В пульсации мифа
© Татьяна Азарина, 2023
© BooksNonStop, 2023
Пролог
На заре шестидесятых… Под открытым небом…
На окраине города, уже заметно выросшего к тому времени из станции, появился необыкновенный кинозал: под открытым небом. Его задумали в просторном колодце двора между оранжевыми двухэтажками-близняшками, вблизи автобусной остановки. Место, скорее всего, подошло потому, что гладко обструганные скамейки в десяток рядов давно прижились в шатре из листвы тополей. Они были предназначены для проведения торжеств в августе в честь железнодорожников, и теперь оказалось, что вполне подходят для летних киносеансов.
Скамейки тянулись от края до середины двора, позволяя созвать публику из домов, отстроенных в ряд за нашим – бабушкиным – домом до самого поля. Впрочем, желающие и без приглашения сбежались в первый же вечер, как только узнали, что привезли фильм и экран для него укрепили на деревьях. Все были готовы даже на траве устроиться ради такого счастья. Почему бы и нет, когда тебя весь мир обнимает в эту пору: и шелестящее листьями лето, и звёздный купол над головой?!
Что смотрели тогда?
Конечно, «Карнавальную ночь», «Весну на Заречной улице», «Неподдающихся».
Но ещё – «Летят журавли», «Сорок первый», «Балладу о солдате», «Дом, в котором я живу», «Шумный день», «Чистое небо»… Эти картины заметно влияли на людей: как дождь – на природу в засуху. Они ощущались душой, кожей как новые в привычном отечественном кино. Их резко отличала неведомая прежде лирическая интонация. Любовь к дому, к родине, друг к другу – всё это разворачивалось светлыми, узнаваемыми гранями человека, ценного самого по себе, как оказалось, неисчерпаемо интересного – мыслящего и способного, пусть безотчётно, но одарённо, тонко, филигранно-тонко чувствовать. Эти картины делали нас всех счастливыми. И, конечно же, каждый в них находил своё, растворяясь в созвучных душе кадрах.
Из мировых запомнились «Фанфан-тюльпан», «Королева Шантеклера», «Отверженные» – с участием Жана Маре! Особенно любили комедийных героев: Чарли Чаплина, Мистера Питкина – и уж если смеялись, так на всю улицу.
Однако острее, оживлённее всего принимали индийские.
Почему? Да потому что время было «рассветным»: с потребностью в мифе, в сильном эмоциональном проживании историй, в которых сконцентрировано и страдание беззащитных и добрых, и ожидаемое публикой возмездие за коварство беспощадных и злых. Предельные эмоции, чувства – фонтаном, благородные порывы, вызывающие слёзы от избыточного сопереживания. Вкрадчивые, исподтишка наветы или яростные выпады против открытых, доверчивых людей убеждали зрителей, готовых верить всему, что разворачивается на экране, в несправедливости происходящего.
Он – бродяга: он не может быть порядочным человеком!
Душа отвечала протестом на такие выпады сильных мира сего или скорых на суд недалёких людей.
Загадочные события, определявшие судьбу, погружали в атмосферу сильных страстей. Роковые встречи и расставания! И обязательно – жгучая тайна, которая должна была открыться-распахнуться перед героями, шокируя или радуя. Самый мощный всплеск в волнах жизни этих персонажей – узнавание – ожидали с нарастающим трепетом. Девятый вал. И не важно было, чьей тайны: матери или отца, дочери или сына, брата или сестры. Важно, что тайна вела за собой, удерживая зрителя весь сеанс в сильнейшем напряжении. И все ждали, когда же она наконец откроется, и правда небесная, пусть экранная, на «индийский манер», всё-таки восторжествует.
Обласканные шелестом тополей во дворе, закрывавших нас от внешнего мира, одинаково принимали мы эту вспышку оглушающего знания. Мы плакали, плакали взахлёб вместе с рыдающими героями, всей душой разделяя их муки, отчаянно желая во власти пронзительных моментов наказания злодеям и непременно счастья их жертвам. Наконец наступала ясная, устраивавшая всех развязка: она отвечала зрительским ожиданиям – по закону жанра. Схема работала, простая до примитива, но… да здравствует эта схема! Она определяла природу мифа, что объединял всех, – знакомую всем событийную канву, сколь бы ни была усложнена на самом деле жизнь «как она есть». Вот почему в ней находили отдушину даже скептики среди зрителей.
Никто не стеснялся своих слёз. В этом потрясающем единении с экраном происходило невероятное сближение людей, отчего на другой день они смотрели друг на друга, словно вместе побывали в праведном мире, подарившем им ценой сильного переживания свободу от всего сковывающего, гнетущего, мешающего жить лучше. Поколение трагической эпохи, потерявшее счёт бедам, трогательно доверяло взрывной драматургии и счастливому концу.
Дети, рождённые после войны, оказались уже менее отзывчивыми на эту открытую рану любви.
А уж нынешнее поколение и вовсе с недоумением отреагировало бы на немыслимое сплетение невероятно зловещих событий и поток запредельных – с позиции здравого смысла – эмоций, идущих лавиной с экрана. Для них такое кино, с гипертрофированным делением на белое и чёрное, «клюква развесистая», и это ещё мягко сказано.
Однако и трезвый ироничный взгляд, и сочувствие «от всей души» можно было встретить и тогда, причём от возраста зрителя это не зависело. Как исключительный цинизм в оценке наивности или как сверхчувствительное отношение к чужим слезам в своей способности сострадать. Нельзя отрицать, что всегда найдутся те и другие, – вот только равнодушные, бесстрастно лузгающие семечки в острые моменты, неизменно оставались в бесспорном меньшинстве.
А за стеной тополей с душой из тонких струн ни на секунду не замирала привычная жизнь станции – с размеренным стуком колёс идущих мимо составов да перекличкой дежурных по селектору, – задавая таинству происходящего не только фон, но и голос самого времени, в котором и природное и человеческое величие не уступало техническому, радуя всё живое гармонией.
В густом синем воздухе сумерек происходило незримое сплетение реальных и экранных волн и потоков – то громких, то замирающих, как многоточие, – в единое мощное многоголосие, порождая вселенское озвучивание места, лучшего для меня на земле.
* * *
В один из моих дней рождения, двенадцатый по счёту, мы с подружками отправились после праздничного застолья в летний кинотеатр «Весна» – в наш зелёный терем, поселившийся среди сосен. Он стоял в глубине городского парка, привлекая внимание прохожих тёмно-бордовой террасой, тянущейся вдоль фасада вместе с невысокими ступенями. Его вид переносил в измерение пасторальной фантазии. Каркас лёгкого, как мотылёк, строения был обшит ровными деревянными полосками и перекликался по цвету с соснами и травой, радостно сливаясь с зелёной гаммой лета. Терраса придавала ему вполне парадный вид, а гигантская круглая клумба и цветением, и благоуханием циний, шафранов и бархатцев заряжала воздух праздничной летней смесью ароматов и свежестью. К этому царству вела широкая асфальтированная дорожка, очень плотно соседствуя с деревьями и пышной райской зеленью травы, усыпанной шишками.
Окно кассы, двери в кинозал открывались взгляду от самого входа в парк, издалека. Детвора набивалась под навес и заполняла скамейки около клумбы задолго до начала сеанса. Весёлый смех, оживлённые голоса врывались в сосновое царство, соперничая с громким птичьим гомоном, и любому прохожему становилось ясно, что кинотеатр дарил радость прежде всего фактом своего существования – в сказочно замкнутом мире природной идиллии и птичьих хоров. И, конечно же, сверх того, всем обещал счастье очередной киноистории.
Фильм, который мы захотели посмотреть в тот день, назывался непонятным мне тогда словом: «Сангам». Индийский! Во время просмотра, как часто бывало, порвалась плёнка, и это случилось на пике кульминации, когда слёзы брызнули сами собой, да ещё и в три ручья. В ответ на возмущенный свист и крики задиристых мальчишек, естественно, включили свет, и я предстала во всей красе, что называется…
Перед нами сидел мой одноклассник, второгодник Юра Колесов, мальчик-сердцеед, презревший ради музыки школьное развитие. Будущий бас-гитарист городского ансамбля бодро обернулся ко мне и расхохотался:
– Тань, ты чего?! Это же всё придумано!
И далее экспромтом выдал тьму всяких утешений известного толка, что, в общем-то, сводилось к одному: «Дурят нашего брата почём зря». Конечно, это можно было сравнить с залпом пушки по воробьям. Не то что бы он открыл мне глаза на истину – я и сама знала о себе страшную правду: временами нуждалась в историях, способных потрясти и вызвать волну сострадания. Я была так устроена. Я как бы сдавала себя в аренду на милость этому, не совсем безупречному искусству ради погружения в стихию придуманной жизни с небывалыми испытаниями. А бывает ли так много сложностей, меня не беспокоило тогда. Правдоподобие как раз меньше всего интересовало: не документальное же пришла смотреть кино. Вероятнее всего, это взывала к себе та грань души, которую исчерпывающе ёмко описал Пушкин в своей «Элегии»: «Над вымыслом слезами обольюсь». Иначе говоря – из любви к искусству: в потребности тех или иных состояний.
Однако выставлять напоказ тайные предпочтения не входило в мои планы. Отсюда и смятенная реакция на внезапное разоблачение. Я не считала себя глупее второгодника – тоже понимала вызывающе навязчивую схематичность надрывных индийских перипетий. Но свои резкие оценки погрешностей в сюжетах, сверх всякой меры акцентированных, «как не бывает», в общем-то, сшитых на один лад, обычно отодвигала на край сознания, пока находилась под током действа. Сила мгновенного, сиюминутного впечатления слишком цепко держала меня в проживании истории героев.
Подчиняя логике поступков, фильм вёл меня, послушную, по извилистым тропам придуманного пути. Таким был мой негласный договор с мифом. Я черпала в нём опыт сострадания и силу любви, училась различать маски притворства и лики истинных проявлений.
И вот неожиданное свидетельство одноклассника своим грубым вмешательством заставило меня осознать свою уязвимость. Окончательно смутило снисходительно-сочувственное обращение ко мне вперемешку с неприятным, булькающим смехом. И когда действие развернулось на экране снова, я уже не чувствовала себя свободной в проявлении эмоций. На этом зажиме – в ощущении постороннего взгляда – досмотрела сконструированную сагу. Умерила пыл! И успокоилась окончательно, тем более что счастливый конец всё уравновесил. Внешне же вышло так, будто именно Колесов пресёк во мне тягу к второсортной – вызывающе открытой – чувственности, сверхъестественно возводящей на гребень волн чужих страданий.
Это можно считать последним «индийским» впечатлением в моей жизни, которое я себе позволила. Отдалась всей душой переживанию уже в рафинированно развитом состоянии ума и сердца – с дочерью, в её восемь лет, в музыкальном фильме «Танцор диско», оставившем напоследок эффект сказочного фейерверка – неоспоримой зрелищности индийской пластики танца артистов. Под стать и ожидаемая развязка: добродетель – торжествует, порок – наказан. Идеально работающий канон как нельзя лучше отразился на зрительском счастье моей Ларисы. Под занавес – кафе со всякими вкусняшками и долгий обмен эмоциями как желанный для души эффект последействия, который не менее важен и не менее чудесен для индийской истории. Наслаждались с ней в тот памятный летний денёк нашим отдыхом в родном городе – в избыточно приветливой реальности с волшебным шлейфом, оставленным феерией сказки. Казалось, мир обнимал и нежил нас возможностью жить друг для друга, и яркими впечатлениями, и своей бесконечной любовью.
Так и должно быть с ним, с индийским вариантом киноискусства: все краски жизни-яви воспринимались после него обострённо, благодарно. В общем, куда значимее, чем до этого, казались люди, свет и воздух.
Мама в моём детстве изо всех сил стремилась привить мне свой вкус. Если привозили индийский фильм в клуб, я заранее знала, прочитав афишу на щите, прибитом к столбу на автобусной остановке, что сегодня я уж точно пойду в кино: с лёту найдутся денежки. Бывали случаи, что она смотрела фильм в городе без меня, и тогда в свободный от работы день обязательно находила час, чтобы посвятить его пересказу особенной, как всегда, истории, если отнестись к событиям всерьёз. Но по-другому маме и не хотелось всё это расценивать. Иначе и не стала бы она посвящать меня в проживание щемяще трагических обстоятельств чьей-то судьбы, хоть и со счастливым, слава Богу, концом. Я становилась её желанной собеседницей на весь период душевного всплеска. С любопытством наблюдала за её мимикой, жестами, слушала голос, передающий возбуждённые чувствами интонации. В общем, доверчиво нагружалась без меры, всецело поддаваясь её впечатлению. Становилось ясно, что в такие моменты она видит во мне чуть ли не подругу – только сиди и слушай. Индийские фильмы мирили нас больше, чем, к примеру, моя искренняя попытка загладить вину, внушённую за плохое исполнение какого-либо дельца или проступок (плохо ела за обедом, пришла с прогулки позже обычного, неровно застелила покрывало – да мало ли косяков может быть в пять-шесть лет?!). Я усвоила главное: есть в жизни ситуации, которые потрясают маму до глубин, и она не в состоянии унять свои эмоции хотя бы тем, что других вполне утешало: да всё это придумано по одной и той же схеме, иначе говоря – просто… индийское кино. Неправда – если одним словом. За скроенными по индийской традиции фабулами она узнавала жизнь в крайних вариантах судьбы, а настрадавшись вдоволь за других, получала, как ей казалось – по закону высшего, истинного суда, счастливый конец и радовалась, как ребёнок, справедливому завершению чьего-то непомерно жестокого жизненного испытания.
Повзрослев, я быстро заметила все пародийные промахи этого искусства, с его пафосом на котурнах и передозировкой трагизма в судьбе героев. Но сеансу поддавалась без остатка воли и разума: какая-то часть меня предательски усыпляла во мне «румяного критика». Заражаясь слезами героев, рыдала под гипнозом честной или технически отлаженной актёрской игры, добровольно сдавая себя в плен-сеть предлагаемых ловушек. И всё-таки весьма трезво отмечала неизменность самоистязания в мамином выборе. Не осуждала, нет. Но настораживалась… и сочувствовала расставленным ею же флажкам, за которые она так никогда и не вышла. Странная это была верность своему вкусу, блокирующая любую возможность для развития. Вместе с тем так же откровенно обнажалась в ней и потребность в страданиях – чем же ещё объяснить эту болезненную привязанность к плачу навзрыд?! И чем безжалостнее открывалась непритязательность её запросов в искусстве, тем больше я её щадила, создавая для неё все условия высказаться, как она, именно она, всё это видит, почему принимает настолько остро скроенную по одним и тем же лекалам жизнь на экране, да так, что при сочувствии без меры чужому горю отступала её личная тайная боль.
Я давала ей волю выговориться до последнего слова. Хотелось найти причину этой болезненной привязанности к навороту пугающих – своей предельностью – испытаний с нагромождением клеветы, измен, подлости в судьбе достойных, но излишне доверчивых, а потому и беззащитных, хрупких героев, пока наконец однажды эта причина не открылась мне.
Ах, вот оно что! Индийское кино – своей преувеличенной беспощадностью рока в лице злодеев, гротескных лишений (на десятерых бы хватило) – отвлекало её от жести в своей судьбе. Впуская в свою жизнь плач и страдание несчастных, она попадала в родное измерение: своих и чужих эмоций, обстоятельств, поступков – и… также наивно рассчитывала на удивительное разрешение всех своих проблем, заряжаясь оптимизмом счастливых финалов. Однако немилосердно к ней замыкался круг – из-за выбранного предпочтения душевной боли (мой любимый австрийский писатель озвучил это состояние в одной из своих новелл как «горевала и хотела горевать»). И выходило, что получать отдых от вороха своих проблем для неё, не желающей и не умеющей ничего менять в своей жизни, можно было только одним способом: отвлекаясь на своё любимое занятие.
Часть первая. Лучи
Глава 1. Цветные окна души
И вечно, обвалом Взрываясь извне, Великое в малом Отдастся во мне.
Б. Пастернак
Три маминых платья
Я помню как нескончаемое блаженство это долгое, добровольное наше простаивание в городском универмаге у витрин с летними тканями. Для меня они представляли в основном зрелищный интерес: цвета, картинки, узоры. Для мамы же – практический. Моей радости не было предела, когда она решалась выбрать какой-нибудь ситец, штапель или шотландку – всегда в цветах. И я ликовала, наблюдая, как дома сразу разворачивался отрез ткани, с разбегу выкраивались детали: ведь фасон у неё уже сложился при виде того самого рисунка, если не был взят заранее из копилки её наблюдений. Потом мама строчила себе платье или сарафан на старой-престарой машинке «ЗИНГЕР», которая досталась ей от бабушки.
Именно летом становились доступными наши мечты о новых платьях, лёгких, из ситца, стоящего чуть больше рубля за метр. На них веселились – летали, кружили, замирали – цветы, словно состязаясь по красоте с живыми лужайками, клумбами.
Эти цветы на ткани, складываясь в завораживающие сочетания, преображали маму мгновенно.
С разгорающимся интересом я разглядывала на платье выбранный фигурный вырез, каждый раз другой: лодочкой или овалом, углом или кругом, квадратом или ромбиком, с отделкой из тесьмы или атласной ленты… Нюансы раскроя изменяли её облик с привычного на праздничный – с блеском в глазах и какой-то неуловимой, вечно ускользающей от меня загадкой её круглого лица, которое от других лиц резко отличали скулы («Мы забайкальцы», – часто напоминала она мне о своей броской примете). Мелкие кудряшки сочетались с мелкими чертами. Маленький, но выразительный, с ровными белыми зубами рот подчёркивала яркая помада, дугообразные брови всегда были накрашены дочерна. Мама выводила эти брови так же ярко, как губы, и для неё это было принципиально: наверное, наслушалась фольклорных песен («Чернобровая дивчина…»)! Круглые карие глаза с выражением искреннего дружелюбия и участливого внимания к людям всегда придавали ей жизненной убедительности. Небольшой (или всё-таки маленький?) острый носик придавал портрету свойства любопытства, мягкости, добросердечия, «своего человека». Если учесть, что к миру она именно так и относилась, когда к ней были предупредительны окружающие, то можно сказать: портрет не обманывал. Позже я узнала от физиономистов, что короткие носы – признак безволия и слабости характера, и мне пришлось с этим согласиться. С острой жалостью к маме, к её судьбе. Уж чего-чего, а жалости к ней у меня – «хоть отбавляй» (ах, это индийское кино, привитое с первых лет и провоцирующее слезами обливаться…).
Она любила наряжаться, чего были напрочь лишены её подруги, одетые в основном во всё «случайное» – пёстрое или скучно блёклое. Обычно мой взгляд безучастно скользил по их неприметной одежде.
И надо отдать должное справедливости подруг: они с мамой считались, доверяли её природному чутью и следовали её советам.
Со всех сторон несли заказы те, с кем её мало что связывало, либо совсем незнакомые. Они ссылались на рекомендации женщин, которым мама что-либо сшила. Их часто объединяло откровенное желание списать фасон с маминых замысловатых фантазий. Они искренне недоумевали, откуда это всё у мамы берётся. И действительно: повседневность, одна – на всех, была крайне бедна на выдумки. И если кто-то в округе блистал гардеробом, то это было уже откровенное богатство – просто дорогая одежда, но только не изысканное торжество форм. А брала мамочка всё это в основном из фильмов, из моих детских книжек, где художники давали волю своим выдумкам, ещё – из частых поездок на автобусе, с откровенным любопытством разглядывая красивых женщин, то и дело входящих и выходящих из салона, а также из особых сцеплений памятных образов, когда-либо поразивших её. И тут ей почему-то хватало женской хитрости не копировать свои фасоны для чужих платьев, а в качестве компенсации предлагать что-нибудь совсем новенькое… из освоенных уже в прошлом. И удавалось уговорить подруг. Совсем новое создавать для других она бы и не рискнула, мотивируя, кстати – честно, своей ответственностью.
Мама благодаря умению шить обрастала знакомствами – так появлялись всё новые подруги, и некоторые из них оказались подругами навсегда.
Самым трогательным для меня в её любимом швейном деле было то, что, во многом отказывая себе, да и мне тоже, она могла вдруг купить буклет нарисованных платьев. Я бережно перелистывала страницы скромного издания, скупого на красочность (в основном это были чёрно-белые, реже – цветные, платья-эскизы, а потому и дешёвые), и бесконечно удивлялась: она по ним легко расшифровывала особенности кроя.
Её привлекали необычные очертания воротничков, они тоже всегда были разными на платьях, блузах, даже на халатах. Рюши, что окаймляли подол её пышных праздничных юбок, покоряли меня.
Но выше всего я оценила её швы-строчки. Запомнилось тёмно-зелёное платье из креп-жоржета, «парадное», на котором от самых плеч к поясу в виде сужающейся к талии трапеции была горизонтально прошита строчками эффектная вставка – мелко-мелко, на ровном расстоянии друг от друга, (источник – мундир Шурочки Азаровой в «Гусарской балладе»!). Из-за этой ювелирной мелкости ровно лежащих на ткани швов возникали переливы зелёного цвета, порождая иллюзию бархатной фактуры, богатой на световую игру. Очень торжественно выглядела такая красота. И, конечно же, необычно. Я любила строчки. Мама откликнулась на эту мою слабость, и не однажды. Начиная с чёрного школьного фартука в первом классе, на котором до пояса была прошита верхняя его часть, и заканчивая выпускным белым платьем… Свое швейное мастерство, отработанное на зелёном, она клонировала и позже по моей просьбе на многих моих нарядах. Для одноклассниц я была ребусом: ну откуда такие беспроигрышные решения?! Ведь вокруг – ничего подобного! Всё верно. Мамина копилка фасонов спасала всегда. Потому что новое – это хорошо забытое старое. Плюс сочетательное таинство.
Это было ещё и сценическое платье: надевая его по праздникам, она любила выступать в нём на сцене. В нём и запечатлелось видение: романсы под гитару, вручение приза, чёрные туфли на каблуках с замшевым плетением на подъёме.
– Папе нравились такие туфли?
– Да всё появилось без него уже… Но знаю, что оценил бы. Любую мелочь замечал! Всегда радовался моим обновам, превозносил меня в них! А туфли в те годы были у меня ну очень скромными… Одни – на все те годы: бежевые, на каблуках… Я не смела их носить на улице – только для танцев хранила.
Память цепко держит её наряды, удивительные по разлёту фантазии, действительно дорогие: помимо зелёного из креп-жоржета, были ещё из тафты и кашемира, из шифона и панбархата.
Из тафты: синее, цвета неба… Это платье – полёт. Летящее оно! Солнце-клёш – от талии, сплошной чудесный шелест большого количества ткани, шуршащей непрерывно, но тихо и звучно, а для меня – заманчиво сказочно. И какой же мама придумала для этого платья вырез?! Глубокий полукруг – зубчиками, уголками.
– Все мои дни рождения папа отмечал со мной в нашем городском ресторане. Это было для меня настоящим подарком. Затюканная нищетой, я никак не могла освободиться от скованности. Когда приглашал на танец к пятачку перед столиками, я спотыкалась на ровном месте.
– Лида, нельзя же быть такой, – сердился он. – Пойди в фойе и посмотри на себя в зеркало: ты красива!
Она послушно шла, мысленно соглашалась с ним, открывая свою привлекательность в атмосфере яркого фойе, и возвращалась успокоенной. Но ненадолго.
Однажды он резко бросит ей: «От своей застенчивости ты ещё топорнее выглядишь, чем есть на самом деле».
– Вокруг вертелись расфуфыренные дамочки и всё приглашали кавалеров. Ох, и смелые! Строили глазки, улыбались. Они приходили компаниями и чувствовали себя очень уверенно. Все в дорогих нарядах. А я, наоборот, рядом с красавцем папой твоим сжималась в комочек. Я всё время думала в таких ситуациях, что он, конечно, достоин лучшей.
Мамино самоуничижение вызывало в отце неподдельную досаду. Он великодушно разбивал её опасения, что они не пара. Он говорил ей в таких случаях:
– Мне нужна женщина-опора: надёжная, верная. Ты не боишься трудностей, ты закалена для жизни. И я такой же, Лидок! А эти… только удовольствий да лёгкой жизни ищут. Вот уж никогда бы не полюбил – встреть тебя в ресторане. Ресторан не место для знакомства на всю жизнь. Так, время провести.
Тут я вспоминала убийственную иронию тётушкиного мужа, офицера. Он комментировал беспристрастно: «Придёшь после службы поужинать в ресторан, а там сидят накрашенные девицы в вечерних платьях – закажут себе капусту квашеную и весь вечер сидят, оглядывая зал. Ясно как божий день, кого они там искали. Не ради же капусты приходили»!
– Однажды папа принёс мне в день рождения бусы. Это случилось в Комсомольске. Город большой, магазины там ломились от красивых вещей.
– Вот эти бусы? – кидалась я тут же к тумбочке и мигом доставала заветную, потёртую от времени, но эффектную коробочку в форме пенала.
– Да, Таня!
Я вглядывалась в эти бусы с созерцательным наслаждением. Каждый шарик алел в «сто сорок солнц» жаркого заката, описанного поэтом в известных стихах. И каждый искрился в своей прозрачности.
Бусинки были некрупными, нанизанными на длинную крепкую тёмно-бордовую нить, и безопасность всей цепи великолепно, прочно обеспечивали очень крупные узлы между ними. До чего же мастерская работа, создавшая бусы на века! А по длине цепь была двойной, и почти до пояса маме. Такая бесконечность пламенеющих бус позволяла множество вариантов. Можно было превратить эти бусы в огнедышащее колье, многоярусное – на шее, или сделать искрящийся алый тройной круг на груди. Мама любила завязывать их узелком, из которого выстраивалась ниже петелька. Бусины переливались жаром, лучились и создавали праздничное настроение волнующим потоком в пульсации огня и света – сквозь чудоцвет. Ещё они завораживающе звучали. Если я перекладывала их из одной руки в другую, возникал дивный эффект, эфемерно летучий, но такой благостный, что хотелось длить и длить его как «льющийся шелест». Находясь одна дома, я много времени проводила с ними. Бусы навсегда связались с маминым платьем из тафты – цвета неба… Может оттого, что она так сфотографировалась в «ДИНАМО», чем «увековечила» в моих глазах этот гармоничный романтический их союз. Папе, думаю, это сочетание очень понравилось бы.
В синем платье, шуршащем, как верхушки деревьев при слабом ветерке, в туфлях с замшевой сеточкой, с нитью огненных искр на груди… пройдёшь по мосту, сотканному светом любви в космосе, на своё эхо-свидание с отцом. Это станет завершением вашей истории, отпущенной в вечность, как всё истинное.
Платье из кашемира – вишнёво-бордовое, с плиссированной юбкой, с шалевым вышитым воротником. Вышивать мама не умела, но вышивку, тёмно-розовую – на полоске ткани, купила на рынке. И догадалась выложить её на воротник нового платья: один – в один. Я радуюсь, что именно в этом наряде она сфотографировалась со мной, когда мне было три года. Иначе было бы не на что опереться памяти и глазам в представлении о ней в том времени, потому что платье это она перекроила в своё время для меня на школьное, чем, кстати, меня осчастливила при переходе в новую школу. Я была покорена и тканью, и насыщенным цветом, поэтому чувствовала себя в нём облагорожено. Значит, не страшны и трудности с деньгами: всё – к лучшему?!
Есть три ключевых эпизода в моей жизни, возвращающих меня к эталонному гардеробу мамы. Каждый из них перекликается с образом того или иного её платья и с ситуацией «маминой мастерской» в целом как особого мира, который, расцветая, отвлекал обеих от унылой серости обстановки.
Когда мы жили в Ромненской глубинке, Юра для меня в буквальном смысле караулил в киоске на площади журнал «Модели сезона», потому что поступал он в продажу в одном экземпляре, и если удавалось первым его увидеть, то приносил его мне как трофей. Для меня это был трогательный знак внимания: ведь стоил журнал дорого для того времени. И я, принимая его как парад заманчивых фасонов, соблазняющих на решение о новом платье, сразу же вопросом предупреждала дарящего:
– Обнову – обещаешь?!
Юра шутливо разводил руками. На самом деле никогда так стремительно не пополнялся мой гардероб, как в то удивительное время нашей провинциальной жизни – «в дали от шума городского». Я и сегодня листаю эти журналы, возвращающие меня в трёхмерность осязаемого счастья, при этом не устаю поражаться: в каждом журнале, как звёздами отмеченные, хранятся образцы моих костюмов, платьев, блуз, сарафанов, даже фасон пальто – оттуда! Юра был просто одержим идеей нарядить меня королевой, брал много заказов и не выходил порой из своей мастерской до самой ночи, а то и до утра, чтобы, всё выполнив к назначенному сроку, разбогатеть.
Летних платьев оказалось так много, что однажды они заставили… держать ответ за это изобилие. По дороге в редакцию встретила тётю. Она меня остановила и в неподдельном раздражении заявила мне:
– Знаешь что, Татьяна! Ну-ка завязывай с демонстрацией нарядов!!! Что это за манера: каждый день – новое платье?! Я – судья, но даже у меня нет таких замашек.
Внешне я не растерялась и дерзко своей тёте ответила:
– А я – журналист! И платья мне не запрещены вашим законом.
На самом деле я оказалась слишком ошеломлённой столь яростной реакцией любимой тётушки: даже отвлеклась от работы предъявленной ею претензией – мои мысли неизменно возвращались к её выпаду. Едва дождавшись обеденного перерыва, побежала поделиться неожиданной новостью с Юрой.
Новость его возмутила, и он сказал:
– Ну, на это вмешательство в нашу жизнь ты должна ей ответить новым платьем.
Да, огорчила меня тётя, не приняв моего счастья «без границ»… Если учесть, что позже я себе выберу жребий абсолютной бесприданницы и буду вспоминать это время, как сон золотой, то вырисовывается совсем непривлекательный поступок близкого человека. Не помешала, конечно, но отравила радость жизни своим недовольством.
Однако подарки сыпались. И один, особенный, – заслуживает упоминания в канве истории «из жизни платьев». Через него внезапно обнаружилась связь с символическим акцентом в поэзии. Увековечила его поэтесса в знак осознания яркой своей женственности, несмотря ни на что, даже на то, что самые близкие не угадали заветного желания. В этих стихах подводным камнем проступило пугающее предчувствие: многое в её судьбе не сбудется (если не сказать, что не сбудется всё, о чём мечталось, кроме поэзии).
Слава Богу, не так сложилось в моей жизни, по крайней мере – в той светлой полосе, когда розовое платье стало ответом на ситуацию с тётиной категоричностью, в целом же оно стало оберегом моей женственности.
Есть платья, а есть… платья: с таинственной энергией, осеняющей всякий раз, как только вспыхнет воспоминание о них. Такие платья остаются в памяти на всю жизнь, потому что заряжают силой не только исполнения мечты, но и благословения тех, кто подарил.
Зачитываясь стихами Цветаевой, я однажды «набрела» на строку, неожиданную для себя, искавшей в её творчестве духовную опору: «А розового платья никто не подарил». По-настоящему потрясло: как горькое прозрение поэтессы трагедийности своей женской судьбы – трагедийности, проступившей во всех сферах. И даже в любви. Даже… Потому что считаю, что любви каждому отмеряно при рождении «до краёв».
Позднее, когда я отвлеклась от «распечатки» трофейной копии (кстати, досталась она мне от «подруги» студенчества за двадцать пять рублей – деньги немалые для той поры), разгулявшееся воображение увело в мир предпочтений. Я вдруг, в уже обытовлённом совсем ключе, признала как факт, что у меня тоже… нет и не было никогда розового платья. Потому что оно из-за праздничного цветового эффекта казалось роскошью. Выходило, что я попросту не позволяла себе его?!
Сходство ситуаций, хотя и по другой причине, вдруг обеспокоило. Продолжая шутить на эту тему внешне, я тем не менее стала часто озвучивать эту строку.
– Ну вот что, – однажды решительно заявил мне Юра, – даю тебе поручение этот вопрос решить ко дню рождения.
– Не успеем до дня рождения! Да и ткани подходящей нет.
– А ты пойди в ателье. И там посмотри.
– Ну так не бывает, чтобы по заказу или капризу…
– Ты сначала туда загляни, а потом поговорим.
В азарте и кураже от щедрого Юриного предложения я в тот же день направилась в ателье. Каким же было моё удивление, когда на стенде в ряду нежнейших полупрозрачных тканей, переливающихся сочностью оттенков, я увидела необыкновенно тонкий розовый шёлк: яркий, но нежный, радостный, вызывающий ассоциацию с лоском избыточным и наслаждением для души. Цена ткани была подтверждением моему первому впечатлению. Здесь же висели образцы атласа – под стать прозрачному шёлку в сходной по нюансам перекличке. А это уже означало возможность не бояться полупрозрачной ткани, если сшить из близкого по цвету атласа юбку под неё.
Юра был готов на всё. Казалось, именно высокая цена шёлка его и вдохновила.
Платье заказала – мечте было дано осуществиться. С голой спиной, на бретельках, прошитых рюшами так же, как и вырез на груди. «Совершенно летнее»! А юбка, «двойная», – маминым вкусом навеянная классика: солнце-клёш, как мамино синее – из дивно шуршащей тафты. Благодаря этому солнцу в фасоне я чувствовала себя в розовом платье клочком цветного огня, сказочным мотыльком. Платье было невесомым, и я сама ощущала себя невероятно лёгкой, словно и не платье это было вовсе, а крылья розовые.
– «А розового платья…», – как-то начала читать я стихи во время одной из прогулок.
– Что?! – услышала нарочито возмущённый возглас Юры в ответ.
– Слушай… – я даже остановилась. – А ведь это не обо мне!
– Не забывай, – гордо сказал мне мой муж, умевший на шаг вперёд угадывать мои желания.
И я не забывала. Никогда не забывала, уехав от него. Особенно – в периоды хронического безденежья. Однажды, наткнувшись на журналы мод в шкафу, бережно хранимые, как перья жар-птицы, не выдержала и набрала его номер во Владивостоке.
– Я хочу тебя поблагодарить за то, что ты дарил мне возможность чувствовать себя настоящей леди. За все наряды, но за розовое платье – особенно!
– Витальевна… – вздохнул Юра в ответ, – надо знать, за кого замуж выходить.
Трудно было ему возражать: действительно, «надо знать». Я же, уехавшая от него прочь – к Николаю, не думала об этой стороне жизни и отгоняла такие мысли как посторонние, недостойные меня. Наверное, знала, но не считала для себя это значимым. Мне казалось в то время, что будет всё, как всегда. Не сбылось моё предчувствие многоликого счастья.
Размышляя на эту тему, захотела сейчас перечитать стихотворение Цветаевой. И меня настигло новое переживание: я это делаю в год столетия написанных строк с упоминанием розового платья, хотя – повторюсь – и не о платье речь на самом деле. Но образ розового платья всё же возведён ею с горечью в ранг несбывшейся мечты об истинном для неё подарке: то ли это символ состоявшейся судьбы, то ли знак оберега, то ли весть о покровительстве высшего мира… В целом – пароль узнавания в ней бесценной сути, сокровенной. («Все восхваляли! Розового платья никто не подарил»!) Стихотворение, адресованное мужчине, говорившему о ней с любовью, так и называлось: «Тебе – через сто лет»!
Другой знаковый эпизод просится в эту историю: казалось бы, тоже о платьях (и всё-таки не только о них, но через них).
В студенческую пору, приехав однажды домой, я получила от мамы неожиданный подарок. Она протянула мне книжицу в виде брошюрки. Оказалось, это был буклет фасонов платьев на волне времени. Вытянутые, тонкие силуэты подчёркнуто высокого роста в приталенных одеждах спортивного стиля, мягко говоря, могли подойти не всем желающим.
– Таня, я как увидела в киоске, поразилась: твоя же фигурка! И каждое платье – для тебя. Ты только полистай…
Ах, мама… Сколько бы лет ни прошло, но при взгляде на этот её подарок неизменно сжимается сердце, отзываясь, как на попытку в трогательном её порыве убедить меня, что я такая, как есть, – в духе своего времени, что мои параметры – на волне его запросов. Она наполнялась сочувствием по поводу моих переживаний из-за роста и худобы, стараясь при любом удобном случае убедить меня, что я – в меру высокая, стройная, изящная, но не худая. И всегда настаивала, когда шила для меня что-нибудь, на приталенных фасонах, делая тем самым акцент на выигрышном свойстве моей фигуры – тонкой талии. Листая буклет, я отметила, что там сплошь все фасоны вырисовывают талию на изображённых «летящих» от лёгкости фигурах. Действительно, сработал эффект бальзама: в те годы я остро реагировала на свои «тонкость, звонкость и прозрачность».
Я верно угадала цель маминого широкого жеста: убедить меня в том, что я… вполне хороша. Это было и остаётся необычно заботливым проявлением для наших сложившихся взрывных отношений. И растапливает льды тотчас, как только сильно действующий буклет попадается на глаза в моём книжном шкафу: начинает учащённо биться сердце – и благодарность маме переполняет меня. Вот вам и залежалый артефакт прошлого из дешёвой серой бумаги… Оказалось, чудотворный.
Среди символически заострённых есть в моей памяти – из серии «Платья как одухотворённость и пламя любви» – ещё один ключевой эпизод. И связан он с игровым рисованием Ларисы в детстве. Она рисовала с упоением сюжеты из романа Дюма про мушкетёров, но однажды решительно включила в действие… меня.
– Мама, ты только посмотри, в каком ты здесь нарядном платье стоишь! – настойчиво подзывала она меня к своему столику, досадуя, что я никак не отвлекусь от проверки ученических тетрадей.
К моему изумлению, вознаграждение было чрезвычайно велико, когда я заставила себя прервать работу и подойти к Ларисе. Я увидела ошеломляюще красивый наряд, тщательно прорисованный, со всеми узнаваемыми штрихами французского фасона той эпохи. Лариса перед собой держала открытую энциклопедию моды и передавала каждый нюанс подробно и правильно. Когда я выразила свой восторг, она посмотрела на меня и сказала:
– Мама, ты даже не представляешь, как тебе всё это подошло бы! А хочешь посмотреть на те платья, что я для тебя придумала сама?
– Хочу.
…Я растерянно листала альбом, который она извлекла из рядом стоящей тумбочки. Потрясающей яркости и фантазии платья одно за другим представали передо мной.
– Вот так ты у меня здесь одета! – говорила она мне с придыханием.
– Я даже не знала, что ты для меня целый альбом заняла. Ты мне подарок готовишь ко дню рождения?
– Нет… Просто ты себе давно перестала покупать платья, и я решила тебя нарядить.
Это прозвучало неожиданно грустно. Я действительно в то время исключила для себя всякую возможность обновлять гардероб и чувствовала себя не лучшим образом, потому что понимала: я шла каждое утро не к станку, не в контору, а на урок, где мне нужно было предъявлять себя (а если быть точной – демонстрировать) во всех аспектах детям. То, что Лариса это тоже понимала – даже лучше, чем я, – смутило и заставило страдать. Я тут же вспомнила, как в детстве, года в три, она рассмешила мою тётю, ответив на её вопрос, за что маму любит, прямо, простодушно: «За то, что у неё красивые платья»! Эстеткой, ценительницей красоты была от рождения. От тёти получила замечание: «За это не любят».
И вот снова она приоткрылась для меня: любит (и без этого), жалеет, дарит.
– Мамочка, я тебе ещё платьев нарисую, – пообещала мне дочь, заметив, насколько я оказалась выбитой из рабочей колеи после просмотра альбома.
И ведь рисовала, вдохновляя и радуя в конечном счёте. А платья к тому времени исчезли. Одно за другим ушли в комиссионку: нужны были деньги. Очень быстро их покупали, к моей радости (фирменные ярлыки, оригинальные фасоны…). На долгие годы растянулся этот трудный переход. Только деловую, строгую одежду без затей стала выбирать я из соображений экономии.
Но никому бы не поверила в юности или в наш с Юрой период радуги – с феерией светящейся энергии любви, изобилия подарков и дерзких планов на наше будущее, если бы услышала о таком осознанном повороте для себя. Интерес к многогранной личности Николая не оставил мне выбора.
Сердцевина тайны
Как-то моя тётя Алла, разговаривая с мамой, заметила с досадой:
– Ой, Лида, вот ты таких вещей не понимаешь: не надо было эти пуговицы сюда пришивать. Они крупные, да и цвет не подходит. И вообще… Что это ты всё заладила выбирать себе ткани в цветах?
Но вот заканчивалось шитье, мама надевала новое платье с рассыпанными по всему полю цветами – и в их образе вспыхивало какое-то древнее – вечное, как первобытная магия, взрывное ощущение праздника жизни, очаровывая, пробуждая в ответ потаённые слои души. Из неведомых глубин возникал свет-озарение, несущий необыкновенное переживание всей этой ворожбы – из росписи листьев, стебельков, лепестков. И женщина, открывающая пиршество неведомого луга, вдруг сливалась с этим неуловимым излучением – представала в новом обличье, – становясь в такие мгновения вестницей этого странного царства, ею созданного, в перекличке стихийных волн света и вспышек внутреннего огня. Возникало удивительное сочетание внешнего вида мамы, несказанно волновавшего меня в моём детстве этим перерождением в незнакомку, с вариациями природных росчерков. Мир с рисунков тканей поначалу что-то сообщал ей одной, нравился ей затейливой узорностью, судя по её выбору, радовал её, а потому – и меня (в детстве я смотрела на мир мамиными глазами). И уже в готовом платье она вызывала, наверное, сходные переживания в других людях, разбуженных воздействием этих линий, эффектами цветовых пятен, горошин, полосок и каких-то особенных изображений неведомо чего.
– Ах, как же тебе идут цветы! – восхищалась, к примеру, её подруга. – А вот мне они ни за что не пойдут.
И это было похоже на правду. Внешнему должно отзываться внутреннее – без этого условия всех нас постигнет неудача, известная как выражение «не идёт».
Придирчивость замечаний моей тёти Аллы в вопросах маминого отставания от времени меня угнетала в этом женском вопросе, казалась мне излишне бесцеремонной, резкой, а то и безжалостной. Хотелось маму защитить в такие моменты, если я становилась свидетелем подобных разговоров. И несправедливо, и надменно – ну кто дал ей такое право снисходительно воспитывать старшую сестру, которая всегда откликалась при первой же просьбе обновить её гардероб?! Они явно были разными, но только младшая позволяла себе этот тон, эти речи, это отношение – свысока: Лида – «не догоняет». А мама терялась и не находила, что ответить. Терялась – и отмалчивалась. Образованность сестры, пугающие маму рассуждения о вкусе (она так высоко и не замахивалась) провоцировали в ней ощущение ущербности и чаще всего порождали в отношениях зияющие провалы.
Сестра не от зазнайства боролась с маминой узостью подхода, а из лучших побуждений – как ей казалось, реже – от раздражительности из-за того, что мама ей предлагала из своего набора представлений какой-нибудь фасон или расцветку. И тогда она как бы ставила маму на место: себе – как хочешь, но мне – не смей.
Однако не поборешься и не поспоришь с очевидной привлекательностью женщины в новом платье под впечатлением загадочной освещённости расписной ткани, создающей интригу созерцания. В угаданном выборе фасона и узоров нужных соцветий всё повседневное в человеке отступает – и тогда становится важным, как в решении художника, только личное отношение к тому, что и как именно всколыхнул в нас этот образ, – вспышка ответных эмоций, порой перерастающих и в чувство прекрасного. Но если в человеке перекос – в сторону здравомыслия, то он может оказаться неспособным на такую вспышку: что ему эмоции?! Он остаётся глухим к голосу своих глубин. Моя тётя почитала логику, рассудочность – тот самый здравый смысл, и он не затихал в ней ни на минуту в вопросах одежды, потому она расходилась во мнениях с мамой, особенно в этом плане. Ей не приходило в голову, что крупные пуговицы тоже стиль, не обязательно погрешность вкуса. А контрастирующие цвета в отделке по отношению к фону платья могут быть даже продиктованы соображениями эстетического свойства. Спорила, возражала и даже осаждала старшую сестру настолько категорично, что маму было откровенно жаль. И её даже не останавливал факт их природной разницы: одна была чувственной натурой, вторая – предельной рационалисткой.
Не удивительно, что резкость возражений маме приводила её в итоге исключительно к геометрическому выбору, не оставляя возможности проявиться чему-то иррациональному. Кремовый, бежевый, чёрный – да. Цвет избегал её. Она в своей запальчивости уверяла, что не любила цвет. Всё серые, в основном пастельные, маловыразительные тона. Отсутствие ярких акцентов для неё было гарантией элегантности, к которой она стремилась. Вот такие разные сёстры. Хотя не думаю, что исключение цвета было верным отношением тёти к себе, потому что однажды…
Однажды мама на свой страх и риск – быть может, от природного упрямства, – выбрала в подарок тёте Алле для летнего сарафана удивительную ткань. Проступил ли на самом деле в этом выборе вызов тётиному вкусу, не берусь судить, но настойчивость спорящей натуры всё-таки здесь заявила о себе. Это был лён, плотная ткань в фиолетовых ирисах с зелёными листьями, стеблями – по белому полю. Мама шила сарафан с совершенно летним настроением, отделала края широкой тесьмой, тоже фиолетовой в тон ирисам. И что же?
Моя молодая тётя как раз благодаря маминому смелому выбору в подношении подарка вдруг открылась мне новой гранью. Яркость лиловая вызвала состояние фееричной загадочности, крупность красивых, затейливых цветов выявила прекрасную сочетаемость с её высоким ростом и стройностью. Вырез у сарафана был глубокий, лодочкой. Расклешённый фасон сарафана создавал романтический ореол всему её облику. Цветность освежала холодком колорита, мерцала игрой мистического насыщения. И тётя, к нашему с мамой счастью, этот сарафан полюбила. Новые краски, бесспорно, обогатили её образ. Жаль, что любовь к строгости с юных лет приучила её носить одежду в деловом стиле. Так всю жизнь и проходила с застёгнутыми пуговицами до самого верха. Да и профессию выбрала соответствующую: юрист, судья…
Другая сестра одевалась ярко, изысканно, дорого. В её гардеробе легко было обнаружить вызов иного свойства – презрение ко всему дешёвому.
А мама так и осталась в дружбе с цветистыми простыми тканями. И, когда я вручила ей в подарок китайский шёлк в розах, бледно-коралловых – на нежно-зелёном, салатовом, фоне, она, окунувшись в состояние немыслимого восторга, на одном дыхании сшила себе «выходное» платье, каких давно себе не позволяла. И опять раскрылся феномен стиля, который я однажды для себя назвала «чио-чио-сан».
Так что советы – советами, а слушать никого нельзя, когда в зеркале тебя ждёт приятное удивление. Это я поняла с детства. Каждому – своё. И прекрасно, что сёстры нашли это своё для самовыражения. Многие, увы, его так и не находят, обряжаясь в случайное, не раскрывающее в них уникальную природу.
Три сестры, по капризному велению или высшему умыслу природы, внешне были совсем непохожими друг на друга. Моя мама удивляла сходством со своим отцом Дмитрием (да, да, «забайкальской внешности»!), и тут без всяких обид можно было признать тот факт, что из-за непохожести своей на остальных детей и даже на маму свою Марию «она в семье своей родной казалась девочкой чужой». Тётя Алла унаследовала черты своего отца, Якова, а вот у тёти Вали были синие глаза – мамины, моей родной бабушки Маши.
Такими же непохожими оказались судьбы трёх сестёр.
Глава 2. Истоки
Куда-то надо, а куда? И где она – дорога?
Э. Балашов
Выбор сценариев
В пору юности двух старших всё как будто решило таинство гадания. Мама была сильно внушаемой и тут же попала в ловушку объявленной ей программы. А моей тёте Вале обозначенная перспектива просто пришлась по душе. И прорисовались судьбы их в тот вечер, разбежавшись в противоположные стороны уже навсегда.
Бабушка-латышка, обладавшая даром предсказывать, гадала по руке, жила в отдалении, «на пятом километре», однако была известна далеко вокруг благодаря этому. И сёстры отважились на сеанс с будущим. Маму, влюблённую в отца, беспокоил вопрос взаимности, а сестру Валентину – вопрос: что её ждёт? Была она тогда юной студенткой, которая важнее учёбы ничего в своей жизни не знала.
Гадалка встретила их радостно – работу свою любила: ведь она приносила ей полное благополучие. Дорого брала за сеанс. А сестрицы, несмотря на вопиющую бедность, накопили денег и не пожалели их отдать ради шанса заглянуть в будущее.
Но как раз войдя в дом, мама внезапно испугалась узнать всё о себе и сказала Валентине:
– Сначала иди ты, – и подтолкнула её к столу, за которым уже устроилась бабушка-гадалка. Колода карт, глаза и руки человека были её книгой, открывавшей только ей ведомую даль.
И Валя, не споря, прошла к столу и села на табурет. Волнение, конечно, было, но она решила отнестись ко всему с весёлым любопытством, словно к игре, – и не больше.
Мама, встревоженная творимым действом, шагнула за занавеску, отделявшую коридорчик от комнаты…
– Какая тебя ждёт жизнь! – услышала она восхищённый возглас гадалки. – Ты будешь богатой, любимой, счастливой. Всё у тебя сбудется, о чём мечтаешь. Больше загадывай сейчас, пока молодая. Ни о чём не тревожься, а то навредишь себе сомнениями. Вот и карты – о том же: будет всё у тебя прекрасно. Жить будешь в любви – будет верен тебе суженый. И рука твоя показывает жизнь долгую – в довольстве, в избытке…
Мама, обрадованная прозвучавшим раскладом, увереннее шагнула навстречу своей правде.
Старушка – вопреки её ожиданиям – сильно изменилась в лице:
– Ой, девонька, какая же ты несчастная… У тебя есть любимый, только он тебе мужем не будет никогда. Ребёночек от него у тебя будет! Болеть будешь очень сильно. В середине жизни. Если выживешь, то ожидает тебя очень долгая жизнь, со спокойной старостью. Только вот человека такого, какой у тебя есть сейчас, ты никогда уже не встретишь. Дорожи им.
Сказанное оказалось слишком сокрушительным, чтобы легко забыть о нём. И при первой же встрече мама честно, без утайки рассказала отцу обо всём. Тот в ответ рассмеялся:
– А хочешь, я пойду к ней – пусть она и мне погадает?! Всё это не так на самом деле, потому что я никуда от тебя не уйду, буду с тобой. Мне же никого, кроме тебя, не нужно, Лида!
Предсказанное счастье сестры не давало маме забыть о предсказанном ей несчастье. Валя светилась от радости и неуверенно успокаивала маму:
– Да всё это неправда! А знаешь… Давай следующим летом опять к ней придём? Вот забавно: что на этот раз услышим?!
Так и решили. На следующее лето они пришли к той же гадалке, понимая, что в череде желающих старенькая совсем бабушка вряд ли могла кого-то из незнакомых запомнить. Да ещё с такими контрастными подробностями… На всякий случай договорились, что теперь мама будет первой на гадании.
Но, оказавшись перед гадалкой, мама тут же заметила вспышку напряжения на её лице. Молчала старушка и долго глядела в лицо девушки, не в глаза даже – в переносицу. Потом – в карты. И на руку… Молчание затянулось. Сердце мамы замерло, она застыла, словно в ожидании приговора. Уже и говорить ничего ей не надо было.
– Плохо у тебя всё выходит. Какая же ты несчастная! Не будешь ты с любимым человеком жить. Впереди – болезни, одиночество. Но будет у тебя ребёнок. Если выдержишь натиск болезней в середине жизни, то жить будешь до восьмидесяти и дальше. Это всё, что я могу тебе сказать.
Валентине была предсказана райская жизнь: в любви, верности и благах земных до самой глубокой старости. И жизнь она проживёт с мужем долгую.
– Да нет у меня никого, – неуверенно возразила сестра.
– Ожидай: будет, – последовал ответ. – И это – твоё счастье.
С тем и ушли сёстры.
«Забавно» оказалось только сестре Валентине. Она возвращалась домой в трепете отрастающих крыльев для взлёта, в предчувствии своего счастья, – мама шла, как приговорённая. Дома младшая сестра Алла пристыдила обеих и, хоть была ребёнком, приняла решение обойтись в своей жизни без гадания. Увы, это решение – вполне благоразумное, если подойти творчески к созданию своей жизни, – не спасло её от трагедий, среди которых самая страшная – похоронить единственного сына, да ещё и молодым. Но поступок её был мудрым: не стоило знание такого риска, чтобы отравлять свою энергию страшилками на пороге жизненного маршрута. (В своё время любимый режиссёр Андрей Тарковский разрешил мои сомнения: знать или не знать о дате своей смерти, – сказав, что мудрость жизни человека в том и заключается, что человек прочно защищён от такого знания абсолютным неведением, и это облегчает жизнь существенно: нельзя отвлекаться от главного – от своих задач жить, развиваться, создавая с любовью в душе себя и свой мир. Я тут же перенесла эти его размышления и на другие обходные манёвры, на всевозможные гадания – прежде всего.)
Куда вернее изначально задаваться целью быть счастливой: «как корабль назовёшь – так на нём и поплывёшь». Но оснащения истиной не было – дремучая мораль накрыла меня невежественными предрассудками с самого раннего возраста, разрослась сорняками страхов и сомнений. Спасла меня лишь природная чуткость ко всему, что утверждает достоинство. Тяжесть замшелых предубеждений постепенно утратила свою власть надо мной. А ещё от этого груза моей среды спасала ирония.
Откуда контрасты? От рода, вестимо…
Однажды меня протестировал психолог и выявил зашкаливающую чрезмерность во мне, по всем параметрам: в реализации, в планировании, в ожиданиях, в потерях. Но и в силе характера, в целеустремлённости, достижениях, слава Богу, – тоже. Однако достижения не утешили, когда вдруг встал вопрос о самочувствии в атмосфере разбега волн: вдруг захотелось плавного течения жизни – прежде всего; появилась усталость от непрерывного напряжения. Заканчивалось какое-то дело – я тут же бралась за другое, не позволяя себе ни отдыха, ни сна. И в этом нарастании интереса я вдруг начинала чувствовать себя так, словно была на службе у самой себя. Парадокс! Я не могла отдыхать – разучилась, войдя в азарт следования цели. Могла �
