Вещая моя печаль. Избранная проза
* * *
© Мишнёв С. М., 2024
© Ксения Тимофеевская, фото на обложке, 2024
© Издательство «Родники», 2024
© Оформление. Издательство «Родники», 2024
* * *
Издание подготовлено к печати при поддержке главы Тарногского округа Кочкина Алексея Витальевича
Издательство выражает благодарность члену Союза писателей России Александру Силинскому за помощь в подготовке книги к печати
Мишнёв Станислав Михайлович
От составителя
Станислав Михайлович Мишнёв (1948–2020) родился в большой крестьянской семье Мишнёвых в деревне Ярыгино Шебеньгского сельсовета Тарногского района Вологодской области. После окончания Шебеньгской школы учился в Великоустюгском сельхозтехникуме, служил в армии, окончил Вологодский молочный институт. Жил в деревне Старый Двор Тарногского района Вологодской области. Вся жизнь его была связана с родным краем. Станислав Мишнёв – член Союза писателей России, автор книг «Последний мужик» (1998), романа «Персть земная» (2000, газета «Кокшеньга»), «Яшкино просветление» (2002), «Из разного теста» (2005), «Пятая липа» (2005), «Вот так и живём» (2008), «Пасынки» (2011), словаря «Тарногский говор» (2013) и других. Печатался в коллективных сборниках «Под Большой Медведицей» (1990), «Светлые души» (2008); в журналах «Слово», «Роман-газета XXI век», «Север», «Вологодский ЛАД», «Библиополе», «Берегиня дома твоего», «Наш современник». Трижды лауреат Всероссийской литературной премии имени В. М. Шукшина «Светлые души», лауреат Международной премии «Филантроп» за 2008 гов номинации «Проза», лауреат Всероссийской литературной пре мии имени В. И. Белова «Всё впереди».
«Мир моих сочинений, – писал Станислав Мишнёв, – это северная русская деревня. Вырос я в деревне и хорошо познал колхозную жизнь; работал механиком, инженером, секретарём парторганизации, трактористом, комбайнёром, бригадиром; подобно сотням, оказавшихся не у дел специалистов, „дотягивал“ стаж кочегаром на ферме…». В произведениях писатель отражал проблемы и радости земляков – простых людей, живущих и работающих на земле. Живой язык, образность речи, красочные и ёмкие описания природы, философский подтекст повествования – отличительные черты творчества С. Мишнёва. В последние годы в его творчестве появились исторические повести, рассказы и сказки.
Станислав Мишнёв был способен угадать типичное как в судьбе отдельного человека, так и в жизни нации; обыденное, мирское под его пером совершенно преображалось. «Писатель Станислав Мишнёв – достойный продолжатель традиций Василия Шукшина и Василия Белова в русской литературе, – отмечает критик, доктор филологических наук Людмила Яцкевич, – с художественной проницательностью он воссоздаёт в произведениях духовную брань в душах своих героев-крестьян, раскрывает их мудрость или безумие в трудных, нередко очень тяжёлых, ситуациях, которыми так насыщена жизнь русской деревни… Тяжело читать рассказы С. Мишнёва, но в них нет либерального презрения к русской судьбе, а есть ясный взгляд на то, как было и есть на самом деле».
«В уходящем дне, – признавался писатель, – всегда есть что-то печальное, влекущее и чарующее, незаконченное, незавершённое, иконописное. Стою на росстани на краю поля – дорога на две руки… За спиной моя бедная, разорённая деревня… мои глаза становятся острыми и, словно впиваясь то в мелькнувший вдалеке свет, то в пролетающего жука, силятся на всю оставшуюся жизнь запомнить всё, взять с собой всё. Я жадный – всё!.. В обмен на будущее – непознанное и светлое, забрать омытое слезами отжившее, лукавое и проклятое настоящее. В эту минуту душа переполнена особым чувством, нотой искреннего удовлетворения, любви к своей униженной России, и название этому – Вечность».
Станислав Михайлович Мишнёв ушел из жизни в светлый день Христовой Пасхи, 19 апреля 2020 года. Писатель оставил неизгладимый след в душах каждого, кто его знал, кто читал его книги. Его честность и порядочность, скромность, жизнерадостность, энергичность, добрая душа и отзывчивое сердце были и останутся примером для многих поколений тарножан, русских людей.
Письмо другу
(Вместо предисловия)
Друг мой!
Храни тебя Бог!
Опять теребишь меня: «Пиши». Надо! Согласен! Пока жив человек, он частица великого и бесконечного мира. Кажется, я сросся сердцем с деревьями и цветами, с бесхозными разваливающимися домами, со снегом, с одиночеством: могу часами лежать, смотреть в небо, наблюдать за одиноким ястребом, парящим в облаках, а вокруг что-то шевелится, ищет дорогу к солнцу, дышит, перекликается… спрашиваю себя: а что является мерилом мужицкого достоинства? И отвечаю: отношение к земле. Так и пиши: велю себе о ней, кормилице нашей! Только это сближает прошлое с настоящим. И, подумав, отрезвляюсь: ты же старый, больной старик, а деревня… эх, деревянная ты моя, «кривой да пегий» остались в деревне.
Когда мне было лет пятнадцать, я смеялся над стариком Николаичем: летом по деревне в валенках ходит. «А то, паря, худая свинья и в Петров день озябла. Доживё-ёшь до моих годов, вспомнишь». Дожил… мёрзнет левая нога, тоскует. Суну под одеяло грелку, ноги прижму к ней, мучаюсь, мучаюсь, то ногам жарко – одеяло комом сдвинул, то – как поддувает… едва усну.
Этим годом в деревню приехала гостить или обживаться одна семья: грузная, пожилая, накрашенная, в золоте женщина – по слухам, работает в банке, её дочь, зять – самоуверенный тип, ростом под два метра, и девочка шести лет. Взгляд у парня суровый, даже отрешённый, любит теребить рыжеватую бородёнку Задумали копать колодец. В районной газете нашли объявление, что фирма «Колодец дёшево и сердито» копает быстро, за работу берёт «ну просто смешные цены». Я на ту пору бреду деревней, на деревне «тихо лето» – изрусела деревня народом.
Солнце жжёт, не шелохнет листок на берёзе. Летит машина, звук такой, ровно орду бесов засунули в железную банку. Приехал из фирмы лысоватый молодец, на ногах сапоги-бродни. Стал из салона вылезать – дверка отвалилась. Дверку на место ставит, кулаком хлоп – как с завода! Матом: «Свою бы на сварку… а тут, фашисты-гады… сплошная химия!..» Берёт проволоку согнутую буквой «г», и говорит: «Заказ принят. Предоплата 70 % – такое наше условие. Через три дня гоним сюда технику. Самое главное в нашем деле что? – магнитная энергетика. Нужно найти точку… – ладонь ребром кладёт на ладонь. – Восемь на восемь…» – «Короче, Склифосовский», – оборвал очень умного «фирмача» двухметровый детина. И тут «Остапа понесло»: «Люблю, понимаете, витиевато изложить мысль, – соглашается „фирмач“. – Режем диагональ». А я стою поодаль – чудеса! – батогом подпираюсь, женщина смотрит, дочь смотрит, девчонка сидит на шее папы. Огород стоит в лопухах. Море дикой травы. Медвежьим бродом «фирмач» пробрёл до поваленной соседской изгороди, потом обратно, на яркое солнце глянул, на почерневшую от времени стену избы, где-то на средине огорода бьёт ногой землю: «Есть! Три эрстеда, и не меньше! Во, как провернуло руку!»
