Княжна

Размер шрифта:   13
Княжна

Революционеры

Классная дама, стоящая передо мной, возмущена до глубины души, но это читается лишь в глазах да в речи. Она цедит слова, будто выплёвывая их, и бьют меня её речи наотмашь, как плетью. Взгляд наставницы полон брезгливости, руки нервно подёргиваются, кажется, дай ей волю, и она в кровь изобьёт меня, но воли у неё на это нет. Бить воспитанниц в Смольном институте не принято, разве что… Бывают исключения, я слышала о них, но со мной такого случиться не может!

– Ваше поведение отвратительно, вы, будто дитя подворотен, распространяете ересь! – продолжает свою речь классная дама, заставляя меня похолодеть. – Вам запрещены выходы в сад и на гуляния на три месяца! А я немедленно свяжусь с вашим батюшкой!

Что? Нет! Нет-нет-нет! Что угодно, только не с батюшкой! Они абсолютно точно рылись в моих вещах, раз она так говорит. Или прислуга увидела листовки, но теперь я даже и не могу представить себе, что будет. Батюшку я откровенно боюсь, такого тирана ещё поискать… Если его известят, мне будет солоно. Что же делать?

– Есть ли какой-нибудь шанс оставить найденное втайне? – спокойно, стараясь не выдать своих чувств, интересуюсь я.

– Нет, княжна, вы зашли слишком далеко! – с мерзкой улыбкой заявляет мне наставница, и я понимаю – выхода действительно нет.

Я княжна с редким, но очень коротким именем, за что мне в детстве ещё приходилось сносить насмешки. Княжна Лада Александровна Вяземская, шестнадцати лет. Будь я младше, ещё до срока первой крови, всё разрешилось бы иначе, но вот теперь… Не ведаю, к чему придёт батюшка, услышав о революционной литературе, найденной в моих вещах. Жаль, что лгать я совсем не умею, теперь придётся за это пострадать. Что ж, раз так, я пострадаю за революцию! Пусть лишают сладкого и запирают в спальне, я готова, ведь это же для мировой справедливости!

Боязно мне, на самом деле. А ну как батюшка из Смольного института изволит меня забрать да запереть в четырёх стенах? Как тогда смогу я помогать революции? А помогать очень хочется, потому что это так романтично! Нести свободу бедным забитым крестьянам! Вот оно – истинное предназначение дворянки!

Где-то идёт война уже который год. Это, наверное, тоже очень романтично: рыцари сражаются, солдаты наступают, должно быть, очень красиво. Я представляю себе эту самую войну: стоят шатры, маршируют солдатики, а полководцы и наш царь-батюшка… Хотя революционеры говорят, что Его Императорское Величество – сатрап и тиран. Я не знаю, так ли это, ведь нас воспитывают иначе. А ещё говорят, что религия – опиум для народа. Мне объяснял один дяденька, это значит, что батюшки наши не несут истину Божию в народ, а напротив, пьют из него соки, аки черти какие.

Вот революционеры – они хотят, чтобы всем было хорошо и не было бедных, а другие революционеры желают, чтобы не было богатых, но в чём между ними разница, я не очень хорошо понимаю. Наверное, надо ещё походить на собрания, но… Но меня два месяца не выпустят, а там уже и март настанет. Так обидно, на самом деле. Вот что стоило этим мерзким соглядатаям закрыть глаза? А теперь я не могу никуда пойти, да ещё и неведомо мне, что батюшка скажет. А вдруг… Нет, я в сие не верю, но всё же…

А может, сбежать? Оглядываюсь по сторонам, но понимаю: из Смольного института не сбежишь, да и страшно мне отчего-то. Опустив голову, медленно иду я в свою спальню, дабы подумать о том, что дальше-то мне делать.

– Дура она… Просто дура… – слышу шепотки за спиной.

Сквернословие подобное у нас не поощряется, но я не побегу доносить, ибо невместно мне. Хотя с листовками пытаться убедить наших куриц в чём-то тоже мысль была плохая. Как я сразу не поняла? Ведь нас воспитывают так, чтобы мы могли стать примерными жёнами, фрейлинами Двора, но ни слова о нуждах народа. А народ, он же такой важный! Он нас и кормит, и поит, и везде, куда ни кинь взгляд, в народ упрёшься. Нас же учат любить Бога и Царя, но ничуть не народ. Это несправедливо! Нужно, чтобы всё по справедливости было – вот мне булку с маслом, и народу булку с маслом. Ну, как-то так я агитатора понимаю.

Литературу у меня точно всю отобрали, поэтому стоит просто подумать, потому что я не то самое слово. Я не глупая, у меня отметки по всем предметам хорошие, кроме немецкого! Надо глаголы повторить, а то будет мне завтра от наставницы. Она теперь меня примется каждодневно спрашивать, змеюка подколодная… Она б хотела меня, как младших, но не может – я княжна, потому будет мстить так.

Я усаживаюсь на свою кровать, вздыхая. Вот уж… Сейчас, наверное, придут нотации читать о моём поведении. А там и батюшка прибудет, ему только дай волю… Не хочу! Но меня никто не спрашивает. Поскорей бы революция, чтобы всех их… Так думать плохо, я знаю, но боязно мне, ибо батюшка может быть весьма страшным, я помню.

Мы здесь практически безвылазно живём, поэтому все воспоминания о батюшке у меня шестилетней давности, а тогда он мог и розгой приласкать, поэтому запомнился очень страшным. Что будет, если меня исключат, я и не представляю, а ведь могут… Стук в дверь.

– Княжна Вяземская! – заходит служанка, возможно, именно та, что меня предала. Ведь она сама из народа, зачем ей? – Вас ожидают в красной гостиной!

Красная гостиная – это не к добру, потому что там обычно бывают гости Смольного института. Неужто меня исключить задумали? Или же что-то другое готовится? Я совершенно не понимаю происходящего, а служанка смотрит с усмешкой – нравится ей моё замешательство, предательнице.

Я киваю, поднимаясь с кровати, привожу себя в порядок, бросаю взгляд в зеркало и покорно иду, куда позвали. Шаг мой спокоен, спина пряма, голова горделиво вздёрнута. Я княжна, и ничто не способно меня сломить или задеть, потому что это я. Передо мной расступаются те, кто титулом пониже да происхождением пожиже, ибо идёт княжна и все это видеть обязаны. Не зря же меня шесть лет дрессировали, как собачку в зоосаде?

Вот и красная гостиная, а там… Полицейский чин? Что это значит? Неужели меня даже не исключить задумали, а сразу на каторгу, как товарища Искру? Но разве можно без суда?

Я едва справляюсь с собой, чтобы не сделать малодушного шага назад. Идя вперёд, я знаю: ничто не способно поколебать мою веру в свою правоту. Я борюсь за правое дело!

***

– Можете забирать, – кивает этому полицейскому чину классная дама, на что тот улыбается.

– Пройдёмте, сударыня, – чуть поклонившись, показывает он мне на дверь.

– Куда? – коротко интересуюсь я, чувствуя, что мне становится холодно.

– В тюрьму, барышня, – любезно информирует меня этот чин, у которого я вижу только мундир – ни лица, ни фигуры, всё внимание застит надетая на нём одежда.

Я чувствую холод, пробирающийся в самую душу, а в следующее мгновение свет будто выключается, и затем чувствую я отвратительный смрад нюхательной соли. Открыв глаза, я осознаю себя лежащей всё в той же гостиной, при том полицейский чин спокойно ждёт. Возможно, он жандарм, а не полицейский, я в них не разбираюсь. В мундирах ничего совершенно не понимаю.

Он ждёт, и я понимаю: спасения нет. Меня сейчас увезут в тюрьму, где… Что делают с такими, как я, в тюрьме, я себе и не представляю, но унижаться не буду. Именно этого и ждёт классная дама – моего унижения. Я протягиваю руку, а полицейский услужливо подскакивает, помогая мне подняться. Несмотря на слабость во всех членах, я не доставлю удовольствия этой гадкой женщине, а потому выпрямляюсь и иду на выход.

Вместе с молчаливым чином мы спускаемся по лестнице, хотя мне хочется рыдать и бежать куда глаза глядят, но я не могу уронить своё достоинство. Я очень хорошо понимаю, что моя прежняя жизнь закончена, впереди не ждёт ничего хорошего, а смогу ли я выжить в тюрьме – сие мне неведомо. Но я иду вперёд, потому что иного выбора мне не оставили не стоившего моего доверия люди. Что же, когда меня казнят, кто-нибудь да вспомнит обо мне, хотя бы для того, чтобы плюнуть на могилу. А есть ли могилы у казнённых?

За воротами ожидает карета с решётками – это точно для меня. Действительно, меня усаживают внутрь, дверь захлопывается с могильным скрежетом, и карета отправляется в путь. Глазами, полными слёз, я провожаю ставшее родным здание Смольного института. Я почти в панике, ведь и сама не осознаю, что происходит и что со мной сейчас будет.

Карета движется, насколько я вижу, к самой большой тюрьме. Наверное, там держат «политических», таких, как я. Я теперь политическая заключённая. Скажут теперь, что злоумышляла на Царя, и всё, закончится моя жизнь. А сказать могут, потому как листовки призывают его свергать. А трон, как нам об этом говорит история, можно оставить только вместе с головой.

Карета катится, меняя мою судьбу, а я стараюсь не дрожать слишком откровенно. Говорят, в тюрьме плетьми бьют и калёным железом прижигают, а ещё могут язык оторвать и пальцы раздробить. Плетьми-то, вестимо, намного больнее, чем розгами, может быть, и умру сразу, не дожидаясь калёного железа.

Вот спустя бесконечно долгое время меня выводят из кареты. Глаза мои полны непролитых слёз, в сердце ужас, а в мыслях только бесконечный страх. Я шепчу молитву, но понимаю: не защитит, совсем не защитит Господь, ведь он на их стороне. Значит, нужно готовиться к обнажению и боли. Мне страшно! Я не хочу! Пусть лучше сразу убьют, чем проходить через такое!

– Для начала, княжна, вы поговорите с вашими товарищами по борьбе, – хмыкает сопровождающий меня полицейский чин. – Ну а затем прикоснётесь к «делу революции», – в голосе его мне слышится издёвка.

Я не понимаю, о чём говорит этот не представившийся мужчина, но ему и не нужно моё понимание – он ведёт меня тёмным коридором, каким-то очень страшным, на мой взгляд. Серые стены, какие-то скрипы, решётки, открывающиеся перед нами, но я чувствую себя так, как будто сейчас умру, потому что происходящее просто жутко, на мой взгляд. Наконец он останавливается перед железной дверью, заглядывает в глазок, а затем отпирает её.

– Пожалуйте, сударыня, – хмыкает этот чин, титулуя меня неправильно, будто желая унизить. – Вот вам ваш коллега, господин Мартов.

