Жизнь за кулисами науки. Размышления небольшого ученого

Глава 1
Жизнь за кулисами науки. Размышления небольшого ученого
Виталий Пронских
Введение
Я долго раздумывал над тем, пора ли садиться за эту книгу и какой она должна быть. О чем она, зачем и к кому обращена. На эти размышления ушли годы – много дольше, чем занял сам процесс написания, хотя и он не был короток. Вот как я ответил себе на эти вопросы в конечном счете.
Во-первых, во множестве публикаций об науке вообще и Объединенном институте ядерных исследований, ОИЯИ, в частности, трудно найти такие, где бы описывался опыт, близкий моему, тогда как именно с таким опытом предстояло и предстоит встретиться многим, если не большинству, молодых научных работников. Я пришел в ОИЯИ на первую летнюю практику в 1992 году, в возрасте 24 лет, а с 1994 года стал сотрудником и проработал 16 с половиной лет последовательно в Лаборатории ядерных проблем (ЛЯП) и Лаборатории физики высоких энергий (ЛФВЭ). В 2010 году я покинул ОИЯИ, став постдоком (аналог м.н.с. с ученой степенью на временном контракте) Лаборатории им. Э. Ферми под Чикаго. Я рассказываю об опыте научной повседневности молодого научного сотрудника 1990-x – 2000-х, который в чем-то иной, а в чем-то, несомненно, и перекликающийся с повседневностью нынешней. Большинство из написанного о науке и институтах написано либо настоящими и бывшими видными научными администраторами и известными учеными (что нередко одно и то же), либо о них и повествует об истории научных достижений и жизни выдающихся личностей. В силу жанра и избирательности человеческой памяти эта литература реконструирует их истории как истории больших успехов и достижений, как правило обходя или упуская из виду те самые острые углы и «строительные леса» научных биографий, ту самую повседневность, которая в этих контекстах рискует выглядеть чересчур прозаично, а то и непривлекательно. Поэтому я рассказываю об отрезке жизни и научном пути от и.о. м.н.с. до кандидата наук и старшего научного сотрудника – отрезке, который, скорее всего, состоится в научной биографии большинства научной молодежи. Ей это может быть наиболее интересно.
Во-вторых, мне хочется передать этот опыт, пока он еще помнится и пока он более или менее релевантен. Я надеюсь, что и впоследствии, когда он станет лишь достоянием истории, определенная ценность его для исследователя останется. Поэтому я сел за эту книгу раньше, чем принято садиться за мемуары.
В-третьих, чтобы релевантность моего опыта не утрачивалась как можно дольше и могла служить и будущим поколениям молодых ученых, я сопровождаю свое повествование вкраплениями социологических и философских комментариев, но без избыточного академизма. Это важно, чтобы демонстрировать в описываемых событиях, характерах, отношениях не столько их уникальность и ситуативность, сколько то общее в культуре и социальной истории научных институтов, науки и народов, что делает выводы книги обобщаемыми, придает им большую ценность. Конечно, мне приходится для этого отступать от строгости изложения, присущей научным статьям, но я считаю это оправданным, поскольку моя цель более практическая, чем теоретическая.
И, как принято завершать введения в таких случаях, судить о том, насколько мне это удалось, Вам, дорогой читатель.
20 февраля 2025 года
Дубна – Ок Ридж
Глава 1. Из Череповца через Питер в Дубну
Вперед, в ОИЯИ!
—Л-Я-П О-И-Я-И, – по слогам продекламировала сотрудница деканата. – ДУбна. Молодой человек, – оторвав взгляд от моего направления на практику женщина в строгом костюме перевела его теперь на меня. – У нас в стране организация не может называться ЛЯП ОИЯИ! Вы что-то напутали! Вечно эти студенты сами не понимают, куда их послали! Я это не подпишу, дождитесь декана, пусть он с вами разберется.
На все мои попытки пояснить, что, мол, есть такой Объединенный институт ядерных исследований в Подмосковье, он международный, всем известный и что вообще-то ДубнА, а не ДУбна, она лишь отмахнулась. Я поболтался в коридоре Техноложки, которая имела вполне стандартное для Питера официальное название – СПбГТИ(ТУ), в отличие от странного для сотрудницы слова из одних гласных, пока не пришел декан факультета наукоемких технологий, Виктор Иванович Штанько. Это был сурового вида высокий широкоплечий человек, всегда ходивший в темных очках, с очень доброй душой. Именно он устроил мне и моему однокурснику, Андрею Грауле, практику в ОИЯИ после четвертого курса, поскольку у него были связи в отделе РХЛ, Радиохимической лаборатории (официально – Научно-экспериментальный отдел ядерной спектроскопии и радиохимии) (НЭОЯСиРХ) в ЛЯП. Там начальником сектора работал Александр Федорович Новгородов, который и был принимающей стороной в ЛЯП, бывший однокурсник Штанько и выпускник Техноложки. Штанько не стал ничего объяснять коллеге по деканату, лишь понимающе улыбнулся, подписал командировку и доброжелательно пробасил: «Желаю удачи, передавайте привет Новгородову!»
Об ОИЯИ я узнал задолго до Техноложки, которая стала в общем-то только моим каналом попадания в Институт. Будучи школьником, интересующимся наукой, я однажды получил от отца, ученого-металлурга, классе в седьмом в подарок книгу авторов Г.Н. Флерова и А.С. Ильинова «На пути к сверхэлементам». Я много раз садился ее читать, но не все там понимал. Она содержала материал, малодоступный школьнику, по крайней мере школьнику средней школы города Череповца начала 1980-х. Трудно было самостоятельно разобраться, как функционируют все эти хроматографы, сепараторы, а взрослых, способных объяснить всю эту «кухню», рядом не было. Но я любил разглядывать иллюстрации, в особенности обложку со знаменитыми «островами» элементов, и угадывал основную идею. Оказывалось, что подобно таким химическим веществам, как водород и кислород, дающим при соединении воду, соединяться могут и ядра химических элементов, слепляясь, словно снежки, и превращаясь в новые элементы. Ранее я прочитал книгу А.Н. Томилина «В поисках первоначал» про неудачные попытки древних алхимиков создать золото с помощью философского камня, а тут оказывалось, что превращение элементов еще как возможно, а современные алхимики – вот же они, работают в Дубне! И Дубна отложилась у меня в голове как место, куда обязательно хочется попасть.
Примерно до 10 класса мне больше нравилась химия, я понимал ее лучше, чем физику и, видимо, так и стал бы химиком. У отца на работе, в череповецком филиале ленинградского СЗПИ, были химическая лаборатория и склад реактивов. Заведовала ими, если я правильно помню, мама в будущем известного череповецкого музыканта Александра Башлачева, которая щедро делилась излишками химикатов и колбами-пробирками в пользу юного исследователя (с самим Башлачевым я никогда не встречался, он стал известным много позднее). Химия была более зрелищна, чем другие науки: превращения разноцветных жидкостей, воспламенения, взрывы. Вместе с одноклассником, другом по увлечениям (и серьезным соперником по химическим олимпиадам) Костей Васильевым мы соревновались в химических опытах и теоретических познаниях, ездили в летний лагерь «Орбиталь» под Казанью изучать химию на продвинутом уровне и научились там разным химическим «трюкам». Мы ухитрялись покупать в хозяйственных магазинах селитру, якобы для удобрения, а концентрированную серную и соляную кислоту – в автомагазинах и хозяйственных магазинах, выпрашивали какое-то химической оборудование на санэпидстанции.
Химическими опытами можно было эпатировать зрителей и одноклассников. Однажды весной 8-го класса на уроке музыки мы с классом устроили дымовуху. По телевизору в те годы часто показывали выступление Аллы Пугачевой с песней «Айсберг», которую примадонна исполняла на фоне клубов дыма. И чтобы разнообразить скучные уроки музыки, которые вела совершенно милая и безобидная музработница, мы в классе решили создать такой же дым. Учительницу называли за глаза «певичка», и ее только с натяжкой можно было назвать учителем ввиду полного невладения дисциплиной в классе. Но подростки не понимают доброго отношения, они зачастую жестоки, и во время уроков мы делали все, что хотели. Тут уж в процессе участвовал практически весь класс, и, несмотря на сорок лет, прошедшие с выпуска, этот урок остался одним из наших ярких совместных воспоминаний.
Классически театральный дым создается бросанием сухого льда в воду, это более безопасно (правда, если не задохнуться углекислым газом), но сухого льда было достать негде. И тогда для имитации я принес из дома соляную кислоту, а девочки (одна из которых, Света Кругликова, спустя несколько лет после школы стала моей женой) – нашатырный спирт. Замысел был в том, чтобы под партами налить в разные открытые емкости кислоту и нашатырь и во время игры «певички» на пианино задвинуть под инструмент эти емкости вместе. Мы представляли, что когда «певичка» заиграет, то из-за пианино вдруг пойдет дым, словно у Пугачевой, то-то она удивится! Но все были настолько возбуждены предвкушением развлечения, что емкости опрокинули и разлили кислоту и нашатырь по всему полу в классе. Дым, конечно, пошел отовсюду, сопровождаясь сильнейшей вонью нашатыря, «певичка» в слезах убежала жаловаться директору, весь класс получил взбучку, не исключая принятого в ту пору легкого рукоприкладства со стороны школьной администрации. Некоторым примерным девочкам, включая будущую супругу, поставили «неуд» по поведению (был и такой пункт в дневнике). Мне почему-то ничего не сказали: не то учли достижения в предметных олимпиадах, не то папу-профессора, а возможно, просто посчитали это бесполезным, что, мол, с дурака взять. Но я уже отчетливо ощущал кризис жанра, поскольку химические опыты сами по себе переставали приносить удовлетворение.