Детина принёс ему гнилой кол. Кол кое-как воткнули в землю. «Теперь вертикаль!» Опять побрёл и к этой вешке вышел. Ликует: «Больше пяти эрстедов!» – «Сколько колец заказывать?» – спрашивает зять. «Фирмач» и раз, и два, что жеребец-семилеток лягнул ногой землю, виновато говорит: «Не откидывает. Мне бы…» – выразительно бьёт себя по горлу ребром ладони.
Женщина поднесла «фирмачу» графинчик, налила стаканчик. Тот выпил, занюхал кулаком, и как почал бить ногой землю, аж корни лопухов полетели. «Откинуло! С седьмого кольца откинуло!»
У меня челюсть отвисла: надо же! Даже ноги в валенках вспотели. А раньше, сказывали, как только не ухитрялись место определить, как на воду наткнуться. И яйца сырые под горшок клали на ночь, и шубу расстилали – отсыреет ворс или нет… а теперь стакан водки на лоб, да давай пинать…
Ага, думаю с каким-то злорадством, на семи метрах! И на кой он леший вам сдался, этот колодец, три огурца полить? У соседей выше лет сто назад копали колодец, прокопали двенадцать аршин, а до воды не добрались.
И тут не доберутся!..
…Не пряча горечь, надо сказать честно: молодой писатель – это перевес будущего над прошлым. Старый мерин мирно жуёт свой пенсионный овёс, не бьёт копытом, призывно не ржёт, взывая к прелым далям, что разве иногда, под настроение, от ушей до хвоста пробежит по его телу искра – слабенький романтический импульс в сочетании с трезвым знанием практической (ТОЙ!) жизни, да и погаснет. Стареем, друг мой, стареем. Как найти с читателем новый тон разговора, диспута, убедительный прямой и доверительный тон, ведь писатель – не эксперт, он не знает ответы, которые ставит перед ним завтрашний день?
Старый писатель, как ни старается заглушить в себе обиду, но не удаётся: он не прощает жизни слома – наше поколение и поколение наших родителей власти не приняли в расчёт в царствование Бориса, не принимают и теперь. Мы – лишние. Половине мира, некогда дурившей нас строительством коммунизма, можно списать миллиардные долги, а со своего «русака» можно снять последнюю рубаху, он стерпит всё. Наше поколение не пойдёт в толпу, расталкивая локтями, мы ещё живём по принципу «Человек человеку – брат».
И ужели верно, что под солнцем, которому все обязаны жизнью: и маленькая козявка, и корешок, и гений, кто угодно, – от Адама до изгоя, – всё суета и томление духа?! А может, это чувство лёгкой грусти, бесконечная ценность жизни, антитез «прошлое-настоящее», чувство сопереживания, нежелание смириться с бесследным уходом в никуда?..
Что-то жёсткое, крутое встаёт в горле: надо писать, а не хочется. Ни строчки, ни полстрочки. Вроде бы и не стоит над душой чеховская нянька, никто никого не учит писать, и тему всяк выбирает сам, есть у тебя умение соединять всё открытое тобой воедино, расположив на иерархической ценностной лестнице или нет, а как задумаешься над жизнью, станешь воплощать осмысление действительности… не подъёмно! Шальное наше время!
Люди будто знают (а как не знать, на это есть «ящик» и всеядный интернет!), куда они спешат, зачем отдаются течению жизни, куда их вынесет поток и о какие камни ударит. Мне кажется, человек уже давно не спрашивает сам себя: «Кто я?» А ведь человек – это очень маленький корешок, основание могучей в будущем корневой системы, что питает державу нашу. Для кого писать? Или народ наш по-прежнему «самый читающий в мире?» Увидит свет твоя «писанина» или нет? Поговаривают, что скоро в школах исчезнут учебники – а зачем они, если всё можно найти в интернете?..
Лет сорок назад много приезжало в деревни отдыхающей родни. Раскладушки с потолков доставали, прямо на улице ставили и блаженствовали целыми днями под родным небом. Под вечер на берегу реки горели костры, орала музыка, а усталый, изъеденный комарами и мухами деревенский житель с тревогой ждал завтрашний день: как да дождь? Столько ещё сена выставить надо… Деревенские жители завидовали горожанам: мы-де бьёмся как рыба об лёд, а они!.. «Уробились, пашные… ишь, пузы вывалили…»
Нынче в деревню из городов загорать не едут. Зря. Нынче к ним присоединились бы и деревенские старики да старухи; коров нет, овец нет, всё хозяйство «на спичке» – что разве петух на чьей-то изгороди пропоёт здравицу Господу…
В райцентре один преуспевающий господин завёл лошадь. Увидят ребятишки, сбегутся – о, лошадь! Живая, настоящая! Сколько радости, смеха, открытий! Господин посадит мальчика на лошадку, дозволит озорнику побить пятками бока лошадке, ссадит – гони, малыш, денежку! Кажется, не далёк тот день, когда учитель выведет класс «в поле» – корова мычит! – и станет объяснять ученикам, откуда берутся молоко и масло.
Зимой я был на концерте в сельском клубе. Просто диво: клуб ещё наш, общий, его немного отапливают, и он ещё постоит, как говорится, врагам на зависть. И даже есть в клубе начальник: эта неспокойная женщина путается под ногами районных чиновников, где слезой, где ведром ягод отстаивает право на существование этого клуба.
Стужа; зрители сидят в шубах. Артисты приезжие – старики и старухи из соседней волости, они стоят плотным рядом, как взятые в полон вражьей силой древние русичи, поют песню: «Скажи, председатель». Зал плачет…
Кто ответит бывшим колхозникам, через какую дыру улетел их колхоз и куда улетел, зачем намеренно загубили сельское хозяйство, почему грибы пришли к самым окнам, – поля зарастают лесом, почему на пятнадцать деревень ни одной коровы, ради чего отцы и деды живота не жалели?
Но самое страшное не это, самое страшное – нет молодой поросли. Бывший председатель сказал бы: да, сказать страшно. Что там сказать вслух, думать стыдно. Вроде вины за простым колхозником нет, был он послушным работником, а всё равно не по себе. Страшно назвать истинных врагов своего Отечества, совестно указать перстом в того же Ельцина или Горбачёва, всяких Хакамад и Абрамовичей. Гнев переполняет народ, а что делать?
Уповать на заступничество Божье, и только. Кто ответит: почему двадцать лет грабят Родину, губят армию, китайцы и Кавказцы хозяйничают на русских полях, воры пишут законы для прожигателей жизни?
Бурлит русский человек, чувствует своё полное бессилие, его охватывает желание чем-нибудь задеть неуязвимую нашу власть, но он боится повредить себе и предпочитает «бурлить» на своей кухне.
Только собрался писать маленькую статью о местном диалекте, глядь, по телевизору Максим Галкин с Аллой Пугачёвой баюкают своих пробирочных детей. Ну, надоело!..