Я поднимаю глаза, встречая полный ненависти взгляд. Мужчина, сидящий на нарах, готов броситься на меня, вцепиться в горло, но держит себя в руках. Я же пугаюсь ещё сильнее и совсем тихо произношу то самое слово, по которому революционеры друг друга узнают, но в ответ…

– Товарищ?! Да таких «товарищей» в проруби топить надо! Дай только выйти, на коленях ползать будешь! – орёт он и выплёвывает целый ворох совершенных непристойностей и грязной брани, отчего я чуть не лишаюсь чувств.

– Ну что, княжна, понравился вам видный «ре-во-лю-цио-нер»? – с насмешкой в голосе по слогам произносит полицейский, выводя меня из камеры. – Пойдёмте дальше.

– Может, он не настоящий? – жалобно спрашиваю я, но по усмешке сопровождающего всё понимаю.

Я не ровня им, будучи княжной, и за титулом моим не увидят настоящие революционеры меня саму. Сие значит, что агитатор прошлый лгал мне прямо в лицо, но почему? Зачем это было ему надо? Неведомо мне… А чин, то ли жандармский, то ли полицейский, проводит меня почти через весь коридор, чтобы потом, повторив ритуал открывания двери, просто втолкнуть внутрь. Дверь за мной с лязгом захлопывается, а я вижу перед собой двух женщин, глядящих на меня с немалым любопытством, как на редкое, неведомое доселе насекомое, сущую букашку перед ними.

– И кто это у нас такой красивый? – интересуется у меня женщина, сидящая на грубой кровати справа.

– Княжна Вяземская, – вежливо склоняюсь я. – Лада Александровна.

– И что целая княжна забыла в тюрьме? – интересуется вторая.

Не знаю, что со мной происходит, но почему-то в этот момент силы оставляют меня. По лицу бегут слёзы, а я пытаюсь рассказать. Объяснить хочу, что я своя, правильная, что у меня идеи же! Я не враг и вообще…

– На воспитание посадили, Надя, – кивает одна женщина другой. – В общем, правильно сделали, дитя ж совсем.

И тут она начинает мне объяснять, на что должен быть готов настоящий революционер. Она говорит о лишениях, голоде, избиении, а потом командует мне раздеться догола. Я смотрю на неё в совершеннейшей панике, а эта революционерка, названная Надеждой, рассказывает мне, что отныне, чтобы показать свою решимость, я должна быть без одежды. А они вдвоём проверят мою решимость, но… Я не могу, это же тюрьма, не купальня, чтобы полностью обнажаться. Я не понимаю, зачем им это…

– Как «зачем»? – совершенно зверски ухмыляется вторая женщина. – Возьмём у сатрапов плеть и воспитаем из тебя настоящую революционерку!

Я смотрю ей в глаза и понимаю: она меня действительно станет бить. Я очень хорошо вижу это в её глазах: и звериную радость, и предвкушение, и еще что-то, чему названия не знаю, – но при этом у меня даже мысли не возникает не поверить им. Дрожащая рука касается лифа платья, я в красках представляю себе всё ею сказанное и лишаюсь чувств, судя по тому, как гаснет свет.

Боль

Мне чудятся голоса, я даже слышу что-то вроде «подставные» и «запомнит», но никак не возьму в толк, о чём это говорят, зато очень хорошо понимаю: революционеры злые и страшные. Просто жуткие, наверное, правильно, что их в тюрьме держат. И меня надо, полагаю, раз я себя назвала такой же. Но я же не знала! Я не ведала даже, что они настолько жуткие, совершенные нелюди!

– Очнулась, слава Богу, – слышу я хорошо знакомый мне голос Михаила Потапыча, он наш доктор. – Ну-ка открываем глазки, княжна, не бойтесь.

Раз он здесь, значит, я больше не в тюрьме? Меня пощадили? За это я согласна на что угодно! Лишь бы не очнуться снова среди желающих покуражиться надо мной «революционеров», которых раздражает одно то, что я княжна. Я очень хорошо понимаю это теперь, как и сколь глупой была прежде, поверив проходимцам, что так сладко говорили.

Я открываю глаза, вокруг обстановка… Это моя спальня, в Смольном институте. Или я сплю, или же меня перевезли сюда, пока я без памяти была. Надеюсь, что я всё-таки не сплю и не проснусь в страшной тюрьме, среди желающих меня опозорить и избить страшных… очень страшных… При одном воспоминании я, кажется, начинаю дрожать.

– Ну-ну, – Михаил Потапыч мягко улыбается, погладив меня по голове, как маленькую. – Не стоит пугаться, с вами уже всё хорошо, княжна. Сегодняшний день ещё полежите, а с утреца будете готовы к новым свершениям.

– Что со мной будет? – я заглядываю ему в глаза, потому что страшно. – Меня… Опять?

– Это с вами решат наставницы, – качает он головой. – Но могу вам сказать, что если проявите благоразумие…

Он замолкает, но продолжать и не требуется. Я всё понимаю, так и не в силах сдержать слёзы. Доктор вздыхает, но быстро пишет что-то на листке бумаги, протягивая его затем женщине в костюме сестры милосердия. Наверное, это назначения для меня, потому что лишаться памяти по три раза на дню не совсем правильно. Надеюсь, за это не положено отдельного наказания. А доктор поглаживает меня по голове, и глаза мои смыкаются, я засыпаю.

Мне снится чёрное подземелье, куда меня хотят бросить злые революционеры, а оттуда уже тянутся полные грязи руки черни, желающей меня измазать, сделать такой же, как они, а потом заставить рожать от всех них. Я чувствую, как с меня сдирают одежду, бросая в это подземелье, уже почти ощущая, что ещё немного – и будет поздно, и вот в этот самый момент спину будто кипятком обжигает сильной болью, отчего я задыхаюсь на мгновение, но затем кричу и… просыпаюсь.

– Тише, Ваша Светлость, тише, – чувствую я гладящую меня руку.

Учитывая, как она меня назвала, это сестра милосердия. Я всхлипываю, пытаясь справиться с объявшим меня ужасом. Наверное, это бесы хотят меня запутать и поработить, значит, надо взять в руки молитвослов и ещё Евангелие от Иоанна, мне от него всегда на душе полегче становится.

Сиделка спаивает мне какую-то горькую жидкость, а потом подаёт мне запрошенное, поднимая на подушках. Я же стараюсь справиться со страхом, читая Евангелие. Наверное, меня спасла классная дама, просто пожалев. Вероятно, тогда она чем-то заменит тюрьму, чтобы я запомнила это надолго, но чем?

Думаю, вскорости я об этом узнаю. Даже карцер, испытанный мною в самом начале, не так страшен, как тюрьма. При одном воспоминании хочется плакать – что я сделала тому «революционеру», что? Неужели он меня ненавидит только за то, что я княжна? Не хочу такой быть! Они казались мне такими романтичными, мечтая о равноправии и свободе, а оказались сущими зверями. Просто дикими и невозможными!

В таких раздумьях пролетает время до вечера. Вставать мне запрещено, а кормить меня будет сиделка очень невкусной кашей, я хорошо знаю это. Но время к вечеру, и перед ужином приходит ко мне классная дама. Она внимательно смотрит мне в глаза, и я, как могу твёрдо, встречаю её взгляд. Я понимаю: она пришла, чтобы озвучить мое ближайшее будущее. Что ж, я готова, ведь вряд ли будущее окажется страшнее тюрьмы.

– Вы, надеюсь, поняли, что такое эти ваши «революционеры»? – с отвращением в голосе спрашивает меня она.

– Да, наставница, – отвечаю я, как положено.

– В таком случае вместо тюрьмы вы будете наказаны иначе, – она намеренно делает паузу, наслаждаясь моим замешательством.

Задать вопрос я, впрочем, не смею. Хорошо осознавая, что она в своём праве и может меня хоть на казнь отдать, я почти дрожу в ожидании приговора. Наконец, не дождавшись вопроса, дама удовлетворённо кивает, собираясь продолжить свою речь. Я же покорно жду, потому что всё равно выбора никакого не имею.

– Вам запрещены все выходы на два месяца, как и участие в светских мероприятиях, – произносит она. Я уже готовлюсь облегчённо выдохнуть, но не думала же я, что так легко отделаюсь? – Кроме того, как вы знаете, в очень редких случаях нам позволены и иные наказания, потому в день воскресный, после посещения церкви, вы будете наказаны в своей спальне для лучшего запоминания.

Не дожидаясь моей реакции, дама встаёт и выходит из спальни, а я пытаюсь осознать мне сказанное. В Смольном институте наказания бывают очень разными, но именно то, о чём заговорила наставница… очень редко у нас могут применить розги. Это значит, что в воскресенье меня будут бить. Хорошо, что не публично, а в спальне, потому что такого позора я бы не вынесла.

Вот каким наказанием решила классная дама, она же дама-воспитательница, заменить тюрьму. Что же, до смерти не забьют, значит, приму боль, как должно княжне, хотя такое наказание ко мне не применялось уже шесть лет. Именно поэтому оно вдвойне страшно, но у наставницы нет цели меня убить. Она хочет сделать мне больно, заставить визжать и плакать, но я не доставлю ей такого удовольствия. Я вытерплю всё, ведь, говорят, роды намного-намного болезненней, от них даже умирают. Значит, надо представить, что это роды, и держаться, как подобает истинной княжне.

Я смогу вытерпеть. Вот то, что меня запирают в институте аж до середины марта, это обидно, но всё же институт не тюрьма, здесь нет страшных, напугавших меня до дрожи «революционеров», значит, выдержу. Это очень неприятно, а ожидание воскресного дня ещё и тяжкое, но главное – не тюрьма. Я же была согласна на что угодно? Вот мне…

***

Напрасно я думала, что легко перенесу наказание. Во-первых, наставница пожелала моего полного обнажения, а затем показала, что не просто так зовётся воспитателем. Я рыдала под розгами так, как не делала этого, кажется, в детстве. Чуть ли не до крови посеча кожу, наставница оставила меня рыдать на кровати, чем я сейчас и занимаюсь.

Мыслей в голове нет никаких, только боль. Но это же только розги, а получи я плетей в тюрьме, окончила бы дни свои до срока. Теперь же мне надо суметь взять себя в руки, привести мысли в порядок и придумать, как сидеть за ужином так, чтобы не все вокруг поняли, что княжну только что высекли, как маленькую. Пожалуй, этот урок я действительно запомню надолго, если не навсегда.

Быть революционеркой очень страшно и, как оказалось, очень больно. Я такого больше не хочу, потому даже хорошо, что нашли… Кто знает, что было бы со мной, попади я в лапы настоящим «революционерам». Значит, получается, Господь уберёг. Очень больно уберёг, потому как я чуть было не лишилась чувств во время наказания, но вот наставница… Или я ошибаюсь, или ей понравилось меня бить. Насколько это правильно?

