажешь, мил человек, усыновлять? – ничуть не удивившись прозорливости путника спросила Куприянова, уже затаённо, как о приговоре.
– Всё одно усыновишь, и предостережение моё забудешь, – печально и ласково сказал старичок.
– О чём предостережение?
– Не захочешь, а войдёт он в твоё сердце накрепко, да так, что любому движению перста его повиноваться будешь. К концу приведёт печальному.
– Так он ведь эдакая овечка, можно сказать ангелок?
– Какая он овечка и ангелок, тебе уже старинный твой приятель пытался объяснить. Ведь так? – и старичок всем телом развернулся к Молотилову, стоящему чуть поодаль и с великим вниманием следившему за разговором.
– Ведь так, – согласно кивнул Молотилов, уже желая и сам спросить старичка о наболевшем.
– Хороший жених, отдавай, не сомневайся. И тебя в старости поддержит, – сказал старичок, глядя Молотилову прямо в глаза.
Молотилов даже ахнул про себя: «Про дочь-то он откуда знает?!»
Дело в том, что у Молотилова была единственная дочь на выданье, и сватался к ней приказчик купца Обряднова. Ловкий парень, оборотистый, умелый. Так запала ему в сердце Мария Молотилова, что, несмотря на разрядное препятствие, он всё же лелеял надежду составить ей партию и счастливо жить.
– Да ведь не пара он ей. Кабы купеческий сын… – отговаривала Куприянова своего друга от этого шага, а уж её в отсталости взглядов никак было не упрекнуть.
– Не гляди, что из простых. Сердце у него золотое, – сказал старичок и, снова поклонившись стоявшим в пояс, развернулся и исчез в проёме дворницкой, как будто исчез. И Куприянова и Молотилов поняли, что больше не скажет он ничего, и так они получили более желаемого, и молча поворотились и ушли в дом.
– Однако, старичок… – первым нарушил молчание Молотилов, пригубив наливки, которая сейчас оказалась очень кстати, чтобы управиться с волнением от таковых известий. То, что старичок говорил истинную правду, было ясно им обоим. После этой фразы вновь наступило глубокое молчание, где каждый обдумывал своё.
– Да, с усыновлением прав ты, пожалуй, – нарушила молчание Куприянова. В ответ Молотилов согласно кивнул и, попрощавшись с купчихой, поблагодарив за обед и за старичка, отправился домой.
Дома его ждали к ужину супруга Настасья Николаевна и дочь Мария Павловна.
Ещё с порога отцова любимица, сероглазка Мария, заметила в нём какую-то важную перемену. Перемена эта была в нём всегда, когда принимал он большое решение и отступать уже не намеревался. Всякие раздумья, которые были до этого рубежа, отсекались и забывались, и Молотиловым овладевало единственное решение, рабом и слугой которого он с этого момента становился.
– Зайди-ко ко мне в кабинет, как переоденусь, – поцеловал ласково Пал Петрович свою румяную дочь в нежный висок.
– Непременно, батюшка, – ответствовала та, наполняясь отчего-то счастливым предчувствием.
Супруга Молотилова, Настасья Николаевна, совершенный призрак, как её иной раз называл супруг, пошла проконтролировать, достаточно ли свежее домашнее платье у него подано в кабинете, прежде чем он сам туда придёт.
«Призраком» Молотилов любовно именовал супругу свою потому, что та была совершенно незаметна не только при домашних своих, но и при гостях. Даже если на ней было самое яркое платье, и в нём умудрялась она пребывать незамеченной, как будто её и не было вовсе. Но, что удивительно, «призрак» этот вёл хозяйство так, будто бы всё само собой делалось.
Попроси кого описать, какова на внешность Настасья Николаевна, никто бы этого и сказать не смог, хотя видел её много раз и подолгу. Росточку она была среднего, лицо бледное, с большими серыми глазами и правильными чертами. Волосы её были всегда убраны волосок к волосочку, и сама она всегда светилась необыкновенной чистотой и свежестью.
Замуж за Пал Петровича она была сосватана без всякой любви, и даже без предварительного знакомства. Так сговорились их родители, которых связывали общие дела, хоть и жили они в разных городах. За неделю до свадьбы привезли родители невесту в дом своих знакомых, потому что в дом жениха везти было непристойно. За обедом будущих супругов и познакомили. Друг в друге они не вызвали никаких отрицательных чувств, что оба сочли уже за большую удачу. А со временем сжились так, что и представить было невозможно, что мог быть у каждого из них какой-нибудь другой супруг.
5.
Дом Молотиловых гудел, как улей. Приготовления к свадьбе шли полным ходом. Мария Павловна не вылезала от модистки в соседнем переулке, которая шила ей подвенечное платье и очень нервничала. Нервничала потому, что сама невеста постоянно пребывала в страшном волнении. То ей казалось, что материя вовсе не та, то кружева неказисты, то в талии перетянуто. Модистка сдерживалась из последних сил и готова была даже отказаться от заказа и вернуть аванс. Но как раз в эти решительные минуты готовности к отказу Мария Павловна, будто предчувствуя, менялась, успокаивалась и позволяла модистке дальше колдовать над свадебным нарядом.