…Остаётся одно: или разбить телевизор, или идти в лес. Но и в лесу не найти покою: его рубят, только щепки летят. Трудно сосредоточиться на бытописании деревни, её языка, когда умирает наша деревня…
Говорят, что только Россия возродит морально разлагающуюся Европу. Один раз мы уже спасли Европу от фашизма…
Но как спасти Европу может Россия, если сильные мира сего (свои враги страшнее чужих врагов!) перекраивают Россию по чуждым ей выкройкам, переписывают историю государства Российского, намеренно обваливают союз земли с государством?
Разве в России присутствует некий гнёт скудной жизни? Да вы что!.. Нынче колбас полные магазины, пускай колбасы из туалетной бумаги, но колбас много! Товары к нам везут со всего мира, водки – запейся! Мы едим сельдерей из Израиля, будто бы на нашей земле сельдерей расти уже перестал…
Всяк уважающий себя прохвост ездит на иномарке, не уважающий себя лодырь тешится выиграть в «Поле чудес» хоромы шикарнее, чем у того же Баскова. Горбачёвскую перестройку стоптали, Стакана Гарантовича похоронили; вроде третьему мировому кризису голову свернули, тонущие европейские банки удержали на плаву, каждый день наша Дума принимает если не в первом чтении, то во втором, десятки законов; умаслили высокими ставками судей и прокуроров – они уже взяток не берут, гаишники перестали грабить на дорогах мужиков, наши девки самый ходовой товар после Украины на мировых подиумах; мы так раскрепостились, на Запад глядючи, что осталось только Россию признать колонией Англии…
Или нам не хватает естественных возможностей для выражения чувств, страстей?.. Мы так употели на работе, что еле ноги до дивана доносим? – да выражайся ты день и ночь у телевизора: «ящик» напоёт, награбит, настреляет, напляшет до рвоты. «Ящик» «забыл» простенькие, наивные советские фильмы: на «уме» лишь деньги, деньги, деньги… И мы всё реже и реже задумываемся над вопросом: «кто мы нынче?», а зря!
…Пахарь с сохой давно не «едет» и песен не поёт. И ехать не на чём, и ехать некуда. Был лес, и тот в аренде. В чьей аренде? В чьей-чьей… у кого толще кошель, тот и владыка. Была земля наша, стала – ваша. Чья «ваша?» Да бес знает, чья! Был курятник наш, стал ваш…
Нарушился союз земли с государством. Как обозначить на карте местности деревню, в которую ведёт разбитая в дым дорога одного «дяди», обрушившийся мост через речушку – другого «дяди», лавка продуктовая – третьего прохиндея? И мают день к вечеру в этой деревне зануды пенсионеры, нужные как «ректорат» всего на день голосования? – деревня Пустокормовка. А ведь деревня, только русская деревня, не город, была носителем диалектного русского слова, а значит, хранителем русской речи.
Мы живём нынче в каком-то общественном безвременье. Кажется, и власть есть – просыпаемся вместе с Владимиром Путиным, ложимся с Дмитрием Медведевым – а нет веры ни Путину, ни Медведеву. И самим себе веры нет. Почему? Потому как порядка нет в державе нашей, защиты нет! Кто-то млеет в эстетических восторгах – мы продаём газа больше всех в мире!
Кто-то считает пенсионные копеечки и прислушивается: вот пригонят власти трактора, да сгребут у нас, поселенцев, временно проживающих на родной земле, избёнки в кучу…
Хиреют русские деревни, умирают «на корню». Горько! Стыдно! Позорно! Трудно быть певцом-деревенщиком своего сословия (деревни), когда думы всего народа, целого века родной земли и «однокапельны», то есть мыслят в одном направлении, и в то же время так противоречивы, – в пору воскресить Н. А. Некрасова да поставить с одной стороны совесть, с другой – бессилье.
Вот и живи, национальный гений, то бишь русский человек, как тебе «прикачнёт» жить. Бичуют русские писатели и поэты (как приятно, что возродились славянофилы, только ещё не оформились в движение) общественные пороки, гнездящиеся на зарубежной идеологии, видят полный разлад слова с делом, в некоем сне остались радужные мечты «пожить белым человеком», и… полное бессилие.
Близок Н. А. Некрасов нашему пониманию. У него рефлекторно-скептическое отношение к жизни, страстная любовь к своему народу, вера в народ: то он верил, то сокрушался, одной природе доверял своё истерзанное сердце. Вот истинно так и живут россияне!
И мы доверимся природе, доверимся самобытности деревни. Оплачем слёзной долей русского мужика, вспомним, как «баял» народ лет так полста назад и как нынче «заговорил». Наша речь держится на диалектах. Это киты нашей словесности, нашей грамматики. Акающая «вороватая „Масква“» – одно; доверчивая, наивная как ребенок деревня – другое. Из деревень, пусть полумёртвых, состоит Россия. Помните Ивана Грозного? «Земщина и опричнина»? Примерно такой расклад общества.
Диалект – это могучий пласт, залежь, это родник нашего детства, это бальзам на душу уехавшего за лучшей долей деревенского жителя, наша боль и радость. Счастье фамильное, где говорят по-доброму, «цокают» и «щокают», «бранячче да милуючче»! Говор – это узел, который не надо развязывать, наоборот, этот узел «надэ» туже «затягвать», «шщобы» зёрнышко махонькое словесное не обронить, «нецово» не «потереть». Свой язык дороже всяких богатств земных! Можно рубахи рвать до пупа, до посинения ратовать за свои гектары и сотки, поносить Кремль, а язык сохранить – достойно уважения. Радость, где сохранился диалект русской речи. Свой, местный! Диалект скажет, измельчал народ или нет!..
Летом приезжают городские, особенно московские дачники, как они удивляются, заслышав нашу забавную речь, перевитую не матерными словами, а словами житейскими, корневыми. Так, должно быть, этнограф Миклухо-Маклай заслушивался речью аборигенов Гвинеи. Горожан поражает щедрость деревенских обитателей, простота, наивность. Придёт в дом горожанка луковицу попросить, а ей хозяйка «чельну» зобеньку луку навалит, чаем напоит, пожалеет горожанку. «Пожалиёшь» – станет горожанка скудости избы завидовать – решительно нечего тут ворью делать, то и замков в деревне нет, а у «…меня квартира трёхкомнатная, диваны по сто тысяч, украшений на полмиллиона…» – «…можот, дева, не тронут. Нащо жо стоко заводить-то?»
Исчезают ремёсла – исчезают слова, выражения, исчезает живая связь поколений. Много в нашей державе гулящего люда, трудно искать «родину» того или иного слова. Вроде наше, вроде и не наше вовсе, и носителей говора остаётся всё меньше и меньше. Диалектное слово – это глубь веков, этнос. Откуда мы пришли и куда идём? Почемуурочища носят такие названия, вятичи мы или чудь белоглазая, новгородцы или ростовцы?
Что такое литература? Ходули, ложно-классические ходули. Русские, американские, китайские, но – ходули. Любой писатель пытается сойти с них, ищет что-то своё, пусть даже аллегорический эпос, ищет художественную полноту, меткость слова, детальность, а вот говор искать не надо, он передаётся с молоком матери. Говор любой отдельной местности – это поразительное богатство языка; наши предки были настоящими художниками, жили в гармонии с природой, в ладу с Богом и духами, они ввели в говор малейшие оттенки многолетних наблюдений, впечатлений, передали нам особенные слова и выражения: владейте! И не забывайте!
