Рубиновые звезды
РУБИНОВЫЕ ЗВЕЗДЫ.
К рубиновым звездам
На каменных башнях
Ночною тропою идем.
Поймем мы едва ли,
Шагая отважно –
Назад ничего не вернем.
Из детской песенки.
Жизнь страшна и чудесна, а
потому какой страшный рассказ не расскажи
на Руси, как ни украшай его разбойничьими
гнездами, длинными ножиками и чудесами,
он всегда отзовется в душе слушателя
былью, и разве только человек, сильно
искусившийся на грамоте, недоверчиво
покосится, да и то смолчит.
А.П. Чехов. Степь
В начале октября задуло. И день ото дня, становясь мощнее, ветер, поднимал пыль с изорванного покрывала земли, и, не давая покоя, все заковыристей вертел абразивную взвесь в пространстве, стирая дальние холмы с обозримого горизонта.
Деревья в саду порывисто вздрагивали. Черешни и одинокий орех с легкостью сбрасывали пожелтевшие листья; яблони и жерделы еще крепились. Небо сделалось мутным и, на месте солнца тлело белёсое пятно.
Василий вышел из дома, и, поежившись, отправился на край огорода к дощатому нужнику. Пытаясь потереться о его штанины, бело-рыжей змеей заскользил худющий кот с рысьими, бандитскими глазками. Василий оттолкнул его ногой, отворил дверь нараспашку, и, налаживая вентиляцию, зацепил внутренний крючок за наклоненную внутрь сетку забора.
Не успел он закурить и задуматься о странностях погоды, как в тесном помещении, пользуясь полнейшим доступом, замурлыкал надоедливый кот с поднятым трубою хвостом.
– Чувырло! Да пошел ты… – зашипел Василий, как поймавшая искру, но подавившаяся огнем спичка, и, оттолкнул кота рукой. Тонко чувствуя грозные изменения в хозяйском голосе, кот рисковать не стал, и принял вид покорной домашней живности. Кошачья спинка плавно прогнулась под тяжестью ладони. Кот довольно поурчал, и, отошел чесать пушистый бок о серую доску дверного проема.
Василий несколько раз чиркнул спичкой. Наконец, зажглась! Чертыхнувшись, прикрывая один глаз, затянулся.
Куда следовало отправиться коту, Василий уточнять не стал, но учитывая узость утреннего мышления, выбор у животины был невелик. Перед котом Чувырлой, – ну, почти как перед былинным богатырём! – открывалось три известных направления. Одно круто задиралось ввысь. И, там, на вершине не ясно чего, – возвышался вроде как сказочный дуб. Из обвитого златой цепью ствола, – где-то посередке, – торчал крепкий сук. Вот на нем-то и надлежало коту разместиться. Время от времени похаживая от нечего делать по цепи.
Две другие дороженьки уползали в темные и загадочные овраги, поросшие по краям густым, непролазным кустарником. На дне одного время от времени журчал ручей, а из другого иногда тяжело тянуло, словно там истлевала брошенная заезжими цыганами кобыла.
Но поскольку животные ни сознанием, ни сознательностью не обладают, а пожелание то, пулей просвистело в голове лишь у человека, то кот, располагая природной, звериной сметкой, сделал вид, что недоброй подоплёки не распознал; намек хозяйский оставил безо всякого внимания, и на непотребные намёки в тональности голоса даже не обиделся.
Василий поленился тратить слова на зазнавшееся, все еще полудикое животное. Но всё же, те, что уже вспорхнули мелкими птахами, явились необходимой добавкой к проделанному движению. Как вскрик «Н-но!» обгоняет щелчок плети по затертой упряжью вздрогнувшей шкуре, покрывающей единственную, измученную тяглом лошадиную силушку.
Деревья зашумели яростней. Внутрь ворвался упругий воздушный поток. Утлое сооружение сотряслось от крыши до основания. Ленивый табачный дым, выпущенный Василием, метнулся, ударился о дощатую стену и мгновенно исчез. Дверь шумно забилась, задёргалась крупной рыбиной, засекшейся на стальном острие.
– Вот, ты-ы… – протянул Василий, припомнивший все слова, накрепко увязанные со словом «мать». Но в тоже мгновение, вспомнив свою, даже наедине с бессловесным котом устыдился, и повисшее на губе бранное непотребство проглотил. А так как голова его, после тяжелого сна стала наполняться образами и устойчивыми, их описывающими оборотами, то вместилище это гудящее, от зародившегося в нём и лезущего на язык, следовало немедленно освободить. В силу возникшей, неодолимой потребности. Сам, полминуты назад ещё того не желая, Василий обратился к своему единственному слушателю:
– Слышь, Чувырло? А?.. Хорошо, что мы с тобой к забору прицепились… А то бы, унесло нас к едрене фене. Давненько… – затянулся сигаретой, – … такого не наблюдалось… Да, что там! Вообще, такого не было… Не-а… – почесал Василий за ухом с правой стороны, медленно выпуская дым, и наблюдая за его заклубившимся исчезновением. – Не-е… хоть убей… Не помню.
Как-то невнятно подумалось: «…А, может, и было… Когда в армии служил… надо будет у матери спросить…» Мысль плавно сменилась следующей, и эту, он, уже принявший кота в компанию, тоже озвучил:
– А что, Чувырло? Точно я тебе говорю: оторвет нас от земли бурей, или смерчем этим… – Василий повертел перед носом кота пальцами с зажатой сигаретой, и представил бешено вертящуюся, серую от пыли воронку, выворачивающую винтом из земли груду досок, сколоченную поржавевшими от времени гвоздями, -…И понесет за тридевять земель, в тридесятое царство!
Василий помотал головой, и, прикрыв глаза, хохотнул. Он вдруг представил, как в тугом смерчевом потоке, словно раненая птица с единственным, не перебитым крылом истерично-махающей двери, несется деревянная будка, а в ней, чудом, вцепившись за окошко в доске, летит сам Василий со спущенными до лодыжек штанами. И кот по кличке Чувырло, когтями пронзивший их ткань, таращит глаза в диком ужасе и разрывает пасть в пронзительном визге, растворенном в вое одуревшего ветра…
Странным образом, но Василия подобное приключение, – случись-бы оно на самом деле, – неясным образом порадовало.
Будто прикоснулась к нему давно позабытая надежда, словно шутя и заигрывая, щекотнула сзади, слегка, по шее и под мышками. Мягкими, ищущими, не то людскими, не то звериными лапками.