Впрочем, не мне говорить о том, что правильно, а что нет. Мне нужно найти в себе силы встать, хотя тело сотрясается в безудержных рыданиях, а ноги будто отнялись, да ещё и любое движение приносит боль. Я и не предполагала, что бывает настолько больно! Тюрьма меня точно убила бы. Но несмотря на наказание, после которого мне должно было стать легче на душе, как сказал батюшка в церкви, это совсем не так. Мне очень тяжело на душе, внутри живёт страх повторения, а ещё… Не так страшна боль, сколько это унижение. Ни за что на свете я не допущу повторения, лучше смерть!

Как мне сейчас не хватает материнских рук… Но матушки тут нет и не будет ещё долгих два года, а может, и год всего. Всё зависит от того, за кого меня замуж выдадут. Тут у меня своего слова нет, а «по любви» – это, как нас наставляют, удел черни. Ромео и Джульетта, конечно, очень романтично, но невозможно. Ведь я княжна, а значит, должна идти замуж тогда и за того, кого назовёт батюшка.

С огромным трудом поднявшись, я со слезами на глазах надеваю панталоны, но это просто больно. Прикосновение нежной ткани к наказанному месту болезненно до слёз, и сил сдержаться у меня почти что нет. Обмыв лицо водой из кувшина, я продолжаю процесс одевания, ведь платье у меня белое, как положено старшекласснице. Поскорей бы ужин пролетел, чтобы я могла тихонько поплакать в кровати. Надеюсь, мои рыдания не были слышны повсюду, потому что такого позора я не переживу.

Поправив и подтянув, где положено, останавливаюсь перед зеркалом, старательно репетируя высокомерный взгляд и пряча страх, появляющийся в глазах. Мне нельзя никому показать, что именно со мной сделали, ведь наставница испугала меня болью. Страшной болью, унижением и беспомощностью. А княжна сама должна быть силой, мощью, ибо как иначе я буду дом вести?

Я спокойно выхожу из спальни, держась от того, чтобы вскрикивать при каждом шаге. Насколько я прощена, мне предстоит ещё узнать; надеюсь только, что у наставницы не возникнет желания закрепить своё вразумление повторением, второй раз подобное пережить будет очень сложно. Поэтому я иду к трапезной, чтобы принять участие в ужине, на который не явиться позволяется лишь в случае болезни, а моя боль болезнью не является.

Вот и зал со столиками, за которыми уже сидят готовые к ужину воспитанницы. Я также мягко опускаюсь на стул и вдруг чувствую, что мне в то самое место будто впиваются сотни маленьких острых иголок. Едва удержавшись от того, чтобы вскочить, издавая звуки, что здесь категорически запрещено, я застываю, держа себя в руках. Что со мной сделала наставница? Почему мне так больно?

Поморгав, прогнав этим возникшие перед глазами чёрные мушки, я принимаюсь за ужин. Самое главное – не ошибиться с приборами, а то будет мне… Ведь кто помешает наставнице повторить? Вот и я мыслю так, что никто. Посему нужно быть идеальной. Пройдёт время, всё забудется, и жизнь снова станет яркой и радостной, а затем замужество…

Нас к тому готовят – домоводство, музыка, языки, танцы… Всё это для того, чтобы мужчине было комфортно, чтобы дом был полной чашей, чтобы все завидовали тому, какая культурная у него жена. Меня, правда, могут замуж на чужбину отдать, чего бы мне не хотелось, потому как дома-то всё привычно, а как там, в загранице, кто знает… Вот, например, Германия – ведь центр наук разных, культурная страна, а, по слухам, солдатиков наших газом травили. Разве же это по-рыцарски? Вот и я мыслю так, что не очень, а сие значит, что не всё нам рассказанное таковым является, но говорить о том не след, а не то… В моём случае – точно добавка.

Господи, больно-то как! Поскорей бы ужин прошёл, но спешить нельзя. Заметят наставницы, что поспешаешь, выставят некультурщиной торопливой, а ещё и посмешищем становиться мне вовсе не по нраву. Хватит уж и того, что уже получила. Господи, будь милостив, ускорь же время! Пусть уже закончится эта пытка на твёрдом стуле…

Подруг у меня нет, ибо нет никого равного по положению. Помню, в детстве пыталась подружиться хоть с кем-нибудь, но между нами всегда стоял мой титул, хотя официально это и не так. Но я же не та глупышка, рыдавшая в страшном карцере от несправедливости жизни… Была бы у меня подруга какая, глядишь, полегче стало бы, но чего нет, того нет. Мне нужно переживать свою боль в одиночестве, ибо я княжна.

Будь моя воля, стала бы мещанкой какой или дворянкой титулом поплоше, но нет на то моей воли, зато есть батюшка, радостный оттого, что из дому меня в Смольный институт выкинул. Нельзя о таком думать, но кто это проверит? Слава Богу, наставница мысли пока не читает, хотя ей бы хотелось. Вон смотрит пристально, с улыбкой какой-то странной. Точно понравилось ей, значит, будет повод искать, раз уж меня вне обычных правил поставили.

Я отлично понимаю, что означает наказание розгами – я стою вне обычных правил, вот что это. Значит, наставнице моей дали карт-бланш. Она теперь вольна делать всё, что ей угодно, для того чтобы и мысли о вольнодумстве у меня не возникало. А это означает, что повода ей давать нельзя…

Отречение

Новости этого февральского утра бьют будто молотом по голове. У нас отменены все уроки, но не это самое главное, ведь вокруг нас рушится основа всего! Даже наставницы выглядят немного растерянными, а сквозь открытые окна доносятся то радостные, то яростные крики, свистки, даже громкие бахи и бухи, пугающие нас всех. Даже те девушки, что сторонились меня ранее, подходят ближе, да мы все сбиваемся в кучу в бальном зале, ожидая официального объявления.

– Воспитанницы, – к нам выходит начальница Смольного института. Вот кто непоколебим, как скала. – С сегодняшнего дня уроки отменены, ваши родители и опекуны получат официальное извещение.

– Но что произошло? – восклицает совсем юная воспитанница младшего, судя по цвету формы, класса.

– Его Императорское Величество Николай Второй, – объявляет главная над всеми, – вчера отрёкся от престола в пользу царевича Алексея, повторившего отречение.

– И что теперь будет? – эту девушку я не знаю, но её вопрос понимаю.

Пожалуй, на этот вопрос ни у кого нет ответа, а отмена уроков означает совсем иное – вовсе не желание дать нам успокоиться, такой заботы в Смольном институте быть не может. Получается, дело совсем в другом – похоже, в России наступает эпоха Робеспьера, что значит, в первую очередь, казни. Историю в нас всех вбивали очень хорошо, отчего становится ясно: мы все в опасности. Особенно я это понимаю, вспоминая произошедшее в тюрьме. Описание того, что бы со мной сделал тот самый революционер, будто вновь звучит в моих ушах, отчего я лишаюсь чувств.

Видимо, не только я, потому что открываю глаза я на этот раз вовсе не в своей спальне, а в лазарете. На кроватях лежит множество девушек, отчего я осознаю: новостей не выдержали многие. Что теперь будет, мне интересно, но, наверное, не мне одной. Впрочем, нам всем здесь лежащим уже повезло, потому что в лазарете тепло и сегодня хоть разок вдоволь покормят.

Как княжна, я имею собственную спальню, но на том различия и заканчиваются. Питание у меня, как у всех. Помню, плакала в детстве оттого, что не могла уснуть от голода, теперь-то пообвыклась, конечно, за столько лет. И к холоду постоянному, и к тому, что лучшей наградой для нас всех является не пирожное, а кусок хлеба, и к регулярным унижениям, хотя наказывать так, как меня совсем недавно, в Смольном институте запрещено. По крайней мере, я доселе думала, что это так.

Сейчас я и не вспомню, откуда у меня появились листовки, но даже испытывая те же муки голода, о коих говорили на собрании, я всё равно никогда не стану им ровней. А как я на собрание пробралась – сие великая тайна есть, мне целых три рубля стоившая.

– За болезными прибудут родители, – слышу я голос наставницы. – Особенно хорошо бы от княжны избавиться, другие-то не пикнут…

Это вполне логично, что она избавиться именно от меня хочет, ибо моё присутствие для неё очень опасно – коли открою я рот о порядках здешних, то её живо на кол посадят. Я бы посадила… за всё, что она сотворила. За пинки и затрещины, за грубые слова, за унижение… Но тот факт, что от меня избавятся, мне по душе, несмотря на страх батюшки, дома-то голодом морить не будут. Дома разносолы всякие, а не вечная боль во чреве от голода ненавистного. И я закрываю глаза, вспоминая…

Утром у нас бег по снегу голыми ступнями, а лишь затем завтрак. В столовой уже стоят обмотанные мокрыми простынями младшие девочки. Это те, кто кровать замочили ночью. Так и стоят в мокрых простынях под насмешками других, желая смерти. Помню… Все там были, ибо холод страшный в спальнях. У большинства-то спальни общие…

Давно уже я булку только во сне вижу, ибо подают на завтрак нам лишь маленький, тоненький ломтик черного хлеба, чуть-чуть смазанный маслом и посыпанный зеленым сыром, затем следует каша-размазня и… и всё. Голод сопровождает нас днём и ночью, выдержать эту пытку сложно, а я слышала, и умирали от него уже. Так что я рада тому, что меня заберут, даже если и… Не буду думать.

Именно поэтому я жду развития событий, краем уха прислушиваясь к разговорам, но вот тут внезапно происходит странное – в лазарет вводят и вносят младших девочек. Девять-десять лет, в изорванных платьях, они хором ревут, а слёзы, строго говоря, запрещены. Интересно, что случилось?

– И как это понимать? – интересуется доктор, совсем не жаждущий прогонять старших, то есть нас, из лазарета, потому что всё отлично понимает.

– С чего-то «кофульки»1 сцепились не на жизнь, а насмерть, – отзывается кто-то из наставниц, а я спокойно закрываю глаза.

Все дерутся, это обычное дело, а младшие от голода чуть ли не с ума сходят. Так что ничего необычного. Вот что мне интересно… Точнее, мне это становится интересно как-то вдруг, на фоне слухов об отречении. Вот та моя история с листовками – не слишком ли много в ней странного? И дело даже не в наказании, ко мне применённому, что и по статусу, и по статуту запрещено, но иногда бывает, конечно. Дело в том, как они ко мне попали… Чем больше я задумываюсь, тем больше вижу какой-то театр – и в листовках, и в посещении тюрьмы, и в том, как быстро оказалась в Институте. Не могло ли всё это быть лишь театром? Спектаклем, чтобы меня зачем-то запугать или же добиться чего-то? Или я сама себя запутываю?