Живая непосредственная действительность, быт, личные воспоминания – это не творческая фантазия. Сколько в любом диалекте глубокой, своеобразной, потрясающей поэзии, мощи, трагизма, чарующего великолепия! Старые слова – это памятники былого, это наши кресты на могилах предков.
В деревне всё на виду и все на виду: зло и источник зла, совестливость, стыд, едкая горечь, беззаветная удаль, терпение, богатство, бедность; да что перечислять-обобщать, что смотреть на угасающую свечу, – чтоб знать деревню, надо говорить на её языке, жить её заботами, её радостью и болью, её «уставом», помнить и передавать по наследству.
Жить нищим – трудно, стыдно и… гадко.
Во времена ныне презираемого брежневского застоя страна жила надеждами: колхозник паспорт получил! Крышу шифером закрыл!.. А какая удивительная тяга была у народа к чтению! Магнетизм какой-то. Читали в самолётах, в автобусах, читали, загорая на Ялтинском берегу, читали в космосе, – везде. В каждую деревню почтальонки носили тяжёлые сумки, мужики пахали землю и читали, жали хлеб и читали…
Помню, я подписывался в год рублей так на 130, выписывал «Роман-газету», «Вокруг света», «Техника и вооружение», «Сельский механизатор», «Проблемы мира и социализма»; да разве все издания вспомнишь? Нынче подари соседу книгу, спроси недели через две, прочитал ли? Да, скажет виновато, не всю. Он, эту книгу, вряд ли прочитает от корки до корки, его ждёт «ящик», ждёт 600 программ, – заболит палец переключать. Чтобы, сидя у «ящика», валенки починить, – да ты что, и ниток нет, и шило сломалось, и вообще, – вылезет нога из валенка – выброшу рваный, да новый куплю. Однажды я оставил автограф хорошей женщине:
- Своими книгами торгую,
- А мимо прёт народ.
- Такое чувство – я ворую
- Или прошу на водку в долг.
- Чем виноват? Скажи, не знаю,
- О чём болит моя душа.
- И в фас, и в профиль проклинаю
- Слепую радость торгаша.
Когда-то Хемингуэй за повесть-притчу «Старик и море» безбедно жил много лет, а нам, сочинителям из глубинки (надо признаться, что мы очень маленького роста против Хемингуэя) не до жиру – быть бы живу. Нам не надо гонорар, нам бы книжечку издать… маленькую, тонюсенькую. Самолюбие не портянка, на ногу не навернёшь. Не покидает маленького писателя сознание того, что, в сущности, в его голову природа положила столько извилин, сколько у всех нормальных людей, – зачем обществу думать, будто все писатели и поэты «нетовось»?..
В душе писателя много сил, ему не отказано в божьих дарах, в его сердце волнуется кровь, и под маской некой беспечности скрыта любовь к своей Родине, к своей деревне. Каждый писатель верит, что источники зла таятся не внутри, а во внешних обстоятельствах. Порой я сочиняю с позиции мрачного, трагического пафоса, а что делать? – уж так светла наша жизнь, что надо нашпиговать вещь идеальными, доблестными, положительными типами, дать героям шиллеровское ускорение? В двадцать лет можно не замечать тихих и скромных тружеников русской мысли; кругом сады, кругом весна, солнце, любовь, герои так и просятся на подвиг; в семьдесят – мимо идут шеренги добродушных, любвеобильных богатырей, на острие пера запёкся страстный лиризм, воспоминания, некий пессимизм, страдания…
С годами лиризм «набирается ума», пластичности, игривости, исчезает «я», произведение принимает образность, заветные думы и чувства героя выше писателя. Будто бы у писателя (чаще у поэта) на одном плече сидит ангел, на другом бес, тот и другой шепчут на уши – петь или отпевать?
Надо «петь»! «Отпевать», правда, тоже надо вовремя. Но, повторюсь, в промыслы Божьи соваться ни к чему. Девяносто один год суждено прожить – проживём, и сто один проживём, была бы жажда к жизни.
Почему, спрашивают те, кому я желаю прожить минимум 91? А потому, что до 91 человек с умом собирается. Вот я собрался и сочинил тебе письмо. Старался, сам видишь. Вроде никого не обидел, не наступил «на любимый на мозоль?» А что «забрёл издали широким прокосом» – голова русского человека устроена неким клином: старое никуда не годится, новое – несостоятельно; бредёт наш человек, бредёт, куда-то к есенинскому забору… опять к забору.
…Друг мой, великий русский мыслитель В. В. Розанов, говорил: «Книги читаются не для удовольствия, не для информации, а для изменения души».
Хорошее письмо состоит из чистых сотов словесного мёда. Отцы церкви учили вести постоянную и неустанную духовную брань между сладким, похотливым и чистым, учили обуздывать гордыню, отвергать искушение. Эх, надо бы!..
Урчат машины. Пойду смотреть, как нынче копают колодцы.
Мельник
…Мельницы издавна славятся нечистой силой. Нечисть заводится в мельничных постройках вместе с установкой жерновов и не покидает облюбованного места, даже если вода перестаёт шуметь в мельничных колесах. Дьявольская братия резвится на вольных хлебах, жиреет и плодится в великом множестве и самой разной масти. Находится много очевидцев, видевших своими глазами самого речного хозяина, отдыхающего на каком-нибудь топляке. Русалки же постоянно балуются после душного летнего дня в тумане молочного пара, поднимающегося над рекой.
Мельника тоже побаивается народ. Не зря же годами вертятся колёса, принося немалый доход владельцу. Может, он сродни чёрному ангелу? Может, за главного у них?
Не всякий мужик отважится ночевать один на мельнице. А вдруг утянут под воду… Мельнику что, показал, в какой ковш засыпать, где обдернуть, и на покой можно. Мели, родной, не засни, смотри, да со сна головой сам в тот ковш не упади. Ещё на голе жернова не пусти, дел ремонтных много будет.
Шум от работающей мельницы слышен далеко, как и самые невероятные истории и сплетни, что передаются здесь из уст в уста, сортируются, поправляются и расходятся по окрестным деревням. Хорошо, если помольщиками окажутся свояки или кумовья. Ночь длинная, обо всём можно успеть поговорить. По русскому обычаю встреча есть встреча, чтобы немного помнилась. Добавка спиртного всегда есть у мельника, и нет большой беды, если утром с больной головы оставишь хозяину мельницы мешок муки за услуги. Но пятый день помольщиков нет. Мельник лениво развалился на солнцепёке, сунув под голову кулак, поросший рыжим волосом. Лежит в одних кальсонах. Потухшая трубка выпала из руки, ничего не выражающий взгляд устремлён на реку. Краски жизни стёрлись, растворились, сделались нудными от одиночества. Не так красива радуга после недавней, без дождя, грозы, нет ажурного каскада из брызг падающей воды с большой высоты. Всё не то. И сама плотина, неочищенная в этом году от зелени, выглядит заброшенной.