Бедная Мария Павловна уже месяц как не верила своему счастью, её любезный Фёдор Мартинианыч, высокий, кудрявый брюнет лет тридцати, едва находил время, чтобы хоть мельком, хоть на людях увидеться со своей суженой. Дело в том, что его хозяин, купец Обряднов, вдруг вздумал ревновать и отчего-то забил в своей голове, что любимый приказчик сразу от него уволится и перейдёт к своему тестю, купцу Молотилову. И хотя Фёдор изо всех сил убеждал, что никуда уходить не желает и никаких купеческих секретов выдавать не собирается, все эти убеждения уходили в пустоту:
– Знаем мы жизнь, знаем… Это на словах все-то молодцы, а как молодая жена каблучком поведёт, так всё тут и забудется, – сетовал купец Обряднов своему товарищу.
– Это оно, конечно, – поддакивал ему товарищ, потянув с тарелочки масляную селёдочку с колечком лука, чтобы закусить рюмку холодной водки, которую с радостью опрокидывал на дармовщинку в кабаке, куда купец Обряднов пригласил его отобедать.
– Хороша селёдочка? – осведомился у своего собеседника купец, с удовольствием наблюдая, как виртуозно закусывается выпивка, да, собственно говоря, оная и выпивается
– Хороша! Ах, хороша! – поддакивал и тут товарищ, тянувшийся и за вторым селёдочным кусочком.
– От Молотилова поставляется, у него всё всегда высшего качества, – с нехорошей обидой произнёс купец Обряднов, да так выразительно, что у товарища кусочек нежнейшей селёдки чуть не застрял в горле.
– Ай, да и не очень хорошая, – сразу переменился товарищ и сплюнул на пол кусок, которым чуть было не подавился.
– Ты чего плюёшь?! Чего плюёшь?! Такую селёдку плюёт! Не умеешь угождать, скотина! – и при этих словах купец Обряднов с размаху заехал своему товарищу в ухо, вложив туда всю тревогу и беспокойство за свадьбу своего приказчика.
– Я успокоить хочу, а ты в драку! – и товарищ, ничуть не медля, ответил с левой руки тоже в ухо купцу Обряднову.
Через двадцать минут выдворенные из кабака с разбитыми носами купец Обряднов и его товарищ сидели на берегу речки, которая протекала невдалеке от места событий, смывали кровь с лиц и одежды, мирно и удовлетворённо переговариваясь.
– Ну что, успокоился, что ли? – спрашивал товарищ у купца, помогая ему смывать кровь с косоворотки.
– Успокоился. Ну и дурень я! Разве не дурень?
– Дурень и есть! – охотно согласился товарищ. Да, видно, согласился слишком уж охотно, потому что немедленно получил уже знакомый удар в ухо.
– Не успокоился?! Я тя щас успокою!
Драку разняли только через полчаса какие-то мужики, которые спустились к реке за водой для лошадей. Но зато уже на следующий день действительно спокойный и мирный купец Обряднов приказал вызвать к себе приказчика и со всей щедрости благословил его к свадьбе ста рублями серебром.
– Бери, бери! Не кто-нибудь женится, а лучший приказчик купца Обряднова, не последнего купца, скажу я тебе! И не какую-нибудь берёт, а купеческую дочь.
– Премного благодарствую, – с поклоном, в котором было видно достоинство и уважение к своему благодетелю, отвечал Фёдор, незаметно рассматривая свежие синяки на широком купеческом лице.
– Да вчера погорячился чуток, – заметил купец не очень деликатные взгляды Фёдора.
– Оно бывает-с, – также с достоинством заметил Фёдор.
– Бывает-с, ещё как бывает-с, – раздумчиво сказал Обряднов. – Ну, ладно, иди уж к своей любезной. Даю тебе выходной. Мишке скажешь, чтобы подменил.
– Как изволите-с, как изволите-с, – радостно ответил приказчик и мгновенно исчез за дверями.
– Ишь, пулей полетел… – улыбнулся было купец, но, случайно задев себя обшлагом халата за нос, болезненно поморщился и вздохнул.
Тем временем купчиха Куприянова принимала самое горячее участие в устроении свадьбы, невольно добавляя только лишних хлопот и неразберихи. То ей казалось, что экипаж молодых нужно непременно украсить белыми розами, то, что свадебный стол нужно непременно накрыть скатертью с золотым узором.
– Да откуда я белых роз столько возьму? Ведь не сезон! – отбивался от очередного предложения купчихи Пал Петрович.
– Да из ткани! Из ткани сейчас такие делают цветы, ничуть от живых не отличишь!
– Помилуйте, Катерина Петровна, чтобы я украшал искусственными цветами свадьбу родной дочери? Где Ваш вкус, скажите мне?!
– Не горячись, голубчик, не горячись! Никакого в том позора нет. И потом можно их куда-нибудь использовать. Ведь экономия.
– Экономия?! Да мы сейчас рассоримся, ей-богу рассоримся, – горячился Пал Петрович.
Но тут в комнату вошла его супруга, собственноручно неся на жостовском подносе чай с липовым мёдом, и, подавая его, неслышно, с мягкой улыбкой проворковала:
– Да, полно вам, голубчики мои. Оно не стоит ссоры, не стоит никак.
– О, привидение моё любимое! – расплылся в ответной улыбке Пал Петрович, осторожно принимая из рук жены горячую чашку на блюдце.
– Ангел она у тебя, а не привидение, – умилившись, заметила Катерина Петровна, косясь на липовый мёд в хрустальном сосуде, по краям отделанном серебром тонкого узора.
– И какая у тебя посуда. Всегда загляденье! – снова сказала Куприянова, зачерпывая серебряной ложечкой из хрусталя.
Настасья Николаевна приятно зарумянилась и неслышно исчезла из комнаты, будто и не было здесь её вовсе.