– Как-то они споро прекратили финансирование… – доносится до меня чей-то голос.

Теперь я понимаю, в чём дело! Прекращено финансирование Смольного института, что значит – все, кто останется, обречены на голодную смерть. Я так не желаю! Не хочу этого! Значит, надо молиться о том, чтобы батюшка забрал меня из этих опостылевших стен. Надо изо всех сил молить Господа, дабы поесть по-людски хоть раз в жизни!

– Княжна, – к моей кровати подходит наставница, в глазах которой я вижу затаённый страх. – За вами прибудут к вечеру, вам надлежит собраться. Вставайте!

– Да, – киваю я, с большим трудом поднимаясь на дрожащие ноги. Эх, не достанется мне вкусный обильный обед, а будет лишь прозрачный бульон с мертвечиной2. Обидно-то как, не смогла не укусить напоследок, змея подколодная.

Но делать нечего – надо собираться, а то за косу ухватит, чтобы подогнать. Любит именно эта наставница ногами пинать – дёрнет за косу, с ног сбросит и ножищами своими лежащую затем истопчет да накажет затем за неаккуратность. Гадина…

***

Отчего мнилось мне, что матушка али батюшка за мной заявятся? Ничего подобного… Вещи мои институтские со мной отправляются, а встречает меня в выходной комнате старик Мефодий – слуга наш старый. Именно он чаще всего приходит на свидания, гостинцы от родителей передаёт, а как матушка выглядит, я уже и не упомню. Узнав слугу, приветливо с ним здороваюсь и замолкаю, ожидая указаний, что дальше будет.

– Батюшка ваш, – произносит Мефодий с каким-то странным выражением лица, – повелел следовать вам напрямик в вотчину. Сами оне прибудут погодя.

Мне становится всё ясно. В то, что князь дочь свою видеть вовсе не жаждет, я уже готова поверить, но вот от матушки подобного не ожидала. Что же, мне указали моё место, и я это вполне понимаю, но могу только лишь подчиниться, потому как иначе ждёт меня голодная смерть. Может быть, хотя бы кормить станут.

Мефодий показывает мне на карету, а я читаю в глазах старого слуги жалость. Ему жалко меня? Вот причину этого испытываемого им чувства я вполне понимаю – мои родители побрезговали со мной увидеться. Не нашли времени или же сердиты за что-то – это неважно. Сама суть-то не меняется… Вот и я всё понимаю.

Устраиваюсь в посланной за мной карете, с удовольствием распрощавшись с наставницами. Внутри довольно мягкий диван, на котором можно и возлежать, но пока я не смею – нужно выехать из города, потому что страх невместного поведения всё ещё довлеет надо мной. Получить нотацию или же просто презрительный взгляд мне совершенно не хочется, и я держу себя в руках, не решившись даже поесть попросить. Голод мне за столько лет стал привычным, как и холод, потому я могу только терпеть и ждать, пока Мефодий догадается сам.

Карета медленно трогается с места; за исключением меня, она совершенно пуста – даже девки какой не предусмотрено, посему мне всё отлично понятно: это ссылка. Меня видеть совсем не желают, и причину этого мне не понять. По-видимому, меня решили удалить от светской жизни и всевозможных тревог, дабы сохранить в наивности своей до замужества, вот только наивность мы все скорей изображаем, ибо такого желают наши наставницы.

Я гляжу в окошко, ведь улиц города я и не видела почти никогда. Когда нас выводили в Таврический, он был пуст, людей я почти и не знаю потому. Всегда молча, строем по две – до церкви и обратно, а вот теперь я вижу через окошко жизнь, которой и не знаю вовсе.

Люди какие-то весёлые все… А нет, не все – вон кто-то плачет. Но я смотрю на это всё, вбирая глазами незнакомые улицы, разных людей – от лоточника до какого-то мужика с красным на груди. Он потрясает кулаком, явно что-то крича, но карета катится мимо. Тут моим вниманием полностью завладевает лоток с пирогами. Румяные, они будто манят, а голод внутри грызёт всё сильнее. Я стараюсь удержаться от слёз, ведь пообедать мне не позволили, отправив собираться, хотя что там у меня собирать…

Вот, наконец, и застава. Теперь можно вздремнуть, хоть есть не так сильно хотеться будет. Карета набирает ход, а я думаю о том, что меня ждёт.

Вот царя больше нет. И, насколько я понимаю, вообще нет, потому что царевич Алексей не решился примерить корону, точнее даже не корону, а регентство. Какое-то Временное правительство отменило финансирование Смольного института. Но это самая верхушка, что же делается у корней? Нас совершенно не учили ничему, кроме французского, музыки, танцев и домоводства. Немецкий я понимаю, но смогу ли говорить – сие неведомо, ибо с началом войны немка куда-то пропала. Притом каким-то образом у меня появилась революционная литература и толстенный том Маркса. Я не могу никак вспомнить, откуда всё взялось, ведь за нами следят постоянно. Но именно эти революционные книги заставили меня думать, хоть учение и оказалось… на деле произошедшее в тюрьме показало мне, что убить, унизить, насмехаться революционеры желают только потому, что я княжна, но это же не говорит о ереси всего учения. Спросить мне некого, вот и приходится пытаться делать выводы самой.

Господи, как есть-то хочется… Перед глазами стоят те самые пироги, а все мысли – дожить до ужина. Ведь не будут же меня морить голодом? Я просто надеюсь, что не будут. Хотя, учитывая, что меня выслали, кто знает… Может, от меня отреклись давно, а я просто того не ведаю? Вот привезут в вотчину, поселят в амбаре со свиньями да скажут, что там мне самое место?

От этих мыслей да от голода ещё я плачу. Просто не могу сдержаться, потому как дурно уже становится, но я должна вынести всё. Всё, что мне уготовано, повинна я вынести, ведь я пока что княжна, и уронить достоинство своё невместно мне. Я уговариваю себя потерпеть, несмотря на то что руки дрожат мелкой дрожью от мыслей о еде. Сейчас я бы согласилась на что угодно, даже на суп с мертвечиной. Да и просто на глоток воды, но нет у меня ни воды, ни мертвечины, ничего нет. Нужно терпеть, ведь и Господь многое вытерпел.

Карета движется по тракту, будто обезлюдевшему, но откуда мне знать, может, так и правильно? Слуга с кучером на передке устроился, и дела до меня нет никому. Именно это больнее всего – осознавать, что никому не надобна, будто заноза, торчащая из-под платья… Чтобы не думать об этом, я принимаюсь молиться. Да и то сказать, если мне суждено от голода погибнуть, так хоть с молитвой уйду, всё проще на Страшном Суде будет.

Между салоном и местом кучера есть маленькое окошечко, позволяющее взглянуть на то, чем они там заняты, и я, конечно же, любопытствую, тут же горько о том пожалев, ибо кучер с Мефодием трапезничают прямо на ходу. Они жуют что-то зажатое в руке у каждого, а я…

От увиденного слёзы текут сами. Первым моим желанием… С первым своим желанием постучать и попросить кусочек всё равно чего, я справляюсь. Хотели бы – сами предложили бы, а раз не предложили, значит, ждут моего унижения, моих слёз, моей боли, что очень хорошо показывает мне моё место. Неведомо мне, отреклись ли от меня, но дум по поводу юной княжны я совершенно точно ни у кого не вижу. Как будто и нет меня здесь.

Достав платок, я стираю слёзы с лица, стараясь удержать себя в руках, но выходит у меня не очень, ведь есть хочется, кажется, с каждым мгновением всё сильнее. Ни кучер, ни слуга не должны увидеть моего унижения. Хватит, наунижали меня в Смольном институте.

Господи, дай мне сил!

Подлость

За окном давно стемнело, и мне надо бы спать, но карета всё едет и едет, как заведённая. Еды мне так и не предложили, потому от рождаемой голодом боли я не могу уснуть, как кофулька какая. От этой же боли хочется плакать, но мне уже, кажется, совершенно нечем. За что меня мучают? Что я им сделала?

Вопросы эти безответны, но в тот самый миг, когда я уже почти совсем обессилеваю, раздаются выстрелы. Я знаю, что это выстрелы, потому что слышала их уже сегодня, и наставница тогда сообщила, что это стреляют. Выстрелы в этот раз, кажется, совсем близко. Карета резко останавливается, дверь её распахивается, и чья-то грубая рука хватает меня за платье, выдёргивая в темень непроглядную.

– Девка! – кричит кто-то очень страшный, а затем наклоняется надо мной косматой тушей. – Ну-ка, опробуем господского мясца, – утробно рычит мой кошмар, берясь своими лапами куда-то за лиф.

Я понимаю: это революционер, как тот, из тюрьмы. И сейчас он будет делать со мной всё, что обещал тот, кто приходит в мои сны, заставляя кричать. Платье трещит под его лапами, оно готово уже поддаться, а я чувствую – ещё немного, и случится нечто совершенно ужасное, но тут снова трещат выстрелы, отчего эта туша падает на меня, лишая дыхания. Я уже готова умереть от душного смрада, исходящего от революционера, когда какая-то сила сдёргивает его с меня.

– Девица, Ваше Благородие, – сообщает спокойный голос из тьмы. – Целая!

– Вот и хорошо, – вторит ему другой, в этот миг рядом появляется свет. – Карета, судя по короне, княжеская… Сударыня, – обращаются явно ко мне, – разрешите вам помочь?

Меня хватает лишь на кивок. В следующее мгновение я оказываюсь в чьих-то уверенных руках. Затем – как-то совсем без перехода – меня кладут на что-то мягкое, и в неверном свете фонарей я вижу спасшего меня рыцаря. Лицо его с тонкими усиками озабочено, но взгляд твёрд и уверен, в нём совсем нет похоти, на мой взгляд.

– Поручик Галицкий, – представляется он. – Не извольте беспокоиться, бандитам ныне не до вас.

– Княжна Вяземская, – представляюсь я, – Лада Александровна.

– Какое исконно русское красивое имя, – восторгается он и тем подкупает меня.

Оказывается, поручик возвращается домой с войны, потому услышал происходящее и поспешил, как настоящий рыцарь, на помощь. Он предлагает меня сопроводить, на что я, всё ещё дрожа от страха, немедленно соглашаюсь. Затем, задумавшись на мгновение, решаюсь всё же задать вопрос, ведь ему меня не любить пока не за что.

– Простите, поручик, а у вас не будет кусочка… хлеба? – запнувшись, спрашиваю я, сразу же зажмурившись, чтобы не видеть презрения на его лице.

– Бог ты мой, – слышу я голос ординарца. – Да она ж не кормлена совсем, в чём только душа держится…

– Так, давай покормим княжну Ладу… – я слышу улыбку в голосе офицера, но какую-то добрую, в ней совсем нет насмешки, и открываю глаза, чтобы в этом убедиться.