Мельник вдов. Всего три дня не дожила до своего сорокалетия покойница Параня. Вымылась в жарко натопленной бане, расчесала перед зеркалом смолистую косу, легла на кровать и тихо простилась с миром. Муж даже не сразу понял, какое несчастье обрубило ему радость жизни. С тех пор проклятая тоска поглотила его душу, вырвала из рук всякую работу. Не ожило его сердце даже весной по прилёту уток, до которых был раньше большой охотник. Само утиное кряканье казалось насмешкой над ним, одиноким.
Уж как любил он свою Параню! Какая была женщина удивительной и чувствительной души. Вон на тех мосточках полоскала, бывало, бельё. Разогнёт спину, вытрет брызги с лица и долго смотрит в речной изгиб. Потом вздохнёт тяжело и снова принимается за работу. Может, страдала от того, что не было у них детей, может, другое что тревожило. Не раз, пробудившись ночью, видел жену, стоящей у окна. Любила Параня лунные ночи. В такие минуты смутно и тревожно смотрел он на жену, догадывался, что живёт в её сердце большое невысказанное чувство, что она переживает одной ей ведомое. Назавтра старался прочесть в её глазах ночные думы, но Параня только смеялась.
«Ой, Параня, рано ты осиротила меня, ой, рано. Завтра Ильин день, не за горами Покров, снова братан в гости звать будет, а идти на родину, что себя живого зарыть. Как плясала ты, бывало, как частушки пела!..»
На волосатой груди запутался овод, но даже его гудения не замечает Ефим. Лежит, в который раз перебирает на весах совести плохое и хорошее. Не вечен человек, как и всё живое, но не задумывается в повседневной жизни над смыслом бытия. Раньше и Ефиму жизнь казалась бесконечной и длинной, как та дорога в день их свадьбы. Добрые кони мчали во весь дух по снежной целине, летели комья снега от копыт в передок саней, а Параня толкала в спину Ефима и озорно кричала, чтоб гнал ещё быстрее. Волоклась по снегу малиновая шаль с кистями, свистел ветер в гривах коней… Не задумывался и Ефим, когда куражился в пьяном виде. По обычаю нашему пил редко, да метко. А Параня, как ни в чём не бывало, хлопотала утром по хозяйству, смеясь, спрашивала про больную голову и ставила на стол туесок с квасом. Ефим, как побитая собака, убегал куда-нибудь и ещё не одни сутки чувствовал себя не в своей тарелке.
«Поздновато хватился казнить себя, поздновато. Другомя можно было прожить, ой, другомя! Хоть бы знать, о чём страдала. Эх, житуха человечья…»
После смерти жены начал было с горя попивать крепко, потом враз остановился и впал в совершеннейшую апатию. Думы, думы…
Петух подвёл своих подружек к самой воде, оглашенно захлопал крыльями, закукарекал.
Ефим потянулся за трубкой, но, не нашарив её, повернулся на бок. Взгляд упал на верёвку: показалось, идёт его Параня с ивовой корзиной на руке и ловко кладёт бельё для просушки.
«Завшивею скоро», – мелькнула мысль. Сел на песок и стал набивать трубку, старательно уминая табак пальцем.
«Может, спалить эту мельницу и на родную сторону мотануть? У братана семья большая, да ведь и я не чужак и не нищий. Наделил батько меня хозяйством. С одной стороны – спасибо, а с другой… понеси всё нечистая сила! Ведь говорили люди: нечего добра ждать…»
Отец Ефима вошел в дом в деревню Новгородскую. Таких примаков называют у нас домовиками. Был Иван Михайлович здоровущим мужиком, роста трёхаршинного. Он сразу зажил на широкую ногу. Не скупясь, нищим давал, ставил миру в праздники три лагуна пива, торговал овсом и маслом. Мать Ефима была болезненная женщина, быстро уставала на работе, часто плакала. Держал Иван Михайлович работников. Один глуповатый парень жил постоянно в доме Ивана Михайловича, летом пас коров, зимой валил лес для казны. Хозяин часто хлопал парня по плечу, обещал женить на самой красивой девке и дать за работту корову, которая на него посмотрит. Дурак почитал Ивана Ми хайловича за бога. Хозяйка однажды при дураке начала хлестать корову, которая нравилась работнику, и которую он уже считал своей. От ярости парень схватил кол и ударил хозяйку по голове. Женщина охнула и без памяти дожила только до следующего утра. Хозяин не рассердился на дурака, только виновато сказал:
– Зря ты, Гришуха, она и так не жилец была.
Вскоре женился Иван Михайлович вторично. Посадил обоих сынов за стол и велел молодке накормить ребят. Ефимка, старший, никогда не видел отца таким. Сидит в углу, нахохлился как сыч, густые брови глаза закрыли. А молодка убегалась около стола.
– Вот, – сказал отец, когда ребята поели, – чтоб так всегда было, Дарья, – и показал пудовым кулаком на икону.
По окончании полевых работ наступала пора временного затишья. Начинался сезон свадеб. На свадьбы рыжий Иван приглашалcя первым, и считалось большим почётом, если садился он около жениха. Иван Михайлович брал с собой на свадьбы глуповатого парня. Парень сидел на пороге и дожидался, когда хозяин, сходив до ветру, сядет рядом с ним. В свадебной шумихе иногда забывали вовремя поднести обоим сидящим на пороге братыню пива. Тогда хозяин говорил работнику:
– Харкни-ко, Гришуха, женишку в рожу, чего это гостей забяжают.
Парень, довольный от совершённого, смеялся до колик, тогда как жених выглядел мокрой курицей. Против Ивана Михайловича хвост поднять? Да по одному через колено переломает.
Однажды ограбили крещенскую ярмарку в Великом Устюге. Появление в первых числах июня незнакомых мужиков не прошло незамеченным. Пришлые схватили у перевоза Зинка-хапка и велели принести два лагуна пива. Видимо, слышали, что Троицу в этих краях оправляют знатно. Иван Михайлович наслышан был от урядника про устюгcкие дела и сразу смекнул: вот где сорок нош добра. От Устюга до Кокшеньги сузём стеной стоит, чёрт ногу вывернет, пока доберутся.
Посоветовались мужики и решили: дело не доводить до греха, если сами воровские людишки не полезут. Праздник праздником, а придурок по приказу хозяина следил за ворами. Его ответы ещё больше укрепили уверенность Ивана Михайловича. Он уговорил своих мужиков порубить христопродавцев. Мужики согласились, только в схватке погиб и сам Иван Михайлович. Может, свои тяпнули топориком, может, вор какой не сплоховал. Между тем старший Ефим подрос. При отце была построена мельница, и держался на ней работник. После смерти отца сын исполнил его волю: женился и уехал с молодой женой жить на мельницу, оставив младшему дом и хозяйство.
Всё мельнику даёт река. Рыбы есть не переесть, да не лезет и в глотку. Эх, как варила уху Параня! Лицо раскраснеется, волосы дымом пропахнут… а как звала отведать ушицы! Голос и теперь стоит в ушах, певучий, нежный. И спешил Ефим на зов, охлапывая на ходу себя от мучной пыли, приглашал помольщиков в компанию… Вместе с Параней, бывало, ездил он на лодке снимать донки. Параня гордо вскидывала голову и начинала петь.
…поедем, красотка, ката-а-ться-я-я… давно я тебя поджидал…
Неслась над рекой песня, рвала душу. В сильном волнении подхватывал и Ефим, забывая про вёсла.