Его однажды занесло попутным ветром в чужедальнюю страну, хоть и не по своему хотению. Подобную пыль, – вспомнилось, – видел он в том самом царстве-государстве, что открылось, ворвалось в глаза его со страниц сказки про Али-Бабу. Наяву там оказалось еще страшнее, а разбойников – в сто тысяч раз больше. Он вспомнил, как летели над пустынной горной страной, как тяжело заходил на посадку транспортник АН-12, как впервые ступил на горячее аэродромное покрытие с круглыми перфорированными отверстиями в сцепленных стальных пластинах. Как рычащая колона автомобилей, ползла и куталась в длинное пылевое облако, и в то время, – он хорошо это помнил, – точно так же, как и сейчас, все явное пребывало в странной неясности, пугающей, зыбкой неизвестности: «Вот, сейчас ты жив, а, через минуту, может, уже и нет…». Но все равно, жизнь эта была, хоть с тоскливой, щемящей сердце, но такой желанной, такой пьянящей надеждой на лучшее. Что обязательно ждет впереди. Вспотевшие его ладони сжимали автомат. Оружейная сталь оставалась до поры безучастной. Её молчание казалось Василию залогом той самой призрачной надежды. И, он, продолжая трястись рядом с водителем, настойчиво всматривался сквозь лобовое стекло в желто-серое облако покрывающее желто-серую страну, и вслушивался, не ворвется ли в монотонное урчание двигателя заверещавшая скорострельная осыпь вражеских пуль…
Не взирая ни на что, те, без малого два года, что пробыл вдали от Родины, оказались «самыми-самыми». Ярким, бьющим по глазам, время это прошедшее, делала новизна всего вокруг, будоражащее чувство опасности, и самое главное, надежда на будущее. Такое манящее, неясное, но, несомненно, счастливое будущее его дальнейшей жизни.
Она его обманула. Эта… Эта не пойми кто, с женским именем Надежда. «Эх, ты!.. Надя, Наденька, На-дю-ша…»
Он на мгновение выпал из путешествия в прошлое, словно на полном ходу ухнул в дорожную яму, и мысль его плавную, тряхнуло вместе с мозгами, и он очутился в полнейшей пустоте. Но грузовик взревел, выполз, и вместе с ним полилось-покатилось дальнейшее, неспешное размышление человека, шагнувшего за свой полувековой перевал: «Да что говорить? потому что молодой был, верил… Да что уже… вниз несут ноги. С горки. Как ни крути, брат, ты мой лихой…»
И все время прошедшее, не считая лет отданных в счет долга Родине, Василий прожил в этом самом месте, где и появился на белый свет.
Родина его, старинная казачья станица вольготно раскинулась на пологом склоне холма. Ровно напротив других, далеких и крутых, в чью сторону всегда клонилось солнце. Несколько левее, в низине, бывшей когда-то огромной заливной луговиной, а ныне порезанной ножами сельскохозяйственных механизмов, несла позеленевшие воды, самая тихая река в этой огромной стране. Год от года она становилась все тише и тише, пока не превратилась в подобие судоходного канала. Порожденного волей человека и механическими усилиями землечерпальной и прочей техники.
Сток воды в реке регулировали плотины, и давным-давно уже река не выходила из своих берегов. Не заливала пойменные луга. Не оживляла засушливую местность. А потому, от былого рыбного изобилия остались лишь воспоминания у тех, кто его еще помнил. А у тех, кто этого не знал, а, следовательно, помнить не мог, мнения на данный счет никакого не было. Им казалось, что так было всегда.
Приезжие городские рыбаки радовались, когда под звон колокольчика, укрепленного на снасти, на берегу оказывалась не влекомая течением водоросль, а небольшая, с ладошку, серебристая рыбка, со странным названием «гибрид».
Река уже сама превратилась во что-то гибридное, как искусственная елка, и берега ее, словно ядовито-зеленые ветви этого мертвого дерева, были щедро украшены брошенной людьми стеклотарой и пластиком. Будто, и не люди это вовсе, а какие-то мутанты, залетевшие с чужой, уже убитой ими планеты, и на этой они задерживаться тоже не собирались.
– Ну что? Пойдем в хату. – сказал Василий коту. То ли в голове, а то ли у сердца противно ерошилось нахлынувшее. И упорядочить эту коробящую неясность он был не в состоянии.
Василий мучился с похмелья, и, пребывая в этом состоянии, думать и раскладывать все по полочкам, в коробочках, ему было не выносимо. Накатывала глухая обида на все и на всех. В первую очередь, конечно, на свою жизнь. За то, что прежнее, понятное мироустройство, в котором рос и которое знал, перевернулось вверх кувырком, и не было возможности ничего изменить. За то, что не мог почувствовать свою нужность, а значит ответственность перед собой и остальными людьми. За то, что он «их» защищал, а ему за это три тыщи… Вручили, правда, еще две медали, на которые Василий изредка смотрел, не понимая к чему они, и зачем ему эти тусклые металлические кружки. За то, что не было работы и возможности провести газ. Дом был древний, «не плановой», да и стоила подводка к дедовскому «наследству», стоящему на краю станицы, баснословных денег. За то, что весной по цветущему саду ударил мороз, и деревья в этом году остались бесплодными. За то, что в огороде ничего без полива не росло, а колодец во дворе почти пересох из-за падения уровня воды в реке. И, все как-то не так… и все как-то не то…
Жена его, Антонина, ушла около года назад. Тогда Василия в очередной раз понесло, и он, в пьяном угаре из ружья застрелил корову. «Хорошо, хоть ружье не забрали…» – передернуло Василия от нахлынувшего, дурного. Ружье отцовское. Память. Уважили заслуги…
Еще припомнилось, когда его, ошалевшего, еще не пришедшего в себя от этого «дурного», приставучий Генка Храпов, у входа в магазин, спросил пустое, ненужное, – лишь бы поболтать, – о рыбалке. Василий, тогда с бестолковой веселостью в голосе, сам не понимая для чего, принялся Генке заливать:
– Не, Гена, рыбы нема, – и увидев довольные огоньки в его глазах, уверившись окончательно в своем намерении, солидно, с расстановкой, добавил: – Раков я наловил. Ведро. Восемь кило вышло. А. крупные! Я их Егоровой, – он махнул рукой в сторону магазина, хозяйкой которого та являлась, – утром по тыще отдал. Оптом. У нее в городе, по тыщу пятьсот с руками отрывают.
– Ни хрена себе! – только и смог процедить Генка, выпучивая глаза. Огоньки в них вспыхнули завистливыми кострами.
Рыбацкую тему оборвала Галка Храпова, весьма упитанная особа. Она вынесла из магазина объемную сумку, и, по ястребиному зыркнув на мужа, зычно гаркнула:
– Генка! Долго ты там лалакать будешь! Как помочь, так тебя нема! А за столом – так первый…
Генка откинул недокуренную сигарету и бросился на перехват закупленного. И порывисто, даже подобострастно, распахнул багажник изрядно поколесившей бежевой «Нивы». Галя угнездилась в салоне, и машину перекосило в правую сторону. Багажник хлопнул, двигатель зарычал, заскрежетала коробка передач, и Гену с Галей унесло в сторону курочек, уточек, кроликов, поросят, и прочего налаженного быта.
«Вот, корова!» – подумалось тогда Василию, презрительно сплюнувшему. И в сказанное вдруг туго сплелись и Галя, и зря убитое животное, и что-то еще, огромное, мешающее, душившее. От чего хотелось избавиться, как когда-то, с криком, раздирая на груди подаренную тельняшку…
– Ты, поглядь, ездить ищо… – услышал Василий довольный голос деда Стрекалова. Тот, маленький, худощавый, лопоухий, с морщинками в уголках прищуренных глаз, появился незаметно, словно ушастая сова, мягко и неслышно опустившаяся над полем в туманных сумерках.
Игнатия Семеновича, Василий, уважал. Дед дружил с его отцом, умершим, когда Василий служил срочную.
– Добрый день, Семеныч! – пожал узкую старческую ладошку. «Вот! Живет же… а бати – нету, – прошелестело недобрым сквознячком в мыслях Василия. – А-а!» – догнала уже немым криком и навалилась отупляющая безысходность. «Да и как, дружили? – опять подумал Василий об отношениях между людьми. – Работали вместе. Выпивали. Да и все тут…»
– Так ты, Васенька, раков утех руками… или, в раколовку? Так, их вроде, отродясь уже как нема, раков тех. Не помню, когда и ел их… Их, Вася, непременно нужно со старым укропом варить. Слышь, со старым, непременно! – поднял дед Стрекалов ввысь указательный палец. Ему не верилось, что Василий всех раков продал и не оставил для себя. – У меня, как раз, такого укропу – пропасть! – зачастил дед, прищурив один глаз. – Я, Вася, такого самогону нагнал. Во! – поднял он верх большой палец левой руки – А пьется! – лейся песня! – выстрелил он из главного калибра.
Василий посмотрел на тщедушного Стрекалова, внутри у него что-то дернулось, ему на миг показалось, что из глаз его рванут наружу дурные, пьяные слезы. Ему вдруг стало невыносимо. Захотелось повернуться, и что есть мочи побежать. Бежать от них всех. И, рванувшись, на пределе сил, как перед финишем, – рвануть уже от самого себя. Из собственной шкуры.
– Нема, Семеныч, раков. – осипше произнес, откашливаясь. – Шутканул я. Нету. Ни рыбы, ни раков. Даже раком, – уже нету!
Дед понятливо рассыпался мелкодробным хохотком, тряся головой и быстро утирая рот ладонью.
– Так, Васенька, была-б коровка, а бычок – найдется!
– Нету коровки, Семеныч. – махнул Василий рукой. – Померла…
– Да ты шо? Мор, шо ли, какой напал? Она ж у вас справная такая… К коновалу обращался? С каких-таких, померла-то?!
– Пала смертью храбрых. – перебил Василий, особо не касаясь обстоятельств коровьей гибели. – И, Тонька, умотала.
Дед насторожился, и, как гусак вытянул шею, делая удивленное лицо, видимо размышляя, что сказать про такие резкие развороты судьбы.
– Ну, ты в гости заходь, – крикнул он уже в спину уходящему, забывшему, зачем пришел к магазину, Василию. – Заходь! Бабка моя, рада будет!
Василий шел и думал: «Чему она будет рада? Старуха Стрекаловская? всю жизнь прожила в деревне, в колхозе ишачила, да у плетня с соседками трындела, подсолнухи грызя. Вот, и все её радости…»
Василий называл станицу деревней. Так ее всегда называл отец, повторяя в подпитии: «Тех казаков, Василий, – нету! А, станицы, значит, тоже нету. И не будет уже никогда. Профукали они, свое казачество. То за красных, то за белых. А их всех под корень, дураков! А что где пооставалось, так перемешалось, что уже и сам чёрт не разберет! Ну, и, поделом…»
Отец рода был казачьего. В юности уехал в ближний город и подался работать в шахту. А мать с маленьким Василием остались у деда с бабкой.
– Смотри, Василий, – натужно кашлял приезжавший отец. – Под землю, как я, – не лезь. Утянет!»
Вот она его и утянула. Рано ушел. Когда «выбрав» вместе с углем весь свой подземный стаж, вернулся в станицу, где устроился слесарем, чинить выходящую из строя колхозную технику.
Дети Василия давно жили в областном городе. И общаться с отцом желания у них особого не было. «Да и о чем им со мною говорить? – раздумывал тягуче и уныло. – Ничему я их толком и не научил. Пил, – с кем уже и не упомнить, – на охоту таскался, да цедил по ночам сетями речную воду». Однажды его поймали и отобрали по суду лодку-казанку с мотором «Вихрь». «Эх, в Тюмень нужно было… Звал же Косолапов. Нефть там, газ… Заработки… Да как-то, и тут вроде нормально было: мать тут, дети росли, Тонька. Хата с краю. Тихо – мирно. Корову держали, пару бычков, поросята, куры, гуси. Индюки…» Когда землю колхозную поделили, то выделенные паи, материнский, свой и жены он отдал в аренду шустрым ребятам, имеющим технику для обработки земли. А без техники, без комбайна того же, что ты сделаешь? Выплачивали за аренду зерном, так что скотину кормить, было чем. Пчелок потом завел. На водоподъем устроился. Тянулся, тянулся. Выпивал, конечно. А потом пошли срывы, злость эта пришла, на все и на всех: «В Тюмень нужно было. В Тюмень. Работа там. Охота там, Косолапов говорил, знатная. Да что уже… Как ни крути, сам во всем виноват. Сам. Ничего не попишешь…»
На его зубах противно заскрипела пыль, он сплюнул, подошел к собачьей будке и присев, заглянул внутрь. Там спокойно лежал молодой кобель, по внешнему виду относившийся к породе западно-сибирских лаек. Документов, подтверждающих «чистоту расы», на пса конечно не имелось. Маленького щенка он купил в позапрошлом году у местного егеря Тарасова, отдав «боевые» за месяц.
– Ну что, Бача? Лежишь? Видишь пылищу какую метет. Как свистопляска закончится эта – на охоту пойдем. Разомнемся. Засиделись, залежались мы с тобой. Да, слышишь, чего говорю? Чуть нас с Чувырлой, другом твоим, не унесло к едрене-фене…
Кобель слушал внимательно, положив лобастую голову на передние лапы, и картинно поводил бровями: «Ну, точь-в-точь, как актер этот, заграничный, как его?.. – натужно припоминал Василий, и это ему удалось. – Ален Делон. Во!»
Он поднялся. Еще раз посмотрел в сторону сокрытых пылью холмов, оглядел пустой сад, старые качели, кур, что уселись под стеной сарая, кутаясь в пух и перья, и повернувшись, направился в дом.
Вслед за Василием, внутрь проскочил Чувырло и уселся на пол посреди кухни.
– Ох, и хитрый же ты котяра! Шел бы мышей, что ли ловить?
Кот взглянул на Василия как на пустое место, и принялся вылизывать заднюю лапку, которую вытянул с грацией балерины.
Василий отворил дверь и прошел в комнату с бубнящим телевизором, и мать его, маленькая, с лицом, изъеденным морщинами, и поседевшая совершенно, внимала цветному мельтешению, и вязала сыну свитер из старых шерстяных ниток. Она жалела его, и он ее очень, по-своему, любил, и никогда не перечил. Так уж получилось, что теперь, и как в самом начале жизни, любить ему было больше некого.
– Ну что там, мамулечка, брехло показывает? – спросил Василий. Брехлом он называл телевизор.
– Да вот про любовь, Васенька, фильм новый сняли. Он ее любит, а она, видишь, другого. Но тот ее не любит, он жену свою любит. Такая кутерьма, я уже и сама запуталась, с чего все началось-то… А, сейчас, вот новости будут… садись, посмотри…
Василий вздохнул и вышел на кухню. Новости. Одно и то же каждый день. Украина, Сирия, где-то горит, что-то тонет. И посреди этого всего – будто выставленная на продажу холеная, дорогая девка с рубинами в ушах, – столица. Где все что угодно, но только за деньги. За очень большие деньги.
Из холодильника он достал литровую банку. Самогона, в ней было еще почти половина. Он налил в захватанный стаканчик, и думая, что не мешало бы его помыть, посмотрел на все что его окружало как будто новыми, вернее сказать, глазами чужого человека. Зашедшего, к примеру, поверить показания электросчетчика. Все в этом доме понемногу приходило в упадок. Он отрезал шмат сала, посолил помидор, и тут же о его ногу затерся и замурлыкал кот.
– Ну, твое здоровье! – морщась, выпил пахнущий сивухой первач, закусил и бросил коту сальную шкурку. Самогон он гнал лично. И перегонять на второй раз, очищать, класть корочки, веточки, орешки и настаивать, было лень. Да и собственно говоря, – незачем.
В щель полуоткрытой двери просочился хорошо поставленный женский голос: «Южные области нашей страны накрыл циклон, сформировавшийся в океанских просторах Атлантики. В его эпицентре бушует тайфун с дивным именем «Фаина». Мощные пыльные бури пронеслись по всем степным регионам, жителям которых мы настоятельно рекомендуем переждать непогоду дома…»
– Будем пережидать. Куда деваться! – Василий подумал, погладил кота и налил вторую. – У нас и пережидатель универсальный имеется… Всепогодный!
Ночью Василий проснулся. Отколовшись куском блестящего антрацита от темной, невнятной глыбы, и обрушившись в ствол бездонной шахты, он одурело вынырнул на поверхность с другой стороны Земли. Он вспомнил, как в тягучем и липком, будто варенье, сне, чья-то безумная воля, будто магнитной стрелкой по диску компаса, мотала того, кем он себя ощущал, по бесприютному и не знакомому городу. С черными глазницами окон и бетоном пустых улиц. В полуобморочном и глухом одиночестве.
Ветер шумел за окном. Тоскливо выла чужая собака.
На чердаке что-то дребезжало и вздрагивало. Казалось, еще чуть-чуть, и это «что-то» забьётся в истерике и захлебнется в рыдании.
В углу под кроватью зашуршало. Осторожно скреблась мышь. Осенью, когда на поля наползала прохлада, эти мелкие, надоедливые поскребухи настырно пробирались в дом.
«…Ловушку нужно поставить» – медленно проползла мысль. Он разлепил слипшиеся губы, и, разминая, провел по ним языком. Во рту ощущалась противная кислятина. Хотелось пить. Он привстал на кровати, повозил ногами в поисках тапочек. Не нашел, и поднялся. Скрипнули половицы. Подпольный шорох смолк.
В полной темноте, почесывая поясницу, прошел в коридор, где снял с ведра крышку и черпанул ковшом. Щедрые, холодные капли пролились на босые ступни. Первый огромный глоток наполнил нутро ломящим холодом. Затем вода стала отпиваться маленькими порциями, задерживаясь во рту, нагреваясь. Ощутить ее вкус так и не удалось. Вода как вода. Обычная. Холодная. Приносящая смутное облегчение.
Напившись, он аккуратно вылил остатки в левую ладонь, и, чтоб не расплескать, тут же наклонился, окуная лицо в холодное и мокрое, растирая по глазам, по носу, губам, выпрямился и с шумом выдохнул. Ковш звякнул, закачавшись на гвоздике, и глухо хлопнула крышка ведра.
Потирая шею, вернулся в тепло, в застоявшийся запах комнаты. Спать не хотелось. Делать было нечего, и Василий лежал, закинув руки за голову, вглядываясь в одинокую лампочку на смутно белеющем потолке.
Смотреть все же надоело, и, прикрыв веки, не спеша, побежал мимо жизни своей. Вернее, мимо той ее части, что была запечатлена на киноленте памяти. О реальности прошлого редкими кадрами напоминали черно-белые фотографии. Хранимые в тумбочке вместе с медалями, паспортом, военным билетом и прочими удостоверениями.
Ему снова захотелось вспомнить армию, сослуживцев, окунуться в тот настрой, который предшествовал возвращению к дому. Но мысль хаотично вильнула, не подчиняясь душевному порыву, и подумалось совершенно иное, совсем не нужное и поначалу, непонятное, – что вот, проснулся он, встал, пошел, попил воды, снова лег… И все эти действия, которые он проделывал тысячи раз, остались в прошлом. И больше никогда не повторятся. Нет, все это будет снова и снова, но вот этого – именно того что было только что, еще несколько минут назад, – больше не будет. Этих минут уже не будет. Не будет никогда.
Понимание этого самого «никогда», наползшее, наверное, из той косматой тьмы, в которую провалился во сне, Василия напугало.
В ушах зашумело, внутри что-то заегозило, захлюпало. По левому боку пробежали противные мурашки, и пьяной, холодной, распатланной ведьмой с гнилыми зубами на тело наползло ощущение отвращения и тяжелого озноба. Он вытянулся до хруста, со стоном отворачивая лицо в сторону, словно спасаясь от чужого, вонючего дыхания.
Глаза открылись. Он резко приподнялся, будто отбрасывая незримую пакость, закинул подушку под спину и глубоко, прерывисто вздохнул. На секунду задержал воздух в груди и, принялся медленно выпускать его в прижатый к губам левый кулак.
Дыхание обогрело и проникло внутрь сжатых пальцев.
Захотелось курить. Согреться всем телом, окутать, окурить себя уютным, табачным туманом, спрятаться в поставленной от неприятеля дымовой завесе.
В комнате «табачища развелась», а с нею и пыль, и мыши, после ухода жены.
«Эх, Василий! – припомнились ее слова, – бить тебя некому!». Бить его действительно было некому, он сам мог обломать рога любому. Или почти любому. Распалив свое жилистое, привычное к невзгодам тело водкой и армейскими воспоминаниями.
Ищущими, хлопающими движениями по поверхности стола разжатые пальцы отыскали сигареты и спички. Он встал с кровати, открыл форточку.
Лишенный преграды, собачий вой донесся отчетливей. Сливаясь голодной тоской с гудящим ветром и ударившим в лицо холодным воздухом.
Соседи уехали в город, но собаку оставили, и ее значит, кто-то кормил. Делалось это, судя по вою, редко. Василий зачиркал по коробку, высекая ленивые искры, придвигая к себе пепельницу. Коробок отсырел, но спичка все же занялась.
Он зачарованно глядел на еще живое, но уже замирающее перед окончательным исчезновением пламя, и, будто вспомнив предназначение добытого им огня, торопливо окунул в него сигарету. Круглый обрез аккуратно и тягуче зарделся. Палящая игла пронзила пальцы, и он, не бросая источника боли, резко дернул рукой. Остывающий остаток смял в ладони и стал с усилием перетирать обожженными пальцами, словно осуществляя акт мести и окончательное уничтожения врага.
Заструился белесый дымок тлеющего табака, но в форточку уходить не желал. Налетавший ветер, охватывал его, крутил и зашвыривал обратно, разгоняя по комнатной мгле. Табак успокоил. Приятно отшиб мысли, и Василий бездумно втягивал и выпускал тонкие струйки. Докурив почти до фильтра и закашлявшись, вмял окурок в тяжелое стекло пепельницы.
Ночь, казалось, будет вечной, и утро никогда не наступит.
Он вновь поднялся. Смотрел на ветви яблонь махавшие за стеклом, запил табачную горечь глотком из налетевшего ветра, закрыл форточку и лег на бок, лицом к стене. Замотавшись в одеяло, притих, затаил дыхание, и, вспоминая поочередно армию, отца, мать, жену и детей обессиленно уснул…
Утро ударило криком петухов. Чернота за окном всё быстрее и быстрее серела, скукоживалась.
Куриные султаны с окрестных дворов горланили, пытаясь пересилить друг друга, и настойчиво, – по мнению Василия, – просились в холодец.
Ветер за окном поутих, но все еще пробегал, ерошил кроны оголенных деревьев.
Василий пробудился не в настроении, и, раздражаясь, представил, как поймает старого, ненужного петуха, свернет для начала орущую голову с бултыхающимся красным гребнем, желтым изогнутым клювом и птичьими, безумными глазами. А затем на колоде отточенным лезвием топора четким ударом отсечет ее напрочь. Петух вырвется, побежит, безголовый, и оттого ужасный, танцуя свой последний танец без названия, и сердце его продолжая судорожно сжиматься, выплеснет последнюю кровь. Затем, похлопав крыльям, он упадёт. Мать обольет петуха кипятком и ощиплет. В холодильнике жилистую птичью тушку поджидает пара свиных голяшек.
«Ничего, разварится. Вот это будет студень! – наконец, о чем-то приятном замечталось Василию, и он еще подумал, что хорошо бы в него добавить говядины, но вспомнил некстати застреленную корову и опухшие от слез глаза жены. Настроение пошатнулось, и, Василий, твердо решил, что нужно «проветрить» голову и «убить ноги», – побродить с ружьем и собакой.
Как раз сегодня открылась охота на фазана. Василий соблюдал охотничьи ритуалы, правила и традиции; правда, часть из них он толковал весьма расширенно, но браконьером себя не считал. Он не стрелял курочек и хищных птиц. Почти не охотился вне отведенных сроков. Не палил чтобы просто убить, и бросить. А вот тому же кабану, какая разница, лишится он своей звериной жизни по лицензии, купленной за сумасшедшие деньги, или бесплатно? И кабанов, и фазанов этих, никто ведь не разводил, и плодились они в окрестностях сами по себе.
Выйдя из дома, и, отметив про себя отсутствие кота. Прошел в сторону курятника, где на стене старого, построенного отцом гаража укреплен древний, алюминиевый умывальник.
В мутном воздухе тянуло дымом. Так сгорая, пахла сухая картофельная ботва, с попавшими в огонь стеблями конопли и прочими сорняками. В детстве, в этой золе, прямо на огороде он пек картошку.
Лежащий у калитки серый кобель приподнялся, и, позвякивая цепочкой, заскулил, махая пружинистым хвостом. Затем встрепенулся, отряхиваясь от носа до кончика выпрямившегося хвоста, и после, свернув его в крутой бублик, подпрыгивая залаял. Прекращая прыгать, он, вытягивая шею к земле, подворачивая морду набок, начинал с какой-то обидой завывать. Отчетливо, после низкой и короткой, собачьей ноты «У…», добавлял долгое, переходящее в скулящее «…а-а-а».
– Сейчас, сейчас Бача. Двинем. Походим… – успокаивал лайку Василий. Его сердце, при виде предвкушающей охоту собаки, оттаяло. Ладонь потрепала по вздыбленному загривку, пальцы помяли прохладную, приятную шерсть, под которой ощущалось упругое тепло собачьих мускулов.
Настроение улучшилось, и он, с удовольствием махая руками, вымылся ледяной водой, обливая шею, волосы, грудь и подмышки.
Температура на улице двигалась вслед за солнцем, опускаясь ночью практически до нуля, но с восходом, воздух вновь прогревался к обеду градусов до десяти.
– Нормально, Бача, погода что надо! не жарко. Нам с тобой хорошо ходить будет. Только, слышь, горелым что-то несет. – сказал Василий кобелю возвращаясь в дом и вытираясь на ходу сдернутым с веревки старым полотенцем, провисевшим на ней всю весну, лето и начало осени.
Он зашел внутрь. Матери в доме не оказалось. «Куда они подевались?» – подумал Василий о матери и о коте. Но думы его, настроенные на охоту, так, что даже не хотелось курить, повели к металлическому ящику, в котором хранилась двустволка и патроны. Он открыл ящик, и отметил, что все в нем в прежнем порядке. Разобранное на две составные части оружие, опиралось казенной частью стволов и прикладом о нижнюю, внутреннюю поверхность ящика. Тут – же, лежал свернутый, потертый ремень. В потемневшем, из толстой фанеры, клееном ящичке лоснились пластиком толстенькие и смертельно-яркие коротыши.
«Ага – сказал сам себе Василий, рассматривая их и перебирая, – «пятерка» – в наличии, «единицы» взять… мало ли… заяц выскочит».
Он отобрал патроны и рассовал определенным порядком в старый, кожаный патронташ. Потом Василий отыскал документы: паспорт, охотничий билет, путевку и разрешение на отстрел куропаток, перепелок и голубей. На фазана нужно было брать отдельное разрешение, за отдельную плату. Без него – могли оштрафовать. Но у Василия была своя методика экономии средств и противодействия надзорным органам. Убитого фазана он подвязывал к стволу дерева, чтоб не смогли добраться лисица или шакал, а после охоты, без оружия и собаки, приезжал на велосипеде – благо везде наезженные полевые дороги, – и, не привлекая постороннего внимания, увозил охотничью добычу.
Зайцев в эту пору стрелять было еще нельзя. На них охота открывалась в ноябре, и тогда окрестности оглашались дурным, захлебистым лаем привезенных из города гончих.
Лишнего шума Василий не любил, и предпочитал лайку, сигнализирующую строго по делу. Время от времени кобель, коротко и тонко взвизгивая, выгонял ушастого из посадки или куртины кустов. И Василий, в азарте, выбирая упреждение перед мелькнувшим зверьком, палил поочередно из двух стволов.
Но все же по зайцам он предпочитал другую охоту. Наступающую в пору снегопада, когда подмораживало и словно одуревшая от обилия белоснежья, мертвяще отражалась в его пологе колдовская луна. Каждый кустик, каждая торчащая травинка отбрасывала узорную, не живую тень. Тогда Василий тепло одевался и выходил через лаз в заборе со стороны огорода, оставляя воющую собаку во дворе. Неподалеку он пересекал усыпанную снегом молчаливую лесополосу, спускался с бугра в лог, где забирался и усаживался в лабазе, устроенном на старом, корявом стволе осокори.
На белой целине темные русаки, прибегающие кормиться зеленевшей под снегом травой, были видны отлично. Зачастую их собиралось несколько, и Василий любил наблюдать, как они потешно гоняются друг за другом. Все ближе и ближе приближаясь под убойный ружейный выстрел.
Иногда, вместо зайца, на поляну, окруженную с одной стороны стеной камыша, скрывающего низкий берег мелкой речушки, а по склону холма – зарослями терновых кустов, осторожно выходила косуля, а то и похрюкивая, уверенно разрушал тишину, ломая сухой рогоз и опавшие ветки, – дикий кабан. Это случалось редко, но для таких случаев на косулю у Василия была заготовлена картечь, а на кабана – самодельно отлитая из свинца пуля. На лисиц и шакалов Василий патронов не тратил, – куда их? – звериные шкуры давно уже никого не интересовали.
Собравшись, Василий посмотрел на банку с самогоном, но пить не стал. Вяло, без аппетита, перекусил яичницей, зажаренной на сале, и выпил заваренного, измельченного шиповника, ягоды которого собирал в осеннюю пору на колючих кустах за огородом.
Затем налил в пластиковую бутылку воду, и, закинув на плечи рюкзак и ружье, вышел во двор. Подойдя к прыгнувшей на грудь радующейся собаке, поглаживая по прижатым ушам, перецепил ошейник с цепочки на веревочный поводок. Резко одернул рванувшего к забору и залаявшего пса: – Фу! Кому сказал!
Мимо калитки, мыча и толкая друг дружку, проплывало коровье стадо, окруженное запахом стойла, навоза и сена; в основной массе коровы были рыжей масти, попадались черно-белые; пегих было вовсе две. Сорокалетний пастух Коля, в бейсболке, с косящими глазами, худой как прут, которым подгонял коров, шел позади со старой школьной сумкой, висящей на левом плече и время от времени громко покрикивал на тормозившее стадо: – Пошли! ну! пошли, девочки мои! – несильно стукая по крупу ближайшую арьергардницу. Отставшая увеличивала скорость, и прибавив ходу, толкала ближайшую перед собой. Улица недовольно оглашалась протяжным, гудящим: «Му-у!».
Увидев коров, Василию подумалось, что мать ушла на соседнюю улицу за молоком, а кот увязался за ней, поэтому дверь на замок закрывать не стал. Брать, если что, в доме было нечего. Самое ценное, считал Василий, это висевшее на плече ружье.
Услышав лай, пастух обернулся, и, увидев вооруженного Василия стоящего у калитки, крикнул: – Здорово были! Далеко собрался?
Василий усмехнулся: – По настроению, Коля. Куда ноги донесут.
– Если чё… – крикнул Коля, – подходи. Покурим!
Василий, словно соглашаясь, махнул ему рукой. Колю в станице считали балбесом, ни к чему, кроме пастушества не пригодному. Пастух, действительно казалось, был с придурью, всегда чему-то радующийся полуоткрытым овалом рта. С белыми заедами в уголках губ, с тянущейся слюной, которую он как собака, время от времени размазывал по губам языком. Коле платили в месяц тысячу рублей за буренку, и он был доволен, не пытаясь ничего изменить в своей судьбе. Из года в год поголовье коров уменьшалось, перерабатываясь в говядину, но о том, что будет дальше, Коля вроде и не думал.
« …Нет – решил Василий, – я бы так не смог. Целый день сиди как пень с глазами. Ни выпить, ни телевизор посмотреть, ни на реку, ни на охоту, ни в город, на базар… – улегся в кладку последний кирпич самого весомого аргумента. – В жару, в дождь – шарься за ними! крути хвосты!»
При этих мыслях Василий как-то подобрался, приосанился и напряг мышцы живота, превращаясь во что-то сильное и хищное. Выходящее на охоту. Занятие настоящее, достойное мужчины.
«Все в этом мире – охота. Она от слова – хотеть. Если хочешь – значит, ты – охотник».
Мысли Василия потекли и оформлялись примерно так: обезьяна, прекратившая собирать личинок и выкапывать корешки, взявшая в руки дубину и убившая мамонта, превратилась в человека. Война – охота. Выслеживаешь врага как дичь; ждёшь, когда появиться в прорези прицела неясный силуэт или навалиться он горлом на нежданное лезвие твоего ножа. За деньгами – тоже охота. Тут – вплоть до войны. За бабой – и то, охота! Присматриваешь, выбираешь из стада, повкуснее. Волоокую такую, с тугими гладкими сиськами. Приманиваешь дудочкой. А потом – хвать, и стреляешь в нее, стреляешь. Пока не забьется, пока не застонет. Снова и снова…
Вспомнилось, как шутил Левочкин: «Товарищи солдаты! По утверждению восточных мудрецов, нет ничего слаще, чем скакать на мясе охотясь за мясом, есть мясо, зажаренное на огне, а после, возлегая в шатре, вонзать мясо в мясо!»
«Где он, рядовой Левочкин? В Москве своей, наверное. Умный он, Левочкин. Умные – они все там…» – продолжал размышлять Василий. Слово «Москва» породило в его воображении знакомый с детства зрительный образ: булыжная Красная Площадь, яркие звезды на башнях Кремля, бой часов, пушистые елки вдоль темно-красных, древних стен.
«Храм этот еще… такой красивый… как его… имени кого?.. Знакомое что-то. Не… не помню…» – губы, еле шевелясь, сами собой проговорили эти беззвучные слова. Голова, в подтверждении полной неясности ранее ему известного наименования культового сооружения, отрицательно повертелась из стороны в сторону. Брови сошлись у переносицы, а губы, из-за неимения подходящих слов, строго и печально сжались.
Он с усилием переключил память на свои знания о мавзолее с надписью: «Ленин», о котором забыть было просто грех. Замершие намертво кремлевские курсанты, медленные иностранцы с фотоаппаратами, цокающие каблучками женщины…
Ему привиделись гуляющие по столице красавицы. И мысль его, из сферы архитектуры и геодезической привязки расположения культурно-исторических объектов столицы, по отношению к главной ее площади, плавно сменила направление и рождала в воображении, как говорил Левочкин: «Манящие образы прекрасной половины человечества».
«…А, девки что? они тоже ведь люди. В Москву все рванули. Со всей страны… Вон, у Сазоновых, Зинка, кудрявенькая такая. Беленькая. Тугая, как яичко облупленное. Школу закончила, и та, умотала. А, учиться, видать, мозгов не хватило. Ничего. Устроилась. Детей, – говорила Сазониха, – у кого – то нянчит. Горничная, или кем она там… Прислуга, короче… за всё… Как при царском режиме!»
Это сравнение ударило по голове плотиной Днепрогэса, с обложки учебника истории СССР за девятый класс. Сам Василий в столице не был. Ни при той власти. Ни при этой. Той, советской власти, только и нужно было, – понял давно и ясно, – что привить такому как он, готовность к самопожертвованию, вручить автомат, и в случае чего, направить в далекую страну.
С похмелья в голову Василия проникали трезвые мысли. Они раздражали, напоминая о том, что жизнь свою, он вроде как прожил зря.
«Да-а… поделили незаметненько нас… И, у каждого ниточка своя… Где-то там… Этот, пел ещё, как его?.. В казарме слушали, а замполит недовольно хмурился… Ишь, ты! девочки мои! – Василию вспомнились Колины дурашливые крики, и он улыбнулся. – Вот, ковбой! ничего кроме коров ему не надо. Живет, как в поле трава, и сам собою коров кормит…. Целый день сиднем сидит. Сходить, что ли?» – размышлял он, радуясь даже такому своему желанию, появившемуся после отупляющего пьянства.
«Все! – решил Василий, хлопнув правой ладонью по верхней, горизонтальной доске калитки. – Завязываю! Заканчиваю пить. – уточнил он, и глухо стукнул на этот раз кулаком, будто ставя гербовую печать. – Новую жизнь начинаю!».
Что-то конкретное, – то есть, каким образом он начнет эту самую, новую жизнь, в его голову пока не пришло. Но решение это, подхватило его в объятия, и как будто стало уже слегка кружить в танце, первыми, еле слышными звуками вальса.
«С людьми поговорить, что ли? А то совсем бирюком стал… С людьми… Вот в армии, хорошо было. Чего не понял, сразу объясняли. И, офицеры, и ребята свои. Много грамотных служило… Да! Говорили же, дураку, в армии оставаться. Предлагали же… Ладно. С Коли, и начну. Ему, наверно еще хуже. Ни ружья, ни собаки. В армии, наверное, и то не служил.» – закончил он размышления о своих, неясных пока планах на дальнейшее, и будто нуждаясь в поддержке, спросил: – Да, Бача?
Затем вывел завилявшую согласным хвостом собаку на улицу, затворил калитку, и они неспешно пошли на окраину станицы, вслед ушедшему стаду. Дунувший в спину ветерок, казалось, подтолкнул Василия, и пронес над дорогой, никогда не знавшей асфальта, легкое облачко пыли.
За последним по их улице брошенным домиком, в котором прошлой зимой повесился освободившийся из «неисправимого лагеря» Витя Дровалев, – так тот ёрничая себя представлял, – дорога делилась на три части. Вдоль огороженного забором подворья бабки Кирьяновны, свернув налево, она вела в сторону магазина. Правый поворот коротким охвостьем поднимался на холм, к буреющей лесополосе.
С вершины этого холма, в погожую погоду хорошо глядеть на окрестности. Внизу, среди узкой полосы пойменного леса, блестели речные плесы, и на одном из них, – если долго смотреть, – появлялся белый теплоход. И, получалась странная картина: воды уже видно не было, а корабль двигался среди деревьев. Дальше, за рекой расстилалась до самого горизонта ровная, скучная степь, до самого Маныча, и все более оскудевая, сменялась она забытой людьми пустынной Калмыкией. И даже в противоположной стороне, где возвышались Крутые горки, где-то вдалеке за ними, – курились дальние белые дымы, но не эти, от степного пожара, а другие, из кончиков чернеющих труб. В той стороне находился громадный завод, а за ним город, и на заводе том, когда-то давно убили людей.
– Видишь, Васька, – рассказал однажды отец, держа того за маленькую ручонку крепкой шершавой ладонью. – Люди на заводе восстали. А власть войска вызвала, и постреляли их как собак.
– Это при царе, что ли? – взглянул мальчик вверх.
Отец хмыкнул: – При царе? Это, Василий… всегда. Пуля, она такая… Она, сынок, в любое время и при любой власти горло любому заткнет. Хоть заорись. Ясно? Потому рта, – если что, – на власть не разевай! А прижмут если, когда не в мочь уже, – действуй по-казачьи.
– А это как?
– А, как Ермак Тимофеевич! – вали на все четыре стороны. А там, куда кривая вывезет. Или к царю обратно с соболями, или навек подо льдами.
– А, кто она такая? Власть, эта?
– Власть?.. У кого автомат, у того и власть. Понял? Не понял? Ладно… подрастешь – поймешь… – они прошли еще немного и остановились. – Их во-о-он куда свезли, – махнул отец головой и показывая для точности праворучно в сторону дороги ведущей вдоль лесополосы. Там, километрах в трех от станицы все ширилось кладбище, а чуть ниже его, в широкой безлесной балке – мусорная свалка.
– На нашем кладбище похоронили? – удивился Василий. – У них что? в городе своего нету?
– До своего не довезли. И до нашего – тоже. Видать, бензину не хватило. – зло ухмыльнулся отец. – В овраге их ночью зарыли. Бульдозером.
– Как так… – испугался Василий, и ему вдруг захотелось плакать.
– Вот так. Как мусор. Ты чего сынок надулся? – подергал отец сына за руку. – Мертвых боишься? Не бойся их, Вася. Мертвые – они хорошие. Вреда не причинят. Живых опасайся. Те, – еще могут…
Охотник с собакой, словно вода, потекли дорогой уходящей прямо. В низину. В сторону лога, шелестевшего жестяным камышом. По ближайшему к станице уклону этой обширной впадины, неспешно выкусывали пожелтевшую, ломкую траву Колины флегматичные «девочки».
Василий потянул собаку левой рукой за ошейник и нажал большим пальцем правой на тугую защелку металлического карабина. Лайка, обретя долгожданную свободу, серой тенью метнулась по желтеющему, пологому склону холма. Пробежавшись, утомив заждавшиеся приятного напряжения мышцы, и вывалив подрагивающий язык, собака, поворачивая голову с чуткими ушами, принюхиваясь к земле, неспешно запетляла, и исчезла среди кустов.
Колючие заросли краснели жесткими ягодами шиповника, синеющим мелкоплодным терном. Пока еще фазаны выдалбливали кукурузные зерна из лежащих на полях початков; в засохших шляпках подсолнечника искали семечки, оставшиеся после хоровода мелкоптичья; клевали медлительных, осенних насекомых. Но вот, как только снег, накопится в небесах, отяжелеет и сам собою повалится вниз, подхватываемый и разметаемый свистящей метелью, фазаны забьются в заросшие кустарником овражки, остатки леса по закрайкам полей и перейдут на ягодную диету.
Налетавший ветер все настойчивей доносил запах дыма и гари. Витавшая в пространстве пыль оседала, и Василий видел, что склоны дальних холмов, в сторону которых он направлялся, почернели, и над ними, то взвиваясь ввысь, то пригибаясь к обгорелой поверхности, стелется белый, редеющий дымок.
«Ты гляди, погорело как… дичь, конечно, разогнало…» – коротко думалось Василию. Он представил, как от трещавшего, огненного жара испуганно разлетались птицы, и убегало, прижав уши встревоженное зверье. Но все равно решил не менять намеченного маршрута, и настроился сходить на пожарище. Засушливой осенью, такой как в этом году, – за все лето ни дождика! – пожары редкостью не были. Случайные, или намеренные. Пойди, разбери. После огня, уничтожавшего кусты напрочь, превращавшего молодые деревья в торчащие черные палки, весенняя почва, напитавшаяся талым снегом и золой, выпускала в рост высокую, сочную траву. «Жизненно необходимую, – как было напечатано в местной газете, – желудочно-кишечным трактам буренок для переработки в высококачественную молочную продукцию». А в конечном итоге, для превращения в эквивалент и меру всего: в денежные знаки.
Косить траву на гарях было легко. Ни деревья, ни кусты уже не мешали.
Коровы медленно двигались по склону, в сторону бывшего колхозного пруда. По его берегам, словно мишени, торчали таблички: «Проход запрещен. Охраняется. Частная собственность».
Воду на плотине новые владельцы перекрыли наглухо. В лог, как при колхозе, она больше не текла, а лишь сочилась. В водоеме разводили рыбу, поэтому, рыбаков и вообще посторонних, к нему не пускали. А раньше, любой пацан, мог приехать на велосипеде с удочкой и смотреть на поплавок пока не надоест. Время от времени, к домику, стоявшему на берегу подъезжали из сельской администрации, да участковый на служебном уазике с нужными людьми в штатском.
Коля сидел на привычном месте, опершись спиною о небольшое деревце, и выбежавший из камыша кобель не зло на него гавкнул, оповещая хозяина о появлении чужого человека.
– Фу! Бача, нельзя! – прикрикнул Василий на пса. Он в тайне гордился, что у него настоящая, охотничья собака, а не безродная дворняга. С породистыми собаками приезжали охотники из города, в камуфляже, антибликовых очках, вооруженные как новый спецназ, мелькающий в новостных сюжетах про Сирию. «Хочешь, не хочешь, а пришлось войска вводить. Самолетами и ракетами не обошлось. Аэродромы с самолетами нужно обслуживать, охранять тоже. Связь. Разведка на дальних подступах. И все это тянется, как ниточка за иголочкой… – подумалось Василию при просмотре очередной передачи о непонятном вооруженном присутствии в чужой стране. – Как нас тогда… Помощь братскому народу… А, какой он, братский, нам был? И эти… такие же: черные, бородатые…
Коля повернулся, и, прищурив глаза, растянул губы в улыбке, довольный уже тем, что его приглашение покурить принято, а значит само-собой, и поговорить. Несмотря на внешнюю печать отшельника, Коля слыл весьма общительным человеком и любил обсудить с хозяевами коров различные стороны происходящего в стране и за ее пределами. Информация влетала в его голову со всех сторон, тщательно, словно винегрет перемешивалась, и затем перевариваясь, обретала новую, зачастую парадоксальную, даже абсурдную трактовку.
– Слышь, Василий! – без предисловий начал Коля, передвигая бейсболку козырьком назад, для лучшего обзора. – А чего ты пса «Бахча» назвал? Вроде кобель у тебя. У меня, к примеру, все коровки на «а» заканчиваются: Зорька, Ночка, Дочка, Дынька, а вот бычки без «а»: Черныш, Буян, Бурый. Как коровку мне в стадо отдадут, хозяевам насоветую, Бахча назвать! – прищурил Коля один косящий глаз, и выражение на его лице сделалось одновременно и веселым, и еще более придурковатым.
– Сам ты Коля – бахча, и вместо головы у тебя тыква. – улыбнулся Василий. – Закуривай. – протянул он открытую пачку. Колины темные пальцы, – большой и средний, – ухватились крупными, выпуклыми ногтями за край фильтра и потянули сигарету. Вследствие тугой зажатости, из пачки показалась вторая, и Коля, ловко прихватив указательным пальцем, выхватил и её, аккуратно пристраивая за правое ухо со словами:
– До пары – чтоб не съели татары!
– Не съест тебя никто Коля, – говорил Василий, снимая ружье, рюкзак и присаживаясь рядом на бугорок. – Ты не вкусный. Одни мослы, да шкура дубленная.
– Зря ты так! – засмеялся Коля, закуривая и кивая утвердительно своим словам. – Найдутся едоки. Червячки схрумкают.
– Вот тебя занесло, Николай! – такое скользнувшее напоминание о конечности бытия неприятно поразило Василия, и он, смежив веки повращал головой из стороны в сторону, и затем, положив сигаретную пачку на рюкзак, слегка наклонившись, стал медленно растирать ладонями лоб, закрытые глаза и виски.
Коля засмеялся, и Василий, опустив локти на колени и склонив к правому плечу голову, взглянул на пастуха.
– Ты, Вася, как кот лапками мордочку трёшь. Гляжу – не выспался. И куда тебя в такую рань несёт? – укоризненно помахал пастух двумя пальцами с тлеющей сигаретой. – На работу тебе не надо. Пенсия военная вроде капает…
– Выспишься тут…– Василий закурил. – И, не пенсия это вовсе. До пенсии мне еще – ого-го! Но правду ты сказал – капает. Три тыщи. И ни в чем себе не отказывай. Нажрался вот вчера, как свинья помоев. Котел трещит, ливер трясется. Сам себя спрашиваю: зачем? А ответить – не могу. Вот же, зараза какая! Не хочешь, а пьешь! И, кто ее придумал?
– А хрен её знает! – быстро и весело ответил пастух – А я вот не пью.
Это неприятно укололо Василия. И он потер правое ухо о приподнятое плечо.
– Да как так? – поразился он, понимая, что жизнь сидящего перед ним человека, ему совершенно не известна. И, по сути, разговаривают они вот так, друг с другом, – а не перебрасываются, как обычно приветствиями, – в первый раз. Понимание этого погрузило Василия в состояние странной нереальности.
– Не хочу, вот и не пью.
– Да ну! все же пьют.
– Пьют, Василий, люди умные. А для чего пьют? Что бы мозги себе повеселить да задурманить. А меня мозгов нету – голова соломой набита, значит дуреть в ней нечему. Не! – Коля ткнул сигаретой по направлению к небу. – Не соломой. Сеном она набита. Солома колется, а сено – мягенькое. А весело мне, и без пьянки. И без неё хорошо. Солнышко, вот, светит, птички поют, букашки ползают. Смотришь на жучка, интересно, куда он так торопится – спешит? Для чего это суета у него? Стрекозы играют, мухи с оводами кружат, муравьи мух дохлых тащат. И все вроде при деле… А, бабочки-то какие красивые… А, для чего не пойму?..
Коля говорил, говорил и его простая, тихая, монотонная речь успокаивала Василия, и головная боль отдалялась все дальше, и дальше.
… жарко, так я в тень, под кусты. В жару и коровам пастись лень. Лежат они больше. Они лежат, и я лежу. Одно плохо – лог совсем обезводел, коровкам и попить толком негде. Ямку я им вырыл, вроде водопоя. Вода в ней собирается. Да они ее копытами всю истолкли…
Василий слушал в пол-уха, но все странным образом воспринимал совершенно ясно, и будто бы даже вел мысленный, неспешный и обстоятельный разговор с пастухом.
– Слушай! – Василий оживился. – А не хотелось тебе, к примеру, взять сумку с харчами, погнать вот так, утречком, коров. А потом, стадо в одну сторону, а ты – в другую! Куда глаза глядят. До упора. А, Колян?
– Да как же так можно? Как я коровок брошу. Мне их люди доверили. Деньги платят…
– А какая от денег тебе польза? Круглый год возле коров. Из года в год. А самое главное – от самого себе какая? – Василий уперся немигающим взглядом в невзрачные пастушьи глаза.
– Да как какая? Какая-то есть. Где родился, там и пригодился. А от воробья какая польза? Прыгает в пыли, чирикает, да и только. Но видать, нужен он, воробей этот. Для чего-то мамка-воробьиха из яичка высидела. Может, он нужен, чтоб червячков вредных клевать, а может, чтоб кошка съела его, или кто другой. Воробей, он ведь не знает, кому на обед достанется. Кто его скушает: кошка, ласка или дохлого ужик найдет, и проглотит. Может муравьи источат – одни косточки меленькие останутся. Вот и я, наверное, нужен, чтобы кто-то съел меня. Человека черви съедят. В переработку идет он. Земля от этого жирнее. Трава гуще. Коровы сытнее. Молоко слаще, а дети, значит, здоровее…
Вот это превращение человека в траву напомнило Василию что-то из школьных учебников, то ли из биологии с ботаникой, то ли вообще из литературы. Перелистывая воображаемые страницы, мозг его ожил и словно первобытный человек в темной пещере, отыскивая выход ощупывал своды черепа, нату