– Мне вас Господь послал, – шепчу я ему, на что он улыбается и как-то очень осторожно гладит меня по голове.

От этой ласки, сочтённой в другое время недопустимой фамильярностью, я замираю. Ведь меня впервые за очень долгое время кто-то гладит. Да вообще кто-то с ласкою относится впервые. Я едва сдерживаю слёзы. Поручик отчего-то тяжело вздыхает, а в это время откуда-то со стороны слышны странные, но совсем не страшные звуки. Спохватываясь, благодарю офицера за спасение от страшного революционера, отчего он начинает расспрашивать меня, почему я так решила, пока его человек накрывает импровизированный стол. Я сейчас чувств лишусь просто от запаха!

Я уже вполне доверяю моему спасителю, потому охотно рассказываю и о взявшихся не пойми откуда листовках, и о собрании, и о том, что последовало затем. О тюрьме и что именно там было. Меня слушают очень внимательно, кивая, после чего предлагают присоединиться к трапезе.

Вот тут мне очень нужно держать себя, чтобы не есть неподобающе, но душистый свежий хлеб совершенно лишает меня соображения. Я ем, улыбаясь, ведь мне совсем неважно, что мы в лесу, стол накрыт прямо на очищенной от снега поляне, у самого костра, а мужчина сидит совсем близко от меня. Он меня только что спас от страшной участи, поделился хлебом, так что я доверяю ему.

– Необычная история, – резюмирует офицер, оказавшийся Сашей. Он сам просит называть его по имени, на что я сразу же соглашаюсь, ответив подобной же любезностью. – Очень уж на театр смахивает.

– Я думала о том, – негромко признаюсь я, впервые увидев такой огромный кусок мяса, который денщик, он так называется, поручика пластает каким-то очень хищно выглядящим ножом. – Но зачем?

– Возможно, чтобы шантажировать вашего батюшку, – замечает Саша. – При этом вы путешествуете одна, очень голодны и испуганы. Странно… Василий, ну-ка глянь, может, дышит кто? – просит он своего человека.

Причём офицер денщика именно просит, а не приказывает. Это, наверное, необычно, но совершенно мне непонятно. Тот кивает и уходит куда-то в ночь, а я чувствую подступающий страх, не понимая, откуда он возникает и почему овладевает мной. Но затем денщик зовёт Сашу, и я ненадолго остаюсь одна, а затем приводит… Мефодия. Значит, он жив? Но почему тогда позволил…

– Говори, если жить хочешь, – каким-то равнодушным голосом произносит поручик, и слуга нашей семьи открывает рот.

Услышанное меня уничтожает. Кажется, нет пределу человеческой подлости, но мои матушка и батюшка, как вдруг оказывается, не хотят меня видеть, при том не желая брать грех на душу. Везут меня, как оказывается, совсем не в вотчину – меня в монастырь везут, чтобы запереть в нём на веки вечные. В этот самый миг мне кажется, что на меня обрушивается небо, а сосны будто подступают ближе, чтобы задушить меня. Я чувствую себя настолько раздавленной от открывшейся истины, что просто не могу ничего сказать, ибо, получается, бандиты меня спасли от участи монахини.

– Но за что? – восклицаю я.

– Видать, лишняя ты им, – пожимает плечами Мефодий, заставляя меня совершенно потеряться.

«Лишняя! Лишняя!» – набатом звучит в моей голове. Мне становится вдруг очень холодно. Вовсе не лёгкий морозец виноват в том, что я чувствую, мои ощущения совсем другие – будто сердце стремится остановиться навеки, ведь, получается, я совсем одна. Ненужная. Брошенная. Выкинутая, как старая кукла.

***

Мой рыцарь не обманывает моих ожиданий. Правда, я опять лишаюсь чувств, на этот раз от эмоций, поэтому не знаю, куда девается Мефодий. Я обнаруживаю себя в какой-то другой карете, лежащей на диване, а напротив сидит поручик. В груди моей пусто и холодно, что будет дальше, я просто не понимаю. Ведь мои близкие меня, получается, просто выкинули, как ненужную вещь.

– Я предлагаю поехать со мной, – произносит Саша. – Хочешь – невестой, хочешь – сестрой.

– Сестрой? – удивляюсь я, привставая с необычно мягкого сидения. – Но…

– Матушка тебя примет, а батюшка преставился давно, – объясняет мне поручик. – Ну ещё могу тебя доставить, куда скажешь.

Как будто он не понимает, что идти мне просто некуда. Впрочем, его предложение бесчестья не значит, ибо поступает он совершенно по-рыцарски. Оттого, наверное, я и соглашаюсь. Ещё, возможно, от страха, ибо у меня, выходит, и нет никого. Страх того, что офицер может со мной что-то сделать, притупляется пониманием: не для кого себя блюсти. Не будет у будущей монахини ни мужа, ни детей, а так хоть поживу напоследок. Ну а монастырь никуда от меня не убежит.

– Я согласна, – шепчу я в ответ, на что явно не сомневавшийся в моём решении Саша кивает.

– Тогда вещи из кареты перенесём сюда, – сообщает он, куда-то исчезая.

Я же раздумываю о происходящем, но мыслей у меня совсем никаких нет. Мне кажется странным происходящее, я будто сплю, потому что не бывает же таких совпадений в жизни. Но мой рыцарь ведёт себя совсем необыкновенно. Я таких и не встречала вовсе, потому опыта у меня нет, да и спросить, как выяснилось, совершенно некого. Получается, классная дама знала, недаром она так улыбалась.

Вот, кажется, живёт человек, дышит, что-то говорит, делает, а на деле мёртв он. Так и я сейчас, ведь подобной нелюбви я от матушки и батюшки совсем не ожидала. Была готова и к розгам, но не к тому, что последовало. Разве же можно так с невинным человеком? За что? За что? За что так со мной желают поступить?

Не выдержав, я плачу, плачу, уже не сдерживаясь. Мне уже не важно моё княжеское достоинство, моя честь становится лишь словом, сотрясающим воздух, потому как я сейчас всё равно что сирота. Никому не нужная, лишняя… Интересно, зачем я Саше? Мои мысли переключаются на него. Вот чьего мотива я не понимаю. Зачем ему идти на подобное? Ведь если батюшка узнает…

Но я уже согласна, поэтому карета отправляется в путь, а я успокоенно засыпаю, зажав в руке кусочек хлеба. Пока в моей ладони хлеб, я не буду совсем уж голодной, а к холоду я давно привыкла. Очень холодно у нас в спальнях, просто жуть как, особенно зимой. Сон накрывает меня с головой, а в нём косматое чудовище всё рвёт моё платье и никак не может его разорвать, отчего я от ужаса даже дышать не могу.

Просыпаюсь из-за сна, вмиг ощутив, что карета стоит. С трудом справившись со своим страхом, выглядываю на улицу. Мы находимся возле какого-то большого дома, вокруг пусто и нет никого. Я замираю, прислушиваясь к доносящимся откуда-то голосам, а в самой страх оживает – страх быть опять брошенной. Но я лишь слегка дверцу приоткрыла, чтобы услышать, ибо любопытно мне, о чём говорят медленно приближающиеся голоса.

– Наивная до дурости, – доносится до меня сказанное Сашиным голосом. Подозрение медленно крадётся в мою душу. – Потому у князя выбора нет.

– Нехорошее ты дело задумал, сынок, – слышится мне старческий голос. – А ну как заартачится, раз, говоришь, в монастырь её.

– Нет, матушка, – хмыкает офицер, представляющийся мне сущим рыцарем. – Её не в монастырь везли – запереть хотели, то правда, но не в монастырь, ну а «синенькая»3 всем по нраву, ты же знаешь. Оттого и получилось, как в романе.

– Всё же неправильно так… – вздыхает старуха, которую я почти вижу.

Но мне уже неважно, что именно я вижу, лишь то значение имеет, что услышали мои уши. Получается, рыцарь мой театр организовал, спектакль для одной зрительницы, на деле революционеры были подсадными, а Мефодий… за деньги? В груди моей разгорается жгучий огонь, не дающий ни вдохнуть, ни выдохнуть. Батюшка, выходит, не в монастырь меня хотел, а в вотчине запереть? Что же, разница невелика, но теперь представлявшийся мне героем офицер предстаёт совсем в другом свете.

Получается, он… он заплатил за мой испуг и теперь собирается и дальше лгать мне в глаза, ради чего? Я прислушиваюсь к тому, о чём говорится, чтобы понять – ради денег. Вся ласка, никогда доселе мною не испытанная, его доброта, все выглядящие чистосердечными приглашения – это ложь во имя денег. Огонь в груди становится всё сильнее, голова нестерпимо кружится, но я встаю с дивана кареты, чтобы выйти из неё прочь.

Я хочу посмотреть в глаза тем, для кого я не человек, а лишь мешок денег. Я хочу увидеть эти глаза, прочитать в них то, что слышат мои уши. Я видеть подлеца хочу! И вот я делаю шаг, привычно ступая голыми ступнями по снегу, отчего, должно быть, моя поступь и не слышна совсем. Наверное, поэтому Саша сильно удивляется, увидев меня и прервавшись на полуслове. Он смотрит мне в глаза, как и я в его, но не вижу там ничего – лишь холодный расчёт.

От этого холода огонь в моей груди разгорается ярче, сжигая меня, и я проваливаюсь в какую-то тёмную яму, на отхожее место похожую. Мне становится так мерзко и холодно на душе, что я будто исчезаю в ледяных водах невидимой реки, для того чтобы упасть в траву лесной поляны. Вокруг тепло, но не жарко, а я не понимаю, что происходит, – ведь февраль вокруг, откуда же летняя трава? От этого удивления даже не сразу осознаю, что на поляне я совсем не одна. Дама в чёрном, будто на посох, опирается на чёрную же косу, и осознание пронимает меня до печёнок. Это Смерть.

– Рановато ты, – замечает мне она, пока я тщусь подняться на ноги. – На пяток лет раньше прискакала, ну да не исправишь ныне ничего.

– Пять лет… – шепчу я. – Значит, всё равно убили бы…

– Вилами закололи бы, – любезно информирует меня Смерть. – Так что мучилась ты меньше, чем отмерено тебе, за то и будешь наказана.

– За что? За что? – выкрикиваю я. – Родители отослали! Рыцарь оказался подлецом! За что?

– За то, что ты есть, – страшновато ухмыляется она. – Ну да отмерен тебе путь в школу Ведовства, однако для начала выжить тебе надобно.

– В какую школу? – удивляюсь я, но ответа нет.

– Ступай, княжна, – напутствует меня усмехающаяся Смерть. – И помни: тебе выжить надобно, для того чтобы ведуньей стать. А пока…

Она бьёт своей косой оземь, отчего всё вокруг темнеет, мне становится вновь страшно и как-то голодно, но не так, как в пост, а как перед обедом, то есть терпеть можно. Я осознаю себя лежащей на чём-то мягком…

Партизаны

Я осознаю себя лежащей на чём-то мягком. Открыв глаза, понимаю, что лежу на краю села. Кажется, это называется «околица», хотя я не уверена. Медленно поднявшись, понимаю: я изменилась, как и наряд мой. Теперь на мне простое платье серого цвета, хлопковое или даже ситцевое, вокруг слегка прохладно, но не так, как в спальне, а сама я, по-моему, младше стала.

Кто я и где нахожусь, совсем не понимаю, нет у меня понимания происходящего, поэтому я медленно бреду в сторону села или деревни, ведь разницы я не знаю. На улицах ни человека, то там, то тут валяются мёртвые собаки, отчего становится всё страшнее. Я уже почти дрожу, но ноги меня сами несут в сторону чёрного дымящегося строения. В воздухе запах дыма и чего-то ещё, сладковатого такого.

Я подхожу к строению, когда одна из стен падает внутрь, подняв клуб пепла. Заглянув внутрь, вижу много пепла, а ещё что-то белеющее из-под него. Не в силах сопротивляться своему желанию, я тянусь к этому белому, сбрасывая с него пепел, и в следующее мгновение, осознав, что вижу, начинаю громко визжать. Изо всех сил я визжу, но никто не отвечает мне. А передо мной в недогоревших обрывках ткани лежат кости в пепле. Белёсые кости буквально светятся сквозь усыпавший их пепел. Тут бы мне и проклясть биологиню, но сути это не изменит – здесь сожгли людей. Кости на людские похожи, прямо как на том самом скелете, что нам во втором классе показывали.

Довизжав, я понимаю: надо найти еды и идти по дороге, чтобы найти других людей. Наверняка здесь побывали революционеры, ведь никого страшнее я не знаю. А ещё понять, почему у меня изменился голос, руки и платье. И как именно они изменились. Я поворачиваюсь, собираясь пойти по домам, при этом моим ногам явно дорога знакома, поэтому я просто потерянно бреду. Осознать увиденное у меня просто нет сил.

Войдя в какой-то дом, я застываю прямо напротив входа, ибо вижу на стене отрывной календарь. Обнаруженные на нём цифры просто не могут быть правдой, потому что отстоят от известных мне на двадцать пять лет. На календаре – двадцать четвертое сентября сорок второго года. Я смотрю, не отрывая взгляда, а затем опускаюсь на пол, чтобы не лишиться чувств.

Как такое может быть? Я сейчас должна быть глубокой старухой, а не маленькой девочкой! И что произошло? Почему? Ответов на эти вопросы у меня нет, зато, поднявшись, я обнаруживаю зеркало. Из зеркала на меня смотрит кофулька лет восьми, наверное, в простом платье, с испуганными глазами и явно недавно плакавшая. Светлые волосы выбились из косы, что заставляет сердце ёкнуть, ибо было бы мне за такое… Голубые глаза наполнены страхом.

В первую очередь я переплетаю волосы, чтобы не быть выставленной на посмешище, хотя я уже явно не институтка. Я, похоже, сирота. Опять никому не нужная и никому не важная. Но я в доме, и мне нужно решить: я остаюсь тут, или же иду к людям? Оставаться боязно, вдруг опять злые революционеры нагрянут. А у людей тоже, я же ничего кругом не знаю…

Наверное, раз я изменилась, то как княжна уже не выгляжу, надо ещё не вести себя так же, и тогда революционеры не будут меня есть? А может быть, это не революционеры, а кто-то более страшный? Но кто может быть страшней революционера? Почему-то мне не хочется знать, но, скорее всего, придется. Тогда мне нужно найти съестного, поесть самой и взять с собою, ибо кто знает, где найду я людей и насколько это будут люди. Не приведи Господь революционеры. Хотя сюда они скорей придут, значит, надо спрятаться.

Как-то необычно я рассуждаю, но спрятаться надо, а то появится ещё такой «рыцарь», чтобы попользовать невинную девицу и неведомо что со мной сделать ещё. Если календарь не обманывает, то я вокруг не знаю ничего, что люди сразу увидят. Значит, вспомню, каково мне было в институте первые месяцы и буду вести себя так же. Глядишь, и не будут мучить сиротку.

В доме, выглядящем так, будто тут толпа злыдней топталась, я нахожу платье, вполне мне по росту, затем суму и немного хлеба. Ещё нужно водицы набрать, но с колодцем я не справлюсь, потому решаю идти, как есть. Обуви у меня нет, но то дело привычное, потому как по снегу мы голыми ступнями бегать повинны были, справлюсь как-нибудь.

Вот только по дороге я не хочу идти, а то вдруг революционеры… Пойду-ка я сквозь лес, по тропинке приметной, а раз есть тропинка, то и люди найдутся наверняка, ведь кто-то её протоптал? Так думаю я, желая уже покинуть страшное жилище. Идти по другим домам не решаюсь, пуста деревня, совсем пуста, отчего боязно мне до дрожи. Проверяю ещё припасы, обнаружив луковичку и пару клубней картошки. Готовить их я не умею, но и так сгрызу, наверное.

И вот выхожу я из дома, чтобы направиться по виднеющейся средь деревьев тропке. Оставляя позади совершенно мёртвую деревню, я иду вперёд. В лесу пенье птиц, отчего я часто замираю, потому как не бывала я никогда в таких местах. Наверное, потому и устаю довольно скоро, решив присесть, передохнуть. Вокруг так тихо, хотя слышится похрустывание веток, а ещё пичуги разные поют, но нет никаких следов страшных революционеров, да и людей в целом.

Несмотря на то, что я к людям собралась, но пугают меня они… Вот доверила я себя поручику, а он подлецом оказался. Откуда мне знать, может, они все такие и любая встреча грозит мне бесчестьем. Как это узнать? Нет ответа на сей вопрос.

Посидев немного, я поднимаюсь, чтобы двинуться дальше по тропинке. Отчего-то устаю я быстро, да и страх больно кусает изнутри. Я совсем одна в непонятном месте, за моей спиной деревня, увиденное в которой я ещё не осознала даже. Я действую, куда-то иду, что-то ищу, но не понимаю совсем ничего, будто кто-то ведёт меня. А может, сам Господь хочет мне помочь спастись?

Подумав так, опускаюсь на колени, чтобы поблагодарить Господа за заботу обо мне грешной. Возможно ли так, что жизнь девочкой из черни… то есть народа, окажется лучше жизни княжны? Ведь, если я правильно помню, у них не было таких правил. Или я что-то не так поняла? В любом случае пока нужно идти вперед и надеяться на то, что меня защитит если и не пол, то хотя бы возраст. Очень уж напугал меня тот косматый, в который раз меня уже пугают… Может быть, лучше было бы в монастырь, но сейчас уже поздно о том говорить.

***

На третий день мои силы заканчиваются. Вчера не стало хлеба, который я растягивала, как могла, уже и картошку сгрызла, а ягоды трогать боюсь – не знаю, насколько они съедобные. А ещё – ничего не меняется, я будто на месте стою. И вот у меня просто заканчиваются силы. Сначала я плачу, а потом ложусь среди корней дерева какого-то и просто засыпаю.

Просыпаюсь оттого, что меня кто-то гладит. Очень ласково гладит по щеке, а я вдруг пугаюсь – вдруг это очередной «рыцарь». Вскинувшись, впрочем, вижу даму… Ну, девушку в необычной одежде. Она старше той меня, что была в институте, значит, выпускница уже, и я обязана подчиниться её указанию. Но она ничего не указывает, только ласково гладит.

– Тихо, тихо, – увидев, что я страшусь её, говорит незнакомка. – Я своя, Лидой меня звать, а тебя?

– Лада, – тихо отвечаю я, проглотив в последний момент «княжну», потому что вдруг она революционерка, откуда мне знать?

– Какое красивое имя, – ласково улыбается она мне. – Пойдёшь со мной?

– Ты меня есть не будешь? – так же тихо спрашиваю я, а она, посмотрев на меня, лезет в карман на груди и достаёт оттуда… хлеб.

– Вот, поешь, – протягивает она мне эту драгоценность. – Я не буду тебя есть, маленькая. Пойдём?

Встаю я с огромным трудом, держась за ствол. Сжав зубы, пытаюсь сделать шаг, но чуть не падаю, а в следующее мгновение оказываюсь у Лиды на руках. Она уговаривает меня не бояться и потерпеть, потому что там, куда она меня несёт, мне точно помогут. И мне почему-то хочется ей верить. Возможно, я просто устала, или же мне уже всё равно, но отчего-то мне хочется довериться этой необыкновенно ласковой старшей девушке.

– Ва-а-ань! – зовёт оно кого-то, и, кажется, кусочек леса придвигается ко мне. – Винтовку возьми-ка!

– Дитя… – удивлённо говорит кто-то, кого я боюсь. – Откуда она?

– Да понятно откуда, – тяжело вздыхает Лида. – Вишь-ка, всё платье в пепле… Как бы не на её глазах.

– Звери сущие, – вторит ей лес, и я согласна с ним.

Меня несут, но я не вижу куда. Вцепившись в одежду старшей девушки, просто зажмуриваюсь, чтобы не видеть того, что ждёт меня, ибо в спасение своё мне верится с трудом. Но несёт Лида меня аккуратно и всё уговаривает немного потерпеть. За то, чтобы она не выпускала меня из своих таких ласковых рук, я на всё согласна. Хлеб, данный мне, я съедать не спешу, а только сосу его, засунув в рот, отчего мнится мне, что голод отступает.

Нас к подобному никто не готовил и не учил, отчего чувствую я себя совершенно растерянной, решив довериться той, кто по-доброму со мной обходится, хоть это и необычно. Но меня несут куда-то, скрипят сучья, а потом вдруг становится слышен гул множества голосов, отчего я сжимаю кулаки, сильнее вцепляясь в незнакомую одежду Лиды.

– Здравствуй, Лида, – слышу я улыбку в новом голосе, звучащем совсем рядом. – Кто это у нас тут такой испуганный?

– Это Лада, тётя Зина, – откликается Лида. – В лесу нашли, только помыть бы её, но…

– Ох, маленькая, – я слышу ласку в этом голосе и распахиваю глаза, чтобы обнаружить себя в какой-то маленькой комнате.

Здесь земляной пол, да и стены, кажется, тоже. На двух лежанках, застеленных грубым покрывалом, как в институте, пусто. Лида держит меня в руках, сидя на стуле, а напротив неё сидит пожилая женщина. Вот она смотрит на меня так добро, даже не пытаясь забрать у девушки, что я всхлипываю. На меня никто так никогда не смотрел, совсем никто. Не обнимал, не гладил, не…

– А вот мы Ладушку сейчас помоем, переоденем, – улыбается мне тётя Зина. – Затем покормим, и поспит наша маленькая, пока Лида по делам походит. Доверишь мне?

– Доверимся тёте Зине? – спрашивает меня Лида. – Она хорошая, не будет тебя обижать, честно-честно.

Как-то совсем это по-детски звучит, но и я понимаю: взрослые всё равно сделают так, как посчитают нужным, и права голоса у меня нет. Я слышу, что говорят они совсем иначе, чем нас учили, значит, надо больше перенимать их манеру речи. А женщины говорят промеж собой, что от испытанного я могла и память потерять, что кажется мне выходом. Ведь происходящего вокруг я совсем не знаю, а такое объяснение намного лучше, чем любое другое.

Попрощавшись со мной и обещавшись вскорости быть, Лида уходит, а я остаюсь лежать в руках никуда не спешащей тёти Зины. Это женщина в возрасте, почти старуха, волосы её седы, глаза зелены, одета она в просторное простое платье серого цвета. Она очень улыбчива и сейчас просто даёт мне возможность к ней привыкнуть.

– А куда пошла Лида? – спрашиваю я, сразу же узнавая кучу непонятных слов.

Увидев, что я ничего не понимаю, тётя Зина начинает рассказ о том, что происходит вокруг, и получается у меня, что война не заканчивалась. Почему-то, говоря о столице, тётя Зина говорит совсем не о Петрограде, а о Москве. И вот эту Москву немец взять не смог, взамен принявшись убивать русских и всех других на тех землях, что захватил. Но те не стали, подобно баранам, ждать, а, подобно Денису Давыдову, принялись действовать. Лида, тётя Зина и другие – они партизаны, а вокруг немцы, желающие их убить.

Я не понимаю, как культурный, рыцарский народ смог опуститься до такого, но теперь именно немцы убивают таких, как Лида, тётя Зина и я, просто за то, что мы существуем. Мы для них животные. И вот этого понять я не в силах совершенно. Выходит, что за четверть века без Императора люди озверели, а враги оскотинились. И теперь, если попадусь, меня убьют. Могут просто убить, а могут собакам скормить.

И хотелось бы не верить, но тётя Зина говорит обо всём таким обыкновенным голосом, как будто для неё это положение вещей вполне обыденно. Слышать это невозможно, совершенно невозможно для институтки. Но я уже не совсем институтка, ведь я познала отказ от меня матушки и батюшки да подлость того, кто повинен был рыцарем быть. Русский офицер показал себя подлецом.

Увидев, что я успокоилась, тётя Зина велит кому-то бадью подать, а затем, аккуратно раздев меня, принимается купать. Несмотря на то, что в моих силах проделать всё самостоятельно, она не позволяет мне этого, обращаясь со мной, как с малышкой. И оттого как-то очень тепло и хорошо мне делается. Спокойно на душе становится от тёплых ласковых рук, к которым я буквально льну. Так приятно, оказывается, когда обнимают…

Мама Лида

Меня называют Ладушкой и обнимают. Это так приятно и как-то очень тепло, что я даже расслабляюсь внутренне. Убедившись, что я не знаю ничего из происходящего, надо мной почему-то совсем не смеются, хотя я и готова к тому, ведь в институте я точно стала бы объектом насмешек, – вовсе нет! Мне рассказывают, со мной занимаются. А ещё оказывается, что у партизан дети есть, и вот они «берут шефство» надо мной. Что это такое, я с ходу не понимаю, но мне объясняют.

– Ты многое забыла, – сообщает мне строгая девочка двенадцати лет по имени Вера. На шее у неё повязан красный галстук, явно с каким-то смыслом, но я просто не ведаю, с каким. – Мы тебе всё расскажем, что-то даже покажем и вспомнить поможем.

– Колотить будете? – обречённо спрашиваю я, но Вера так явственно удивляется, а потом другие дети обступают нас, принявшись рассказывать.

И вот тут я понимаю, что нам лгали. Всю нашу жизнь в институте нам просто лгали, или же Смольный институт был в какой-то другой России. Они совсем не выглядят бедными или забитыми, а рассказывают такие вещи, которых я себе доселе и не представляла. А ещё… Внезапно выясняется, что в Смольном институте нас наукам не учили вовсе, но вот узнав, что я умею шить, меня приставляют к делу. Не заставляют, а просят о помощи, отчего я много плачу.

Я очень много плачу здесь первые дни, потому что не представляю такого тепла к совершенно чужому человеку, а для этих людей я будто родная, особенно для Лиды. Мне иногда так хочется, чтобы она была родной на самом деле. Возникшее странное желание назвать её мамой я подавляю с трудом, а Лида заботится обо мне, как никто и никогда! И тётя Зина ещё – она столько сказок знает! Я последнюю сказку слышала очень давно, а она сажает нас, младших детей, подле себя и рассказывает сказки. И Лида ещё…

Моё сердце каждый раз замирает, когда Лида «на задание» уходит. Ни учиться, ни есть, ни спать не могу, просто сажусь и жду её. Могу и весь день прождать, чтобы затем кинуться навстречу ставшей такой родной девушке. И она принимает моё… обожание? Нет, это совсем не то обожание, что было в Смольном институте, я просто чувствую Лиду родной.

А ещё песни… Господи, какие у них песни! И народные, и не только, яростные, зовущие на бой, отчего я постепенно забываю то, чему меня в Смольном институте учили, уже с удовольствием запевая с другими ребятами эти необыкновенные песни. Потому что я здесь получаюсь не одна – рядом друзья и подруги. Тётя Зина и Лида, которую мне всё чаще хочется назвать даже не матушкой, а мамой.

Я и не знала, что такое настоящая мама. Мне это здесь показали. Женщины отряда, ласковые со своими детьми, но и строгие, когда нужно, они показывают мне, какой должна быть мать, и я вижу всё это в Лиде, начав её про себя называть мамой, – ведь, получается, у меня никогда такого не было. Никогда не было той, что готова на многое ради меня. Чтобы я жила, улыбалась и задавала глупые вопросы. Как объяснить сие, как рассказать? Нет у меня подобных слов, не научили меня этому.

Я обживаюсь в отряде. Партизаны борются против зверей, которым надо, чтобы не было славян. Мы сейчас в Белоруссии, её называют по-разному, да и язык разный у партизан, но я стараюсь запомнить побольше. А ещё меня расспрашивают о «родной» деревне, но я почти ничего не могу рассказать, потому что даже названия её не знаю. Да и где бы я увидела его? Но на меня не сердятся, не ругают, не наказывают, только гладят и обнимают, отчего хочется плакать.

– Вишь-ка, Вера, сиротинушка наша Ладушка потеряла всех, значит, – слышу я объяснения тёти Зины. – А детям очень нужно, чтобы их любили.

Это объяснение заставляет меня задуматься. Я вспоминаю Смольный институт и не понимаю, за что нас лишили родительской любви. Получается, права тётя Зина – мы сиротами все там были даже при живых родных. Отдать своё дитя… И тут я начинаю расспрашивать о том, насколько нормальной была моя прошлая жизнь. Я спрашиваю и Веру, и тётю Зину, не выдавая впрочем, что жизнь была моей, но им объяснения не нужны.

– Дяденька комиссар, – обращаюсь я ко второму человеку в отряде, никогда не отказывающему в разговоре. – А правда ли, что бывают подсадные революционеры?

Мне совестно, конечно, обманывать, но он объясняет себе сам, поэтому рассказывает мне историю Революции. Вот прямо так, с большой буквы, и уж как хорошо говорит, я всё с первого раза понимаю. Вот просто всё-всё понимаю, отчего мне становится спокойно на душе, но при этом я осознаю, что вся история с литературой очень дурно выглядит.

Смольный институт – закрытое ото всех заведение, как я смогла попасть на собрание, когда нас не выпускают никуда? Откуда взялась литература, если сторожа не спят? А комиссар рассказывает историю одной революционерки, которой сначала подбросили литературу, а потом заперли в тюрьме с мужчинами, заплатив тем за надругательство. Нехорошим людям нужны были деньги от родителей девушки, не наложившей после себя руки, а ставшей какой-то «бомбисткой». Она убила всех обидчиков своими руками. Эта история так созвучна моей… Ведь батюшка очень богат, а всё случилось в январе, значит, могло и со мной быть подобное…

Здесь, в отряде, необыкновенные люди, и у меня появляется настоящая мама. Лида меня принимает, как собственное дитя, как другие женщины своих. Но и меня не отделяют от других детей, заботясь так же. И это просто необыкновенно, потому как такой жизни я и не знала никогда, желая здесь навсегда остаться. Но вот один случай…

– Ладушка, не плачь, – останавливает меня тётя Зина, когда я бросаюсь навстречу носилкам, в которых лежит бледная Лида.

– Мама! – кричу я, не помня себя. – Мамочка, не умирай!

– Тише, маленькая, тише, – успокаивают меня, а я даже не плачу, я реву просто от страха потерять Лиду.

– Я не умру, малышка… – сквозь силу произносит мама Лида.

Я сижу с ней день и ночь, потому что увести меня просто невозможно, ухаживаю за своей… мамой. Я теперь понимаю: Лида – мама! И я не дозволю, чтобы она умерла. Когда она спит, я тихо молюсь, прося Господа об исцелении. Тётя Зина гладит меня, а я всё молюсь и плачу, а потом, когда та просыпается, вытираю слёзы, помогаю с повязками и кормлю самого близкого своего человека. Мою обретённую маму.

***

Поправившись, мама Лида меня гладит, берёт с собой, рассказывая о ягодах и грибах окрест. Она полностью принимает тот факт, что она моя мама. Моя речь меняется, я уже не стремлюсь говорить исключительно правильно, потому что все вокруг иначе же разговаривают, а отличаться прямо настолько мне не хочется. Желания у меня совсем другие – быть рядом с мамой, помочь ей, да и остальным. Хотя в этом отношении всё в порядке – я штопаю и шью одежду для своих товарищей из отряда, даже и не задумываясь, что делаю. Вышивать тут не нужно, а вязать не из чего, так что хоть в чём-то я в помощь.

– Какая молодец, Ладушка! – тётя Ира искренне меня хвалит. – Так аккуратно подшила! Просто умница!

Попробовала бы я в институте неаккуратно заштопать чулок. Стояла бы за чёрным столом под насмешливыми взглядами, пытаясь не сгореть от стыда. А тут меня совсем не ругают, а только хвалят. За что угодно хвалят! И от этого я себя совсем не ощущаю неправильной, а вовсе наоборот, мне очень тепло и хорошо, и работать хочется больше, только чтобы похвалили, потому что это так волшебно!