– Счастливо живёт Ефим. Что голубки, – говорили между собой помольщики, – не всякому бог такую бабу отвалит.
А теперь что? Лодка еле на плаву держится, донки забыты. Идёт день к вечеру, и слава Всевышнему…
Мельник встаёт, идёт к воде, останавливается у кромки и пыхтит трубкой.
«Может, бабёшку какую огоревать? Одних нищенок к осени вон сколько будет. Только вряд ли какая добром войдёт, затрусит, убоится меня, дьявола косматого. Не-е-е, добром не пойдёт, все меня с покойником батьком сравнивают. Может… Богу молиться начать? Вон: Серафим преподобный сорок лет, сказывают, на коленях в пустыне стоял… А чего его в ту пустыню понесло? Молился бы у себя на задворках, Бог всё видит. Овшивел, поди-ко, вроде меня, вот и понесло в пустыню».
Ефим бросает на песок трубку и кидается с маху в реку. После купания снова садится на старое место и глядит на сосны противоположного берега. Лес медным отливом вытянулся к самому небу.
«Вон он пень, спасибо тебе, Яшка, хороший крест смастерил. Не обижайся, Параня, я тебя не забываю. Может, зря только с бабкой положил!..»
Из раздумий выводит Ефима подъезжающая подвода. Саженей за тридцать слышится треск и женское уханье. Ефим лениво оглядывается, видит такую картину: нагруженная мешками подвода завалилась правым колесом в весеннюю промоину, соскочившая с воза баба, что есть силы, пытается заставить лошадь вывезти воз. Ефим невольно улыбнулся, сравнив её старания с бегающей вошью по гребню. Лошадь рывком берёт так, что готова выскочить из хомута, баба забегает с разных сторон, понукает, заглядывает под телегу, чувствуя неладное. После нескольких попыток баба в отчаянии кидает повод и идёт к мельнику. У бедной заподгибались ноги, когда она увидела наполовину голого Ефима.
– Что скажешь, голуба? – Ефим поднимает на подошедшую женщину голову.
– Тележка, дяденька, в яму колёсиком попала, как-то выехать надо, – отвечала та, немного оправившись от страха.
«Дяденька… колёсико…» – слова, кажется, не доходят до Ефима.
– Надо как-то… – баба принимает его за пьяного или не в своём уме.
– Ты иди, тово-этово… Иди.
Женщина быстро поворачивается и возвращается к повозке.
«Господи, пронеси и помилуй!» – шепчет она на ходу слова молитвы.
Ефим устало смотрит вслед, по-мужицки отмечает про себя, что ладно скроена баба и чем-то похожа на покойницу Параню. Потом встаёт, идёт к мельнице, думая про это сходство. У самой плотины сильно всплескивает щука. Этот всплеск и расходящиеся круги окончательно возвращают его к реальности. К повозке он идёт уже в штанах и рубахе. Глядит, как женщина поправляет съехавший мешок, и спрашивает:
– Откуда будешь-то, голуба?
Баба отвечает:
– Так в вашей деревне свояк мой живёт, Михайло Кузьмич, знаешь?
– Как не знать, чай, не завозная.
Ефим осматривает телегу, находит, что сломалась ось.
– Придётся отсюда носить, – говорит он, по привычке снимая расшитую рубаху, но, оглянувшись на бабу, натягивает ее обратно.
– Ты что, поменьше мешков не нашла? – спрашивает, берясь за первый пятипудовый мешок.
– Так свёкор в таких отправил. Говорила, что не унести ни единого, мне и не поднять-то, а он злится да матюкается. Поедом заел… – зачастила, оправдываясь, баба.
– А кто свёкор-то?
– Как и сказать, не знаю, в народе Митькой-рылом зовут.
– А-а-а, в глаза не видел, а слышал про вас. Ума палат… Это твой мужик на барках ходит?
– Ушёл и не вертается.
Женщина бьёт оводов на изъеденной в кровь грудине лошади, помогает ставить мешки. Наконец воз разгружен. Помолыцица ведёт за узду лошадь к мельнице, сломанная телега скребёт боком о галечник.
– Распрягай тут, – говорит ей Ефим, – я засыпать на обдирку пойду.
Через полчаса выходит на улицу. Женщина спит прямо на траве, прикрыв лицо и руки простеньким платочком. Лошадь, привязанная к столбу, бьётся от наседающих кровососов.
«Заморилась, пашная. Чтобы лошадь в сарай поставить, голова сосновая».
Заводит лошадь в сарай, ругает про себя свёкра Митьку-рыло, отхватившего у коня хвост по самую репницу, потом приносит из дома покрывало и осторожно укрывает им женщину от жужжащей твари.
Проворно работает пущенная мельница, навёрстывает просто: ей тяжело, как и человеку, без дела.
Мельник садится на чурбак, набивает трубку. Потом вспоминает, что в сарае есть хорошая ось, и принимается за ремонт телеги.
Смолото зерно, починена телега. Всё это проделал Ефим легко и проворно, оглядываясь на спящую бабу. Уж очень захотелось сделать ей приятное. Знать, хватила лиха, едут на ней, как на тягловой лошади. Сам Рыло, небось, не поехал, её отправил, надрывайся, баба.
Ефим раскладывает костерок, легонько трясёт спящую за ногу.
– Слышь, голуба… голуба, время вставать.
Баба заойкала, увидев на телеге уложенные мешки с мукой.
– Только задремала, кажется…
– Солнце за твою деревню завернуло, задремала… – Ефим засмеялся. – Вставай, да поужинаем, чем бог послал.
Оба идут к реке. Женщина черпает ладошкой воду, отфыркивается, стирая капли с лица. Ефим скидывает рубаху, плещется и обливается с удовольствием. Баба снова со страхом смотрит на страшный волосатый торс мужика, пятится от воды. Ефим зачерпывает пригоршни воды и кидает на бабу.
– Не озоруй, Ефим Иванович…
– Ладно, ладно, не ругайся. Пошли ушку сварганим, до дому тебе не близко, протрясёт.
Сбегал к себе домой, притащил ведро картошки и пестерь.
– Ставь котелок на огонь, картошку почисти, а я мигом за рыбёшкой слетаю.
В хитром колодце-заводи всегда есть у мельника на запас живая рыба. Волочагой выхватывает пару приличных щурят, кидает снасть на черёмуху и возвращается к костру.
– Я и спасибо сказать не успела, прости, Ефим Иванович, – встречает его женщина, – как бы я теперя…
Ефим отмечает про себя, что прибралась баба, похорошела…
– Да чего там, – отмахивается, заглядывая в котелок. – Так… Забулькало? Потроши щурят, а я ещё сбегаю в одно место.
Когда возвращается, женщина уже поджидает его.
– Может, рыбок спускать?
– Рыбок… Ха-а-хх. Опускай. Это не рыбки, а щурята, – Ефим вытряхивает содержимое пестеря на разостланное полотенце.
– Как Параня склала, так всё и лежало с последнего раза, – со вздохом сказал он.
Баба молча уложила обратно в пестерь всю посуду и пошла ее мыть к реке.
«Вот-те на. С характером, оказывается», – мелькнуло в голове Ефима.
– Слышь, а как тебя звать-то?
– Анной, – как аукнулась та.