К 10 классу ситуация усугубилась. Химия все больше становилась для меня развлечением, которое взрослые все меньше одобряли. Иногда в череповецкой школе номер 3 нас, старшеклассников, посылали в младшие классы проводить «уроки атеизма». Их идея была в том, что нужно было развенчивать чудеса, происходившие в церкви, разъясняя, что это лишь химические процессы, вроде свечей, якобы самовоспламеняющихся во время службы, а на самом деле смазанных раствором белого фосфора; когда растворитель испарялся, фосфор на фитилях самовоспламенялся на воздухе. Была даже книжечка-методичка с подобными разоблачениями. Я подходил к делу творчески и разнообразил «чудеса». Например, в очередной раз я надумал показать известный опыт «Вулкан» с поджиганием горки бихромата аммония. При этом (логику теперь сложно восстановить) я подсыпал еще какой-то сильный окислитель и серу. Я этот опыт сопроводил комментарием в духе: «Попы обманывают народ, что чудеса происходят сами по себе. На самом деле, чудеса можно устроить так!» Я поджег смесь, и она раскалилась до такой степени, что прожгла и асбестовую прокладку, и парту, на которой демонстрировался «Вулкан», и заполнила кабинет и рекреацию едким смрадом горящей серы до такой степени, что, когда вулкан все же общими усилиями учителей и учеников потушили, урок в классе пришлось отменить. Надеюсь, для того класса такой урок атеизма и стал чудом избавления от скучных занятий и светлым пятном, наполнил их положительными эмоциями.
С другой стороны, в 10 классе произошло еще два события, направивших меня больше в сторону физики. Первое – это то, что в школе мы стали проходить ядерные реакции, а они уже попадали в раздел физики. Мне много больше, чем химические превращения, нравились превращения ядер, слияния, распады, испускания частиц. Алгебра так же легко, как в химии, позволяла считать баланс в этих взаимодействиях, но давала чувство приобщения к неосязаемому, в отличие от химии, миру, точнее менее видимому. Затем в программе по физике перестали скучно «ползать кирпичи по стенам» и сжиматься газы и появились элементы теории относительности. Поскольку, очевидно, ее преподавание в рядовой школе было более упрощенным и менее детальным, чем преподавание классической механики, то мне показалось, что я ее гораздо лучше понял.
Кажется странным, что я понял и полюбил (на школьном уровне) теорию относительности больше, чем, например, электричество и магнетизм. Помню, когда мы закончили механику и термодинамику, пришли на первый урок по электромагнетизму и открыли первую страницу главы о магнитном поле, вместо того чтобы с ходу в нее погрузиться, как я планировал, я «тупил» на первой странице весь урок. Я упорно пытался продраться через определение магнитного поля. У меня не получалось продвинуться дальше, пока не понял базового определения, тогда как весь класс уже на полных парах несся к решению задач. Это определение было не похоже на определения, встречавшиеся раньше, поскольку было, как бы я сейчас сказал, операциональным. «Магнитное поле,– так примерно писали в учебнике, – это вид материи, который проявляется по его воздействию за электрические заряды». Что значит «вид материи»? А что, газы в термодинамике или кирпичи в механике не были материей? А какие виды материи еще бывают? А что бывает, кроме материи? А если я подействую на заряд, я что, магнитное поле? Определение отвечало не на вопрос «что оно есть», а на вопрос «что оно делает». Но если и кирпичи, ползавшие в механике по наклонным плоскостям, – тоже вид материи, то какой смысл об этом говорить, если материя – все, что нас окружает? У меня возникло чувство неудовлетворенности, поскольку мне казалось, что я решаю задачи, ответы сходятся, но я не понимаю, о чем это все. Физика, призванная вроде бы объяснять общие законы природы, казалось, ничего не объясняла, а наоборот, лишь запутывала, предлагая рецепты расчетов вместо понимания. На фоне электродинамики теория относительности казалась почему-то более понятной; возможно, потому, что говорила, как получается ядерная энергия, хотя это, скорее всего, было связано с более грамотной для возраста методикой изложения темы в учебнике, ибо в теории относительности философских вопросов не меньше, только копни. Методисты там явно были лучше. Тут уж надо либо все разбирать, либо не касаться мимоходом сложных тем мнимой «пропедевтикой». Ядерные процессы, внятно изложенные в учебнике, снова вернули меня к книге о «сверхтяжелых» и попыткам глубже понять физику.
Вторым событием, произошедшим в 10 классе и повлиявшим на мой выбор дрейфа к физике в качестве будущего пути, стало получение мной в качестве награды за третье место в областной химической олимпиаде в подарок книги дубненского ученого М.Г. Сапожникова «Антимир-реальность?». Дело было так. В том году, 1985-м, я занял первое место в городской химической олимпиаде и поехал в Вологду на областную олимпиаду представлять Череповец. Со мной из десятиклассников поехал и мой друг и соперник Костя Васильев. Костя занял только третье место на городском этапе, но он был победителем городского этапа в прошлом году, в девятом классе (когда я был третьим), и как победитель прошлого года также имел право ехать на областной этап. От девятых классов победителем был Андрей Зенкевич, очень умный парень, следы которого потом затерялись, и мы всю дорогу тусовались и веселились втроем. В Вологде наши позиции поменялись: я занял третье место по области, а Костя -первое. На закрытии нам вручили призы, и мне, помимо грамоты, досталось три книги, одной из которых стала книга Сапожникова. Эту книгу я и стал читать в первую очередь еще на обратном пути в Череповец, так как она была про Дубну, о которой я уже знал из книги о сверхтяжелых, а кроме того, у нее было предисловие академика с необычной красивой итальянской фамилией – Понтекорво. Да, подумал я, видимо, в Дубне живет много невероятно умных и интересных людей, которых мне так не хватало в Череповце.
Как и книгу Флерова и Ильинова, я несколько раз садился читать и перечитывать «Антимир-реальность?». Для меня с научной стороны она тоже была написана довольно сложным языком и говорила и вещах, которые еще не были в системе моих понятий. Все же я согласен с мнением, что детские книги на самом деле пишутся для взрослых. Но там были и интереснейшие живые примеры, вероятно, обсуждавшиеся в кругу ученых, например, пояснявшие, как частицы в ядре могут находиться в одном виде, а вылетать в другом, на примере людей, выходящих из бассейна в пальто, тогда как внутри они находятся без такового. Обсуждался в книге, насколько мне помнится, и пример диаграммы Фейнмана (которую я разглядывал и так и эдак, упорно пытаясь осмыслить, что значит время, текущее в обратном направлении), и количество публикаций великих ученых в разные годы, и даже некоторые трюки, применявшиеся учеными при публикации формул. Говоря нынешним языком, она содержала элементы наукометрии и социологии науки. Даже само название книги, казалось, содержало трюк: если сказать кому-то: «Мне подарили книгу 'Антимир-реальность?'», то в таком повествовательном предложении вопросительная интонация теряется, и у собеседника возникает жгучий интерес, как будто 'Антимир-реальность' – это утверждение. После перестройки такой литературы появилось немало, но в 1985 году для 10-классника все это было в новинку. Я понял, что так интересно жить и работать можно только в Дубне, а в науке, должно быть, немало любопытных трюков.
Если что-либо и сослужило мне тогда плохую службу, так это отсутствие профориентации в школе, хотя с научной профориентацией и поныне мало где дела обстоят хорошо. В моей голове сложилась довольно линейная картина – представление о том, что и в образовательной, и в карьерной системax человек может, если захочет, пройти все этапы, подобно тем, что проходят частица или ядро, взаимодействуя с другими. Мне казалось, что важно как-нибудь попасть в интересное место, в ту же увлекшую меня Дубну, любым путем, и можно последовательно заниматься всем, что там есть, на что хватит энтузиазма. В науке ведь нет царских путей. Можно сталкивать ядра и сливать их в сверхтяжелые, а можно выбивать из них частицы, открывая антимир, можно ловить нейтрино. Потом сесть и рассчитывать новые частицы по диаграммам Фейнмана. Физика, химия, теория, эксперимент – все подряд и поочередно, как у Маяковского в поэме «Хорошо»: «землю попашет, попишет стихи». И конечно, обсуждать все это в кругу великих ученых с необычными именами и судьбами, попутно самому делая открытия и получая нобелевские премии. Как Нобелевскую премию никто больше двух раз не получал? У меня столько идей, что я бы и три, и четыре получил, не иначе! Только в Дубну попаду, а уж там меня оценят по достоинству! Такая идеальная и эклектичная картина у меня сложилась в голове в 10 классе. Как выяснилось позже, пути если не царские, то более либо менее оптимальные, которые существенно определяют потолок ваших притязаний в науке, конечно, есть. Но об этом подробнее в следующих главах.
Иной профориентационный импульс получил мой друг-соперник Костя. Заняв первое место в области, он поехал на республиканский этап олимпиады, где, кажется, занял призовое место. Перед этим Костю пригласили на сборы. До этого планы по поступлению в вузы у нас с Костей были близки и неопределенны. В частности, обсуждался Питер, хотя на интересовавшую меня, да и его поначалу, ядерную стезю он, по мудрому совету родителей, вступать не хотел, так как имел слабое здоровье и часто лежал в больницах. Его даже вряд ли бы допустила медицинская комиссия, это было ясно. После сборов и республиканского этапа Костя приехал серьезный и сосредоточенный и на мой вопрос о планах, когда мы, как обычно, прогуливались после уроков до автобусной остановки, обсуждая наше грандиозное научное будущее, мой друг помолчал, необычно долго думая, как ответить, но потом, словно стесняясь, признался, что решил поступать в МГУ. Это был первый раз, когда МГУ прозвучал в наших разговорах, тем более что в головах был некий расхожий неверный образ, что в университетах готовят учителей. «Зачем?» – только спросил я. «А может быть, я и хочу стать учителем, – засмеялся Костя, – астрономии, например!» Астрономию у нас в школе преподавали совсем немного и скучно, никого она особо не заинтересовала, а лучшие оценки по предмету получал одноклассник, по совпадению бывший племянником преподававшей ее учительницы физики, поэтому мы с другом только громко заржали. В учителя я точно не хотел, так как, хотя и сам был школьником, школьников в целом недолюбливал.
Наша школа находилась в довольно сложном районе и городе вообще, и среди учеников было много хулиганов и неблагополучных. В городе находились крупный металлургический и химический комбинаты, куда на работу по рабочим специальностям приезжали жители из экономически отсталых регионов, а кроме того, там работало много так называемых «химиков» – осужденных к принудительному труду на вредных производствах. Это во многом определяло общую культуру города и увлечения череповчан. По дороге в школу, да и вообще на улице и в транспорте легко было оказаться избитым или ограбленным подростковыми шайками либо просто нетрезвыми агрессивными хулиганами. По вечерам даже учителя побаивались появляться около школы. Я не мог себе представить, как ходить в такую школу на работу всю жизнь, и мечтал вырваться из нее как можно скорее, хотя объяснять другим непонятные темы мне всегда нравилось (да и всем, наверное, нравится учить или поучать других). Но при этом желание вырваться из Череповца в более цивилизованное место было нашим общим с Костей профориентационным импульсом.
Я думал, что Костя пошутил, но, как оказалось, он действительно впоследствии поступил на химический факультет МГУ, закончил его с отличием и, несомненно, стал бы видным ученым. К сожалению, судьба его оборвалась: в возрасте около 30-ти лет Костя скончался от тяжелого заболевания. Но когда я ретроспективно возвращаюсь к его резко сформировавшимся планам после участия в республиканском этапе олимпиады, мне кажется, я начинаю понимать, что могло на них повлиять. Скорее всего, попав в среду олимпиадников, их преподавателей и тренеров, в атмосферу, совершенно иную, чем та, которая окружала нас в Череповце, пообщавшись с кругом, ориентированным на высшие достижения, Костя осознал, что для полной реализации своего, безусловного высокого, потенциала ему нужно было попасть в среду рангом выше, чем обычный институт даже в крупном или столичном городе. Попасть туда, откуда выходят организаторы и руководители олимпиад и научных направлений, те, от кого все зависит в науке, кто все в ней решает. И чтобы узнать, каковы эти ранги, формальные и неформальные, нужно было попасть в среду, сообщество, которого у нас в Череповце не было. Однако каждому нужен свой путь. В отличие от Кости, я не хотел быть «чистым» химиком, а до крутого физического факультета еще не дотягивал, поздно сделав акцент на серьезную подготовку по физике. По вечерам я нередко ходил в библиотеку им. Верещагина рядом с домом, где брал пособия по физике для поступающих в ведущие вузы и сидел, прорешивая задачи, в читальном зале, но ощущал, что уровень мой еще недостаточен. Нужно было общение с таким же кругом, хороший физический кружок, но их не было вокруг. Кроме того, и я дойду до этого рассказа в следующих главах, Техноложка, в которую я поступил, не только привела меня в Дубну, куда я и стремился (хотя и не самым оптимальным путем), но и оказала совершенно нетривиальную поддержку, только и позволившую мне проработать в ОИЯИ много лет, что было бы вряд ли возможно, выбери я другую траекторию. Но обо всем по порядку.
Техноложку я, как и многие провинциальные школьники – свои будущие вузы, нашел в справочнике для поступающих. В справочнике, принесенном домой отцом еще в моем 9-м классе, я обнаружил, что в Ленинградском технологическом институте им. Ленсовета есть физико-химический факультет, на котором есть направления радиационная химия и ядерно-химические технологии. Дубна ассоциировалась в моей голове с физикой с химией одновременно, в связи с книгой о сверхтяжелых, где ей отведено много места, и, видимо, химической олимпиадой, где подарили книгу про антимир. То есть физико-химический факультет казался мне оптимальным местом для старта в любые дубненские проекты. Немалую роль сыграли и заочные подготовительные курсы при этом вузе, оконченные мной, где лучшие баллы я получал почему-то за сочинения, хотя основными предметами были, безусловно, математика, физика и химия. Думал ли я о чем-то другом? За время пребывания в химическом лагере «Орбиталь» как после восьмого, так и после девятого класса я слышал от ребят, приезжавших туда со всей страны, о различных вузах, и казанских, и московских. Некоторые ребята в «Орбитали» были уже студентами. Например, один из моих тамошних «соотрядников», Искандер Дияшев, уже был студентом первого курса МФТИ, и он пользовался заслуженным уважением в отряде и лагере. Все передавали из уст в уста, как легенды, сложные задачи, которые предлагали на вступительных экзаменах и собеседовании на Физтех, по которым отбирали особо умных и талантливых ребят и не пройдя которых было не поступить. Скажем, абитуриенту давали ботинок, шнурок и секундомер и просили измерить площадь стола. Не каждый мог догадаться, что из ботинка на шнурке можно сделать маятник, а замерив период его колебаний секундомером, рассчитать длину шнурка и уж затем, пользуясь им, как линейкой, измерить стол. Иногда я угадывал подходы к решению таких задач, хотя бы частично, иногда – нет, но чего я не представлял, это того, как в принципе подготовиться к таким заданиям, успех в них представлялся мне делом случая.
От ребят я, конечно, знал, что при МФТИ существует заочная школа – ЗФТШ, в которой многие занимались. Как туда поступить? Надо писать куда-то письмо или ехать? Интернета тогда не было, и информация передавалась из уст в уста. Один из одноклассников, Игорь Макаров, занимался в ЗФТШ и иногда рассказывал, какие там задачи по физике. Помню, как однажды он с серьезным видом предложил мне задачу о спутнике, летевшем над некоторой планетой, для которой был известен только радиус и нужно было что-то узнать о его скорости относительно наблюдателя на этой планете, деталей не помню. Игорь небрежно рассказал, как задача решается в пару действий, и меня впечатлили две вещи. Во-первых, задача была о планетах, спутниках, космонавтах (или даже инопланетянах!) – очень нетривиальных объектах для нас тогда, но при этом решалась неожиданно тривиально. Так мыслить должны физики, находя простые модели для сложных систем, отбрасывая лишнее, абстрагируясь и идеализируя. В средней школе этому не учили. Не учили этому и на курсах при Техноложке. Во-вторых, я не мог понять, как это мой одноклассник, такой же череповецкий парень, хотя и тоже олимпиадник, но не занимавший самых высоких мест, мог дойти до всего этого! Не иначе, думал я, он просто значительно умнее меня по природе. Физтех казался непреодолимым барьером, я даже не ставил перед собой таких планов, считая, что, значит, и Искандер, и Игорь – просто люди с другими мозгами.
Лишь много лет спустя, когда я настроил уже собственного сына в 7-м классе поступить в ЗФТШ и помогал ему разбираться с задачами (решая в охотку с ним до его 10 класса), я понял, что если и не «ларчик просто открывался», то способы для школьника научиться решению таких задач и модельному мышлению были! С одной стороны, существовали (надеюсь, и существуют до сих пор) совершенно гениальные методички, где четко и связно рассказывается и показывается на примерах, как решать физтеховские задачи. «Заботав» методичку ЗФТШ, неглупый ученик мог и сам решить большую часть заданий. С другой стороны, сложные моменты оставались, но к каждому ученику прикреплялся куратор, как правило студент-энтузиаст младших курсов МФТИ, сам недавно закончивший эту заочную школу, который как в переписке, так и в ходе выездных сессий и олимпиад мог растолковать школьнику непонятные места. То есть всему этому можно было научиться, было понятно, как и у кого, главное, пораньше начать готовиться! И если в более широком смысле ретроспективно невозможно судить, как изменилась бы жизнь, если бы человек шел другими путями, то про ЗФТШ я абсолютно уверен: для любого человека, который закончит ее в школьном возрасте, плюсов однозначно будет больше, чем минусов, каким путем дальше ни пойди.
Уже впоследствии, живя в Дубне и работая научным сотрудником, я не только приобщал сына к ЗФТШ, но и отправлял и сына, и дочь (более тяготевшую к биологии), иногда даже вопреки их желанию, на городской физико-математический факультатив. Родители не должны заставлять детей идти по своему пути, путь у каждого свой, но делал я это не для того, чтобы воспитать детей физиками (хотя в душе немного и желал им этого). Физика и математика развивают способность моделировать, находить простое в сложном, логически и критически мыслить, что нужно любому человеку, какой бы профессии он впоследствии себя ни посвятил. На этом нельзя замыкаться, становиться технарем и физикалистом, одно это лишает человека красок жизни, сужает горизонты, ведь и искусство – способ познания мира. А без культуры точных наук критического мышления не развить, человек будет однобок. Разумеется, то, к чему лежит сердце, человек найдет и сам, главное, не мешать, но отсутствие баланса обеднит человека.
При этом нет задачи сложнее и неблагодарнее, чем учить своего ребенка. Своему чаду никто не учитель. Ребенок психологически не может воспринимать родителя как педагога, с этим связано множество конфликтов. Я вспоминаю, как сердилась мама, когда я в школьной стереометрии не мог понять, каков вид у некой трехмерной фигуры сбоку. Она даже вырезала эту фигуру из ластика, чтобы показать мне ее в изометрии, но я все равно не мог представить другую проекцию. Даже в младших классах, видя, что мама сердится, я не мог без ошибок написать «дает корова молоко», и, опасаясь перспективы постоять в углу, исписывал целую страницу, но каждый раз выходило то «корора», то «мололо», то еще что-то. Не любящий и оттого пристрастный родитель, а хороший учитель-энтузиаст своего предмета может зажечь ученика и увлечь профессией. В моей череповецкой школе было достаточно хороших, традиционных учителей, физичка была даже заслуженным учителем РФ, но не было именно преподавателей уровня олимпиад и ЗФТШ. Вокруг меня были и олимпиадники, как и я сам, но они готовились самостоятельно или на стороне, не в школе. Школе они лишь приносили победы. А без сообщества и педагога даже способный ученик вынужден вариться в собственном соку ограниченного понимания предмета. Знание коммуникативно. А поскольку в Дубне был межшкольный факультатив, который вел известный преподаватель А.А. Леонович, готовивший и олимпиадников, кружковцев ЗФТШ, и поступающих, то я с радостью отправлял туда своих детей, чтобы компенсировать им то, чего мне не хватало в школьные годы самому. Хотя никто из них не стал ни физиком, ни математиком, но навыки критического мышления, несомненно, пригодились им обоим в жизни. По крайней мере, мне так представляется.
Итак, возвращаюсь к весне 1985 года. В конце 10 класса, на каникулах, я с отцом поехал в Ленинград на дни открытых дверей вузов. То, что нужно учиться в Ленинграде, мне казалось очевидным: я был там много раз, и мне нравился дух и европейская красота этого города, более того, там жил старший брат, а он, как и отец, ранее учился тоже в Питере, в Политехе. Училась в Ленинграде и мама, там они встретились и поженились с отцом. Москва тогда мне не нравилась совсем. Несмотря на уговоры, в Политех я не хотел. Поэтому посещение дней открытых дверей мы начали с Техноложки, курсы при которой я тогда почти закончил. Меня поразил даже ее внешний вид – величавое здание со шпилем на Загородном проспекте, вблизи узловой станции метро «Технологический институт». «Вот это – действительно Институт так Институт», – думал я, сравнивая только с череповецким филиалом СЗПИ, где работал отец, похожем, скорее, на обычную школу. Я не помню, что рассказывали в Техноложке на официальной части, но помню, что меня поразили высоченные двери и потолки, широкие лестницы, как во дворце. Однако манил меня лишь поход на кафедру радиационного материаловедения, где нам обещали опыты с заветной радиацией. Самым запоминающимся для меня оказался опыт, когда бесцветные кристаллы помещали в гамма-излучатель, после чего они приобретали различную окраску. Это было похоже на химические опыты, на которых я к тому времени уже «съел собаку», но только они были физические и с частицами. «А чтобы понять, как это происходит, нужно, конечно, узнать и диаграммы Фейнмана, нельзя же ученым делать опыты, не понимая всех процессов теоретически», – думал я. А еще на кафедре был нейтронный генератор! И уж когда заведующий сказал нам, что некоторые студенты проходят практику в Дубне, с которой у кафедры есть связи, а лучшие из них даже попадают туда на работу, я понял, что выбор, куда поступать, предрешен. Дополнительная информация о том, что основателем кафедры был К.А. Петржак, который вместе с Г.Н. Флеровым (“Это же автор книги о сверхтяжелых», – вспомнил я) открыл спонтанное деление урана, воспринималась уже лишь как нечто самоочевидное. Да уж, тут не иначе как все академики и нобелевские лауреаты на каждом шагу! Больше я не пошел на дни открытых дверей в другие вузы и все каникулы наслаждался прогулками по Питеру, мечтая, что скоро приеду сюда учиться. Все теперь казалось ясным. По крайней мере, главное – учиться так, чтобы потом попасть в Дубну, а там разберемся.
Был и еще один источник моего влечения к физико-химическому профилю в школьные годы – влияние родителей. Отец был ученым-металлургом, заведовал кафедрой металлургии в череповецком филиале СЗПИ, занимал должность профессора (будучи кандидатом наук). Также он был председателем череповецкого филиала общества «Знание», в ту пору очень популярного, и активным лектором этого общества. У отца всегда дома были диафильмы на актуальные научно-популярные темы и диапроектор (все то, что для моего поколения впоследствии заменили слайды). Мне он тоже многое рассказывал, хотя, как свойственно в том возрасте, я слушал отца вполуха, считая, что я и сам все понимаю и разберусь. Но в памяти почему-то отложилось, что, рассказывая о современных исследованиях, отец подчеркивал, что все будущие открытия будут происходить на стыке дисциплин, как теперь, наверное, сказали бы, в междисциплинарных областях. Отец упоминал физику и химию, материаловедение, которыми сам занимался, а также химию и биологию. Биология меня вовсе не привлекала, поскольку представлялась конгломератом неких систематик, классификаций, набором эмпирических фактов, где сложно было проследить внутреннюю логику. Коллекционирование бабочек, одним словом. Ее надо зубрить, чего я, несмотря на хорошую память, совершенно не хотел. Физика и химия казались мне ближе и интереснее, логичнее и глубже. Вот на их стыке, думал я, и буду делать открытия.
Несмотря на то что отец был успешным прикладным ученым, он не был знаком с некоторой спецификой институтов так называемой «фундаментальной» науки. Не все его советы соответствовали тому, что я увидел, придя позже в Дубну. Что Политех, который закончили отец и брат, что Техноложка, с которой я начал свой путь в ОИЯИ, готовили инженеров: инженер-металлург, инженер-физик, инженер-химик. Инженер было расхожим словом в Союзе. Даже мама, работавшая старшим экономистом на Череповецком металлургическом комбинате и закончившая Ленинградский финансово-экономический институт, имела диплом «инженера-экономиста». Хотя какой из экономиста инженер! Слово «инженер» применялось ко всему и было столь избитым, что уже не означало в общем-то ничего. Отец рассказывал, что, начав с инженерной должности, мастером участка на металлургическом комбинате в Красноярске, он поступил затем в аспирантуру в Ленинграде, стал кандидатом наук, распределился в Череповец и начал работать в вузе, занимаясь уже наукой и преподаванием. Поэтому и мне стоит поступать на инженерную специальность в избранной области (это и есть правильный вход в науку), получить опыт работы, а уж потом начинать заниматься наукой. Какая ж наука без опыта работы по специальности!
Нужно ли говорить, что в ОИЯИ, куда я пришел на работу, понятия были совсем другие. Они, по крайней мере на уровне устной традиции, вкратце были таковы. Здесь ценилась «фундаментальность» в образовательном плане, а фундаментальное, «чистое» образование можно получить только в государственных университетах, причем немногих и только первого ряда. Инженерное образование считалось второсортным, недостаточным для серьезной научной деятельности, а люди с инженерными дипломами если и достигали иногда высоких научных результатов, то, скорее, вопреки этому, я не благодаря. То есть такие люди, конечно, были и есть, и вам их всегда с удовольствием покажут, но именно в культуре сообщества «фундаментальных» физиков они воспринимаются ниже «чистых» по образованию ученых. Действительно, при объективном сравнении, которое мне довелось сделать и самому, оказывалось, что в государственных (классических) университетах читается больше теоретических курсов, и они преподаются глубже, фундаментальнее, чем в институтах (которые после перестройки тоже переименовали в университеты, но тем не менее). Назвать же человека «инженером» в сообществе фундаментальной науки означало упрекнуть в неполной компетентности, мол, он «не физик», либо «недофизик». С другой стороны, химик тоже не считался достаточно фундаментальным ученым, поскольку он тоже «не физик». Специальность «инженер-физик», например, многие ученые с «классической» подготовкой называли шутя «инженер минус физик».
Со стороны это выглядит забавно, но отражает некоторую иерархию наук, которая довольно укоренена в научном сообществе, в том числе мировом, как я увидел позднее, к чему вернусь в следующих главах. Это еще в 1980-х было замечательно проиллюстрировано западной социологией науки, например в книге Шарон Трэвик «Время жизни и время на пучке», у которой пока нет русскоязычного перевода. Например, презрение к инженерам выражалось не только в их более низком, чем у физиков, положении в научной «табели о рангах» и, соответственно, более приземленных карьерных перспективах. Забегая немного вперед, вспоминаю, что один иностранный специалист с инженерным образованием, приехавший в Дубну из Центральной Европы, где инженер – хорошо зарабатывающий специалист, к тому же уважаемый в обществе (приставка Ing перед именем там используется даже в быту для обозначения статуса человека, который выше, чем обыватель), был поражен, когда у него протек унитаз в служебной квартире, а вызванные сотрудники ОЖОС ОИЯИ (Отдела жилищного обеспечения специалистов, позже переименованного в Гостинично-ресторанный комплекс), сказали ему, что вызвали инженера, который скоро придет и разберется. Иностранец, недавно приехавший в Дубну, не мог поверить, что инженер будет заниматься протечкой унитаза! Тут-то он и понял, что ему незачем здесь гордиться своим званием. Побывай я в такой среде общения в школьные годы, я бы наверняка выбрал другие ориентиры, хотя неясно, создали бы они для меня другие возможности или нет. Говоря книжным языком, и в науке, и в культуре в целом есть откровенное и прикровенное. Есть понятия писаные и неписаные, и неписаные можно узнать только из чьих-то уст, в сообществе.
Итак, летом 1985 года я успешно поступил в Техноложку, и вот уже после срочной службы в армии и учебы, по окончании четвертого курса, в 1992 году, еду с одногруппником в первый раз в Дубну на летнюю практику. Приехав ночным поездом из Питера в Москву, ранним утром мы добрались до Савеловского вокзала, сели на зеленую электричку, которая шла до Дубны три часа, и, чтобы не скучать в дороге, взяли с собой на вокзале пива «Клинского» и какую-то еду. Ходил и быстрый двухчасовой синий экспресс, но, не зная расписания, мы на него опоздали, ходил он редко. Первый час за окном мелькали обжитые и благоустроенные московские и подмосковные пейзажи. Но потом виды стали скучнее: буреломы, поваленныe телеграфныe столбы. Москва закончилась, началась остальная Россия. Я не помню, кто нас встречал в Дубне и как мы добрались до Института. Видимо, все было штатно. Дубна оказалась небольшим уютным городком, построенным вокруг ОИЯИ. Поселили нас в общежитии МГУ на Ленинградской. На площадке ЛЯП нас встречал Александр Федорович Новгородов, он оказался начальником сектора радиохимиков. Он же познакомил нас с коллегой, Юрием Вячеславовичем Юшкевичем, руководителем сектора масс-сепаратора, и они вместе отвели нас на ЯСНАПП, корпус-пристройку к корпусу ускорителя Фазотрон. ЯСНАПП расшифровывалось как Ядерная спектроскопия на пучке протонов. В этот корпус выводились пучки ионов, которые получались, когда масс-сепаратор разделял нуклиды, образующиеся в расщеплении танталовой или вольфрамовой мишени, устанавливавшейся на пучок протонов Фазотрона.
На ионопроводах внутри ЯСНАПП стояли установки для изучения структуры ядер удаленных от линии стабильности – продуктов расщепления мишени, протоноизбыточных ядер. Там было четыре ионопровода, на одном из которых располагалась установка Многодетекторные угловые корреляции (МУК), о коллективе которой я подробнее буду рассказывать ниже. На втором размещалась установка СПИН для исследований спиновых состояний ориентированных ядер при температурах, близких к абсолютному нулю. При мне она не работала на пучке, в режиме онлайн, но с ее группой мне позже удалось поучаствовать в эксперименте в ознакомительных целях. Ей руководил чешский физик Мирослав Фингер, и его группа была полностью чешской, что придавало ей особую когерентность и мобильность. Что было на третьем выводе, я не могу уже вспомнить, потому что там при мне не работали. А на четвертом располагался большой альфа-спектрометр, на котором довелось практиковаться одному из моих однокурсников, о чем подробно будет чуть ниже.
Новгородов (которого коллеги за глаза с симпатией называли Федорыч) и Юшкевич вели нас от РХЛ до ЯСНАПП не по асфальтированной дороге, а по насыпи, которую неформально называли «тропой Хо Ши Мина», ей пользовались только свои. ЯСНАПП был сравнительно новой кирпичной пристройкой к Фазотрону, построенной вроде бы в 1970-е или 1980-e, но сопровождающие провели нас и дальше и показали и сам Фазотрон, большой бетонный корпус. Фазотрон, как оказалось, был построен еще при Сталине, в 1947 году, и наши спутники рассказали нам несколько невеселых исторических анекдотов, связанных с ускорителем, я запомнил два из них. Первый был такой. До международного ОИЯИ в сталинские годы на месте ЛЯП была военная ядерная лаборатория, называвшаяся для конспирации Гидротехнической Лабораторией. На приемку ускорителя, который надеялись использовать в военных целях, приехала группа генералов, и один из них, осмотрев здание, поинтересовался: «А где здесь окно выдачи?» «Какое?» – опешили конструкторы. «Ну, через которое оттуда будут бомбы выезжать?» В этом анекдоте (который, возможно, отражает некие реальные события) есть смысл, и не только показывающий научную компетенцию спрашивающего приемщика. Ученые – люди изобретательные и могут облечь свои научные и познавательные интересы в красивую оболочку, чтобы в некотором смысле пустить пыль в глаза чиновникам, которым трудно «продать» абстрактные теории, но легко заинтересовать аргументами государственного и оборонного значения. Можно ведь, например, сказать, что изучаемые нами кварки удерживаются в протоне силой, превосходящей вес целой дивизии баллистических ракет! Вроде все корректно, если сравнивать именно силы, но как звучит, как звучит… В отличие от популяризаторов науки, которые нередко приукрашивают значимость исследований из журналистских соображений «красивого словца» и недостаточной научной грамотности, у ученых мотивация более прагматичная: они хотят получить финансирование своих исследований и заслужить общественное признание. К вопросу, всякая ли популяризация удовлетворяет нормам этики, мы будем возвращаться в следующих главах. В тот момент мы с Андреем Грауле лишь посмеялись.
Вторая байка наших спутников была такой. Ускоритель, как и большинство великих строек сталинской эпохи, «построенных на костях», возводили заключенные из лагерей, с которых, собственно, и началась научная Дубна. Они и заливали бетон в стены Фазотрона. И по преданию, в одной из стен замурован нормировщик стройки, которого зеки сбросили в бетон за то, что он плохо закрывал наряды. Старшие товарищи говорили об этом многозначительно, явно проводя какие-то параллели с современностью, непонятные пока нам с Андреем, но понятные им. Одно казалось очевидным в их подтексте: надо считаться с другими людьми и их интересами, даже если они подневольные и зависимые. «Неужели в науке есть проблемы с уважением людей друг к другу?» – промелькнула было в голове мысль, но надолго не задержалась. Я смотрел на стены ускорителя, как на страшный памятник эпохи, который отзывался у меня еще двумя ассоциациями. Они мне напомнили, что мой дед был репрессирован в 1937 году и погиб в лагерях, на Колыме. Мне представилось, что и он мог строить какие-нибудь подобные мрачные сооружения советской индустриализации. В 1986-1988 годах я отслужил срочную службу в стройбате в Баку и сам работал на стройках. Стройбат – некоторое подобие лагеря общего режима, и там нередко происходили различные события и разборки, когда стройбатчики калечили и убивали друг друга, поэтому история про Фазотрон не показалась мне нереалистичной. Потом, заходя в корпус Фазотрона, я часто смотрел на его стены и думал: занимаясь наукой, memento mori.
В тот приезд нам не удалось пообщаться с экспериментаторами установок на ионопроводах на ЯСНАППе. Но так как нас интересовала физика, темой нашей практики сделали изучение схем распада калибровочных изотопов. Нас отвели в комнату в экспериментальном зале ЯСНАПП, где сидели сепараторщики, сотрудники Юшкевича. Мне и Андрею предоставили компьютер, IBM-совместимый «Правец» болгарского производства, на котором мы писали отчеты о том, как мы изучали схему распада, по-моему кобальта-60, и рисовали на компьютере его спектр, осваивая этот компьютер. Как образец спектра, нам дали «атлас Вылова» – справочник образцовых спектров нестабильных ядер, созданный в секторе Цветана Димитровича Вылова и под его редакцией. Мне как-то тогда понравился сам процесс этого несложного вроде бы ознакомительного исследования, обработка данных на компьютере. Был разгар лета, и я выходил погреться из всегда холодного корпуса пристройки и вдыхал по-особому, по-подмосковному ароматный и медвяный, даже пьянящий, воздух буйной зелени вокруг корпуса. Воздух по запаху отличался от насыщенного промышленными выбросами воздуха Череповца или северного воздуха Питера, он мне нравился много больше. Мне не хотелось уходить в общежитие, и я с удовольствием подолгу оставался на ЯСНАППе и в другой нашей локации – РХЛ, Научно-экспериментальном отделе ядерной спектроскопии и радиохимии (НЭОЯСиРХ).
Представил нас Новгородов и начальнику Отдела, или, как его исторически называли, РХЛ, В.Г. Калинникову, который произвел прекрасное первое впечатление, шутил, говорил о науке, приглашал приезжать еще. Рассказывал, что стажировался в Дании, в Институте Нильса Бора, и мы прониклись уважением к этому ученому. Невысокий, лысоватый и глядящий исподлобья, он был профессором и выглядел именно как профессор. Выдали нам и талоны на питание, что стало нам, студентам, большим подспорьем. Но самым восхитительным местом была в РХЛ комнатка, предназначенная для германиевого детектора, в том крыле РХЛ, где находился сектор Новгородова, и принадлежавшая ему же. Там стоял такой же IBM совместимый компьютер «Правец» болгарского производства, как и на ЯСНАППе. Нам рассказали, что в ОИЯИ много таких компьютеров, так как их помог закупить в Болгарии автор атласа изотопов, Ц.Д. Вылов, ученый и руководитель сектора из Болгарии. Компьютер-то был как на ЯСНАППе, но было одно «но»! У Александра Федоровича на его «Правце» была установлена увлекательная игра Digger, которой мы раньше не видели. Вообще, шел 1992 год, компьютеров было мало, как и компьютерных игр. В «Диггере» с помощью клавиатуры нужно управлять неким существом, которое роет землю и проглатывает мешки с золотом, набирая баллы, пока за ним гонятся существа-охотники, которых надо перебить этими же мешками с золотом, чтобы они не съели Диггера, и перейти на следующий уровень. Уровней было много.
Игру сопровождала мелодия «Попкорн», популярная в начале 80-х, в народе на нее еще напевали шуточные стихи «мама сшила мне штаны из березовой коры». Каждый уровень был сложнее предыдущего, и мы с замиранием сердца смотрели, как Федорыч, не выпуская изо рта сигареты, гонял Диггера, выписывая умопомрачительные фортели и пируэты на экране и проходя все уровни на одном дыхании, управляя при этом лишь двумя пальцами. Казалось, он проводил за “Диггером” каждый перекур и, если бы за игру присуждались спортивные разряды, он, несомненно, стал бы гроссмейстером международного класса. А вот по вечерам в “Диггера” поиграть уже разрешалось нам: у нас был ключ от комнаты. Мы постепенно осваивали игру, где-то экспериментируя, где-то наблюдая за Новгородовым, и мне кажется, что уже после второй практики, к началу дипломной работы, которую я тоже потом писал в РХЛ, я уже свободно проходил все уровни, хотя и не с таким блеском и скоростью, как Новгородов. Но это увлечение Федорыча вызывало во мне лишь уважение, ведь человек талантливый – талантлив во всем, и будучи виртуозом игры в Digger, он наверняка не меньший виртуоз и в радиохимии.
Пару раз за практику Новгородов приглашал нас с Андреем немного выпить у него в кабинете. Говорили он с нами, конечно, о науке, о Чернобыле, где был ликвидатором, о его коллегах, о том, что наш декан Штанько, оказывается, член семьи видного советского руководителя промышленности. Он много курил, и дым стоял, что называется, коромыслом. Угощал нас кофе «по-польски», который его научили заваривать польские коллеги: молотый кофе заливается кипятком в чашке, накрывается на несколько минут фольгой, а потом размешивается. От него я получил и первое впечатление о непростой жизни в науке. Задавая вопросы о работе в ОИЯИ, возможностях, перспективах, мы с удивлением узнавали, что все непросто, плохо с жильем, которое, если я правильно помню, Александр Федорович получил только после Чернобыля, есть немало интриг и конфликтов среди коллег. В целом, несмотря на, как мне тогда казалось, отличную карьеру в ОИЯИ – начальник сектора, кандидат наук, Александр Федорович казался не вполне удовлетворенным жизнью. К его чести, он не пытался вмешивать нас в свои отношения с коллегами, говоря, мол, «у нас – своя драка, у вас – своя».
Тогда для меня, студента 4-го курса, это было откровением. Здесь, в известном международном институте, где все занимаются познанием окружающего мира, оказывается, отношения между людьми далеки от идеальных, есть много проблем. С одной стороны, причина такого удивления кроется в моей тогдашней наивности: общество и человек устроены таким образом, что конфликты интересов есть везде, где есть люди, надо только их минимизировать и разрешать по возможности, но принципиально устранить невозможно. С другой, восприятие конфликтных ситуаций зависит от человека и его оптики. Когда социологи хотят понять характер человека, то спрашивают его не о нем самом, а о его окружающих. Не «злой вы или добрый?», а «больше ли среди ваших окружающих людей злых или добрых?». Человек отражается в обществе, как в зеркале. Но при этом мало кто рождается определенно злым или добрым, человека воспитывает и лепит среда и окружение, культура, а он впоследствии уже воспитывает других. Но для раскрытия этой темы надо перейти к следующей практике в Дубне, уже после 5-го курса, в 1993 году.
Между летом 1992 года и следующей практикой в Дубне прошел год, который я посвятил подготовке к ОИЯИ. Жил я к тому времени с женой и двумя детьми в поселке им. Морозова (называемом в народе Морозовка) под Петербургом, примерно в часе езды на электричке с Финляндского вокзала. Когда я после армии женился на бывшей однокласснице, Техноложка отказалась предоставлять нам общежитие, так как формально Света уже не была студенткой, она успела закончить филологический факультет в Вологде. Наступали времена «бандитского Петербурга», и все такие вопросы наверняка решались деньгами, нам это объясняли, но денег у нас не было, да и знания, к кому и с чем подойти, тоже. К счастью, жене удалось найти место учителя в школе в Морозовке, и нам выделили комнату в деревянном рабочем общежитии, построенном еще для немецких инженеров Шлиссельбургского порохового завода в 19 веке, с туалетом на этаже, общей кухней и без горячей воды, где мы и жили до самого отъезда в Дубну. Когда появились дети, в 1990 году дочь Женя, а в 1992 – сын Артем, я продолжал учиться и готовиться строить наше будущее в Дубне, живя в основном в Морозовке, но обитая и у друзей в общаге Техноложки, в в студгородке на Новоизмайловском проспекте. Я посвятил этот год двум основным подготовительным занятиям, которые считал самыми перспективными. Одно было изучением английского языка. В ту пору многие начали заниматься английским, чтобы ездить за рубеж, а уж для работы в ОИЯИ, где английский – рабочий язык, он был просто необходим. Я приобрел четыре тома учебника Бонк, очень популярного тогда, а также синий учебник Murphy и часто проводил вечера, делая упражнения. Ходил я и на некий факультатив в Техноложке, но он показался мне пустой тратой времени.
Второе, чем я занимался, было программирование. У меня был компьютер ZX Spectrum, на который я загружал язык Cи с магнитофона и писал дома программы (Бейсик был встроенной его операционной системой). Вместо монитора Spectrum подключался к телевизору, и я гораздо чаще использовал телевизор именно как монитор, чем по основному его назначению. Я не преследовал конкретных целей, но практиковался с численными методами вообще, не забывая, конечно, и поиграть в игры. Кроме того, в Техноложке я еще курса со второго посещал по своей инициативе компьютерный класс, где стояли компьютеры ДВК, на которых удавалось что-нибудь программировать, и даже однажды напечатал там курсовую работу по вычислительной математике на примитивном редакторе, что с непривычки заняло весь семестр, много дольше, чем собственно решение краевой задачи про пластину из этой курсовой. «Ну и зачем это?» – только и спросил завкафедры вычмата, принимавший курсовую. «Компьютер осваиваю», – говорю. Тот только пожал плечами. Оценку это не повысило. Но компьютеров, совместимых с IBM, практически не было и на пятом курсе, когда я вернулся с первой практики в ОИЯИ.
После занятий я уезжал то в Морозовку, где перестирывал пеленки, кипятя для этого воду в ведре нагревателем, программировал и учил английский, то в общагу. Общага давала мне опыт другого плана, чем жизнь в семье. Там я жил в комнате с друзьями-однокурсниками из других групп, Сергеем Горбатенко и Азгаром Ишкильдиным, и мы много дискутировали с ними обо всем интересном, обычно вместо подготовки к занятиям. Больше, чем учебной литературы, я перечитал там одних трудов Карлоса Кастанеды, которые мы затем бурно обсуждали. Этот автор в 1990-е в Питере был на пике популярности. Читали и обсуждали мы все подряд: справочники по магии, астрологии, судебной медицине, индийской философии, физической химии, открытии нейтрино (была книжечка у Сергея), журнал «Вопросы философии», книгу Экклезиаста, приводили в гости знатоков лозоходства и питания праной, постоянно слушали новую музыку. У Азгара был абсолютный слух, и когда мы с Сергеем хотели спеть под гитару песню, которую не могли подобрать сами, то просили Азгара расставить мне пальцы на грифе гитары так, чтобы при игре получился нужный звук. Он активно был вовлечен в правозащитную деятельность и гражданский активизм, съездил в Америку, и мы много спорили о Солженицыне, Новодворской, либерализме. Азгар был наиболее продвинут в гуманитарных вопросах, и мы иногда пытались даже подобраться к вопросам философии сознания. «Вот объясни, почему, например, я – это не ты, а ты – это не я?» – спрашивал я. Хороших ответов у нас не было. Я задавал этот вопрос и родителям в детстве, но тоже безуспешно. Общественная жизнь тогда била в Питере ключом, выходило много новой и переводной литературы, у Казанского собора постоянно собирались группы для дебатов на любые темы. Поэтому собственно учебой мы практически не занимались. Насытившись общением, я уезжал к семье в Морозовку, где в спокойной обстановке вновь налегал на английский и программирование.
Некоторые ребята из нашей общаги и с курса пытались заниматься «бизнесом», который тогда только набирал силу, изначально приобретая криминальные черты. Казалось, это была возможность выйти из беспросветной бедности, прокормить себя и семьи, но очень ненадежная и рискованная. Например, некоторые начинали с того, что арендовали грузовик, ездили по дворам и принимали бутылки по 19 копеек, а сдавали их на базу по стандартной цене 20 копеек. Устанавливали связи с магазинами и базами, занимаясь «продажами», то есть сбытом товаров. Одному из них удалось раскрутиться, создав полиграфический бизнес, но так везло немногим. Было много рассказов про криминал, разборки, повсеместную коррупцию. Помню рассказ друзей о том, что группа ребят в те годы решила начать пивной бизнес. Они купили аппарат для пивоварения, нашли оригинальную рецептуру и специалиста и стали варить малые партии крафтового пива в нестандартной упаковке, сбывая самостоятельно в торговых местах Питера. Сначала необычное пиво, которого еще не было тогда на рынке, никто не покупал. Затем его распробовали и стали разбирать с такой быстротой, что они едва успевали варить. Пошла прибыль, ребята стали думать о расширении производства. Но внезапно налетели бандиты, всех зверски избили, разрушили производство, отняли документацию и сказали, чтобы больше в этот бизнес не совались, а то убьют. Произошел, как потом стали говорить, рейдерский захват. Пивоваренный бизнес, как и другие прибыльные статьи, «взяли под себя» крупные криминальные группировки. В легендарном фильме «Бандитский Петербург» тот период показан довольно правдиво, хотя и чересчур романтизированно, в жизни все было гораздо отвратительнее. Ежедневно слушая рассказы однокурсников о буднях жизни в бизнесе (многие из которых стали бывшими однокурсниками, бросив учебу, так как эти занятия требовали всего времени), я все больше убеждался, что это не для меня, да и им в общем-то счастья не принесло. Лучше уж я налягу на науку, все больше пользы будет.
Менее успешными были попытки погрузиться в классическую ядерную физику. Между практиками я периодически садился читать «Модели ядер» Айзенберга и Грайнера, которую мне дали в Дубне, но продвинулся недалеко, так как не хватало теоретической базы. «Ничего, буду разбираться на месте», – думал я. То, что для работы в науке нужно еще много в чем разбираться, мне стало очевидно с первого же приезда в ОИЯИ. Приходя в Институт, я внимательно изучал весь стенд при входе на площадку ЛЯП, где размещались объявления семинаров всех лабораторий, конференций и концертов. Большинство понятий, встречавшихся там, были мне незнакомы. Я еще более или менее понимал, о чем были семинары ядерщиков, в первую очередь экспериментаторов, но вот «высокая» теория и физика высоких энергий – это было непривычно. Например, вспоминается, что, разглядывая объявление о теоретическом семинаре на тему Стандартной Модели, я долго изучал нотацию SU(3)xSU(2)xU(1), размышляя, что же это может означать. Но я был уверен, что уж здесь-то я обязательно разберусь в этом, так как это понимают, видимo, все нормальные дубненские ученые, одним из которых я себя видел в будущем. И я разобрался позже, как буду писать в следующих главах, закончив Учебно-научный центр (УНЦ) ОИЯИ, уже после Техноложки.
В области ядерной физики на инженерном уровне кафедра в Техноложке готовила неплохо, хотя было начало 90-х, и образование, как и наука, повсеместно разваливалось. Прикладная ядерная физика, преподававшаяся доцентами Теплых и Платыгиной, учениками Петржака, дала нам твердые представления о радиоактивных ядрах и распаде (по крайней мере, «е в степени минус лямбда тэ» отскакивало от зубов). От нас требовалось выводить и анализировать «вековое уравнение», понимать принципы работы реакторов, деление урана, «иодную яму» и то, что произошло на Чернобыле, с физической стороны. Были практические курсы, где мы измеряли альфа-, бета- и гамма-радиоактивность и дозиметрию, преподавалась физика твердого тела (доцент О.А. Никотин глубоко копал теорию вопроса), разделы квантовой механики (в рамках квантовой химии, читавшейся завкафедры И.А. Васильевым). Читались и некоторые радиохимические дисциплины. Многие важные дисциплины, однако, преподавались действительно на инженерном уровне, феноменологически и без глубокой теории, как, например, «фазовые превращения», преподаватель которых по причине голодных 90-х был более занят на кафедре расфасовкой каких-то удобрений на продажу, чем развитием курса. Или курс «Mатериалы атомной техники», который давал глубину понимания строения материалов, годный разве что для закупки оных материалов, а не физических исследований с ними (зато профессор Лоскутов был отзывчивым и всегда позитивным преподавателем, с шутками и прибаутками). Декан Штанько, правда, пытался осовременить и актуализировать свой курс радиационного материаловедения, например давая нам вручную разложить гамма-спектр из двух-трех накладывающихся гамма-пиков из распада радиоактивного изотопа и требуя определить энергии и интенсивности компонентов. Только результат почему-то ни у кого не сошелся с ответом. Иначе говоря, студенты были подготовлены заниматься дозиметрией, управлением реактором (были выпускники и на атомоходах, и вроде бы на подлодках), спектрометрией.
Но вот так называемые «чистые» научные исследования (я сознательно избегаю здесь термина фундаментальные) требовали еще большей глубины познаний. Например, из курса экспериментальной ядерной физики нам была известна капельная модель ядра Бора, модель оболочек, общеприменимые полуэмпирические формулы, такие как формула Вайцзеккера для энергии связи ядра. Но вот более продвинутые модели: обобщенная, модели ротационных и вибрационных состояний, ядерные деформации, квантовые числа Нильссона, правила запрета для переходов – все это предстояло изучить самостоятельно либо как-то еще, но уже в ОИЯИ, поскольку это было именно то, что исследовали и обсуждали в будущей «нашей» группе в РХЛ, о которой немного ниже. И мне хотелось изучить большее, чем только физику ядра. Например, было очевидно, что протоны и нейтроны – нуклоны (так как они в ядре) и барионы (закон сохранения). Хорошо, есть нейтрино, косвенно оно объяснило спектр бета-распада ядра, да и в популярной литературе читал в общаге. Ну, в крайнем случае, зачем термин «фермионы» (некоторое знакомство со спином и статистикой Ферми было, например, из атомной физики, благо, принцип Паули на классическом примере рассадки людей в автобусе рассказывали еще на первом курсе). Модель Молекулярных Орбиталей в химии, например. Ну ладно, в ядрах возникали и пионы, хотя дела мы с ними не имели. Но вот есть различные К-мезоны, мюоны, эта-мезоны, тау. Кварки. Аксионы. Все эти названия встречались на доске объявлений, причем много чаще, чем, скажем, деление ядер, но если я и принимался читать об этом, то с небольшим успехом: интернета еще не было, и найти правильную литературу я намеревался уже на месте.
Вновь пришло лето, уже 1993 года, и я снова поехал на практику в Дубну. Андрей Грауле со мной больше не поехал, он решил остаться на работу в родном городе. Но со мной поехали два других однокурсника, Андрей Приемышев и Дима Философов. Я не помню, как в деталях происходило распределение по группам, но Новгородов был химиком, и ему нужен был химик. Дима тоже хотел заниматься химией, и он сразу приглянулся Федорычу. Мы же с Андреем сказали, что нас больше интересует физика и мы хотим работать в физических группах и специализироваться в ядерной физике. Новгородов, услышав, что я хочу заниматься физикой, полностью самоустранился, его это не интересовало. «Иди тогда, сам ищи себе начальника», – только и напутствовал меня он. Если меня что-то и удивило тогда, то только почему искать не научную задачу, или, скажем, коллег, а начальника? Это я понял позже. Тогда же проблема была в том, что я никого не знал, не знал, кому доверять и к кому обратиться, никто не мог дать мне совет. Все, что мне приходило в голову, – совет отца, что, если не знаешь, как поступить, «надо ввязаться в драку и смотреть по обстоятельствам». Всегда можно ошибиться, но если ничего не делать, то ничего и не выйдет совершенно точно. И я пошел на ЯСНАПП, где я знал хоть что-то и кого-то с первой практики.
Там мне повезло. Как я писал ранее, на ЯСНАППе на ионопроводах размещалось несколько установок для ядерной спектроскопии, и, находясь там, я увидел весьма благообразного ученого с седеющей бородой и задумчивым взглядом, словно сошедшего с картины или фотографии будней научного института. В белом халате, он колдовал у одной из установок, в которой шесть дьюаров размещались кругом, а из них торчали буквами Г германиевые детекторы, направленные к центру. «Вот это и есть, наверное, известный дубненский ученый», – подумал я, подошел к ученому познакомиться, и мы разговорились. Им оказался научный сотрудник Владимир Ильич Стегайлов, а установка называлась Многодетекторные угловые корреляции (МУК). Годы спустя я вспоминал, что название установки сразу показалось мне несколько неблагозвучным, напоминало «Хождение по мукам», а ведь как назовешь корабль, так он и поплывет. Но тогда я не придал этому большого значения. Хоть и непривычно для уха, но назвали же здесь всю лабораторию ЛЯП, ничего, стоит! Владимир Ильич проявил доброжелательную заинтересованность, рассказал, как занимается структурой атомных ядер в международной группе, где работают также немецкий и много чешских специалистов. А сам он был с Дальнего Востока, учился во Владивостоке. Я побывал в ним на втором этаже ЯСНАПП, где группа занимала помещения, где мне показали электронику детекторной системы, схемы совпадений, усилители сигнала, детекторы и специальный магнитофон для записи данных на магнитную ленту. По дороге со второго этажа на первый он попросил меня помочь ему отнести вниз свинцовую пластину для защиты детектора. «Спина не болит?» – участливо спросил он меня перед этим. А внизу со смехом резюмировал: «Физика начинается с физического труда!» Все выглядело замечательно: ядерная физика, иностранцы, загранкомандировки, ученый как с картинки – все, как я представлял еще в школе. Стегайлов сообщил о моем интересе прийти в группу Калинникову, который, как оказалось, курировал эту группу лично, и тот активно это поддержал. Я провел практику в этой группе, знакомясь со схемами распада ядер, и, когда мне предложили приехать снова уже писать диплом о схеме распада короткоживущего ядра, я сразу и с энтузиазмом согласился, я был к этому давно готов.
Через пару месяцев, соблюдя формальности и оформив бумаги в Техноложке, я приехал уже на дипломную практику в группу, где работал Стегайлов, и приступил к работе над дипломом. Тогда я познакомился с другими членами группы. Это были ее научный руководитель физик Индра Адам из Чехии, чешские же инженеры Франта Пражак и Павел Чалоун, профессор Всеволод Михайлович Цупко-Ситников, специалист по автоматизации эксперимента, преподававший по совместительству в дубненском филиале НИИЯФ МГУ, и немецкий специалист по компьютингу в физическом эксперименте Гюнтер Крайпе. Все иностранцы хорошо говорили по-русски. Работая над дипломом, я в основном общался со Стегайловым, Гюнтером, Франтой и Павлом, а Индру и Всеволода Михайловича видел редко.
В качестве дипломной работы мне предложили исследование схемы распада редкоземельного изотопа иттербий-157 с периодом полураспада 36 секунд. Для меня тогда это казалось пределом технического совершенства ядерного эксперимента. В танталовой мишени под действием пучка протонов Фазотрона с энергией 660 мегаэлектронвольт возникало множество ядер-продуктов расщепления, в которых масс-сепаратор, установленный между Фазотроном и ЯСНАПП, выделял изотопы с определенным отношением массового числа и заряда. Иначе говоря, он не мог выделить чистый изотоп иттербий-157, там присутствовал еще фон других изотопов, и для их отделения требовалась обработка данных и физическая интерпретация, подчас весьма сложная. Более чистый изотоп можно было выделить затем радиохимически – это то, чем занимались в секторе Новгородова и куда пошел Дима Философов, но при периоде полураспада в 36 секунд химическое разделение было нереальным. В нашем эксперименте ядра с нужным отношением массы к заряду летели по ионопроводу, где был откачан высокий вакуум (этим тоже занимался Стегайлов), и попадали в центр установки МУК на узкую ленту. Получив порцию ядер, лента продергивалась ниже и оказывалась между шестью полупроводниковыми детекторами, стоявшими в одной плоскости и «смотревшими» на нее со всех сторон. Некоторое время шло измерение, когда детекторы, включенные в схему совпадений, записывали энергии влетевших в них гамма-квантов и временную метку, позволявшую потом восстанавливать последовательность сигналов и времена жизни уровней ядра, которые разряжались этими гамма-квантами.
Мне дали компьютер, свежеизмеренные данные гамма-гамма-совпадений были записаны на магнитных лентах, и значительную часть дипломной работы составляло написание программы на языке Паскаль для управления магнитной лентой, чтения и сортировки совпадений (матрицы энергия-энергия-время) с получением двумерных спектров для определенных энергетических «окон», которые в физике высоких энергий называются “cuts”. Затем я обрабатывал полученные спектры чешской программой spdemos авторства Ярослава Франы из Ржеж под Прагой (потом, уже работая в ОИЯИ, я ездил к Фране на практику в Ржеж). Я получал таблицы энергий гамма-переходов, находившихся в совпадениях с данным «окном». Теоретические знания о спектроскопии я в основном черпал из литературы, в первую очередь из превосходной книги харьковских авторов Гопыча и Залюбовского «Ядерная спектроскопия», которую принес мне Владимир Ильич. Стегайлов тогда хорошо общался со мной и рассказывал много интересного о жизни в Дубне, хотя не очень много учил меня чему-либо из физики. Как позже выяснилось, он занимался в основном методикой, детекторами, проведением эксперимента – это была его область экспертизы. Также на Стегайлове лежала забота о своевременной заливке детекторов, требовавших низкой температуры, азотом и заполнение азотного танка – стоявшей на улице большой бочке с азотом, откуда он распределялся по дьюарам, из которых заливались детекторы. Иначе говоря, он вел все хозяйство группы. При этом обработка спектров, интерпретация и написание статей в группе была за Индрой Адамом и в меньшей степени – Калинниковым, иногда ранее в ней участвовали приезжавшие в командировки чешские физики Драгош Венос и Милан Гонусек.
В консультировании же моего диплома, помимо Стегайлова, участвовал и Калинников, он давал мне книгу Вайскопфа и Мошковского с теорией для вычисления теоретических интенсивностей гамма-переходов и сравнения с экспериментом. Это была старая модель, да и книга примерно 60-х годов, но для знакомства с основами структуры ядра была то, что нужно. Основной проблемой было получить из совпадений схему распада, она была сложная, но некоторые низколежащие переходы мы в схеме все-таки как-то расставили, даже, помню, нашелся один переход с мультипольностью M2 (это была самая высокая мультипольность, что мы видели в этом ядре). Я тогда начинал понимать, чем это интересно: высокая мультипольность вследствие запрета на переход по квантовым числам косвенно указывалa, что уровень, с которого шел переход, мог быть довольно долгоживущим изомером, а возможно, и деформированным состоянием ядра. То есть разные состояния одного и того же ядра могли иметь разную деформацию и форму! Полученные в работе предварительные результаты, кажется, не были опубликовано нигде, кроме как в моей дипломной работе. Я ее защитил на “отлично”. Я тогда еще не осознавал, что классическая прецизионная ядерная спектроскопия и структура атомного ядра, к которой я приобщился, были «уходящей натурой» и по большому счету в мире не имели большого будущего. Ядерная изомерия и изотопы, удаленные от линии стабильности, стремительно теряли свое значение и поддержку как фундаментальные области, по мере того как редукционистская физика высоких энергий выходила на первый план. Осознание этого пришло уже потом, но самое главное тогда было, что меня брали на работу в эту группу, в ОИЯИ.
Свою дипломную работу я, наверное, первым в ОИЯИ (или одним из первых, скажем скромно) оформил полностью на LaTeX, который вскоре стремительно стал стандартом для научных публикаций. Принес его на ЯСНАПП, кажется, Гюнтер Крайпе, и я сразу стал его осваивать, начав с диплома. Чтобы распечатать диплом, я еще в Питере, в Доме книги на канале Грибоедова, где был завсегдатаем в годы учебы, купил роскошную толстую финскую мелованную бумагу с голубоватым отливом. Текст, формулы – все выглядело на ней настолько красивым, что, когда я показал диплом Калинникову и объяснил, какими средствами его создал, тот вскоре распорядился найти учебник по TeX (за авторством Д. Кнута) даже для своего секретаря отдела. По совпадению, именно в то время в ЛЯПе объявили конкурс на лучшую дипломную работу. Мне тогда показалось, что мой сделанный с такой любовью диплом должен обязательно занять какое-то место. Вместе со Стегайловым мы понесли его подавать на конкурс ученому секретарю ЛЯП. Тот его принял, как мне тогда показалось, с некоторым сомнением, но конкурс по какой-то причине отменили: то ли не набрали достаточного количества кандидатов, то ли по еще почему. Однако коллеги и вуз мой диплом оценили высоко, и я был вполне удовлетворен.
Несколько иначе и сложнее складывалась ситуация у Андрея Приемышева. Он пошел на диплом в другую группу, работавшую на соседнем ионопроводе. Там стоял огромный прибор, метров 8 в диаметре и метра 3 высотой. Это был альфа-спектрометр, который называли «самым большим альфа-спектрометром в Европе», а руководил им Вадим Григорьевич Чумин, немолодой уже ученый, возраста, близкого к пенсионному. Как позже он говорил сам, родом он был из Череповца, как и я, но я себя тогда уже больше связывал с Питером, чем с Череповцом. Чумин поначалу хорошо относился к Андрею, рассказывал о физике, которую делал на спектрометре, давал читать книгу о дифференциальных уравнениях с упражнениями. Но в конце произошло нечто непредвиденное. Альфа-спектрометр создавал вокруг сильнейшее магнитное поле, поэтому при его включении все мониторы искажались и появлялись шумы и наводки в электронике у всех групп, даже у нас, на втором этаже. Поэтому наладку своего прибора Чумин проводил глухой ночью, когда с ЯСНАППa все уходили. И вот однажды он вызвал Андрея ночью помогать ему готовить альфа-спектрометр к экспериментам. Вадим Григорьевич дал Андрею гаечный ключ, чтобы тот подавал его, когда потребуется, и залез глубоко под прибор. Чумин возился под прибором довольно долго, было далеко за полночь, и у Андрея слипались глаза. Видя, что Чумин не обращает на него внимание, Андрей отошел от прибора к комнате сепараторщиков, рядом с которой стоял диван для дежурных, прилег на него и вскоре заснул.
Когда Чумин начал звать Андрея и требовать подать ключ, тот уже не слышал. Чумин, немолодой человек, которому пришлось долго и с трудом вылезать из-под альфа-спектрометра, чтобы взять ключ самому, увидел спящего на диване Андрея и был крайне рассержен. Он пошел наутро к Калинникову и сказал, что Андрей плохой и ленивый работник, ученого из него не получится, и он не будет его брать на работу. Как я понял эту ситуацию, Андрей, конечно, хотел спать, он был спокойный, дисциплинированный парень, любивший все делать по расписанию, но это было только полбеды. Как это часто бывало в научных группах постсоциалистической традиции, никто не брал на себя труд объяснить молодому человеку, что и зачем конкретно они в данный момент делают. Тут, мол, тебе работа, а не институт, включайся и по ходу дела разбирайся, главное пошевеливайся! Замечательная польско-французская социолог Изабела Вагнер, с которой я познакомился уже много позже, назвала эту научную культуру, характерную для многих постсоциалистических стран, “sink or swim”, или «спасение утопающих – дело рук самих утопающих». Хочешь научиться – учись сам, иначе, как в том анекдоте про сантехников, будешь всю жизнь ключи подавать. Однако, как показали этнографические исследования, которые мы с философом Полиной Петрухиной провели в ОИЯИ лет 25 спустя после описываемых событий, ситуация в польских, например, группах изменилась кардинально. Там к каждому студенту стали прикреплять ментора, который его или ее именно учил и вводил в курс научной тематики, подробно отвечая на все вопросы, а не просто использовал в качестве бесплатного техника. Европейцы сделали работу над ошибками, причем прикрепляли обычно своих же менторов, людей близкой научной культуры. В российских же группах, по крайней мере экспериментальных, мне представляется, ситуация осталась в целом на прежнем уровне, учиться приходится только самому. А ведь объясни Чумин Андрею, как интересно и важно сделать эту процедуру для спектрометра, как улучшатся результаты, как это воспримут на конференциях, да еще дай ему самому покрутить гайки, а не только стоять с ключом, и увидеть результат своей работы – вряд ли Андрей захотел бы спать. Хороший учитель должен зажечь и увлечь.
Но тогда так и закончилась бы эта практика для Андрея плачевно, если бы не выручил научный руководитель нашей группы – Индра Адам. Он предложил Калинникову взять Андрея в нашу группу, молодежь ведь всегда нужна, особенно в 90-е, когда в науку сложно было зазвать ребят. А по поводу негативной характеристики, данной Андрею его руководителем, мол, он «плохой работник», Индра высказал очень мудрую вещь. С приятным нашему уху европейским акцентом он сказал коллегам: «Молодой человек не может быть плохим. Он еще никакой и станет таким, как ты научишь. Чтобы стать плохим, нужно, чтобы жизнь так прошла, чтобы тебя другие научили быть плохим. Старый может быть плохим, но не молодой». С этими словами Андрея оформили в нашу группу, и, забегая немного вперед, скажу, что он совершенно достойно показал себя в работе, а уехав несколько лет спустя с семьей в Германию (близкую ему по темпераменту), успешно защитил там диссертацию, позже перейдя там же на работу в IT. Таким образом, Адам действительно оказался прав, и о том, что Андрей пришел в нашу группу, никому не пришлось жалеть. Молодой не может стать плохим, пока его этому не научат жизнь и встреченные в ней люди, это я хорошо запомнил.
Итак, меня взяли на работу в НЭОЯСиРХ ЛЯП ОИЯИ, в Дубну. Я еще совсем не представлял, как организована работа научного сотрудника в рамках института. Казалось, нужно просто интенсивно заниматься интересными исследованиями, а успех, признание – все это придет само. По некоторым разговорам я уже ощущал, что не все просто и приятно в научной жизни, и я не столько это игнорировал, сколько готов был всему учиться, во всем разбираться: и в науке, и в человеческих отношениях, сопровождавших ее. Я был студентом, и окружающие относились ко мне, как к студенту, я никому не перешел еще дорогу, ни с кем не конкурировал, поэтому препятствия были минимальны, и все меня поддерживали. Был, пожалуй, один только момент, который был тревожным звоночком, или, как говорят еще, «красным флагом». На ЯСНАППе я стал невольно свидетелем перепалки между Павлом Чалоуном и Владимиром Ильичем, когда Стегайлов прокомментировал что-то в электронике, которую настраивал Павел, как мне показалось со стороны, довольно нейтрально, а Павел в ответ резко и в довольно грубой форме высказался в том смысле, что Стегайлов якобы говорит нечто неадекватное, по его мнению. Сам факт конфликта с руганью на повышенных тонах между старыми коллегами без особого, казалось бы, повода, произошедший при постороннем, указывал на очевидные трения в коллективе. Но я не думал, что меня это может касаться, тем более, других вариантов у меня не было (а если бы и были, где гарантия, что они были бы иными?) В следующих главах, на примерах других конфликтных ситуаций, я буду обсуждать их связь с научной культурой более детально. А в период дипломной работы даже тот факт, что мой первый наставник, В.И. Стегайлов, будучи взрослым человеком, в возрасте около 50 лет, еще не был даже кандидатом наук, меня не особенно заботил. Он ведь сам как-то упоминал, что у него были все возможности защититься, но он сам от них отказался, в силу личных обстоятельств. Ну и ладно, думал я. Я-то вот сяду и сразу напишу диссертацию, как диплом написал. Впереди маячили широкие горизонты.