Время пролетает как-то очень быстро, вот уже и зима наступает. Откуда-то появляются тёплые вещи даже для меня, и в них действительно тепло! В землянках тоже тепло и как-то очень уютно, а к нам приближается сорок третий год двадцатого столетия. Все мечтают о том, как однажды придёт Победа, а я, став ощутимо младше, вижу её уже высокой статной дамой, что войдёт в нашу с мамой землянку, возьмёт нас обеих за руки и отведёт в волшебную страну, где нет ни врагов, ни палачей, ни карателей.

Я уже очень хорошо представляю себе, что это такое – каратели, палачи, фашисты. Мне мама, ребята и дяденька комиссар уже всё рассказали. Да, я стала младше, но пока меня тут не было, на землю звери пришли. Я теперь знаю, какие они, эти звери, чего хотят и почему им попадаться нельзя. Какой же дурочкой я была, когда думала, что революционеры страшные…

Немцы перестали быть культурными людьми, принявшись убивать всех, кто на них не похож. Они хотят убить и нас, и маму Лиду, и тётю Зину, но не за что-то, а просто так. Вот хочется им, и они мучают, жгут, убивают… У Веры, которая пионерка, это такая организация, маму насмерть забили на её глазах, она сама едва убежать сумела. Когда Вера мне рассказывает о палачах, у неё глаза очень страшные становятся. Для неё немец только мёртвым может быть. Только мёртвым. От этих рассказов ужасом пробирает меня всю.

Но время идёт, я втягиваюсь в размеренную жизнь отряда, уже зная, что рождества и дня ангела здесь боле не празднуют, зато Новый год стал уже основным праздником. А ещё с Господом у партизан непросто всё. Молиться умеют, но… я понимаю их. Как же Господь Бог допустил такое? Как? В своих молитвах я молю Его защитить мамочку, хоть и понимаю, что от зверей наш добрый бог не спасает почему-то. Батюшки тут нет, спросить некого.

Новый год наступает очень для меня неожиданно. Мы, дети, все вместе украшаем ёлочку. Шаров красивых у нас почти что и нет, зато есть бумага, можно фонариков наделать, а ещё патроны, гильзы. Из них тоже украшения получаются красивые. Я замираю в предвкушении, потому что этот праздник для меня становится таким впервые. Мы идём вокруг ёлочки в хороводе, а потом выходит Дед Мороз! Он совсем такой, каким я представляла его себе. Расспрашивает каждого, дарит подарки и сладость ещё протягивает, а я просто плачу, потому что волшебство же настоящее. Так подумать, вокруг война, бродят страшные, дикие звери, а у нас тут самое настоящее волшебство.

Я получаю пуховый платок от мамочки. Господи! Мне мамочка дарит платок для того, чтобы я не мёрзла! Она меня от холода защитить хочет, а я не могу сдержать слёз, вспоминая холодные спальни института или бег голыми ногами по снегу. Но мама, настоящая, волшебная мамочка желает, чтобы я не замёрзла. Господи…

А дядя комиссар дарит мне… куклу. Кажется, это моя первая в жизни кукла, совсем как настоящая девочка. Она смотрит на меня, а я на неё, понимая, что холоду больше нет места в моём сердце. Волшебный, просто необыкновенный праздник будто вытесняет кошмары из моего сердца, а я прижата к мамочке, потому что раньше такого не знала.

– Садитесь за стол, – улыбается тётя Зина.

Стол ломится от угощения, но именно в этот день я узнаю волшебную сладость, коей никогда не пробовала раньше. Кажется, обычный хлеб, на нем масло и сахар, но он будто волшебный, гораздо сказочнее любого эклера либо торта, коих в нашем меню и не было – только в мечтах. А тут хлеб, масло, сахар – и мамочка рядом, гладящая меня, улыбчивая. Мама…

Наутро, когда праздник закончился, я была вся под впечатлением, не в силах прийти в себя. Во сне рядом лежала и кукла, как воплощение праздника, а совсем рядышком мама. Это навсегда стало символом счастья для меня.

На следующий день мамочка вновь уходит на задание, а я сижу, молясь о ней. Все уже знают, что, пока она не вернется, меня лучше не трогать, потому как все мои мысли – там, с ней. Я просто не могу иначе.

– Лиду больше не посылать, – слышу я строгий голос за собой и, ойкнув, поворачиваюсь.

За мной стоит дяденька командир и комиссару что-то говорит. Я прислушиваюсь, начиная улыбаться, – они обо мне заботятся! Я им никто, а они тревожатся, потому как, если что с ней, я погибнуть могу же! Я уже хочу возразить, сказать, что всё понимаю и смогу ждать маму, сколько нужно, но командир просто качает головой, заставляя меня всхлипнуть. Они здесь волшебные все.

Мамочку действительно больше не посылают на задания, отчего она совсем не сердится, потому что всегда найдётся, что делать, как же иначе-то? Взамен она меня время от времени за ягодами в лес отправляет, зная, я не заблужусь. Вот она направляет, я выполняю все-все наказы и возвращаюсь, чтобы обнять её, рассказывая, как я её люблю.

– Ладушка, малышка, принеси ягодок, пожалуйста, – просит меня мамочка. Она знает, что я найду под снегом и траву правильную, и ягодки, с осени оставшиеся. У нас раненые, им нужно.

– Да, мамочка! – соглашаюсь я, обнимаю её на прощанье и иду в лес.

Вот так настаёт самый чёрный день моей жизни, хотя в тот миг я о том ещё не ведаю. На дворе опять зима, как и тогда, в далёкой уже жизни, я выискиваю травки да ягодки, когда слышу взрыв. Это громкий такой «бух», а потом лес наполняется стрельбой, отчего я падаю в снег, как мамочка учила. Сначала я мечусь, конечно, а потом падаю, моля Боженьку, чтобы мама выжила. Я молю его изо всех сил, а когда стрельба утихает, вскакиваю, чтобы изо всех сил мчаться к лагерю. Ужас и паника накрывают меня с головой, ведь я боюсь самого страшного. А в лесу неожиданно становится тихо. Он будто вымирает весь, отчего я чуть не падаю, но выскакиваю на поляну и замираю в оцепенении.

С припорошенного снегом лица прямо на меня смотрят мёртвые мамины глаза.

Фашисты

Наверное, я умерла с мамой. Дальше я вижу тела и тёти Зины, и дяди комиссара, и даже девочки Веры. Пионерка выглядит так, как будто… как будто над ней надругались. Других детей я не вижу, но это не значит, что их нет. Я понимаю: моя жизнь закончилась.

Дальнейшее отражается во мне отдельными картинами. Вот я бреду сквозь лес куда-то. Вот выхожу на дорогу. Но мне всё равно, меня просто нет, только маленькая девочка Ладушка скулит от невыносимой боли где-то внутри меня. Я не могу этого выдержать, ведь теперь у меня нет совсем никого, а жить совершенно бессмысленно. У меня нет сил бороться с палачами, отчего я просто хочу туда, куда ушла мама.

В себя меня приводит боль. Кто-то очень страшный в чёрной форме хватает меня за волосы, резко дёргая за них. Он хочет истоптать меня сапогами, я знаю это, но мне всё равно. Взамен что-то свистит, и приходит дикая, жуткая боль, от которой я визжу изо всех сил. Я визжу, потому что со страшным свистом ко мне приходит желание спрятаться, исчезнуть, но это невозможно, а боль намного сильнее той, что я испытала в институте. От происходящего я лишаюсь чувств, но затем вдруг оказываюсь в какой-то стучащей коробке. Тут много людей, меня держит на руках какая-то женщина, но я не понимаю, что происходит, будучи не в силах, кажется, и пошевелиться.

– Очнулась, маленькая, – говорит мне эта женщина. – Правильно я тебя отбила.

Я не понимаю, о чём она говорит и где я нахожусь, но незнакомка гладит меня совсем как тётя Зина, отчего я догадываюсь – я у своих. Но на заданный вопрос я получаю другой ответ.

– Нас везут в лагерь, – отвечает мне она.

– Чтобы убить, – заканчиваю я за неё, на что она кивает.

Я слышала рассказы об этих лагерях и знаю теперь, что совсем скоро окажусь с мамочкой, и эта мысль наполняет меня радостью. Я даже робко улыбаюсь, но двигаться почти не могу, очень мне больно от попытки даже. Я, впрочем, не пугаюсь, страх, кажется, умер, потому что впереди ничего хорошего меня ждать уже не может.

– Я не могу двигаться? – спрашиваю я эту женщину.

– Избили тебя сильно, малышка, – вздыхает она. – Уж не знаю, отчего так озверел фашист проклятый…

Это не ответ, но меня он удовлетворяет. Мне просто всё равно, остаётся только надеяться на то, что смерть будет быстрой. Я вспоминаю слова Смерти о том, что мне нужно выжить, чтобы в какую-то школу попасть, но при том понимаю: я уже не выжила и мне всё равно, что будет.

Поезд идёт день, затем ночь, потом он останавливается. Всех выгоняют из вагонов, и, почти упав вниз, я вижу полосатых мужчин, рванувшихся к нам, но страшные чёрные, кажется, не имеющие даже лица существа, громко крича по-немецки, отгоняют тех длинными плётками, от ударов кто-то даже падает. Но затем нас куда-то гонят, гонят, а сзади раздаётся собачий рык, лай и дикие чьи-то крики. Лай приближается, я понимаю, что это значит, потому от животного ужаса бегу, не чуя ног – откуда только силы взялись – такой смерти точно не хочу.

Я не понимаю, что происходит, но свой конец осознаю – страшное место, где, как рассказывали, заставляют раздеться, а потом начинают бить, пока не убьют. А кто выживет, тех всё равно сожгут. Или газом задушат. Поэтому совсем скоро будет очень больно, а потом я встречусь с мамочкой там, где нет карателей и палачей. Я совершенно точно с ней встречусь, а ради этого можно всё-всё вытерпеть.

Нас заводят в какой-то дом, сразу же по-немецки скомандовав раздеться. Я не желаю раздеваться, но, видимо, моё желание никого не интересует, потому что сразу же приходит дикая, раздирающая боль, сквозь которую я уже вижу очертания той самой полянки, где была Смерть. Значит, осталось потерпеть совсем недолго.

Но тут меня хватают за волосы и куда-то волокут, а потом бросают на пол. Я пытаюсь отдышаться, хотя от боли даже думать не способна. Зачем они меня сюда кинули? Меня решили убить как-то иначе? Я пытаюсь дышать, даже пошевелиться, но едва не лишаюсь чувств от этой страшной, будто рассекающей меня пополам боли. Что со мной сделали?

1 Так называли младших воспитанниц из-за коричневого цвета формы.
2 Так воспитанницы называли суп, в котором плавала лишь рыбья голова. Питание смолянок было в целом довольно скудным.
3 Пятирублевая купюра в царской России.
Продолжить чтение