– А по краям у экипажа пустить белые шелковые ленты, – купчиха запила своё очередное предложение громким звуков втянутого с блюдца горячего чая и снова, как ни в чём не бывало, потянулась ложкой к янтарному липовому мёду.
– Ну, не начинайте, Катерина Петровна, а то снова рассоримся!
– Да, ладно уж, не буду более. Ради твоего мёда не буду…
6.
Свадьба началась обыкновенно, как проходят свадьбы в маленьких городках отдалённых губерний. У церкви собралась толпа любопытных, нищие толкались на паперти, стараясь вперёд вытянуть свои шапки и жестяные банки, дабы уловить щедрое подаяние. Экипажи теснились настолько, что возницы едва сдерживали лошадей. Экипаж молодых всё-таки был украшен белыми атласными лентами. Видно, Пал Петрович так и не сумел совсем отбиться от напора свадебных прожектов Катерины Петровны.
Свадебный стол накрыли в просторной гостиной особняка купца Молотилова по всем правилам. Тут была и копчёная осетрина, и малосольная форель, и филе сёмги, и жареные поросята, и холодцы трёх видов и огромные отбивные из телятины и свинины, соленья всех видов, да всего не перечесть. Мёдовуха, домашнее пиво, вина, водка были представлены наилучшего качества и в большом обилии. О столовых приборах и говорить нечего. Красивая посуда была одной из малочисленных слабостей купца Молотилова. Хрусталь, серебро, тончайший фарфор – всё это вмещало в себя ароматы и вкус – потрясающий вкус от Фёдора.
Фёдор был знаменит на весь городок. Этого худосочного долговязого молодого человека брали в аренду у владельца того самого кабака, где случилась драка между купцом Обрядновым и его товарищем.
С Фёдором вышла такая история. Его матушка, вдова, пять лет назад подрядилась в этот кабак убирать со столов и мыть посуду, а своего сына, подростка Фёдора, брала с собой пособить. Приборы убирать и мыть было утомительно, но ещё полдела, а вот тяжёлые котлы, чугунные сковороды и противни – тяжеловатенько. Тут и пригождалась мальчишеская сила и сноровка.
Владелец кабака позволял вдове один раз в день обедать за счёт заведения, а также покупать на кухне продукты по более дешевым ценам, чем в продуктовых лавках. Поставлялись продукты в кабак от купца Молотилова, поэтому ни в ценах, ни в качестве не имелось никаких сомнений. И пристроился Фёдор понемножку готовить из них ужин, пока матушка была занята, перемывала посуду на завтрашний день. Да так вкусно у него выходило, что половые, которым случалось иной раз задержаться, скоро стали скидываться и своими продуктами, чтобы ужинать тут же в кабаке.
– Ну, парень, котлеты у тебя просто во рту тают. Ты как делаешь-то?
– А и не знаю, как делаю, как внутри себя чувствую, так и делаю.
Эту его чуйку очень быстро заметил Мокий Иваныч, повар кабака, и уговорил хозяина, чтобы тот взял парнишку ему в поварята. Очень скоро слава о вкусноте обедов пошла далеко за пределы городка. И заведение, расположенное на окраине возле почтового тракта, быстро стало знаменитым. Ямщики и почтовые старались так подгадать поездку, чтобы обед пришёлся аккурат в этом городке. Да и пассажиры очень быстро разнесли славу по городам и весям.
Потом случилось несчастье, утонул Мокий Иваныч по пьяному делу. На его место, не задумываясь, хозяин определил долговязого юношу, который за пять лет своего подмастерья успел в совершенстве овладеть поварским мастерством.
Кто только не переманивал Фёдора. Ему предлагали место даже в лучшем ресторане Вологды, но он неизменно отказывался, объясняя, что никак не оставит матери и младшей сестрёнки. И никто не знал, что настоящей причиной его отказов был Семён Моковнин, теперь уже семинарист и, как ни странно, тайный друг Фёдора. Тайный, потому что не принято было дворянам дружить с низшими чинами.
Познакомились они в церкви, где Фёдор оставался помогать после вечерни чистить подсвечники на солее и заправлять лампы на клиросе. К церкви приохотила его мать, истовая православная, что особенно в ней развилось после смерти супруга. Семён же пользовался этой новой дружбой, чтобы помогать своей обнищавшей семье. Когда под покровом темноты он навещал Фёдора в кабаке, тот всегда приготовлял для него угощение, да ещё и с собой давал продукты.
Мать Фёдора этой тайной дружбы не одобряла, чувствуя что-то неладное, какую-то нечистоту. Тут, нужно сказать, она не ошибалась, потому что Фёдор проявлял какую-то совсем болезненную привязанность к Семёну. Он краснел при появлении товарища, ему становилось трудно дышать, и малейшее прикосновение руки или плеча доставляло странную сладость. Самое интересное, что Фёдор так и представлял себе чувство дружбы, взрощенный матерью во внимании и ласке, которая не жалела нежных чувств по отношению к своему любимчику, единственному сыночку, который был как две капли воды на батеньку похож.
Семён, более искушенный в тонкостях подобного рода, понимал про Фёдора то, что тот, по искренности и неведению своему, вовсе не понимал про себя, и, не особенно отягощаясь совестью, пользовался этой слабостью товарища в полной мере для решения своих проблем. То, что Фёдор в этих вопросах был совершенное белое пятно, целомудренное и не замаранное, Семён тоже понимал, что очень облегчало потребительские продовольственные цели.
Перед отъездом в семинарию Семён уговорился с Фёдором, что непременно после обучения сюда вернётся, и чтобы Фёдор пока присмотрел за его осиротевшим домом, дабы тот по истечении указанного срока мог принять своего временно отсутствующего хозяина в целости и сохранности. Расставание было коротким, но горячим. Фёдор, не скрывая глубокой печали, собирал другу корзинку с продуктами в дорогу, обильно орошая их искренними слезами, и даже отдал ему все свои накопления – три рубля, которыми Семён, разумеется, не побрезговал, а даже поцеловал Фёдора в щёку. После этого поцелуя ноги у Фёдора обмякли, подкосились и он опустился на скамью, пребывая в жутком душевном волнении и крайней противоречивости чувств.
Семён каждые семинарские каникулы приезжал домой, откровенно живя за счёт Фёдора, который считал невероятным счастьем помогать во всём своему единственному другу и товарищу.
И вот, шёл уже последний год обучения Семёна в семинарии, и по весне ожидался его приезд на постоянное житие. И, конечно, больше всего ожидали его возвращения Фёдор и купчиха Куприянова.
Меж тем свадьба набирала широту. Группа местных музыкантов из трёх престарелых евреев в парадных смокингах, на которых также неотвратимо отразились следы времени, старалась вовсю. Опыт и талант выжимали из скрипки, баяна и ударных весь модный провинциальный репертуар, который беззастенчиво варьировал между тоскливыми романсами и плясовыми. Гости, раскрасневшиеся от обильного и вкусного ужина, желали танцев и пения, что и сменяло одно другое, а под конец и вовсе стало совпадать. Дело окончилось тем, что после того, как молодых проводили в опочивальню, неотвратимо затеялась драка, куда, поперёк всех правил, ввязалась и купчиха Куприянова, изрядно набившая кулаки на воспитании своей дворни. Впрочем, её боевитости никто не удивился, когда она, вырвавшись из слабых рук Пал Петровича, тщетно её удерживавших, рванула в самую свалку дерущихся с криком: «Эх, не пропадать же силушке!» Впрочем, из драки её быстро выпихнули, оторвав рукав на дорогом платье.
Супруга Пал Петровича отвела её в свою спальню умыться и починить одежду, где Куприянова всхлипывала, жаловалась на одиночество и неустроенную свою жизнь. Настасья Николаевна утирала ей слёзы шелковым платком и приговаривала, что скоро, очень скоро всё непременно будет хорошо, всё наладится, непременно наладится. И суровая купчиха, знающая всю изнанку человеческой жизни, вопреки здравому смыслу отчего-то верила утешениям добрейшей Настасьи Николаевны.
Тем временем драка не утихала, переместившись вместе в еврейским оркестриком на улицу, где для пущего веселья зевак, скрипка и ударные старалась музыкально выделить, можно сказать подчеркнуть, наиболее выдающиеся фрагменты этого мордобоя, то принимавшего в себя, то отторгавшего новых и прежних участников. Это музыкальное сопровождение делало таковое чудо, что драка вовсе уже и не выглядела чем-то страшным и диким, а наоборот, какой-то странной театральной постановкой. И уже казалось, что и кровь не настоящая, и рваная одежда – всего лишь костюмирование и карнавал. И такая получилась злая шутка с этой музыкой, что уже и зеваки, засучив рукава, вместились в этот бурлящий муравейник.
Долго ещё шла слава и воспоминания об этой свадьбе. Некоторые даже вели отсчёт времени: «А это было по глубокой осени, когда у Молотиловых свадебная драка была». Впрочем, долго вспоминалось и угощение в хрусталях, но оно отчего-то забылось быстрее.
7.
Молодым определили жить в доме купца Молотилова, чему его супруга Настасья Николаевна была очень рада. Им выделили две комнаты в левом солнечном крыле второго этажа. Одна комната служила спальней, а другая – кабинетом. Так и оставили без всяких перемещений. Молодые, Мария Павловна и Фёдор Мартинианыч Садовниковы, остались таким размещением весьма довольны. И что более всего понравилось Молотилову, так это то, что Фёдор Мартинианыч, как будто всегда у них в доме жил. Он был столь же незаметен, как и супруга его, Настасья Николаевна, так же ловок и приятен внешностью.
– Так вот отчего выбрала его Настасьюшка, что он на матушку похож нравом. Ох, хорошо это, вельми хорошо. Как старчик-то правильно сказал, как сказал точно, – думал Пал Петрович, удобно расположившись в мягком кресле у печки-голландки, выложенной ласкающими око изразцами».
За окном сыпался и убелял округу густой снег, Покров давно миновал, и у ворот стоял ноябрь с голыми ветками яблонь и совершенно уже облетевшей берёзой за раскисшей дорогой. Дома было тепло, умеренно натоплено, к удовольствию Павла Петровича, не выносившего ни изнуряющего летнего зноя, ни чрезмерной жары в доме.
На двор заехала гружёная телега. Это привезли припасы из деревни, часть из которых уже была приготовлена на длительное хранение, а часть ещё предстояло переработать и разместить по кадушкам, банкам, коробам и всё это расположить в просторном каменном погребе – гордости Настасьи Ивановны. Погреб этот устраивался по её прожекту и был основателен, чист и удобен.
Ещё вчера Пал Петрович половину дня обсуждал со своей супругой меню семьи и дворни до Успенского поста. Почти ничего и не нужно было в этом списке менять, потому что Настасья Ивановна целый месяц всё обдумывала, рассчитывала и выясняла. В меню они обычно включали до шести столов. Первый завтрак, поздний завтрак, обед, полдник, ранний ужин и поздний ужин. То же самое касалось и дворни.
– Ну, матушка ты всё для постов припасла? Филиппов да Великий, сама знаешь.
– Батюшко, ангел мой, как не припасти. Хоть нынче и пошли новомодные веяния, но мы-то с тобой отступать не будем от традиции. Не нами установлено, не нам и отменять.
– Да, голубушка моя, правильно ты говоришь.
– А на пост у нас рыжиков да груздей хороший урожай был. Капусты насолено, репа, яблоки мочёные. Антоновка в этом году уж больно хороша. Пару кадок с капустой переложили. Матрёна сама управлялась.
Пал Петрович удовлетворённо кивнул. Матрёна в их загородном имении была великая мастерица на всякие соленья и заготовки.
Настасья Николаевна позвонила в колокольчик. На зов пришла Маняша, крупная, румяная девка с синими любопытными глазами.
– Ты, Маняша, вот что. Сходи к обозу да принеси на пробу понемножку всего. Груздей и рыжиков, капусточки квашеной в тарелочке, бочковых помидоров солёных да огурчиков. На кухне горячей картошечки возьми отварной, да скажи Матвеевне, чтобы маслица сверху положила и лучком посыпала. Давай, давай и живенько, голуба моя, – добавила Настасья Петровна с некоторым раздражением, зная Маняшину неповоротность.
– Будет исполнено, хозяюшка, – неторопливо поклонилась Маняша и, так же неторопливо развернувшись, выплыла из кабинета.
– Ну, вот что с ней сделать?
– А что делать? Пусть и такая, да зато аккуратная и честная девка, – со вздохом ответил Пал Петрович, прекрасно понимая, что медлительность и забывчивость Маняши доставляет его драгоценной супруге много неприятных минут.
Однако неожиданно Маняша проявила непривычную расторопность, через малое количество времени объявив, что в столовой уже всё накрыто. И, действительно, на белоснежной скатерти в изящных фарфоровых тарелочках уже красовались помидоры с огурцами с укропом и смородиновым листом, источавших изысканный аромат соленья. Горка квашеной капусты с мелко нарезанным репчатым лучком, щедро сдобренная постным маслом, соседствовала с тарелочками, полными рыжиков и груздей, выглядывающих из айсбергов белой сметаны. И, наконец, в центре на всё это взирала дымящаяся картошечка, посыпанная зелёным лучком, из-под которого растекалось нежнейшее сливочное масло.
– Это невыносимо! – восхитился Пал Петрович.– Если сейчас не принесут сюда холодной водочки, то, почитай, вся красота пропала! Да Марию Павловну зовите к столу.
Мария Павловна немедленно спустилась к пробе деревенских припасов. Да и водочка немедля появилась в хрустальном графинчике с такой же хрустальной рюмочкой.
– Вот! Теперь – совершенство, душа моя. Чистое совершенство! Ну, помолимся, благословясь. Пал Петрович, благословившись перед трапезой чтением положенной молитвы «Отче наш», пригласил всех приниматься за пробы.
За столом все не уставали нахваливать непревзойдённое мастерство Матрёны, совершенно забыв, что в кабинете так и остался не до конца обсуждённым журнал блюд на каждый день.
Импровизированный обед уже было подходил к окончанию, как в столовую вплыла Маняша и объявила, что пришёл Семён Моковнин и просит беседы у Пал Петровича.
– Такой обед испортить! – недовольно поморщился Пал Петрович, но всё же приказал пригласить.
В столовую вошёл стройный высокий юноша в чёрном подряснике, с забранными назад и перевязанными атласной ленточкой золотыми кудрями, с широко расставленными глазами цвета густой синевы и изящными чертами лица.
– Ангела за трапезой, – прозвучал нежный, приятный голос, сопровождённый поясным поклоном.
Было однако во всей этой красоте и изяществе что-то неприятное, показное, слащавое, ненатуральное, что всё семейство Молотиловых не могло должным образом скрыть выражение неприятности на лицах, хотя и постарались быстро его изгладить. К несчастью, вся эта минутная реакция не ускользнула от взгляда выпускника-семинариста: «Ну, попомните вы у меня, как морщиться». Но вслух произнёс:
– Прошу покорно извинить мой несогласованный визит. Поверьте, только крайние обстоятельства заставили меня прибегнуть к такой неделикатности.
– Да ладно, что уж там. Всякое бывает в нашей жизни. Прошу покорно отведать нашей еды простой.
– Очень и очень благодарен, – охотно согласился Семён, вечно голодный, про которого говорили однокурсники за глаза, а то и в глаза, что не в коня корм, и куда вся эта еда у него девается.
Нарушив приличия и поглотив по второй порции картошки, рыжиков и прочего всего, что присутствовало на столе, Семён, наконец, обратился к молчавшим во всё это время хозяевам:
– Необыкновенная вкуснота! Необыкновенная! Небось, ваша Матрёна-кудесница?
– Она, голубчик, она. Так чем обязаны визиту? – сдержанно, но вежливо произнёс Пал Петрович.
– Дело деликатное. Вы уже знаете, что я окончил семинарию и меня определили на здешний приход. Но место диакона не могу занять, потому что по правилам, как Вам тоже известно, я должен или жениться или принять постриг. Расположен я сам к первому, да вот никакой невесты у меня на пригляде нету. И родители мои, Царствие им Небесное, теперь уже в этом помочь не могут. Вот и обращаюсь к Вам как к отцу родному, не подскажете ли что по этому деликатному делу? Ведь всем известны Ваши ум и порядочность.
– Благодарю, конечно, на добром слове, – произнёс Молотилов после небольшой паузы, – но, однако, Ваш визит, а особенно и просьба застали меня в совершенный расплох. Поэтому Вы не должны обижаться, если сейчас я Вам ничего не скажу, и даже не пообещаю. Но готов подумать над этим вопросом и после сообщить, какой результат дадут мои раздумья.
– И на том спаси Господь, – поклонился Семён.– Благодарю за наслаждение трапезой. Возблагодарим Господа…
И, не дождавшись ничьего ответа, Семён повернулся к иконам и, перекрестившись, затянул: «Благодарим Тя, Христе, Боже наш…»
Потом попрощался, поклонился и покинул гостеприимный дом купца Молотилова.
– Уф, будто даже и воздух чище стал. Ну ты посмотри, уже и за священника себя возомнил. Поперёд хозяина молится! – возмущался Пал Петрович. – Всю трапезу осквернил… Небось, сейчас поедет к Куприяновой выставляться, да и там поест от души.
– Будет, будет, душа моя, не принимайте к сердцу, – утешала его Настасья Николаевна, делая Маняше знак убирать со стола.
8.
Пал Петрович оказался прав. На следующее же утро новоиспечённый выпускник семинарии направился к купчихе Куприяновой, которая давно ему симпатизировала и покровительствовала. Правда, с некоторых пор он почувствовал некоторое отстранение с её стороны и поэтому свой визит готовил с особенным волнением. Он привёл в идеальный порядок подрясник, вымыл голову, одним словом, навёл лоска и свежести в той мере, в какой это ему позволяли обстоятельства.
Купчиха лично вышла к нему из дверей и, увидев своего любимца, моментально забыла предостережение старца.
«Ну, не может такой ангелок быть с нечистотой внутри!» – тут же сказало ей очарованное сердце, и она приветливой улыбкой тепло пригласила молодого человека в дом.
«Уф, кажется, всё в порядке…» – полегчало Семёну, и он, подобострастно пригнувшись над ручкой своей благодетельницы, приложил её к своим устам со всей бережностью и почтением.
– Как я рад видеть Вас, моя матушка, моя благодетельница, ангел во плоти! – завёл Семён свою сладкую речь, чем доставил хозяйке океан невыразимого удовольствия.
– Да что вы, голубчик, какой же я ангел? Глянь, какие кулачищи, да и синяки у дворовых моих не сходят.
– Вы же без гнева, без гнева, добрейшая Катерина Петровна! А это прощается у Господа.
– Да как же без гнева? Бывает, и осерчаю. Но больше-то для порядку, конечно, для воспитания. Тут уж лукавить нечего.
Катерина Петровна быстро распорядилась, чтобы накрыли стол, да получше. И вышколенная горничная сновала с кухни в столовую с поразительной и неслышной скоростью, стараясь не поворачиваться к гостю синеющей скулой.
– Вот, сердце моё, прошу отведать что Бог послал, – и совершенно растаявшая купчиха смотрела, как стрункой встал её любимец на молитву, кладя крестное знамение основательно, а не абы как. И его медовый голос вознёс бедную Катерину Петровну чуть ли не в небесные пределы.
– До чего же красиво молитесь, просто ангельски! – восхищенная хозяйка лично ухаживала за гостем, накладывая ему на тарелку из блюда янтарный кусок осетрины.
Через час совершенно объевшийся Семён, которого неотвратимо клонило в сон, силился из последних сил не уснуть под непрерывный стрёкот Катерины Петровны, решившей отчего-то обсказать ему все события провинциальной жизни за тот период, пока семинарист отсутствовал в родном городке. Окончилось это полной победой сна и Катерины Петровны, потому что Семён всё-таки уснул в мягких креслах, куда они пересели после обеда.
– Уснул, ангел. Умаялся… Слышь, ну-ка, принеси подушку-думку и плед, – и охваченная нежностью купчиха лично укрыла гостя пледом, подложив ему под щёку маленькую подушку, а потом ещё целый час любовалась тонкими чертами лица и ровным дыханием спящего юноши.
– Да ну его, этого старца. Ну, ошибся он, может быть. Ведь тоже человек. Всё-таки не может быть зла в этом юноше, никак не может. К тому же по духовному пути пошёл, семинарию окончил. Завтра же позову стряпчего, пусть готовит бумаги на усыновление. Думаю, что ангелок не откажется. Сирота ведь, чистая сирота… – И Катерина Петровна смахнула с левой щеки крупную слезу.
Через час бодрый и наново голодный Семён открыл глаза.
– Ой, как стыдно, матушка, как стыдно! Ведь не дослушал вас, уснул. Совестно.
– Что вы, сердце моё, да это же так было хорошо, по-домашнему. Где ещё так поспать, как не у своих. Я же тебе вместо матери теперь, – утешительно произнесла Катерина Петровна, заметив невольно, как Семён бегло посмотрел в сторону обеденного стола.
– Эй, ну-ка чаю подать, – немедленно дала команду хозяйка.
– Радость моя, я тебя без чаю не отпущу. Надо бы взбодриться, голубчик. И не протестуй! Прошу, не протестуй!
Тут же вместе с чаем был подан нарезанный окорок с горчицей и свежеиспеченным ржаным хлебом. Одним словом, Семён снова как следует плотно отобедал и прямо от купчихи отправился в кабак навестить Фёдора.
Фёдор уже, конечно, был наслышан о приезде своего друга и с трепетом ожидал встречи. Всё валилось у него из рук, он чуть было не пересолил стерляжью уху, пережарил котлеты и разбил две супницы. Наконец, прибежал поварёнок и сказал, что Фёдора ждут в зале. Фёдор быстро снял поварскую форму. Сердце его громко билось, руки дрожали, на лице выступили крупные капли пота, которые он утёр свежим полотенцем. Глубоко вобрав в себя воздух, Фёдор вышел в зал и сразу же увидел за столиком у окна своего дражайшего друга, который тоже заметил его и приветственно махал рукой.
– Как тебе подрясник-то идёт! – воскликнул Фёдор, заключая в долгожданные объятия своего вернувшегося друга.
– Ох, знал бы ты, что я уж и соскучился по мирской одежде. Мы в семинарии, что грачи, все одинаковые. Так уже этот чёрный цвет приелся.
– Ну, наверное, как и мне поварская форма, – улыбался Фёдор, не в силах налюбоваться на ангельский лик товарища. Вдруг спохватился: – Ой, что же это, нужно же тебя угостить!
Но из кухни уже мчался догадливый поварёнок Мишка, неся на подносе самолучшую еду и напитки.
– Ну, отведаем чего Бог послал, – радушно пригласил Фёдор к накрытому столу.
– Отчего же нет? – степенно ответил вечно голодный Семён, картинно встав на молитву перед вкушением пищи.
«Ой, важный-то он какой стал, – затрепетал Фёдор.– Небось, больше со мной и знаться не захочет…»
Но страх исчез, когда Семён приступил к еде. Он всегда ел с таким аппетитом и изяществом, что Фёдор вновь залюбовался товарищем. Фёдор вообще любил наблюдать, когда его товарищ трапезничал. Всё, что можно было брать руками, аккуратно отторгалось от блюда тонкими изящными пальцами, составлявшими с извлекомым единое целое. Потом всё это подносилось к таким же изящным розовым устам и исчезало за ними в полной тишине и покое. Даже жевал Семён, как-то красиво двигая скулами. Уж и не стоит говорить о том, как бывший семинарист орудовал столовыми приборами. Они мелькали в его руках, как сабли в руках джигита. Но по-странности мелькали медленно. Как сия странность происходила, никто не мог объяснить. Ни малейшего стука и звона, одно только серебряное мелькание и аромат еды. Даже салфетку закладывал Семён так, будто облачался в королевскую мантию. Еда была для Семёна святыней, стол – алтарём, а всё прочее – элементами служения и поклонения – наверное, так бы сказал или подумал старчик, давно уже съехавший в неизвестном направлении из дворницкой купчихи Куприяновой.
– А переезжай-ка ты пока к нам с маменькой. Что тебе твой дом содержать. Он велик. Наступает зима, дров требует. А это – лишние расходы, – предложил Фёдор, когда его товарищ уничтожил и выпил всё принесённое.
– Хорошая мысль, однако. Но вот дом-то без отопления недолго простоит. Разве жильцов пустить?
– Жильцов пустить – мысль хорошая. Есть у меня на примете семейство. Хочет в городе пожить зиму. Дом у них в сельце непригоден. Хорошее семейство, чистое, аккуратное.
– Ну, пожалуй, давай так и сделаем, – радостно ответил Семён в предвкушении лёгких денег, всегда беззастенчиво пользующийся расположением и привязанностью своего товарища.
Фёдор был на седьмом небе от счастья. Его нежный друг будет с ним жить под одной крышей! То, что ему получится уговорить маменьку, он не сомневался. Его мать уже оставила свои посудомойные труды, полностью доверившись жалованию сына, и зависела от него в материальном смысле целиком и полностью. Фёдор один тянул и мать, и сестрёнку, и весь дом.
Благо, что его поварской талант позволял получать хорошие доходы, и семья ни в чём не нуждалась.
9.
Из кабака товарищи направились домой к Фёдору.
– Вот, мама, Семён поживёт у нас пока? – сказал Фёдор, отряхиваясь в сенях сам, и, помогая, стряхнуть снег с пальто Семёна.
– Ладно. Пусть живёт, – сдержанно ответила та, и, повернувшись спиной к пришедшим, вошла в избу. Товарищи вошли за ней.
– Ты не смотри, что она будто недовольна. Это – характер такой. Вот, сюда проходи. Здесь, у нас, комнатка небольшая, но чистенькая. Располагайся.
Семён оглядел комнату. Она и впрямь была именно чистенькой. Окошко закрывали весёлые занавески из набивного ситчика. Обои на стенах были кремовыми с мелкими розовыми цветочками. Часть русской печи, которая приходилась на эту комнату была аккуратно побелена. Металлическая кровать с кружевным подзором и боковинками была не мала и не велика, а как раз такого размера, чтобы свободно спать одному человеку. Рядом с кроватью стоял столик, накрытый вышитой льняной скатёркой. У двери были вбиты гвозди с тремя деревянными вешалками на них. Два табурета размещались подле столика, а две цветные тканые дорожки на полу окончательно завершали уютную атмосферу этого милого гнёздышка.
– Очень хорошо! – удовлетворённо произнёс Семён, и, совсем не по чину, прямо в подряснике плюхнулся на покрывало, скрипнувшей всеми пружинами, кровати.
Запрокинув руки за голову, по-хозяйски, бывший семинарист сказал, как о давно решёном: «А завтра с жильцами на мой дом уговоримся. Да?».
– Да, да, конечно, – часто закивал Фёдор, уже прикидывая, как бы ему отпросится у хозяина на завтрашнюю половину дня, потому что нужно было к этим жильцам ехать в соседнее с городком сельцо.
– Ну, давай, брат. Устал я. Разве что только поужинаю и сразу лечь.
– Да, да. Сейчас ужинать будем. Минуту, и позову.
Фёдор бочком вышел из комнаты и уже за дверями можно было слышать его хозяйский голос: «Матушка, ужинать собирай».
Ужинали, как обычно в большой комнате за широким столом под образами. Стол был объёмист, широк, крепок. За таким столом запросто, без тесноты могли собраться десять человек, а если поужаться, то поместились бы и все пятнадцать. С одной стороны стола была широкая лавка, под которой стояли всякие короба с крупами и другими припасами. Ширина лавки была такая, что взрослый человек мог бы удобно лечь и ночевать. С другой стороны – скамья, не такая широкая, но дубовая, крепкая, длиной во весь стол. Под образами и с противоположной стороны стояло по малой скамейке на двух человек. Поскольку семья была небольшая, то накрывали только противную от образов часть стола, обозначив это пространство льняной скатертью.
Скатерть эту Серафима Матвеевна, мать Фёдора, не только сама ткала, а сама и нить пряла и лён трепала и чесала. Потом носила тканые холсты на последний снег под весеннее солнце у тихой речки когда уже кругом были прогалины. Бывало, бабы пойдут полоскать бельё, а она, тогда совсем ещё юная Сима, девка на выданье, с ними – холсты переворачивать. Обольёт их речной водой и снова сушить. И становились эти длинный куски ткани уже не серыми а белыми. И мечталось Симе, девке на выданье, что приданое у неё будет самолучшее, что сразу поймут, мастерицу взяли, а не валявку какую.
Хотелось ей за Фрола выйти, парня плечистого, да синеглазого, а сосватали за Петра, кряжистого, стеснительного увальня. Смирилась. Против воли родительской не пошла.
Не то, чтобы Петр был плох, а был он никаков. Порядки в семье заводила свекровь, женщина суровая и едкая. Под ней ещё три невестки ходило. В семье её мужа всё парни рождались. Отделились они только тогда от родителей, когда Федьке, первенцу, был уже шестой годок. Сразу после сенокоса срубили обыденно* просторный дом на краю села. Тут и пригодились Серафиме её холсты да вышиванья, подушки, да одеяла. Уж супруг у неё был обшит лучше всех. Да и у самой на каждый подобающий случай был свой наряд, чин по чину, а не абы как. Льняные холсты… Вот и скатёрка была оттуда, от той весны, от счастливого девичества, а не от несчастного замужества. Сгодились ей на беду три траурных наряда – до девятого дня, с девятого до сорокового, и с сорокового на год. Всё по чину, как положено…
В тот год, когда ушли они на отдельное житиё, родилась у них девочка, вся красавица, в мать. Назвали Евдокией, Дуняшей, значит. А ещё через год утонул Пётр. Тут-то и оценила Евдокия, насколько близким и необходимым стал ей, казалось, не любимый супруг, как драгоценны были его молчаливые подарки на все праздники, ежедневная помощь по хозяйству. Смирный был, к рюмочке не прикладывался, с мужиками не баловался, чужих баб не щупал. Такого справного ещё поискать. Всё у них во дворе и в избе было ладно, надёжно, аккуратно сделано. Скотины держали полный двор. Двух коров, двух телят, овец за десяток. Кур, гусей и уток не считали.
Осталась со всем этим Серафима Матвеевна одна, да с двумя детками на руках. К родителям возвращаться не хотела. А вздохнув на вдовью долю, всё продала, да и подалась в город на подёнщину. И кухаркой у господ бывала, и нянькой, и скотницей, а вот в последнее время в кабаке посудомойкой, откуда сынок её, Фёдор, отправил домой на покой с хозяйством управляться, да Дуню к рукоделию приучать.
Сватался к ней тогда Фрол, который тоже к тому времени овдовел, супруга в родах умерла. Да только занял в сердце его место Петенька, занял навсегда, как будто из внешней опоры во внутреннюю обратился. Если у неё на душе был какой туман или огорчение, то она всегда к нему, пусть и по ту сторону мира этого, обращалась за советом и поддержкой. И всегда он на её сердечный зов откликался не то, чтобы голосом, а как бы ясной мыслью, что делать и как поступить.
Вот и сейчас смутно у неё было на сердце, что Семён этот у них поселился. Тревожно так, что и не сказать. А Петенька её утешал: «Погоди, потерпи, всё само устроится, минет, только потерпи».
Серафима Матвеевна накрыла ужин: чугунок с картошкой достала из печи, из подполья хрустящих огурчиков, да квашеной капусты, груздочков еще захватила. Маслица в горшочке с верхней полки там же прихватила. В буфете под тряпицей курочка отварная из щей лежала – тоже на стол. Поставила четыре чистых глиняных миски, положила подле деревянные ложки. Всё справно, всё хорошо. Потом принесла кипящий самовар от печи и чашки расписные с блюдцами, голову сахара, щипцы. Варенья сливового в чашке добавила, да мёду липового рядышком. Оглядев всё хозяйским взглядом, громко позвала: «Вечерять прошу!».