«Анна… Мать-покойница тоже была Анна, Царство ей Небесное. Анна…»
За ухой Ефим стал уговаривать Анну выпить стаканчик водки, ведь не зря же он за косушкой бегал. Едва уговорил.
– Сказывают про тебя, Ефим Иванович, что нелюдим ты… Сижу вот, а всю до костей пробирает. Сама не знаю…
– Пустое колоколит народ. Слыхал, что меня уж к водяному в родню записали, мужики и те боятся на ночь оставаться. А я всё Параню забыть не могу.
Уха показалась мельнику на редкость вкусной. Ефим спрашивал про житьё-бытьё, про хозяйство, свёкра, про деревню. Отмечал, что бог умом бабу не обидел.
– Не знаю, как и отблагодарить тебя, Ефим Иванович, – старательно перемывая посуду, сказала Анна.
Мельник запряг отдохнувшую лошадь в телегу, схватил подошедшую женщину на руки и, продержав немного, посадил на мешки. Анна только ойкнула, как очутилась наверху. Поудобнее уселась, взяла в руки протянутые вожжи.
Ефим шёл рядом с повозкой. Ему не хотелось отпускать женщину, ведь вместе с её уходом снова придёт тоска и одиночество.
– Стой, Анна, – неожиданно решившись, сказал он, – стой! Выходи за меня замуж.
– Что ты, Ефим Иванович, что ты, бог с тобой! – опешила баба. – Да что ты, право… Ведь у меня мужик есть.
– Тьфу, не в обиду будет сказано, не жив твой мужик. Два года не два дня, вернулся бы.
– Что ты, Ефим Иванович, ведь венчана я!.. Что люди-то скажут? Может, жив Ванька? Как потом-то? Ой…
– Плюнь ты на собачий лай. Да один свёкор тебя в гроб загонит! Смотришь на него, как на божницу. А жизнь-то одна дадена, худая и хорошая. Нам с Параней Бог детишек не дал, а так уж хотелось… Любить меня твой Ильюшка будет, вот увидишь. А что поп? Поп за деньги венчает и отпевает, замолит, если грех какой. Приглянулась ты мне, Анна…
– Давно я, Ефим Иванович, без мужика, а жила честно, подолом не трясла…
– Не отпущу, пока слова твёрдого не услышу. Годы мои не те, чтобы, как рекрут, за ригами волочиться да шептаться. Согласись, Анна! Жить будешь как у Христа за пазухой, словом не наднесу…
– Как тут жить-то? Народу нету, дико всё, я этой мельницы сыздали боюсь.
– Привыкнешь. А что народ? Каждый день народ, новости из первых рук. Хозяйка мельнице нужна. Раньше четыре хряка землю рыли у сарая, теперь замухрышка один ползает.
Ефим смотрит на Анну. Мысли Анны беспорядочны от такого поворота дел:
«Нет, такие мужики не обманывают. И правда, может, нет Ваньки в живых, а я смотрю на свекровьи сопли, ни вдова, ни мужняя жена, ломи от зари до зари, угождай, а им всё неладно. Горелой коркой попрекают… А он… По мне так и нисколько не старый, вон как меня на телегу кинул. Медведушко… Ой, грех-то какой…»
– Свёкор, Ефим Иванович, сарафана за мной рваного не даст.
– В нарядах ли дело-то? Чай, есть у меня на что наряды завести.
– Не попрекнёшь потом?
– Бог ты мой, Анна, не корову в хлев завожу – бабу в дом беру, да разве можно?
– Тяжело тебе будет, Ефим Иванович. Сравнивать меня во всём с Параней будешь. Не забыть тебе её, хоть и не прошу об этом.
– Что моё, то моё. Не тронь её, ладно?
– Говорим-то с глазу на глаз, и поверить не знаю как…
Ефим крестится, призывая в свидетели мать-покойницу и небесную твердь, ангелов и сосновый бор.
– Только без попа я несогласная. Как без попа-то?
– Да будет тебе поп, будет. Жди, дня через два на вечеру прикатим с братаном на лошадях! Парнишка чтоб не убежал куда, всё как у людей будет. Ох, заживём, ей-богу, не скаешься! Уж больно ты мне, Анна, приглянулась. Согласна, значит?
Женщина утвердительно кивает.
– Жди, голуба ты моя, через два дня подкачу. Ну, прощай пока, не торопись, с Богом.
Мельник возвращается на свою мельницу. Приветливо гудит в вершинах мачтового леса ветер, запах перестоявших медовых трав щекочет ноздри.
Снится мне деревня
Анна Сергеевна – не дряхлая, но седая от счёта природы. Неотлучное солнце и стужа безрасчётливо расточили на её голову много белой краски. Анна Сергеевна некрасивая старушка, красивой не была даже в юности. Замуж её никто не звал, родила сына, когда ей было почти сорок лет.
Никто в деревне, кроме соседки Вали, не знает, от кого она понесла. А было всё так просто… Душная весна; тёплые потоки стекают с небес на землю. В деревне пусто. Идёт сев. Вечер. Уже поднималась короткая ночь, обещая сон и прохладное дыхание. Стук в дверь. На пороге вырос солидный, лысый, но моложавый мужчина в заляпанной грязью гимнастёрке. Оказалось – геолог.
Геологи в тот год бурили скважину километрах в двадцати от жилья, искали нефть. Приехали за водкой, а машина забуксовала, вот и ищет геолог трактор, чтоб «выдрать» машину.
– Что ты, родной, да какой у меня трактор? Садись, чайку попей, утро вечера мудренее.
Попили чайку да и поладили. Открылся геолог: когда-то был женатым, когда-то был военным, повоевал с японцами. У жены были изумительные глаза, полные мольбы и блеска. Постельное ложе занял другой мужчина, толстый, небольшого роста повар. Дышал со свистом. Имел бабье лицо, а сколько искреннего певучего отчаяния и трепета выдавали его толстые губы! Жена выбрала его, несостоявшегося певца с соловьиным голосом. Толстяк обещал ей постоянство. Даже продукты обещался не покупать в магазинах, в его холодильниках «всякой всячины до выгребу». У геологов большие заработки, но деньги тяжёлые; что заработает – пропьёт, а не пропьёт – отсылает дочери. Дочь у геолога училась в университете. Успела ли она полюбить случайного мужчину? Нет, не успела. Одно лишь сожаление было живо и печально в ней до сих пор: зря не попросила геолога остаться. А вдруг бы остался?
Двадцать четыре года назад сын Юрик не стал признавать за колхозом цены, точно сила людская происходит из одного сознания, подался в город. Сын с пелёнок привык идти впереди других, тихий шаг сзади был для него позором. И двадцать четыре года мать ходит за пять километров на почту, ей постоянно хочется слышать родной голос. Всякий раз заранее готовится к телефонным разговорам. Уговаривает себя, что с Юриком всё в порядке, у Юрика доброе сердце, светлая голова, повторяет в уме нужные вопросы, ждёт уверенные, счастливые ответы. Всякий раз молится: только бы погода постояла хорошая. При сильном ветре, снеге и дожде связь обрывается, напрасно телефонный начальник кричит в аппаратной комнатке: «Алле, аллё, дайте Ленинград! Алле, девушка!» Связь вечно была плохая. Не иначе как бесы играют телефонными проводами. В трубке шебаршит, хрюкает, вмешиваются чужие голоса. Анна Сергеевна осторожно выспрашивает Юрика, не грубит ли он начальникам, не влип ли в какую дурную историю, с кем дружит или, упаси Господи, не водится ли с плохими людьми, – её сын ни на что плохое не способен, а вдруг!.. «Юрик! Получил ли мой перевод? Мало, да больше нет. Юрик, береги ноги, не настужай!» Первые годы звала Юрика домой, хоть бы недельку погостить, крышу перекрыть, но сын был постоянно занят.
Пуст почтовый ящик; долго смотрит на фанерную зелёную стенку – как надеясь, что взгляд её вызовет из нутра телеграмму или открытку.
Она жила и годами видела одну и ту же, нарисованную ей картину: весна, черёмухи облиты белым молоком; вечер, от реки идёт статный мужчина в элегантном костюме, в руках большой жёлтый чемодан. В чемодане всякие подарки для неё. Вот мужчина ставит чемодан на стол, раскрывает его и то подаёт ей, и другое, а она, вся в счастливых слезах, отнекивается: зачем, зачем потратил на меня столько денег? «А ты носи, мама, носи, не береги ничего! Я опять скоро приеду, опять всего навезу. Только бы ты жила, была здорова!»
Она постоянно напоминала упорному сыну, что надо уметь жить и работать с теми людьми, которые есть на свете: «и позаде, да в том же стаде».
Жизнь не шла, и не катилась даже, она переваливалась, как разбитая телега, с одного боку на другой, как теченье дыхания неведомого возницы. Один день радовал и беспокоил пребыванием, ощущением новизны, другой день – серый, как продрогший воробей, равнодушно тёк мимо, третий с чувственным стеснением вставал в уме непреодолимой чёрной стеной. Что-то неизвестное по жизни нёс каждый день; как в лампе иссякает керосин, так в человеке иссякает желание жить; годы – это западающее дыхание невозвратного детства.
Места себе не находила Анна Сергеевна первые годы. Она никогда не бывала в городе, скорее страшилась города, а вот одинокая соседка Валя – признавала только строгую красоту и не находила её ни в ком – отжила в городе тридцать лет и знает, что деревенских парней быстро прибирают к рукам смазливые женщины, особенно разведёнки. К разведёнкам, этим зубастым акулам, Валя питала особую неприязнь. Валя не уважала чужой жалости к себе – её сердце не надеялось хорошо жить в будущем, оно достаточно потрудилось на ткацкой фабрике, и мозг не хочет думать о смысле жизни, мозг был много раз обманут то новой квартирой, то клятвами верности одного рыжего моряка. Как-то раз её сильно оскорбил обыкновенный ряженый Дед Мороз. На новогоднем празднике, при великом скоплении веселящегося люда, положил ей на плечи руки, испытующе посмотрел в глаза и закричал: «Никакого блуда! Слышишь?! Не позволю!» А она, молоденькая девчонка, в простеньком платьице, робкая, тонюсенькая, да какой блуд, Господи? Как потом Валя вызнала, этим Дедом Морозом был председатель профкома, разведёнка Зимина, которую за глаза звали «Кобылой». У Юрика крепкие плечи, широкая спина, офицерская выправка – уж не наследственные ли гены? – да попади такой парень в поле зрения какой-нибудь Кобылы!.. Он добр, наивен как дитя, а добрый человек всегда всем должен. Немаловажную роль играет квартирный вопрос. Пускай живёт Юрик в общежитии, пускай работает на станкозаводе и учится в вечерней школе, одно дело поздним вечером прийти к готовому столу, другое – к буханке ржаного хлеба и кружке воды.
– Валя, а вот если… – бывало, загадывает Анна Сергеевна. Она мучилась неизвестностью. За стенами её избенки во все стороны раскинулось тоскливое море ожидания, вопрошающая ночь: как превозмочь забвенье сына, как расшевелить залёгший мир, спрятавшийся от неё в далеком городе? С другого боку зайти, а надо ли трогать в себе истину чужого существования?
– Да перестань ты, – скажет соседка. – Не пропадёт.
Для сна нужен покой, доверие к жизни, а где его взять в сухом сознании потерянности? Дерево в непогоду с тайным стыдом заворачивает свои листья, и Анне Сергеевне было как-то стыдно: её бросил сын, единственный сын, которому она отдала всё! Много деревенских парней и девчат покинули родные пенаты.
– Хоть бы на день приехал… – с жадностью обездоленности, с тоской, копившейся год за годом, говорила Анна Сергеевна.
– Ты о чём-нибудь, кроме как о сыне, думаешь? – спрашивала соседка.
– Не-а… Истомилась я размышлениями всякими. Пишет, что женился, а на ком? Вон Дуся Ягодкина, истинно ягодка налитая! Вот бы пара, дак нет, понесло в этот город, на инженера, сказал, выучусь.
В глазах соседки постоянно стояло некое зверство превосходства, она на вопрос Анны Сергеевны даже отвечает от обозления, потому говорит с медлительной жестокостью:
– Да не всё ли равно?
Анна Сергеевна менялась в лице и чувствовала свою обиженную душу. Порой ей не хотелось говорить с соседкой, даже находиться вблизи её, но мозг, истомлённый думами и своей бессмысленностью, требовал общения.
– Обидно, если… Дуся со всеми прибойная, весёлая, в конторе сидит, эх!
Через семь лет, осенью, к Анне Сергеевне приворотил председатель колхоза. Без лишних вступительных слов опустился на лавку, пальцем показывает, чтоб хозяйка села рядом, говорит обиженно:
– Не надо меня райкомом пугать, пуганый я.
– Что ты, родной, кого я пугаю? Живу тихо-мирно, сама всего боюсь, – говорит изумлённая Анна Сергеевна.
– Тихо-мирно… а вот сынок твой ненаглядный топор на меня точит, взывает правление колхоза к долгу и справедливости. Мало, видите ли, мы внимания уделяем ветеранам колхозного строя. Ты вот раскинь умом, Анна Сергеевна, сколько в колхозе тех, кому помогать надо? А разве тебе печь топить нечем, или огород у тебя не вспахан, сена нет, а?
– Да что ты, что ты, Фёдор Фёдорович!
Тощ и бледен председатель, при близком соседстве тянет изо рта запахом прошлой жизни. Каждый год ездит лечиться на Кавказ, а толку никакого.
– На то пошло, Анна Сергеевна, много ли твой сынок в колхозе своротил? Мой парень в седьмом классе самостоятельно в лес за дровами ездил, а твой по берегу реки с удой в сенокос ходил. Ходил, поди-ко, от грусти и тоски тщетности своей, ходил по выкошенным наволокам, где пахнет умершей травой и сыростью обнажённых мест, да всё чувствовал себя обездоленным колхозником. Смысл жизни, так сказать, искал. Нашёл, ну живи, не трави других!
– Клянусь тебе, Фёдор Фёдорович!.. Уж не знаю, с чего Юрика бросило защиты у колхоза просить для меня?
– С того бросило, что колхоз у него в черепке как мёртвое тело. Не знаю, в каких начальниках он ходит, но для меня он – невзрачность, унылость и некультурность.
– Уж я ему… я скажу, ты прости меня и Юрика прости, не со зла он!
– Тот не со зла, другой не со зла… М�
