Танцы на пепле судьбы

Размер шрифта:   13
Танцы на пепле судьбы

Я сказал вам все это, чтобы вы нашли во Мне мир.

В этом же мире вас ожидают невзгоды, но будьте мужественны! Я победил этот мир!

Евангелие от Иоанна 16:33
  • Бесшумное веретено
  • Отпущено моей рукою.
  • И – мною ли оживлено —
  • Переливается оно
  • Безостановочной волною —
  • Веретено.
  • Все одинаково темно;
  • Все в мире переплетено
  • Моею собственной рукою;
  • И, непрерывно и одно,
  • Обуреваемое мною
  • Остановить мне не дано —
  • Веретено.
Осип Мандельштам

Судьбу надо выжигать, а на пепле ее изящно танцевать, следуя движениям своей души.

«Лед одинокой пустыни», Алина Данилкина

Глава 1

Vilniaus miesto apylinkės teismas nuteisė Rusijos pilietę Taisiją Meisanę laisvės atėmimu iki gyvos galvos, taip pat konfiskavo jos visą turtą. Teismo sprendimu, Taisija Meisanė yra kalta dėl nužudymo Lietuvos valstybės tarnautojo, Gustavo Petersono[1].

«Закройте глаза. Расслабьтесь. Медленно думайте об Испании. Что вы чувствуете?

Страсть и нежность? Борьбу и невозможность разъединения? Обволакивающее облако чуть шипящего “с”? Только женщина может вызывать такую бурю эмоций, не так ли?

Испания – это женщина. Настоящая женщина, которая сводит с ума и бесцеремонно отворяет дверь в твои унылые однотонные сны. “Пусть тебе приснится Пальма-де-Майорка…” Вы помните?

Вы все, конечно, помните… Такую женщину не забывают, даже если видели ее всего один раз. Мадрид, Барселона, Валенсия, Тенерифе. Пока я встречала ее только в этих четырех амплуа, но при каждом столкновении она меняла свое лицо, повадки и запах. В Мадриде – достопочтенная аристократка, величественная, строгая и одухотворенная. В Барселоне – неприступная, необузданная, но такая гостеприимная, требующая иллюзорной независимости и несуществующей справедливости. В Валенсии робкая, убаюкивающая и добродушная. Вольная на Канарах, легкомысленная и невесомая. Слышали песню “Libre como el viento”, “свободная как ветер”? Это все про тебя, Испания.

Тебя боюсь я. Страшно и странно быть живым, чувствуя при этом, что ты в раю на земле, в нескольких метрах над уровнем неба…

Утро. Шум на Рамбле. Первые мурашки от испанского бриза. Свежие устрицы и звук вылетающей дубовой пробки из бутылочки розе “Moet & Chandon”. Рынок, слияние запахов вяленого хамона и мускатной дыни. Я люблю тебя за то, что с тобой я никуда не спешу. Испания. Siesta. Ретардация. Спать с тобой в унисон под пальмами и внимать извне самый эротичный “голос” мира. Твой язык – как магнит, как желание, которое невозможно заблокировать. Я хочу слышать твой голос… Всегда и везде.

Эта женщина жаждет крови. И неважно, быка ли, тореадора или только приезжего туриста, горький сок сердца которого она выпивает при первом же знакомстве. У этой женщины есть король. Выходит, она королева?

Женщина-опасность. Любит погорячее. Водные лыжи, виндсерфинг, ночные клубы, азарт. Втянет в любую авантюру, а затем без сожаления выбросит в открытое море, язвительно ухмыльнувшись. Она любит танцевать до утра и пить ежевичную сангрию, вольно срывая с тебя грусть, агонию, тлен принципов и обязательств. Женщина-головоломка, муза, почти идеал. Она вдохновляла Веласкеса, Мачадо, Гауди и Сервантеса. Но ей всего мало. Испания ненасытна. Она рождает таланты. Испания – это стих. Это красивее, чем проза жизни. Красивее, чем проза. Красивее, чем жизнь…»

– Что ты так усердно записываешь в своем блокноте? – спросил меня отец, продолжая обжигать шершавое небо горячим ристретто.

– Мысли об Испании. Так не хочу завтра возвращаться домой, поэтому желаю остаться в этой стране хоть на бумаге…

– Таисия, тебе скоро сдавать вступительные в университет. Завязывай со своими мечтами о писательстве. Ты будешь серьезным журналистом-международником, а не умершим от передоза писателем без зарплаты и кресла в офисе. Мы так решили на семейном совете. Не расстраивай меня.

– Да, наверное, вы были правы. Я грущу не поэтому…

– Тогда в чем причина? Если ты меня обманываешь, я готов пойти против всех. Даже не поедем на собеседование, а в следующем году поступишь в Литературный, я тебя поддержу. Поддержу тебя всегда, дочь, – ласково улыбнувшись, сказал отец.

– Я боюсь, что университет не станет для меня родным, как лицей. Лицей – больше, чем просто школа. Это мой дом, в котором вместо столовой и тушеной капусты с горохом – французское кафе с лавандовыми эклерами и шоколадным фонданом. Дом, в котором вместо писклявого звонка, беспрестанно колотящего по перепонке, занятия начинаются и завершаются одним из времен года Вивальди. Дом, в котором преподают профессора университетов, доктора наук, а не тираничные авторитарные тетки, верящие в свою вседозволенность и власть над детьми.

– Дом – это дорогие сердцу воспоминания, которые всегда можно забрать с собой. Значит, твой дом будет с тобой повсюду. Весь крутящийся вокруг солнца шарик – твой дом, – расправив мои ресницы, с улыбкой произнес папа.

Я захлопнула свой потертый блокнот, заслонила набухающие от растормошенного испанского солнца бирюзовые глаза треснутыми запотевшими очками и предложила отцу провести крайний предотлетный день в Барселоне темпераментно и сумасбродно. Однако папа, как всегда, настоял на своем плане, которому я, зарыв в себе юношеский кураж, безбунтующе поддалась.

Мы отправились на рынок Бокерия, чтобы с жадностью проглотить свежие устрицы, которые семидесятилетний Карлос открывал металлической зубочисткой, щедро заливая трепещущую слизь зеленым табаско с мякотью халапеньо, после чего присели в рыбную лавку и перечитали список продуктов, присланный моей тетей Диной, которая недавно от затянувшейся меланхоличной хандры решила перейти на правильное, хоть и экзотическое питание.

Папа с братской нежностью презирал родную сестру, забросившую медицинский университет ради богатенького деспотичного мужа, бесформенной дульки, заколотой бамбуковой палочкой для суши, и кулуарных сплетен, которые стали для нее благоговейным утешением в статусе отчаянной домохозяйки. Несмотря на злоречивые упреки, которыми изредка жонглировал отец, он продолжал любить и принимать Дину со всем ее слегка подгнившим и выдохшимся естеством. Он щедро потакал всем прихотям тети, напитываясь при этом мимолетным удовлетворением затухающего эго мужчины за сорок пять.

Ради Диночки мы приобрели на углу Passeig de Gràcia нейлоновый чемодан с велюровыми вставками и поехали на Бокерию, чтобы наполнить его продуктами до хруста спиральной молнии и помятости выверенных швов ворсистой тесьмы.

Пройдя от овощного прилавка, за которыми торговали два коста-риканских брата-близнеца с горбатыми крючкообразными носами, мы купили для тети спелые афинские абрикосы для нормализации работы кишечника ее парализованного свекра, тюрбо из местной рыбной фермы для восполнения витаминов группы В, японскую мушмулу, насыщенную бета-кератином для экстренного воскрешения ломких волос, серые ракообразные «десятиногие» креветки для званых ужинов с брюзгливыми и великовозрастными партнерами ее супруга, морского черта, которого она символично дарила на религиозный праздник своей верующей золовке, иберийский хамон для фальшивых членов еврейской синагоги и омара, пойманного, по словам продавщицы Перлиты, в Атлантическом океане между Норвегией и Марокко.

Но этим тетя Дина не ограничилась, уговорив нас привезти ей алый рамбутан, похожий на волосатый подбородок нашей столетней соседки по даче Вилены Владимировны, коричневый салак, чешуйчатую аннону, рогатую дыню, несколько видов сухофруктов, звездчатый анис, помидоры из Наварры с замявшимися будто послеродовыми складочками, связку острого перца гуиндилья, копченые сардины, масло для салата из чеснока и орегано, палестинские оливы и мансанильи, традиционный каталонский белый лук кальсот, грибы ровеллоны с широкими шляпками, как у приезжей на лазурное море одесситки, вареную колбасу мортаделла с фисташками и какао-бобы в темном шоколаде. Мы нашли каждый ингредиент из списка Диночки на магическом, словно выдуманном рынке Бокерия, где, казалось, есть все: начиная от свежевыжатого сока из киви и заканчивая десятками разновидностями сладкой, тающей во рту и руках пастилы.

Моей маме не хватало тетиной наглости, поэтому она никогда ничего не просила, ссылаясь на истоптанную трафаретную фразу «у меня все есть». Но всякий раз, вручая ей после поездки то незамысловатый магнитик на холодильник с изображением Тадж-Махала, то бусики из мелких ракушек, она радовалась, как семилетнее дитя, в то время, как тетя оставалась возмущена помятостью привезенной кутюрной туники или чуть потекшим маслом ши для ее заросшей кутикулы. Дина была вечно всем недовольна: то муж не в то место поставит хрустальную вазу для цветов, которые, по правде говоря, он ей никогда не дарил, то домработница неласково стирает ее купальники, то дедушка дарит ей машину с не подходящим к цвету ее кожи салоном, то папа, несмотря на хроническую усталость безработной сестры, отправит ее за год на курорт всего лишь каких-то восемь раз.

Дина упорно кроила себе амплуа заботливой сестры, дочери и жены, маниакально стараясь убедить всех в том, что ее упадническое настроение связано с тем, как сильно может измаяться разнузданная апатичная домохозяйка. Мне претили регулярные воскресные встречи с ней, так как ее выпуклая озлобленность медленно затопляла все пространство вокруг. Тетя жаловалась на депрессивных людей, искренне не замечая испускаемого ею быстродействующего яда, осуждала невежество, манерность и напыщенную загадочность жен приятелей мужа, дерзя официанту и путая картины Брюллова и Бенуа. Она оценивала наряды великосветских подруг, совершенно не стесняясь прийти в коротком мини на прием губернатора, и упрекала всех то в испортившейся погоде, то в зашкаливающем у нее давлении. Дина выделялась из семьи, и иногда мне даже казалось, что ее когда-то удочерили, ведь она была совершенно не похожа на свою мать, мою бабушку Олимпиаду.

Бабушка Липа была одним из лучших и авторитетных врачей-фтизиатров в городе. По субботам она играла с подругами в гольф, запивая и победу, и проигрыш лишь одним выдержанным коньяком с нотами сливочной карамели, степного сена и влаголюбивой лакрицы, а по воскресеньям посвящала себя огороду, ухаживала за теплицами и домашним скотом, после чего посещала с дедушкой местную филармонию, одеваясь и преподнося себя как всесокрушающая атаманша южных сердец. Она никогда не поддавалась слабовольным истерикам, никогда не унывала, не впадала в бездонную тоску и не опускалась до непристойных сплетен, тратя свое время исключительно на то, что было дорого ее душе. Впрочем, последним и, наверное, единственным бабушка была весьма схожа с мамой, которая никогда не позволяла мне злословить, осуждая чьи-либо недостатки поведения или внешности.

После Бокерии мы с отцом неспешно вышли на многолюдную пешеходную улицу Рамбла, на которой было много не только туристов, но и так называемых человеческих статуй, замирающих мимов, умело притворяющихся застывшими каменными фигурами. Когда остолбеневшие тролли, кентавры, графини в пышных платьях, позолоченные искрящимися блестками женщины-птицы оживали, мне казалось, что я законсервирована в сказке, из которой никому и никогда не захотелось бы вылезти.

В Порт-Олимпике мы с отцом присели на скамейку, приклеив взгляды к парусным яхтам, вокруг которых под шуршание пальм безмятежно предавались танцам чайки, разрешая даже некоторым понравившимся прохожим погладить их или сфотографировать. Они были улыбчивы, свободны и бестревожны, словно олицетворяли испанцев и ее саму.

Без брони нам достался круглый столик в недавно открывшемся ресторане, который славился редкими семнадцатью блюдами семнадцати автономных сообществ страны.

Сначала я заказала нежнейший тушеный андалусийский бычий хвост с шафраном, после чего незамедлительно перешла к миноге из устья реки Миньо, вкус которой мне пришлось перебивать улитками по-кастильски с розовым розмарином. Папа опробовал жареное свиное ухо на гриле с чесночком и укропом и черепа молодых ягнят в белом вине и, не насытившись, попросил фирменное блюдо шеф-повара из Сеговии – нежнейшего молочного поросенка, разделанного на глазах посетителей глиняными тарелками. Расплывшийся в улыбке после обеда с дочерью папа заказал два бокала красного вина сорта гарнача, которые мы, к слову, слишком молниеносно испили.

Признаться, отец частенько позволял мне выпивать вместе с ним, и, нужно сказать, это ему не запрещал ни один из членов соединенных врачебных династий нашей семьи: ни моя мама-нейрохирург, ни дедушка, который занимал должность главного онколога в папином медицинском центре, ни мамина родная сестра-кардиолог, пропавшая без вести при неизвестных обстоятельствах три года назад, ни ее мама, моя любимая бабушка Федора, проработавшая почти сорок лет жизни сельским фельдшером.

Вся моя семья за исключением тети Дины, пристрастившейся к алкоголю после позорного ухода из ординатуры, обожала пригубить бокальчик тихого или игристого на отдыхе, в ресторане или за шумным праздничным столом. И, наверное, потому что мне никто никогда не запрещал притрагиваться к веселящим искоркам брюта, я никогда тайком не пила дешевое или поддельное спиртное с одноклассниками в подъездах. Я относилась к вину, пиву и даже джину как к белому вздувшемуся батону, который можно было купить в любой момент у пекаря Гагика из армянского переулка возле бабушкиного дома.

Под конец вечера после десерта с потрескивающей карамельной корочкой к нашему столику, стоявшему в ресторане возле причала, подошли испанские музыканты и танцовщицы фламенко. Под звуки одинокой скрипки женские туфельки били в такт, пленяя и мужчин, и женщин безукоризненной грацией и вольнолюбивыми взмахами. Уставшие после экскурсий по местам Гауди мужья наконец смогли отщипнуться от зудящих, как кожа от при острой крапивнице, жен, очаровываясь чувственностью движений и манкостью взглядов урожденных испанок. Но мой отец вновь оказался не из таких. Исполнение фламенко не наскучило бы ему, лишь если бы на сцене размахивала извилистой юбкой разведенная с ним мама. Вспомнив, что его вожделению о чувственном танце бывшей жены не суждено быть реальностью, отец рассчитался и повел меня в лобби отеля, где мы продолжил завязавшийся в Порт-Олимпике диалог.

– Как дядя Петя? Я очень соскучилась по нему. Мы не виделись больше двух лет после начала конфликта, – спросила внезапно я.

– Дядя Петя передавал тебе позавчера поздравления с успешной сдачей экзаменов. У него там по-прежнему мрачно: как прилетим, обязательно навещу его, но без тебя. Сколько у нас с ним воспоминаний… Как Петька на патанатомии в морге заснул и поковырялся в ухе пальцем трупа.

– Вы всегда были с ним так дружны?

– Нет. На первом курсе мединститута мы воевали за симпатию твоей мамы. Она была необычайно светла и так же необычайно гениальна. Я знал, что она будет негасимой звездой в медицине. Тем более она писала за меня конспекты и даже иногда заполняла истории болезни…

– Я думала, дядя Петя был всегда влюблен в тетю Надю. Они же жили душа в душу до ее исчезновения в Египте.

– Надежда и твоя мама Вера, если ты помнишь, единоутробные близнецы. В нашу юность их было не отличить. Дядя Петя влюбился в Надю, когда та красила свои губы красной помадой на его «Волге». Он попросил ее отойти от машины, но та из вредности нарисовала алым цветом на его стекле одно нецензурное обзывательство. Петька запал, ошибочно приняв Надю за мою скромную и застенчивую Веру… Вот и дрался со мной за сердце той, которую даже не знал…

– Твоя? Позволь напомнить, что вы с мамой давно расстались, а сейчас находитесь на пике эскалации послеразводного конфликта. И когда же это закончится? Мне уже надоело быть испорченным телефоном и чувствовать себя кочевником. Где это видано: с понедельника по четверг жить с мамой, а оставшиеся три дня с папой?

– Я не выношу твою мать и даже с ней больше за стол не сяду. Тебе разве плохо? Мы с тобой ходим в кино и кафе, часто улетаем на выходные в Париж или Лондон. На неделе ты вдоволь общаешься или даже ссоришься с мамой. Да и сейчас переедешь в Москву и отдохнешь от нас.

Спустя пару секунд я перевела тему нашего разговора, поняв, что отец, как и мама, воспитанные в полных счастливых семьях, никогда не поймут риторику моих созревающих уже четвертый год вопросов. С момента их развода папа с мамой будто перетягивали меня, как абордажный канат, неустанно борясь за мою любовь и внимание. Строгий начальник, которого боялись все подчиненные, превращался со мной в маму, водя меня то к зубному, то к ортопеду, то в театр кукол.

Пока на родительских собраниях сердитые и неудовлетворенные мамашки затрагивали нескладные темы, отводя внимание от своих отсталых прозябающих отпрысков, мой папа был единственным отцом, знавшим не только всех учителей и школьную программу, но и все о своем ребенке: страхи, желания, любимые блюда, фильмы и даже город мечты. Мама же, напротив, никогда не обращала внимание на обложки книг, которые я читаю, беспрестанно добавляла в салаты базилик, который я не переношу, и продолжала громко разговаривать по телефону, совершенно не догадываясь о моей растущей привязанности к тишине. Однако, несмотря на это, она всегда казалась мне необычайной женщиной: первоклассный и филигранный нейрохирург, диктатор изысканного стиля, не ведающая границ путешественница, занимающаяся серфингом в Эквадоре и тайцзи в Китае, образцовая хозяйка, натирающая серебряные вилки до блеска уксусом, и творческая личность, вырезающая из дерева иконы святых.

Мама всегда была премного самодостаточной: она прилично зарабатывала на чужих мозгах своим мозгом, сама прибивала картины, которые сама же рисовала после проведенных операций, сама обеспечивала своих родителей, врачей из деревни, получающих гроши за большие спасения, сама ухаживала за своей внешностью самодельными сыворотками для лица, оставаясь при этом самим совершенством, и сама стояла за себя, лишь колкой любезностью размельчая в пыль вздувшееся себялюбие оппонента. Она была не из тех разведенок, мечтающих выскочить напоследок замуж хоть за кого-то; мама не нуждалась в мужчине, потому что уважала внутреннюю свободу и свой образ жизни. Вера Виноходова могла проехать весь центр города на велосипеде в гололед, не замечая грубые потоки степного ветра, могла на выходные отправиться в Санкт-Петербург на премьеру «Травиаты» в Мариинский театр, могла созвать своих подруг на игру в покер ночью в понедельник и могла неспешно ходить в летних балетках в Неаполе на Новый год.

Папа был более предсказуем и консервативен во всем: его внутренняя сдержанность граничила с утомляющем самокопанием, а традиционность взглядов лишь сужала горизонты иллюзорной свободы, которой мог владеть состоявшийся мужчина за сорок пять. Его боялись конкуренты, силовики, подчиненные, потому что он агрессивно и настойчиво вел все дела. Дома он дорожил своими родителями, не скрывая от общества свое чахлое бормотание перед матерью и безоговорочное сопряжение с позициями своего отца. Папа праздновал все семейные торжества с престарелыми родителями, а не с миловидной сожительницей, которую напрочь отказывались принимать дома бабушка и дедушка, всем сердцем любившие лишь мою мать. Никто никогда не навязывал ему угнетающее чувство вины, однако папа ошибочно считал себя недостойным сыном, так ни разу за всю жизнь и не огорчив хоть кого-то из своих многочисленных родственников.

Однажды отец отменил поездку в Марракеш только лишь, потому что у бабушки слегка поднялся уровень сахара в крови, спустя два года он не пришел на свой же юбилей, когда дед упал в обморок после недолгой размолвки с главным анестезиологом центра. А в самолете, когда мы возвращались из Барселоны в Ростов, папа по свойственной ему привычке расписывал задания для заведующих отделений своих больниц и придумывал идею подарка бабушке за четыре месяца до ее дня рождения и много грустил, так как знал, что проведенные совместно три недели в Испании еще больше укоренили его нежелание делить меня с мамой. Папа мечтал жить со мной, но знал, что мама так же сильно нуждается в моем присутствии, как и я в ее. Это же была мама…

Глава 2

Вернувшись в Ростов, я готовилась к переезду в Москву, вступительным и началу университетской поры. Все лето я сдавала многочисленные экзамены, однако это отнюдь не помешало моей семье заставить единственную внучку и дочь продолжить посещать семинары скрипучего от ворчания старикашки-ученого, напоминавшего мне облезший вибрирующий скелет. На протяжении одиннадцати лет после занятий в лицее я впопыхах закидывала в сумку тетради и раньше всех выбегала на улицу, запрыгивая в машину к Степанычу, водителю, который с ранних лет возил меня то на дзюдо, то на барре, то на зумбу.

По вторникам и четвергам мы должны были с ним за десять минут доехать до улицы имени греческого города Волос, где мне в своей квартире преподавал английский язык немощный именитый профессор Аристарх Абрамович, заведующий кафедрой зарубежной филологии Ростовского университета. Степаныч заранее покупал бутерброды с российским сыром и мой любимый вишневый сок, чтобы в машине, подкидывающей меня от нашего обоюдного желания успеть к началу занятия, я могла быстро забить желудок дрянной сухомяткой до трехчасового погружения в чопорность абсурдных английских шуток. Папа и бабушка Липа приказывали мне по-христиански терпеть, и поэтому я не умела язвить, произносить слово «нет» и отчаливать от тех, кто был мне омерзителен и противен. Вместо пинка под зад обнаглевшим и обозленным персонам я отвешивала лишь пятикратное «спасибо» лишь за выданный лист бумаги и разрешение присесть.

Отец занудно навязывал мне идею смирения, обосновывая тем, что нельзя убегать от проблем, одной из которых, впрочем, и был Аристарх Абрамович. Но в тот день нашей последней с ним встречи мне надоело по привычке заглатывать подгоревшие тосты на заднем сиденье, обливая себя томатным соком от быстрой езды по встречной полосе, выслушивать каждое занятие оскорбления из-за моего опоздания, терпеть вонючий корм профессорских рыбок, глазеющих на меня из аквариума, и делать вид, что не замечаю его традиционный десятиминутный храп после двух часов изощренного перевода на английский «Епифанских шлюзов» Платонова. Надоело слышать насмешки над моим акцентом от его молоденькой аспирантки, которая даже права не имела присутствовать на каждом нашем занятии. Надоело отвлекаться на плач их пятимесячного ребенка и встречать при входе в подъезд их соседку, выдумавшую, что я очередная любовница великовозрастного еврея.

В последний учебный день я встала, чтобы уйти, но так и не осмелилась этого сделать, прокручивая семейное наставление в своей памяти. Стиснув зубы, я отучилась у него и обулась. Затем я заставила себя открыть рот и вымученно услужливой фальшивостью поблагодарить за «все», подразумевавшее лишь сожженные нервы, часы и деньги, которые у меня эпично воровала эта девяностолетняя сопрелая дохлятина, похрустывающая от каждого движения Паркинсона.

Зайдя домой, я, не раздевшись, присела на пуф в прихожей, разрыдалась от своей слабости и уснула. Лишь спустя пару часов дремы на велюровой табуретке меня разбудил звук ковыряющегося ключа в давно не смазанной замочной скважине. На пороге появилась мама. От нее, как всегда, пахло зеленой мимозой, пудровым ирисом, потускневшими страницами историй болезни и индийским ветивером, которым она смазывала вьющиеся кончики челки. Мама прошла, скинула на консоль из иранского травертина очередную шляпку и солнечные очки, после чего присела на пол и терпко выдохнула. Под бирюзой ее раскосых потухших глаз, точь-в-точь схожих с моими, покатилась слеза, которую она не стала вытирать или сбрасывать. Ее треснувшие бесцветные губы, которые она обычно не выделяла блестками или помадой, лишь сумели произнести: «Я не смогла».

За двадцать пять лет служения Гиппократу под ее наточенным скальпелем не умер ни один из сотен неизлечимых пациентов. Альтруизм, созвучный с ее говорящим нареканием Вера, настаивал на помощи каждому встречному. После операций мама всегда выглядела лишь слегка потрепанно и изможденно, но это не препятствовало воцарению ее открытого взора и плавно восходящей улыбки. Видя ее, я думала о том, что в мире существуют лишь несколько женщин, которым подходят слезы, усталость и грусть. Будто эти женщины становятся еще привлекательнее, тоскуя в кафе или же выпуская из-под намоченных ресниц прозрачные соленые капли. И ты, став свидетелем, не можешь представить, как же девушка преображается в столь губительных для души состояниях и как же эта печаль способна радовать своим обаянием всех вокруг. Мама бесспорно относилась к этому редкому типу, заставляя меня сокрушенно любоваться ее страданиями.

Однажды мама купила шесть умирающих пальм, расставила по всему дому и дала каждой имя, будто удочерив обреченных на смерть детей. Она бережно протирала каждый листочек отваром ромашки, будто расчесывая спутанные волосы похожей на себя дочки, разговаривала с ними о вредоносной для них зиме, баловала удобрениями, подкармливала и меняла горшки, рисовала на керамических кашпо коричневые кружочки под цвет стволов. Когда маме не давали отпуск, мы надевали солнечные очки и ложились под наши окна, с которых жеманно свисали пальмовые тени, включали искусственный шум атлантического прибоя на телевизоре, представляли, что мы на море, и жаловались друг другу на нехватку прилипших к пяткам песчинок и пульсирующих покалываний раскрепостившегося солнца.

В тот день вместе с маминым пациентом нежданно погибла одна из пальм – ее любимица Люся, которую она часто выхаживала после мучнистого червеца и щитовки. Увидев, как мама Верочка плачет, вытирая наполненные тушью дымчатые серые слезы выгоревшими листьями Люси, я перебрала клюкву и приготовила для нее морс. Затем я растопила ее любимое масло из эвкалипта, помыла кисточки для макияжа, которыми мама будто успокаивала нервно дрожащее после пропажи родной сестры лицо, достала из треугольного шкафа связанный бабушкой плед из мериносовой шерсти и отворила в маминой спальне окна, выходящие на внутренний мандариновый дворик. Мама достала расслоившийся кожаный альбом с фотографиями, подколола волосы прищепкой для стирки и стала поочередно вытаскивать снимки из пластикового кармашка:

– Смотри, это наше с папой свадебное фото. В то время были модны взъерошенные прически с начесом и синие помады. Помню, как решила тогда вплести в собранные волосы лилии и накрасить назло трендам девяностых губы бесцветной гигиеничкой, – тихо заговорила она.

– А я не знала, что тетя Надя была твоей свидетельницей. Вы были с ней так похожи…

– Сейчас я покажу тебе насколько. Это фото было сделано перед нашим с Надей переездом из станицы в Ростов. Здесь я, твои бабушка и дедушка, тетя Надя и наши коровы Дымка и Груня, которых пришлось продать, чтобы достать нам немного денег на первое время. Боясь, что парализованное в нас распутство выпорхнет наружу, твоя бабушка запретила нам поселиться в общежитии и сняла комнату в квартире пенсионерки. Диван с полкой и мутным зеркалом, на котором мы спали, был пропитан нафталином от ее умершего мужа-инвалида, а буфет, заполненный хрустальной посудой и трудами Крупской, скрипел, будто не подпуская к себе. Филипповна была всем недовольна: она жаловалась на то, что мы до ночи заучивали вопросы к экзамену по гистологии, на то, что плохо выглаживали ее дырявое постельное белье, возмущалась, что одна из нас могла спать на полу из-за вылезших из дивана пружин, а твою мать, не умеющую говорить «нет», и вовсе заставляла ездить с ней каждый месяц на кладбище и убирать могилы ее покойных родителей.

– Зато теперь есть что вспоминать… – произнесла я.

– Твоя правда. Помню, как однажды Филипповна порезала ножницами наши немногочисленные колготки, обвинив нас в том, что мы украли ее арбуз, который лишь закатился за граммофон в гостиной. А теперь я живу в самом центре города, улетаю от ноябрьской слякоти на Бали, меняю бриллиантовые браслеты и серьги. Только счастья меньше – нет сестры, с которой мы бы снова клеили страницы учебника по биохимии, взятого в публичной библиотеке…

– Как же не озлобиться от таких испытаний и сохранить свет в сердце после таких испытаний?

– Тасечка, тебе не надо учиться этому. Ты и так открыта этому миру. Но запомни: злая женщина – это патология, а не следствие несчастий. Держись подальше от неуравновешенных, депрессивных особ. Пессимисты в окружении – залог провального существования.

– Мам, а ты веришь, что тетя еще жива?

– Конечно, меня все-таки зовут Верой, – восторженно улыбнувшись, слукавила мама и потушила свет.

Проснувшись утром и поймав такси, я подъехала попрощаться с родным лицеем, находившимся на уютной Пушкинской аллее, самой волшебной и цветущей улице города, на которой я родилась и выросла. Поднялась по вычищенным до сверкания от степной пыли ступенькам, я будто впервые вошла в родную школу. Высокий потолок, дворцовая хрустальная люстра и широкий рояль цвета топленых ирландских сливок, величаво красующийся возле входа в зал ожидания. Кресла из генуэзского бархата, мраморная консоль с книгами древнегреческих философов и поэтов Серебряного века, овальный столик из красного дерева со встроенным аквариумом, в котором плавали оранжевые меченосцы с сиреневым брюхом, леопардовая ктенопома, серебристый метионин и вздувшийся усатый сом, непристойно обсасывающий стекло.

Рядом с хлопковыми шторами, на которых были вышиты цитаты на латыни и герб лицея с нахмурившимся от мудрости филина, располагалась золотая клетка со щебечущем кенаром по имени Филя. Я подошла к нему и, наклонившись, подставила ему ладонь, незатейливо попрощавшись с желтоперым другом, верно хранившим более семи лет рассказанные мною секреты. Затем я обняла любимых преподавателей и спустилась во французское кафе, располагавшееся на нижнем этаже возле комнаты отдыха и гардеробной.

Будто выгоревшие под лучами марсельского солнца стены пыльно-желтого оттенка, расписанные в углах маслом, кафельная напольная плитка, льняные шторы с розочками персикового цвета, плетеные кашпо с благоухающей лавандой, бежевые скатерти с кружевной окантовкой и велосипед с треснувшей белой краской, из которого так незатейливо торчали затемненные стеклянные вазы с сиреневыми ирисами.

В нашем кафе всегда пахло травами Прованса: сушеным эстрагоном, тимьяном, орегано, душицей и шалфеем. В кафе работала Георгина Леонидовна, которую мы с любовью называли владычицей подземелья. Она была стройной и элегантной женщиной, напоминающей то ли робота без изъяна, то ли идеальную хозяйку с ниспадающей улыбкой из старой американской рекламы пятидесятых годов. Она изящно жестикулировала, была ухоженна и опрятна, притягивая неестественной безукоризненностью и тонкой ниточкой пресноводного жемчуга на сухожильной шее.

– Добрый день, моя милая Тая. Как я рада тебя видеть, детка. Исхудала ты из-за всех этих экзаменов. Но ничего. Сегодня в нашем французском кафе день узбекской кухни. Можно отведать плов с бараниной из казана, наваристый лагман с редькой, манты с фаршем и тыквой, самсу из песочного теста с курдюком и чучвару с овощами.

– Если честно, я пришла попрощаться. Так тяжело мне забирать отсюда все свои вещи. Но меня ждет университет. Мне же там понравится, да? – в надежде утешения спросила я.

– Ну тогда забудем про жир от самсы. Пойдем, я угощу тебя эклером с лавандой или, если захочешь, калиссоном из миндаля. Сладкое поможет пережить день. Тебя в лицее все очень любят, моя родная. Мы все чувствуем, что лишь для тебя лицей стал настоящим домом, но это не значит, что и университет им не может стать.

Сдержав скопившиеся слезы, я обняла Георгину Леонидовну и после скоротечного чаепития вновь поднялась наверх. Отряхнув сладкие крошки с уголков рта, я поправила прическу, выдохнула и зашла в учительскую. Посреди аудитории стоял широченный стол, за которым сидели директриса и хозяин лицея, мои самые любимые преподаватели, по которым, как оказалось, я буду скучать всю оставшуюся жизнь.

Без позволения я присела рядом с ними и почувствовала запах цветущих орхидей, которые будто бережно были спрятаны от людских глаз в узорчатых горшках на окне. Владелец лицея, Виктор Витальевич, был рослым мужчиной лет сорока пяти, без единой складки на своем изумленном, чуть вспотевшем лице. С первого взгляда ВВ, как мы его любя нарекли, казался всем придирчивым и неприступным, однако, если он замечал в ученике доброту, талант или оптимизм, общение с ним превращалось в бесценно подаренное судьбой время.

Нина Владиславовна, директор лицея, любому встречному показалась бы белокурой ирландской чародейкой: блондинка с синими, как Эгейское море, глазами, аккуратным маникюром и распахнутыми ресницами, достающими кончиками до тонких бежеватых бровей. Она всегда мне казалась вышагнувшей из французских романов исключительной героиней, про которую с каждой новой страницей хотелось узнавать все больше и больше.

В тот прощальный день Нина Владиславовна была одета в коралловую льняную блузу, которая незатейливо гармонировала с блеском ее выразительных бугристых губ, всегда смазанных помадой цвета маджентовой дымки.

По-матерински расплакавшись, Нина Владиславовна зажмурилась и вытиснула из себя улыбку. Она поцеловала меня в мою впалую щеку, оставив на лице след от жирных губ, и подарила фиолетовую лампадку на счастье.

Все годы обучения проскакали в плаще-невидимке, прячась то ли от размолотой усталости, то ли от нависшего недосыпа, то ли от мамы, все время мечтающей поскорее отправиться в отпуск. Папа забирал меня по понедельникам, средам и пятницам из лицея, когда мама побывала в нем лишь на выпускном вечере.

Наш класс был разделен по направлениям: правоведы, расследующие на семинарах уголовные дела педофилов, технари, создающие роботов от скуки в оставшиеся минуты обеденного перерыва, будущие дипломаты, имитирующие по четвергам в лицее модель ООН, и литераторы, которые казались всем остальным подразделениям немного сумасбродными и чересчур неординарными. Пары иностранных языков были смешанными: физик Иса с тонкой спутавшейся косичкой и приехавший ради лицея казах Манарбек выводили из себя самого энергичного преподавателя английского языка Нателлу Всеславовну, носящую на хрупких плечах тринадцать разноцветных папок с креативными заданиями; на занятиях древнегреческого Генка Болдин влюблял в себя Анну Богдановну, не устающую слушать о Фалесе Милетском, Ферекиде, Кратете Фиванском, а на обществознании все благоговейно молчали, ведь пару вел Виктор Витальевич. Его утонченная харизма, глубинное обаяние, прямота слов и поступков выцарапывали жирнейшие вопросительные обозначения в моем загруженном сочинениями и эссе мозге. То он улетал в Лас-Вегас, чтобы развлечься на выходных, то раздавал беднякам еду, которую сам готовил, то менял каждый месяц надоевшую иномарку, то призывал нас к достоинству, вере и чистоте помыслов. Все студенты и немногие учителя заискивали перед хозяином, однако совершали это без наигранной фальши. Виктор Витальевич привязывал к себе непритворностью, остроумием, а главное – жаждой жизни. Он никогда не кричал, не срывался на учеников или преподавателей, но тяжесть его неуклонного спокойствия давила и одновременно бескорыстно подкупала.

Вышагивая за крыльцо родного лицея, возле которого меня ждала опаздывающая к бабушке мама, я прокручивала все одиннадцатилетние воспоминания и вновь начинала рыдать. Чтобы отвлечь меня, мама резко схватила меня за плечо и повела к машине. Всю дорогу она разговаривала с папой, уменьшая громкость звука, чтобы я не услышала ни одного произносимого им слова.

Когда добрались и постучали в дверь несколько раз, нам с мамой наконец открыла худощавая бабушка с пятнами на руках от масляной краски, которой она рисовала очередную картину для пропавшей без вести дочери. Мама разулась, погладила взъерошенную кошку и обошла Федорочку, сразу усевшись в гостиной. Бабушка вытащила из забитого домашней утварью ящика банку самодельного варенья из фейхоа, заварила чай с донской ромашкой и достала из духовки пирожки с тыквой и яблоком.

– Таяша, я тебе сложила в тазик перетертый с каштановым медом грецкий орех, чтобы мозги питались. У тебя впереди непростой период адаптации к институту. Верочка, а тебе картину нарисовала, – сказала бабушка, сняв с деревянного мольберта круглый холст.

На картине текла словно по-настоящему узкая темно-сизая речка, впадающая в море с горбатыми волнами василькового цвета. Неярко светило солнце, но на небе не было ни одного убегавшего облака.

– С момента исчезновения Нади у тебя не было ни одной тоскливой картины, будто ты и вовсе не страдала от ее исчезновения, будто Надя не была твоей дочерью. Мама, твою дочь, мою сестру-близнеца украли в пустыне. Возможно, ее изрезали на органы, возможно, она в плену, а может, ее изнасиловали и оставили в дюнах, пока ее останки не испарились от невыносимой жары. Как ты можешь рисовать такую идиллию? Неужели у тебя в душе столь светло после ее пропажи? – взяв картину, яростно начала кричать мама.

– Как ты можешь обвинять бабушку в том, что она проживает горе не так, как ты? – бесцеремонно вмешалась я.

– Вера, я чувствую, что Надя жива, и я знаю, что она обязательно вернется. Ты похоронила сестру и уже полгода как перестала искать. Но это вовсе не означает, что Надежда мертва.

– Наде всегда доставалось меньше материнской любви, а мне отцовской. Признайся, что это так. Ты не любила Надю, а когда она пропала, и вовсе забыла о том, что для приличия хотя бы можно всплакнуть раз в год на кладбище.

– Надя родилась первой. Но, к сожалению, на тебя у меня не хватало сил, из-за чего акушерке пришлось достать тебя вакуумом. Мне сразу сказали, что ты будешь мертва, а когда ты оказалось живой, меня уверили, что вторая девочка будет особенным ребенком с умственными отклонениями. Поэтому о тебе я больше заботилась, чем о Наде, ведь она была совершенно здорова. Когда вам исполнилось пять лет, я поняла, что ты – способная не по годам. Однако спустя несколько месяцев тебе диагностировали порок сердца, и вновь я переключила внимание на тебя. Но вы обе – мои прекрасные дочки, и я вас обеих безмерно люблю.

Мама заплакала, подошла к бабушке и обняла ее выгнутые плечи. После похищения тети бедуинами мама будто бы заменила себя на кого-то иного. Приехав из той злосчастной поездки, она стремительно рассталась с отцом, оставаясь при этом законной женой, стала по-другому готовить и краситься по утрам, взяла отпуск за свой счет на три месяца, улетев в Вашингтон на очередное обучение по нейрохирургии, а вернувшись в Ростов, по-прежнему осталась замерзшей для папы льдиной, оторванной от совместного прошлого, любви к спонтанным поездкам и субботней традиции вместе печь кукурузный хлеб с финиками и черносливом. От неистощимой ростовской скуки мы больше не могли сорваться по пути в продуктовый, уехав из города к Черному морю на пару дней, не могли, как раньше, веселиться на праздниках, слышать и видеть хоть что-то про верблюдов или пустыню. Мама стала щедрее и даже маниакальнее опекать меня, будто взболтав в себе осевшее на дно чувство ответственности за крохотное растущее сердце.

Привычек, как и страхов, у нее тоже прибавилось: смотреть со мной вечерние новости перед сном, втайне желая услышать про найденных пленниц на Ближнем Востоке, ездить с родителями отца на дачу в Елизаветку, моя коней-дончаков с бабушкой Липой и расчесывая им гриву, ходить по воскресеньям в церковь и ставить за упокой сестре, которую она без прямых и косвенных доказательств не считала живой.

Уехав от бабушки Федоры, мы с мамой наконец вернулись в квартиру. Она помогла мне распутать волосы, которые заплела в косу, как учила ее бывшая свекровь Олимпиада Захаровна, включила ночник с мерцающими огнями и, поцеловав мои чуть вспотевшие руки, отправилась спать.

Наутро нас разбудил парад непрекращающихся звонков от отца, который вскользь сообщил маме о внезапном отъезде бабушки и дедушки из страны. Мама уветливо[2] разбудила меня, и вместо изъезженной дороги на субботнюю йогу мы проложили в навигаторе путь до аэропорта. Мама хрипло и надсадно дышала, однако отказывалась объяснять мне происходящее без присутствия папы. Зайдя внутрь терминала, я увидела дедушку в таслановом сером плаще и запотевших очках, которые слегла расшатались на его чуть скованном лице, старающемся вытянуть вширь улыбку. Он отвел меня в сторону, вытер носовым платком до сухости мокрый лоб и принялся говорить:

– Таяша, мы с бабушкой улетаем в Германию, в Мюнхен. Помнишь, мы как-то там ходили с тобой и папой на футбол?

– Дедушка, что произошло? Ты что-то натворил, и тебе надо бежать?

– Четвертая стадия рака. Узнал только вчера. Даже врачам из папиной клиники пришлось отказаться от такого ворчливого, хоть и притягательного пациента, а с утра и мои московские коллеги лишь предложили смириться и насладиться последними месяцами общения с близкими. Но я однажды победил клиническую смерть и даже упрямство твоего папы, значит, и это смогу. Немецкие врачи опытны в этом вопросе, поэтому не волнуйся. На завтра назначена консультация, а на следующую среду предварительно операция с одним из лучших европейских хирургов. Тебя оставляю за старшую. Не давай никому ключи от библиотеки и не забывай добавлять янтарную кислоту в мои орхидеи.

Безмолвно кивнув, я отошла в сторону и стала выплескивать густые, безотрадные слезы, не успевающие размеренно стекать по моим щекам. Чтобы остановить плач и высушить непросыхающие ресницы, я вихрем пролистала в своей памяти самые теплые дни, проведенные с дедушкой. Мне вспомнилась ночная охота на крабов в Умм-аль-Кувейн, рафтинг по бушующим потокам реки Замбези, то, как мы с дедушкой разгадывали загадки Шерлока Холмса перед сном и летали на воздушном шаре, разрыхляя штормовые облака над Ростовом, то, как дедушка учил ловить в Дону красноперку и коптить шамайку, и то, с каким он трепетом выбирал для бабушки мимозу к Восьмому марта.

На папином лице я заметила сокрушение и отчужденность, которые, в отличие от дедушки, он не умел гасить или перепрятывать внутрь себя. Болея гепатитом несколько лет назад, дедушка не мог держать кружку с его любимым гранатовым чаем; кипяток выливался и оставлял шрамы на его тонкой оливковой коже, однако при этом он всегда улыбался и совершенно никогда не жаловался ни на самочувствие, ни на страх перед смертью, ни на пасмурную погоду и такое же пасмурное настроение. Его родной сын, мой отец, был иным: при покалывании в ухе он проговаривал завещание, а во время прививки от сезонного гриппа надевал на себя мученический образ богоугодного страдальца. Но когда речь заходила о членах его семьи, папа забывал о жалостливых словах и личных потребностях, полностью отодвигая свои интересы, самочувствие и мечты куда-то в самый далекий и темный угол души.

Проводив бабушку и дедушку, мама предложила подвезти меня до йоги, но я предпочла вернуться в город с папой. В его машине я увидела маленький зеленый абрикос, который при всей своей незрелости и дешевизне казался столь значительным для целого человека.

– Этот абрикос – последнее, что мне в руки дал твой дедушка, – тихим голосом вымолвил отец.

– Давай вместе проведем день. Ты не поедешь на работу, съездим в наш любимый рыбный ресторан, а затем сходим в кино на комедию или погладим птенчиков в трогательном зоопарке.

– Нет, Таяша, мне надо в клинику. Представь, что чей-то дедушка, заболевший раком, нуждается в помощи, как наш. Может, работая сегодня, я смогу продлить чью-то жизнь. Давай лучше отвезу тебя к Рите, я уже ей написал.

Через полчаса папа высадил меня у дома подруги, в квартиру к которой я быстро попала, пройдя мимо вечно спящей на судоку девяностолетней консьержки. Ритка, от которой, как всегда, пахло розовым перцем, яблочным бренди и белоснежными цветками померанцевого дерева, открыла дверь, чмокнула меня в правую щеку, рьяно схватила за руку и повела к себе в комнату. Рита уже знала о заболевании дедушки, но не могла вымолвить слов сочувствия, потому что это шло вразрез с ее незатопляемым жизнелюбием. Она накрасила губы помадой с оттенком норвежского лосося, достала персиковые сигариллы, скинула на кровати несколько кутюрных платьев, среди которых было одно подаренное мной, а затем включила джазовые хиты Армстронга и Риты Симон. Вытащив из прикроватного ящика бутылку мартини и два хрустальных бокала, Рита сорвала с оливкового дерева, стоящего у балкона, два переспелых кружочка и кинула в прозрачную смесь.

Мы посмотрели короткий комедийный сериал, съели три коробки японского шоколада с шампанским и эквадорскими какао-бобами, обсудили бывшую жену нового хахаля Ритки и испекли кексы с хуторским творогом и изюмом.

Вернувшись домой, я разбросала гималайскую соль по углам ванны, после принятия которой мама принесла мне на серебряном подносе черный чай с тремя дольками лимона, как я люблю. Макая затвердевшие пряники с алычовым повидлом в кружку вечернего чифира, мама вдруг поперхнулась.

– О чем подумала? – приплямкивая, спросила я с набитым ртом.

– Завтра ты улетаешь к дедушке в Мюнхен. В самолете у него открылось кровотечение. Надо успеть попрощаться…

Глава 3

Горячий шоколад в кафе «Эль Греко» подавался присыпленным кокосовой стружкой трюфелем в пиале со взбитыми в форме цветка сливками. Самое старинное заведение в Риме, в светло-алых стенах которого я всегда будто ненароком подслушивала размышления Бальзака о реализме, ищущего двойника Стендаля, грустное шуршание перелистываемых Гете страниц, споры Шопенгауэра с презираемыми им немцами, рассказы Байрона о романтических странствиях по миру и невесомый взмах Гоголя, написавшего в «Эль Греко» роман «Мертвые души», который я перечитывала в этом же месте перед сдачей ЕГЭ по литературе. Золотые рамы с трещинками истории, портреты Вагнера, Ференца Листа и Берлиоза, «Лодка жизни» Доменико Моррелли, барельефы и изящные кресла из бархата то ли оттенка неспелой вишни, то ли бургунди, то ли вымытого граната. Души Россини, Моравиа, Бенуа, Фаццини, парящие над пузырчатой молочной пенкой в капучино, которое итальянцы громко, но ласково называют капуччо, улыбчивые официанты в смокингах, с приподнятыми подбородками и ровными, как московские дороги, спинами, утомленные покупками на Виа дель Корсо женщины, повесившие на раритетные статуи пакеты из бутиков, и то самое рассыпающееся от сильного надавливания песочное печенье оттенка расколотого арахиса.

Выйдя после обеда на шумную многолюдную Виа Кондотти, укутанную июньским теплом, я завернула на улицу артистов, которая словно была спрятана от растопыренных глаз спешащих туристов и пронырливых неброских карманников. На Виа Маргутта я будто спасалась от мелькающих лиц, поцелуев локтями с незнакомцами из толпы и зудящей пустословной болтовни, доносящейся с каждой стороны уха. Старинная лавка мрамора с седовласым и улыбчивым мастером, с которым я обменивалась добрыми словами и в декабрьский зной, и в июльскую жару, в тот день почему-то была закрыта. Однако по-прежнему на том же месте стоял припаркованный «Фиат-500» цвета желтого марокканского мандарина, возле которого столь часто фотографировались девятнадцатилетние блогеры, не ведающие ни истории этой машины, не чувствующие тонкострунной души в облезшем заржавелом металле. Я подколола распушившиеся от жары волосы и, присев на протоптанный возле «Фиата» тротуар, заговорила:

– Чао, многоуважаемый Лутео. Уже восьмой раз в Риме, а все так же прихожу к тебе, мой старичок. Знаешь, я сбежала в Вечный город на три дня до начала учебы и бесцеремонных попыток бабушки меня сосватать. Была у дедушки в Мюнхене. После операции он впал в кому. Но ты не волнуйся, с ним бабушка. С ней деду ничего не страшно ни в сознании, ни без него. Папа улетел к нему неделю назад, даже восемнадцатилетие мое пропустив, которое, впрочем, я и не праздновала. Я сдала экзамены, знаешь, на последнем по литературе было так душно. Не было кондиционера, лишь отворили окна, из которых задувал обжигающий воздух. Был сорок один градус в тени тогда. У меня даже вспотели коленки. Осталось снять квартиру где-нибудь на Вернадского или Лобачевского, поучиться, а затем снова вернуться в Италию, чтобы накормить порцией вдохновения альманах скакунов. Ты же будешь меня ждать, никуда не угонишь, Лутео?

– Такую сумасшедшую точно будет. Не каждый день таких повстречаешь, – заржав, как конь, сказал голос сзади.

Передо мною стоял парень в белом костюме и темно-синей рубашке, равномерно заправленной в безупречно выглаженные брюки из шелка. Он снял затемненные очки, и под июньским солнцем, обжигавшим когда-то Плутарха, Вергилия и Домициана, появились голубые глаза, похожие на дневной цвет озера Балатон. Парень был высок и весьма худощав, имел длинные пальцы, как у прирожденного венгерского пианиста, и тонкие запястья, как у достопочтенного шотландского виконта. На фоне загорелых и смуглых итальянцев с грубыми, будто жирно очерченными чертами лица кожа юноши казалась еще бледнее, а горбинка на носу – изящнее и незаметнее. Болезненный цвет кожи и еле слышный голос толкали меня на бессовестные вздорные мысли. В голове я рисовала картину страдающего анемией человека, находящегося под капельницей, который вот-вот отправится в мир иной. Я не испытывала ни неприязни, ни восхищения, ни той самой эфемерной влюбленности, на которую, как считала Ритка, я не была и вовсе способна. Однако что-то внутри заставило меня встать с асфальта и продолжить принудительно завязавшийся диалог. Выпрямив осанку и отряхнувшись от осевшей на землю пыли, я сказала:

– Наверное, это походило на беседу Гаева со шкафом. Я выглядела столь же нелепо?

– Любите Чехова?

– Не знаю, но я определенно не люблю, когда на мой вопрос отвечают встречным вопросом.

– Вы напряглись, будто сочли меня заинтересованным в вас. Но, поспею вас уверить, вы не в моем вкусе. К тому же вы диковатая…

– Говорят, ныне мужчинам по душе лишь безропотные девушки, не имеющие своего слова и мнения. Да и чтобы всегда молчала, не пугая своим скудоумием… И эта дурацкая мода на силикон в груди, ягодицах, губах. Наверняка это ваш типаж…

– Такие женщины мне, очевидно, понравятся больше, чем сидящие на земле малолетки, которые разговаривают с неодушевленными предметами.

– Потому что, поверьте, даже с бездушными куклами приятнее иметь дело, чем с хамоватыми типами в белых костюмах. Вынуждена покинуть столь увлекательную компанию, так и не узнав вашего имени…

Стянув заколку и распустив волосы, я направилась на улицу Бабуино, как вдруг моей спины коснулось выкрикнутое незнакомцем имя «Борис». Так и не обернувшись, я утолила жажду благодаря уличному фонтанчику, в который стекалась питьевая вода из древнеримских цементных непроницаемых акведуков, после чего дошла до церкви Андрея Первозванного.

Когда мне было семь лет, мы с мамой и тетей впервые отправились в Рим. Мне часто вспоминается то, как на нас смотрели никого не замечающие туристы, ведь мама с тетей, как тонконогие лани с вьющимися натуральными волосами цвета пылающего огня, совсем не отличались друг от друга и вели крохотную, пугающуюся от торопливых шагов девочку. Я шла между ними и держалась за большие пальцы их хрупких кистей, представляя, что когда-нибудь вырасту столь же красивой и восхищающей всех вокруг. Я мечтала, что буду носить яркие вещи и в гололед ходить на работу, как мама и тетя, на каблуках, а по вечерам так же звонко смеяться, не жалуясь на усталость и придирки коллег.

В то путешествие мама с тетей отправились ради меня; за шесть дней в городе – колыбели античности они сумели показать мне и непоколебимый Колизей, и Римский форум, все сады, базилики, библиотеки и папский дворец Ватикана, термы Каракаллы, шедевры Рубенса и Тициана в Капитолийских музеях, катакомбы и Аппиеву дорогу, «Семирамиду» Россини в Римской опере и даже Музей военных флагов. Мы объедались трюфельной пастой, и мама разрешала мне даже есть каждый час джелато с сицилийской фисташкой, мятой, маскарпоне и карамелизированным инжиром. И вот прошло ровно десять лет, и я снова оказалась в той церкви, мимо которой каждый день проходят сотни туристов, не желая хоть на пару секунд в ней оказаться…

Внешний облик Рима, как человеческий образ первого впечатления,

Продолжить чтение