Двенадцать ступенек в ад

Размер шрифта:   13
Двенадцать ступенек в ад

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТЕНИ ДАЛЬНЕВОСТОЧНОГО ЗАГОВОРА

Роман-исследование

Светлой памяти всех казненных и замученных

в Хабаровской внутренней тюрьме НКВД

в годы Большого Террора в СССР в 1937-1938 гг.

посвящая этот роман-исследование.

Самое горькое и страшное в том, что еще оправдают это несчастное время, еще грудью станут на его защиту. Нет, и даже оправдываться не станут в казнях. Скажут, иначе нельзя было. Русские люди, увы, не памятливы на историческое зло от государства. Слишком отходчивы. Так надо было, скажут, иначе нельзя, время такое…И свалят-свалят все на время такое и так надо было… Жаль, я не доживу, чтобы убедиться в этом.

(М.А. Павлов, ученый-геолог, профессор Владивостокского университета, до ареста в 1931 году заведовал кафедрой геологии в университете, участник экспедиции Седова на Северный полюс в 1913 году. Последние слова, сказанные сокамернику перед выводом на расстрел).

ЛИКВИДАТОРЫ

(Вместо предисловия)

«И делили одежды его, бросая жребий»

Евангелие от Матфея 27:35

Поздним летним вечером ровно в десять часов, едва только стемнело, словно по расписанию, открылись ворота во двор тюрьмы, и через арочный проем здания во двор въехал грузовик. И стоявший на вахте охранник, открывший ворота, и дежурившие в тюрьме надзиратели, и задержавшиеся на важной работе следователи (многие из них даже ночевали в своих кабинетах или продолжали вести следствие сутками), все они вместе с проснувшимися или не спавшими арестантами, знали, что это за шум грузовика во дворе в это время.

Грузовик «ЗИС-5» с наращенными бортами, крытый брезентом, задним ходом подъехал к торцу отдельно стоящего у дальнего забора длинного приземистого строения без окон, двери в которое были открыты: грузовик уже ждали.

Открылась дверь кабины, и с подножки грузовика резво спрыгнул человечек в рубахе, с непокрытой головой, в полусапожках, с заправленными в них широкими брюками, ухарски нависавшими над голенищами. Это был «бригадир» спецкоманды.

– Ну, что сегодня? – спросил «бригадир», останавливаясь на пороге открытой двери.

– Полным-полно! – отвечал изнутри один из служителей тюрьмы, невидимый для приехавшего. – Навалом не кладите, а штабелями, аккуратно.

– Сколько их сегодня? – спросил «бригадир».

– Сто двадцать или сто двадцать один, может, обсчитался, не пересчитывал. Да еще и вчерашних не всех вывезли.

– Ого-го, как сегодня навалили!

– Говорят, сегодня разгрузочный день в тюрьме.

– Выходит, три ходки надо? – спросил «бригадир», закуривая папиросу.

– Не меньше. Со вчерашними как бы не четыре. Этих надо срочно, а то уже запашок пошел гулять. Ямы готовы?

– А то как же! Траншею вырыли, теперь надолго хватит. Но за ночь четыре ходки можем не успеть. Замучаемся, да и светать начнет.

– Надо успеть, помещение освобождать. Вот-вот новые пойдут, – проговорил тюремный служащий.

Говорившийся служитель выбрался откуда-то из недр плохо освещенного помещения и приблизился к выходной двери. Это был молодой человек лет двадцати пяти – круглолицый, с маленьким носиком, совершенно безбровый, с редкими ресницами. Глаза его часто-часто моргали, как если бы в них угодили соринки. Он был без шеи и так мал ростом и широк в плечах, что, стоя спиной, был похож на живой щит или заслонку. Одет он был в прорезиненный зеленоватого цвета костюм и в резиновые сапоги, голову венчала новенькая фуражка военнослужащего с лакированным козырьком и со звездой, явно конфискованная у какого-то казненного бывшего офицера. По нему было видно, что он уже навеселе. В уборочной команде он был за старшего.

– Угости-ка папироской! – обратился он к «бригадиру».

С опаской и с брезгливым выражением лица, морщась от запаха, к которому невозможно сразу, с улицы привыкнуть, «бригадир» спустился по трем ступенькам вниз, в помещение, достал из кармана брюк дорогой, с позолотой портсигар с гравировкой туловища дракона о шести головах по его поверхности, вытянул из него «беломорину», протянул коротышке. Тот осторожно взял папиросу влажными пальцами и расслабленно отвалился на дверной косяк. «Бригадир» поднес к его папиросе зажигалку, помог тому прикурить.

– А кто сегодня сторожем на кладбище? – спросил коротышка

– Баба Аня, новенькая.

– А-а! Не догадываются сторожа, что за жмуриков возите?

– Не! Все на мази! Да и откудова бы им знать?

«Бригадир» какое-то время привыкал к скудному свету помещения, изнутри которого слышались какие-то странные, как если бы чавкающие звуки, точно кто-то шагал по грязи. Где-то там, в глубине, видны были две человеческие фигуры, – это еще двое служителей возились с телами казненных. Пол тут был щедро усыпан опилками, чтобы стекающая с казненных кровь не собиралась в лужи, а впитывалась в опилки, а в тех местах, где не было опилок, кровь налипала на подошвы сапог и оттого при ходьбе слышались чавкающие звуки. К концу рабочей смены (или в процессе работы, когда выдавалась свободная минута) служители соскребали опилки совковыми лопатами в кучки, насыпали их в ведра, выносили на улицу и сбрасывали в бак, предназначенный для сжигания не только кровяных опилок, но и другого мусора. Бак располагался в укромном месте у забора, дым от костровища нервировал служащих тюрьмы и управления. Несмотря на то, что бак был накрыт куском железа, рой мух кружил вокруг него, если опилки были свежими, пока туда служки не наливали солярки для сжигания.

Как ни привычен был «бригадир» и иже с ним к запаху мертвецкой, крови и виду казненных людей, к перетаскиванию их из помещения в грузовик и вывозке из тюрьмы; как ни убит или не усыплен был в нем дух Божий, смрадный запах в помещения с уложенными штабелями у выходных дверей казненными, с роями мух, жужжавших и досаждавших, усеявших стены и потолок, резко ударил по обонянию и еще больше покоробил «бригадира» после чистого воздуха улицы.

– Да… ммм…живете вы тут…Не позавидуешь! – поморщившись, проговорил он, присев на ступеньку и брезгливо оглядываясь вокруг.

– Что поделаешь, служба! Подписался – так исполняй! – отозвался коротышка, моргая глазами. – Без водки тут никак нельзя. Обоняние отшибить да глаза заморозить! – Слышь, Мирон! – крикнул он в глубину одному из товарищей, возившемуся с телами казненных, – сыпани-ка еще опилок на пол, пока тащить не начали! Опять оскользнется кто-нибудь и шмякнется на потеху!

Тем временем из кузова грузовика, отодвинув брезент, выпрыгнул на асфальт еще один человечек, по виду совсем мальчишка, лет двадцати. Он был в кирзовых сапогах, в рабочем картузе, в черной рабочей спецовке, куртка которой была с большими накладными карманами, а брюки заправлены в сапоги. Он зевнул и лениво потянулся, разминая затекшие члены, а затем полез в карман куртки за папиросами. Закурив, двинулся к входной двери в «подвал», остановился в проходе… А еще через какое-то время выбрался из кабины и водитель – солидный дядька, по возрасту лет за сорок. На нем был пиджак и широкие брюки мастерового, на голове фуражка «восьмиклинка» с пуговкой на макушке, на ногах тоже кирзовые сапоги. Выбравшись, он стал возиться с задним бортом, чтобы откинуть его для предстоящей погрузки. Водитель единственный из всех здесь офицер, сержант госбезопасности, он отвечает за конечный итог «операции» перед комендантом. А служки-уборщики (их было четверо), как и служки вывозной команды – добровольцы, рядовой состав 1-го отделения комендантского отдела НКВД при управлении Административно-Хозяйственной Части, занимавшееся «спецобслуживанием», в частности, вывозкой тел казненных. Им предложило начальство участвовать в спецзадании и войти в спецкоманду, обещая им различные льготы, премии и в будущем более быстрое присвоение званий и продвижения по службе. Водитель-офицер одет не в форму, так как задание секретное, и никто не должен догадываться о том, что грузовик работает по спецзаданию НКВД. Он, конечно же, доносчик и ему поручено наблюдать за действиями и вывозной, а по возможности, и за уборочной командой, чтобы слишком уж не разворовывали одежду, снятую с казненных, так как служки уборочной команды, раздевая казненных, обшаривали карманы, забирали в них оставшийся табак в пачках или в кисетах, портсигары и папиросы или что-нибудь другое, по мелочи, понравившееся. Не брезговали одеждой, «клифтами», обувью. Одежда и обувь отдельными кучками валялись тут же, в углу. Женская отсортировывалась и лежала отдельной кучкой. Служители считали, что это их законная добыча за свой тяжелый труд, хотя и эта одежда, снятая с казненных, и та, что оставалась в тюрьме – в узелках, чемоданчиках, рюкзаках, являлась конфискованной в пользу государства, согласно пункту расстрельных приговоров по 58 статье «с конфискацией лично принадлежащего ему (ей) имущества)». К тому же по инструкции трупы следовало зарывать в землю голыми или в исподнем белье.

Но главное наблюдение за служителями водителя-сержанта заключалось в том, чтобы служители не мародерствовали и не выбивали зубы с золотыми коронками у казненных «врагов народа». Всякие «операции» с золотом, даже добытые таким способом у казненных, считались преступлением и строго карались. Такие случаи уже бывали. Красть, то есть присваивать имущество, было запрещено инструкцией, но начальство тюрьмы понимало, что без этого не обходится и, в сущности, смотрело на это сквозь пальцы.

– Ну, давай, тащи водку, что ль? – обратился «бригадир» к коротышке. – Начнем таскать, а то время не ждет, не уложимся к рассвету.

– Счас-счас! По целенькой вам на рыло, – отвечал коротышка.

Он прошел немного вперед к стоявшей здесь тумбочке (со столом и несколькими табуретами), наклонился, открыл дверку и достал, гремя стеклом, с нижней полки три поллитровые бутылки водки, уложенные в продуктовую сетку.

– Посуда при себе имеется или одолжить? – спросил он.

– Имеется!

Коротышка установил бутылки на поверхность тумбочки, а бригадир крикнул в сторону дверей:

– Васька, ну что ты там встрял в дверях? Оттащи продукт в катафалк и сложи в бардачок!

– Давай, старшой, примем по чуть-чуть? – подойдя к ним, попросил тот, которого звали Васькой.

– Ни-ни-ни! – решительно возразил «бригадир». – На кладбище примем, когда разгрузимся, по жмурикам поминки справим.

Началась работа. Из «мертвецкой» трупы таскают к грузовику все четверо служителей уборочной команды, разбившись на пары, взявши за руки и за ноги. Укладывают в грузовике двое – «бригадир» и Васька. Водитель в погрузке не участвует. Отвернувшись, он стоит в сторонке и покуривает.

– Мертвяки тяжеленькие! Живые-то полегче!

– А этот-то пузатый всю спину мне прогнул!

– Гля, старшой, баба! Кажись, улыбается! А вон еще одна!

– Привиделось тебе, что ль? Перекрестись, а то ночами сниться будет!

Через полчаса набили грузовик доверху.

– Хватит, а то еще по дороге выпадут. Да еще, Васька, тебе где-то разместиться надо. – командует «бригадир». – Брезент хорошенько скрепи с бортами!

– Васька, тебе не страшно на жмуриках сидеть? – спросил его коротышка.

– Не, я привычный!

Все. Захлопнулись двери кабины, и осторожно фургон стал выбираться из тюремного двора. Вот миновал арку, вырулил на Волочаевскую улицу, повернул направо, проехал квартал и опять повернул направо, на главную улицу Хабаровска, названную именем Карла Маркса – одного из главных творцов Великого Революционного Учения. Фургон мчался за город, на Матвеевское шоссе, за село Матвеевку и дальше-дальше, на городское кладбище, место прежде глухое, но с октября тридцать седьмого разрешенное для обычных захоронений. Лето. Нужно торопиться, светает рано. В четыре часа уже рассвет.

…Перед въездом на территорию кладбища дорогу фургону преградил шлагбаум, и ночную тишину потревожил звук автомобильного сигнала, а тьму прорезал свет фар. Из будки нескоро вышла сторожиха в платке на голове, в куртке, подпоясанной веревкой, с большим фонарем в руках. Ночи в этих местах прохладные даже летом.

Старуха спустилась по ступенькам с невысокого крылечка и подошла к шлагбауму, прикрывая глаза ладонью от яркого света фар.

– Кто такие? – спросила она, светя фонарем на автомобиль.

– Открывай-открывай, бабаня! Свои! – опустив стекло кабины, крикнул бойкий «бригадир» развязным тоном.

– Опять солдатиков привезли, что ль?

– Их самых, бабаня!

– Что ж там такое? Кажную ночь возите и возите который уже месяц, считай с прошлого года.

– Бои все идут на границе, бабаня, в Приморье. Слыхала, небось, про Хасан?

– Ну, чей-то слыхала…

– Японец прет через границу, сволочь!

– И что ж им там наши не могут рога обломать, что ль?

– Обломают! Да шибко много их, чертей! Мильенная армия.

– А почто опять ночью возите?

– А как ты думаешь себе, бабаня, ежели днем возить? Народ днем ходит, смущать людей, толки разные пойдут. Тут нельзя без секретности.

– И эти-то опять без гробов-то голые или в исподнем?

– И эти тоже, бабаня. Из госпиталя взятые, помершие. Одевать, что ль, их? А гробов-то на них где напасешься? Каждый день, считай, по полсотне да по сотне мертвяков шлют…

Неподалеку от ворот по левую сторону от входа – длинный, глубокий ров, выкопанный еще в мае нанятыми землекопами, заготовленный впрок, с запасом на будущие захоронения. К рву, развернувшись, сдает грузовик задним бортом, поближе, к самому краю.

– Куды ж яма-то такая глубокая? – спросила старуха, проследовавшая за грузовиком к месту захоронения и светя фонарем в яму.

– Так нужно, бабаня…Их много будет, спать тебе сегодня не придется. И завтра, и послезавтра, и после-после завтра будем возить помногу, пока война не кончится.

Открылся задний борт и приезжие стали аккуратно сбрасывать трупы в яму, ухватив за руки и за ноги, а затем, когда первые ряды закончились, «бригадир» влезал наверх и подтаскивал трупы к краю кузова в рядок; потом спрыгивал, и опять они вдвоем брали их за руки и за ноги и бросали в яму.

Не прошло и пяти минут, как грузовик со всех сторон обступили кладбищенские собаки, свора которых из пяти-шести особей поселилась здесь в поисках пропитания, которое оставляли на столах и на могилах посетители. С кладбища ничего уносить нельзя – это известное всем табу. Сбежавшись со всех уголков, псы тотчас же обступили грузовик со всех сторон, не приближаясь к нему и злобно, остервенело стали облаивать это им уже знакомое железное чудище, вторгшееся в их владения и от которого исходил дух смерти.

– А чем это от вас всегда воняет? – с подозрением спросила старуха. – Всех собак пособирали с округи, никак не уймешь их после вас.

– Водкой разит. В этом деле без нее-то никак нельзя, сама понимаешь, бабаня.

– Да не водкой от вас прет, а какой-то гадостью!

– Так больницей, бабаня, воняет, ею родимой, – отвечал «бригадир».

– Хм, больницей, – недоверчиво бормочет старуха, принюхиваясь. – Ишь, псы-то как остервенели, ни одну машину так не облаивают.

– А что им еще делать? – отшучивался «бригадир»? Собаке положено брехать, вот она и брешет.

– Вишь, как разошлись!.. Цыц, заразы такие! – крикнула сторожиха, замахнувшись на ближайшего пса палкой.

И долго еще после отъезда грузовика не успокаивались псы, разогнанные старухой, подвывая изо всех углов.

Собаки, наконец-то успокаивались, их собачья тревога улеглась, но только до очередного появления этого грузовика на кладбище.

А уже утром другая спецкоманда из комендантского отдела из трех-четырех человек приедет на кладбище с лопатами и присыплет землей этот слой мертвецов до следующих рейсов грузовика.

…Когда спустя два часа грузовик вернулся обратно за новой партией казненных, внутренняя тюрьма НКВД все так же горела почти всеми своими окнами. Деятельная жизнь в ней не прекращалась ни на один час. Горел свет во многих окнах соседнего, недавно выстроенного огромного здания управления НКВД, соединенного со старым зданием и внутренней тюрьмой закрытой галереей на уровне второго этажа. Город уже давно спал, закрылся единственный в городе ресторан «Дальний Восток», погасли рампы музыкального театра, уличных фонарей на улицах Хабаровска той поры было немного, а эти горящие многими своими окнами здания нового управления и внутренней тюрьмы было одними из самых «живых» и заметных зданий в городе, словно бы маяки во тьме или в густом тумане. Или словно бы два расположенных по соседству дворца, где гуляли толпы приглашенных на всеобщий праздник людей – с угощениями, смехом, музыкой, танцами… Эти два здания-«дворца» были одними из немногих и красивых зданий в одноэтажном и на девять десятых «деревянном» Хабаровске наряду со зданиями штаба Красной армии, дома для начальствующего состава Красной армии, здания пограничников на улице Серышева и причудливой архитектуры зданием Дома Советов на улице Карла Маркса и были видны и снизу, с Уссурийского бульвара, но особенно сверху, с двух холмов, по которым протянулись главные улицы города – улица Карла Маркса и улица Владимира Ульянова-Бланка-Ленина – еще одного творца Великого Революционного Учения.

I ТРЕВОГИ ТЕРЕНТИЯ ДЕРИБАСА

Апрель-май 1937 года

Начальник УНКВД СССР по Дальневосточному краю Терентий Дмитриевич Дерибас не только главный НКВДэшник огромного края, на котором разместилась бы вся Европа, но и главный пограничник его обширных границ, расхаживал по своему огромному кабинету с большими окнами, выходившими во двор на улицу Волочаевскую. Он размышлял о последних, уже свершившихся событиях в стране и в подвластном ему Дальневосточном крае. Это был уже пожилой человек, чрезвычайно маленького роста с густой седеющей шевелюрой на голове и пышными, такими же седеющими усами.

Миновал только месяц с лишним, как закончился февральско-мартовский пленум, явившийся важнейшей вехой, как в общественно-исторической, так и обычной жизни всей советской страны. Назревали масштабные перемены, связанные с невиданной радикальной политической реформой советского общества, чему предшествовали не только открытые политические московские процессы тридцать пятого и тридцать шестого годов против оппозиции, но и перестановки в высших эшелонах советской и партийной власти, а также смещение с поста Ягоды и назначение на этот пост Ежова . В декабре 1936 года советская страна приняла первую Советскую конституцию, которую потом историки назовут сталинской конституцией. Она была утверждена в январе 1937 года на восьмом съезде Советов. На новом этапе, вступив в 1937 год, сталинское руководство готовило масштабные выборы в Верховный Совет, – впервые в советской стране были объявлены выборы без всяких сословно-классовых ограничений, «для всех граждан СССР», притом, на альтернативной основе. Советская страна (по главным образом властная партийная верхушка на местах) готовилась к этим выборам с различным настроением: кто со страхом перед переменами в судьбе и в карьере (вдруг не изберут?), а кто и с надеждами на долгожданную демократизацию политической и общественной жизни страны.

Но февральско-мартовский пленум поразил всех, кто ждал этих выборов и надеялся на важные политические реформы. Ожидавшиеся глубокие политические и общественные перемены обрели совсем другой поворот. На этом пленуме Сталин выступил два раза – 3 марта с докладом «О недостатках партийной работы и мерах по ликвидации троцкистских и иных двурушников». И 5 марта с заключительным словом. Главной мыслью Сталина была та мысль, что по мере успехов социалистического строительства классовая борьба не оканчивается, а наоборот обостряется. «…надо покончить с оппортунистическим благодушием, исходящим из ошибочного предположения о том, что по мере роста наших сил, враг становится будто бы ручным и безобидным. Такое предположение является отрыжкой правого уклона, уверяющего всех и вся, что враги будут потихоньку вползать в социализм, что они станут, в конце концов, настоящими социалистами. Не дело большевиков почивать на лаврах и ротозействовать. Не благодушие нам нужно, а бдительность, настоящая большевистская революционная бдительность. Надо помнить, что чем безнадежнее положение врагов, тем охотнее они будут хвататься за крайние средства в их борьбе с Советской властью. Надо помнить это и быть бдительным».

А в марте этого же года сразу же после пленума по инициативе Сталина состоялось совещание руководящих сотрудников НКВД всей страны по вопросу борьбы с «врагами народа». По итогам совещания руководящему аппарату местных региональных управлений НКВД было рекомендовано увеличить свой штат вдвое, «искать и брать людей от станка, с производства, мало у нас рабочих и крестьян в органах» – это было новым и неожиданным направлением политики нового руководства НКВД, а значит и Политбюро со Сталиным. Денег на новую инициативу Политбюро не жалело.

Чтобы привлечь новые кадры, почти вдвое были увеличены оклады сотрудников НКВД, которые достигли, а по некоторым должностям даже превысили оклады партийной номенклатуры. НКВД становилась привилегированной закрытой кастой, устанавливающейся над партией, над правительством, над советскими и прочими организациями и учреждениями.

Из всего хода последних политических событий Дерибасу было ясно, что готовится серьезная, масштабная, причем, кровавая операция, под которую нужно набрать и за короткий срок обучить, подготовить новый штат оперативников и следователей «от станка». То есть взять людей «с улицы», не готовых ни морально, ни политически, ни профессионально вести оперативно-следственную работу. И в два-три месяца «натаскать» их на поиск и разоблачение «врагов народа».

Терентий Дмитриевич понял, что теперь прольется большая кровь. В Москве недовольны работой дальневосточных органов безопасности именно потому, что здесь крайне мало дел заведено по борьбе с «врагами народа», мало их тут выкорчевывают, мало находят, мало казнят и сажают. Хоть убейся, хоть костьми ложись, а добудь этих самых «врагов» живыми или мертвыми. Лучше живыми, чтобы можно было их потрошить и добывать имена новых «врагов». Кремлевское руководство подозревает на Дальнем Востоке о существовании скрытого троцкистского подполья и связанного с ним заговора военных и высоких должностных лиц в партийных, советских и хозяйственных кругах по всему краю, и поэтому отправило на Дальний Восток оперативную группу из центрального аппарата НКВД во главе со старшим майором государственной безопасности Арнольдовым и под общим управлением комиссара государственной безопасности второго ранга Мироновым для помощи местным органам безопасности. Бригада уже прибыла в Хабаровск и приступила к работе. По мнению Дерибаса, московские следователи будут рыть землю носом, чтобы докопаться до «заговорщиков», вредителей, шпионов и прочих «врагов народа». Аресты пойдут пачками.

Приезд московской бригады Дерибас рассматривал как «карательную операцию», как покушение Москвы на его профессиональную состоятельность и доверие, вмешательство в его с Блюхером епархию, где только они одни были хозяевами края, не исключая, разумеется, и Гамарника. Как сокрушение его покоя и сложившегося порядка жизни.

Дерибас уже достиг всех возможных вершин власти, материального благополучия и довольства собой и своею жизнью. И начинавшаяся Сталиным и его ближайшим окружением новая встряска и перетряска общества с новыми неизбежными репрессиями никак не соответствовала его теперешнему состоянию покоя, довольства своим положением и своею жизнью. И эта новая инициатива сверху, чему предшествовало, как сразу догадался он, снятие наркома внутренних дел СССР Ягоды осенью 1936 года и назначение Ежова, говорила о том, что пришел конец и покою и всему сложившему порядку его жизни. И новый поворот, («переворот» как называл его Дерибас про себя) верховной власти, сулил не только новое личное беспокойство, но и новые нажимы Москвы на местную власть с требованием ужесточения и без того жестокого режима в отношении всех действительных и возможных противников власти.

После бурной революционной молодости с ее Красным террором, Гражданской войной, расстрелами, трибуналами, жаждой выслужиться, схватить новую должность, более высокую, новое звание, новую награду или премию; после не менее бурной, хотя и короткой коллективизации дальневосточных крестьян с ее расстрелами, высылками, судами «тройки» и вынесением неизбежных расстрельных приговоров, пожилой чекист, замотанный к тому же необходимостью по своей высокой должности инспектировать едва ли не каждый месяц пограничные заставы и строящиеся укрепрайоны, а также многочисленные, все разраставшиеся лагеря с их стройками (в основном железных и автомобильных дорог), – после всего этого Дерибас как-то по-особенному стал ценить простые человеческие радости: любить свою молодую жену (почти на тридцать лет моложе), восторгаясь ее женской прелестью, сюсюкать с крошечным, двухмесячным сыном, умиляясь до слез такому чуду, как рождение ребенка, «в мои-то годы стал отцом, давно разменял пятый десяток» (ему было 54 года), прогуливаться с женой в садике своего особнячка, с гордостью катить коляску по аллее или гулять с женой под руку по улице Карла Маркса (а иной раз и по улице Серышева, куда выходила прогуляться для моциона вся военная элита края со своими женами, чтобы женам можно было покрасоваться друг перед другом новыми нарядами и украшениями); а то еще сидеть на скамеечке в садике своего особнячка, слушать треск сорок или поутру слушать разноголосицу скворцов и ощущать полной грудью простое человеческое счастье. Как если бы всего этого в его жизни никогда не было или было так давно, что уже и не вспомнить. И потерять все это было бы глупо, досадно, больно.

Этот душевный (и жизненный тоже) переворот произошел в Терентии Дмитриевиче совсем недавно, после того, как он близко сошелся с Еленой Комаровой, сотрудницей его секретариата, родившей в феврале 1937 года ему сына, которого по ее настоянию, назвали Германом.

Женитьба на молодой женщине существенно повлияла на многое в жизни Терентия Дмитриевича. У него сложилась новая жизнь, помимо той, по которой протекало все его прежнее повседневное существование: рутинная служба, инспекции по заставам и дальневосточным лагерям (начальником которых он являлся) тяжкие по впечатлениям и длительные по времени; потом «тройки», попойки, кутежи, потом оперчекистские совещания, разработка новых операций по противодействию японской агентуре, заседания в бюро крайкома – неизбежные обязанности. Теперь у него появилось гнездышко, которая свила молодая жена, куда он теперь охотно и бежал, спешил со службы, из командировок, посылая Леночке телеграммы: «Спешу домой, рыбонька моя! Не чаю до тебя добраться».

Он видел, как она твердо и последовательно своей мягкой женской властью прибирала к рукам и его, и его жизнь, хозяйничала в ней, устанавливала в ней свои правила, создавала семейный уклад в жизни руководителя высокого ранга, давно не имевшего семьи, боролась с его пьянством, кутежами, отборной матерщиной, (а он слыл непревзойденным матершиником), убеждала в том, что пьянство и матерщина – от бескультурья, и оно не красит руководителя такого ранга, как он. И это нравилось ему! Что значит женщина! В особенности, что значит женщина, когда под старость влюбишься в нее, обожаешь ее до слез, до умиления в душе, когда она входит в твою жизнь и становится хозяйкой в ней!

– Чекисту трудно без водки, рыбонька, – нередко жаловался он ей. – Крови много, горя, криков много, жалоб много, от начальства нагоняев много, работы много, а средств снять или облегчить нагрузки немного, одно-единственное.

– Пьянство от бескультурья и ограниченности кругозора твоих сотрудников… Надо повышать культурный уровень, читать книги, посещать театры, кино, учиться, учиться и учиться, как говорил наш Владимир Ильич Ленин.

На это он только усмехался в усы.

Как бывшая сотрудница его секретариата, она была в курсе не только всех его дел, но и всех важнейших дел, происходящих в и в крае, и в стране. Елена в выступлении Сталина на февральско-мартовском пленуме каким-то своим женским чутьем почувствовала угрозу не только своему положению жены такого большого начальника, но главным образом положению мужа, который занимает важнейший пост в чекистской иерархии, но и ухудшению самой обычной, бытовой стороне жизни.

– Прежней жизни уже не будет, Терентий, – уверяла она его. – Товарищ Сталин всех призывает в своем докладе к бдительности. Это в докладе его главная мысль. Вот ты представляешь себе, когда все будут бдительны от мала до велика, а не только коммунисты. А что такое бдить? Значит, подозревать, заведомо быть настроенным на подозрение, настраиваться на то, что вокруг нас враги, а ты только ходи и высматривай, вынюхивай, выслушивай, кто и что сказал, кто и что сделал, кто к кому в гости ходит, кто и с кем дружбу водит. Ведь теперь и слова не скажешь от себя. Люди не умны в большинстве, трусливы, завистливы, зависимы от чужого мнения, особенно от начальства, не критически относятся к себе и ко всем словам, которое говорит вышестоящее начальство. А начальство критике нельзя подвергать, критика у нас зажата донельзя, только покритикуй кого-то, и сразу же на тебя подозрение падет как на антисоветского элемента. Но так ведь невозможно будет жить, Терентий! Ведь сейчас люди станут клеветать друг на друга под предлогом большевистской бдительности. Мы теперь даже друг другу не будем доверять.

Он ценил ее ум и проницательность, хотя и сам прекрасно это понимал.

Тут как раз в кабинет заглянула жена – в шляпке, в норковом манто, в ботиках, модно одетая, – высокая, тонкая, изящная, хрупкая, с заколотыми булавками на затылке волосами, так что казалась еще выше ростом ( она была на голову с гаком выше мужа ростом).

– Терентьюшка, мы пошли гулять, – сообщила она ему.

Это они пошли с сыном гулять в садике управления.

– Идите-идите, рыбонька моя! – ответил он.

– На обед чтобы домой пришел, Терентьюшка, у нас украинский борщ и твои любимые свиные отбивные. Нечего по столовкам шляться, да всухомятку питаться, совсем желудок себе испортишь.

– На борщ обязательно буду, рыбонька! – отвечал он, улыбаясь ее командирскому тону и любуясь ее женской прелестью.

Для того чтобы сообщить ему об обеде, она могла бы ему позвонить, не нужно было являться в управление. Но он понимал ее женское тщеславие, эту «бабью» слабость, и она умиляла его. Она пришла не только затем, чтобы сообщить ему об обеде, но затем, чтобы покрасоваться перед сослуживицами, гуляя под окнами управления, прокатывая коляску с ребенком, шагая по коридорам и лестницам, чтобы подразнить их московскими нарядами – платьем, шляпкой, изящной, но теплой, выстланной изнутри лебяжьим пухом, норковым манто, надетым поверх платья, меховыми ботиками, все это куплено мужем в торгсине в Москве. Кто она была прежде? Рядовая сотрудница его секретариата, любовница, может быть, одна из многих (он был силен и неутомим в половом отношении, как многие карлики), но вот она забеременела и родила ему сына, и он стал называть ее женой (хотя они и не расписались) и поселил в своем небольшом особняке на улице Карла Маркса.

Стоя у окна и глядя вниз, во двор, где у коляски с ребенком в ожидании, когда вернется хозяйка, стояла кормилица и нянька Анна Филлиповна, Терентий Дмитриевич умильно улыбался, и даже слезы навернулись на глаза. Вот из подъезда вышла «рыбонька», быстро спустилась по ступенькам, и они вдвоем с кормилицей-нянькой, которая катила коляску, отправились гулять. Эти слезы…чисто стариковские слезы иной раз показывались на его глазах и от любви к жене, к сыну, к маленькому человечку, от умиления, а иной раз и от жалости к людям. Да-да и от жалости к людям, умягчилось теперь сердце, ушла жестокость.

«Чудак человек, – думал он иной раз о Сталине, о том, что опять он затеял какую-то новую политическую игру или авантюру, (вроде двух открытых московских процессов над оппозицией и назревавшего третьего процесса над арестованными Бухариным и его компанией), которая взбудоражит всю страну, не иначе. – Неугомонный чудак. Если не сказать больше. Все ему не так, все неймется, все не по нему. Одинокий, к шестидесяти годам уже подошел, старость на носу, а с людьми расправляется без всякой жалости. А почему? Без любви живет, без приязни, нелюбимый, по слухам, даже собственными детьми. Тот еще деспот. Яшку, бедолагу, бил сапогами, топтал за то, что курить стал парень. (Это Елена говорила о том, что в Москве слышала в нашем кругу о том, что он бил своего Яшку). А пример с кого парень брал? С отца, который смолит табак день и ночь. Изводил его за то, что женился не на той, на ком бы он хотел. А кто же из сыновей женится на той, которая может понравиться отцу? Главное, чтобы она нравилась сыну! У каждого же своя судьба, чтобы пройти свой круг и шишек себе набить на лбу – и это непреложно. А затем презирал, третировал мальчишку, когда тот стрельнул в себя, чтобы жизнь свою кончить от отцовских насмешек. Так отец еще больше разозлился. Нет, ничем Сталин не лучше остальных, простых отцов, даром что вождь. О, отцовство – та еще штука! Когда отец бьет своих сыновей, это о чем-то да говорит. Битьем сына уму-разуму не научишь. Ваську, говорят, тоже не жаловал, совсем еще мальчугана. Вообще, судя по всему, дети не радовали Сталина – еще одна зарубка на его сердце. А дети должны радовать стареющих родителей.

По слухам, и Сталина бивал отец, будто бы даже мать бивала, хоть и любила его без памяти, а это о чем-то да говорит. Все корни поступков и характера человека – в семье, в том, какой жизнью он жил в детстве в своей семье. Это он, Дерибас, и по себе, по своей семье знает, где вырос, несладко ему жилось. Ему-то, Дерибасу, есть чем гордиться: сына Сашку воспитал, выучил, пошел в железнодорожники, тут в Хабаровске паровозным депо командует, радует отца. И другой сын, Андрюшка, который в Сибири остался с бывшей женой, тоже радует отца, по научной части пошел. Нет-нет, не нажил Сталин мудрости, подойдя к шестому десятку жизни! Жену загубил, самоубийством кончила, а почему, спрашивается, загубил?

По слухам, которые имели хождение в чекистской среде (а в Кремле уши и глаза есть), в те еще времена, когда могли свободно критиковать высшую власть и когда все «вожди» были еще равны и была даже оппозиция и не относились к Сталину подобострастно, не делали из него Бога, в те еще времена ходили о Сталине слухи о его неудачной семейной жизни, что нелады у него в семье, не ладил он с женой и не живет он со своей Надей. Откуда появились эти слухи, и кто их распространял – было неизвестно. Скорее всего, их распространяли его недоброжелатели из рядов оппозиции. А почему не ладил с женой? Был старше своей Нади на двадцать с лишним лет, а никакой мудрости так и не нажил, чтобы управиться и в ладу жить с женщиной. Не сошлись характерами? Ну, так отпустил бы он свою Надю и женился бы снова или завел бы себе подругу. Зачем деспоту мучить женщину? Нет худшего зла, чем одинокая старость без любви, без приязни, без теплого домашнего очага. Вот это плохо для страны, плохо для всех нас. А женился бы снова, – подобрел бы, помягчел, стал бы добродушнее, и жизнь бы по-другому открылась, и люди бы не дрожали перед ним, затаивая ненависть и зло. Не страх надо нагонять, а умягчение.

Удачная женитьба – о, она много значит! Вот и Блюхер женился под пятьдесят лет на вчерашней школьнице и доволен, счастлив, детишек нажил с молодой женой. О, женитьба многое меняет в человеке, в его характере! Когда под старость женишься и простое человеческое ощутишь, как же по-другому жизнь открывается! Особенно, когда у тебя малыш или малышка родится. Нет, чудак, чудак! А ведь они почти ровесники, и мог бы Сталин тоже еще раз жениться, как он, Дерибас, как Блюхер. Старику потешиться с молодой бабой – это великая штука. Жить с молодой бабой – не только властью своей брать, положением и жалованьем, но и чем-то другим. А что это «другое»? Мудрость, мудрость! Да-да, она самая. Это очень скверно, когда все тебя не любят, а только боятся и дрожат перед тобой. О, это он, Дерибас, на себе хорошо прочувствовал и в Казахстане и здесь на Дальнем Востоке!

По слухам, рыдал на похоронах своей Нади, а что сказал потом? «Предала она меня, предала!» Вот ведь как. Не о ней подумал, что совсем ушла из жизни, а о себе. О себе, о себе! Вроде как бросила она его в трудную минуту, да эти «трудные минуты» в его ранге у государственного человека каждый день. А почему не уберег? Когда стукнет тебе пятьдесят лет, в мужике эгоизм должен бы изжиться, ан нет. Эгоистом так и остался. Эгоистом и последним деспотом. Все будет так, как он считает нужным. Слух шел, что развестись с ним хотела Надя, но он не отпустил ее. Уж лучше бы отпустил на все четыре стороны и женился бы снова. Конечно, это только легко говорить, а когда прикипишь к бабе, ни за что не отпустишь. Но сколько уже прошло годов, как нет его Нади? Семь или восемь? Самое время, чтобы уже остыть от прежней любви и привязанности к женщине. А женился бы снова – многое бы переменилось. А так потерял свою Надю и озлобился, ожесточился. Пожалуй, на женщин в особенности ожесточился. Так и останется одиноким, озлобленным на стариком, ожесточившимся сердцем – это факт. И это скажется, ох, как еще скажется! И умягчать некому это ожесточившееся сердце. В молодости и даже еще в зрелом возрасте эта бессемейная жизнь без любимой женщины еще как-то сходит с рук, не сказывается так резко и сильно на характере человека расстроенная или неудавшаяся семейная жизнь, обида или злость на женщин, из чего вырастают большие пороки. А ближе к старости, к порогу которой подошел и Сталин, да и сам Терентий Дмитриевич, отсутствие в жизни женщины и семейного очага сказывается самым отвратительным образом на характере мужчины. Сам Терентий Дмитриевич это остро стал понимать только когда ему подвалило к пятидесяти годам и когда в его судьбе появилась подруга жизни и родился ребенок почти у старика.

По опыту своей жизни и, прежде всего, детства и юности, первой молодости Дерибас знал, сколько же маленького роста мужчины знавали в детстве, в отрочестве, в юности обид, унижений, оскорблений и от сверстников, и от старших, от родственников из-за своего роста! Сколько всего этого пришлось пережить ему, Дерибасу, мучительных минут страдания из-за своего роста! Дразнили его, Дерибаса, то карликом, то обзывали недоноском, «ушастым». И от этого приходилось затаить обиду, копить, претерпеть и пережить ее. Сколько уколов уязвленного самолюбия, раздувавшегося и распухавшего с годами!

А сколько унизительных, оскорбительных минут, задевающих самолюбие, пришлось пережить ему от женщин, от их пренебрежения, невнимания, отказов, насмешек! От женщин, от женщин особенно!

Это правда, не удался ростом, особо и лицом-то не вышел. Но разве не справедлива поговорка: «Мал золотник, да дорог?» А разве Сталин не маленького роста, не «карлик»? Разве Ленин не «карлик»? С Лениным лично встречался, повыше его, Дерибаса росточком, но ведь немного, тоже ведь по обычным меркам «недостаточный мужчина». А пошумевший на Украине батька Махно? А вот еще говорили про Наполеона, что не вышел он ростом, отчего страдал в юности и в первой молодости. Что за судьбы такие у маленьких людей, делающих большую политику? Вот еще слышал: маленькие ростом – всем, всему роду людскому мстят за свою человеческую и мужскую недостаточность. Вот Леночка говорила, что читала где-то про Наполеона, будто мстил он женщинам тем, что имел их прямо в кабинете, не снимая шпаги. Именно в том-то и унижение, что «не снимая шпаги». А за что мстил? За свое унижение в юности и в молодости, что пренебрегали им женщины, им гренадеров подавай. Может, от этих унижений и рождаются маленькие деспоты? И только наивные люди могут думать о том, что Сталина не коснулось это общее свойство «недостаточных людей». И полагают, что и Ленин – тоже «недостаточный человек» – будто бы не был деспотом. Был, был, да еще и каким деспотом!

II МОСКОВСКИЕ НЕЖЕЛАННЫЕ ГОСТИ

Постучав, в кабинет просунула голову секретарша, прервавшая его размышления, сообщила:

– Терентий Дмитриевич, звонит товарищ Арнольдов, спрашивает, когда вы сможете его принять?

– Скажите, пусть сейчас приезжает.

Арнольдов, Арнольдов – кто он такой? – думал Дерибас, соображая о том, с чем он пожалует, и что это за «фрукт» теперь и с чем его едят, и откуда он свалился на наши дальневосточные головы?

Дерибас слышал об Аркадии Арнольдове (Аврааме Израилевиче Кессельмане) еще в родной Одессе. Про него ему было известно, что тот служил в Крымской, Одесской, Севастопольской ЧК в пик массовых там казней офицеров и гражданских лиц в годы Красного террора. Потом служил в ОГПУ на юге, затем помощником начальника особого отдела главного управления государственной безопасности (ГУГБ). Судьбе было угодно так распорядиться, что он приехал в тот край, где служит его брат – Семен Израилевич Кессельман -Западный, его, Дерибаса, заместитель. Арнольдову теперь лет сорок пять, а он всего лишь старший майор госбезопасности. За двадцать лет со дня революции карьеры большой не сделал, не повезло, наверное, или куда-то не туда пошла карьера. А его брат Семен лет на шесть моложе, а уже комиссар госбезопасности третьего ранга. (Да вот и Миронов, его теперешний начальник, моложе его на три года, а уже комиссар госбезопасности второго ранга). И вот этот Арнольдов отправлен к ним из Москвы из центрального аппарата в составе опергруппы по чистке Дальневосточного края от троцкистов, заговорщиков, вредителей и прочих «врагов народа». Наград никаких не имеет, а у брата есть награды. Наверняка ревность к брату гложет его, и он будет рвать и метать в поисках у нас в крае «врагов» и заговорщиков. Надо и его и всех этих московских осадить, осадить, окоротить!

В кабинет после стука снова просунула голову секретарши, сообщила:

– Арнольдов прибыл, Терентий Дмитриевич.

– Пусть войдет.

Вошедший в кабинет Арнольдов был худощавый, выше среднего роста чекист с удлиненным лицом треугольной формы, с крошечными усиками, вошедшими в эти годы в моду, с шапкой мелко курчавых вздыбленных волос на голове, с двумя глубокими складками на переносье. Его взгляд выражал несгибаемость и непреклонность ретивого служаки. В ответ на приглашение Дерибаса сесть, он скромно присел на краешек стула – сухой, прямой, негнущийся, губы плотно сжаты, колено с коленом вместе, словно бы послушный ученик в присутствии директора школы, пригладил руками вздыбленные волосы. Свои длинные руки сложил на коленях поверх папки. Можно было бы сесть в кожаное мягкое кресло, но Арнольдов предпочел расположиться на стуле, наверное, потому, что кресло располагало к расслабленности и расхолаживало, а Арнольдов, судя по его виду, пришел с решительными намерениями.

– Вы, давно бывали в Одессе, Арнольд Аркадьевич? – сразу спросил его Дерибас.

Арнольдов, как видно, не расположен был к отвлеченным разговорам на лирические темы и поэтому удивился вопросу.

– В позапрошлом году в отпуск на родину ездил.

– Как там Одесса?

– Стоит, что ей сделается? – Он пожал плечами.

Было видно, что разговаривать о чем-то постороннем, о том, что интересовало Дерибаса, Арнольдов не намерен. Он желал немедленно приступить к делу, за которым пришел. Сообразив это, Дерибас спросил:

– С чем пожаловали, Арнольд Аркадьевич?

– Вот список людей, которых нужно немедленно арестовать. Нужна ваша санкция.

И он достал из своей темно-вишневого цвета папки несколько листов бумаг, протянул Дерибасу.

Дерибас пробежал взглядом листки: Крутов, Лемберг (уже застрелился), Лебеденко, Шрайбер, Верный, Овсянников, Виноградов, Шпаковский, Введенский, Литвиненко, Кузовников – еще партийные и хозяйственные руководители предприятий дальневосточного края, часть его верхушки. И этой частью, судя по решительности Арнольдова, дело не обойдется.

– Вы что, Арнольд Аркадьевич, хотите арестовать лучших людей Дальневосточного края, преданных делу партии и товарищу Сталину? – спросил Дерибас.

– Установлено, что они шпионы, вредители и троцкисты, все участники заговора, руководимые подпольным параллельным троцкистским центром Дальневосточного края, – ответил на это Арнольдов.

– Все поголовно троцкисты, вредители, заговорщики и шпионы? Секретари горкомов, обкомов? Директора заводов и крупных предприятий? Вам нужно с Мироновым громкое дело здесь раздуть? Вот в списке, к примеру, Морис Давыдович Шрайбер, начальник здравоохранения. Чем он привлек внимание вашей бригады?

– По показаниям соучастников, главного врача, медсестры и заведующей аптекой производились бинты для ОКДВА с отравляющими веществами. Их фамилии указаны в деле, – произнес Арнольдов.

– Да ну? Это заговор? – усмешливо спросил Дерибас.

– Безусловно. Заговор среди медицинского персонала края, осуществляющего вредительские акты по заданию руководства параллельного троцкистского центра.

– Выходит, по мнению следствия, направляемого вами, руководство параллельного центра давало указание Шрайберу, чтобы по его команде изготавливали эти смертельные бинты?

– Безусловно.

– Чем это доказано?

– Показаниями медсестер, их фамилии указаны в деле, заведующей аптекой и главного врача.

– Сильно их били? – насмешливо спросил Дерибас. – По-вашему били, по-московски? Или угрожали чем-нибудь?

– Я не присутствую на допросах простых лиц.

– А вы бы поинтересовались.

– Я доверяю своим сотрудникам.

– А я пока еще доверяю здравому смыслу. И грош цена этим показаниям. Или я, старый чекист, не знаю, как выбиваются показания? Не знаю, как вы работаете по-московски, и как стряпаются признания обвиняемых? Не вижу, как вы сплетаете широкую сеть троцкистов-заговорщиков, руководимую будто бы из единого троцкистского центра. Мол, заговорщики проникли во все органы края, во все его структуры, в самую его руководящую верхушку. Вам нужна не медсестра, товарищ Арнольдов, не заведующая аптекой, не главврач, вам нужен Шрайбер – высокопоставленное лицо, руководитель здравоохранения края. Я не подпишу и не дам вам санкцию на арест этих людей, пока на каждого подозреваемого не будет показаний не менее трех человек с неопровержимыми фактами, компрометирующими материалами. Трех, и не меньше! Пусть на этих людей дадут показания другие арестованные, а не только медсестры, которых ваши следователи запугали до смерти.

– Я доложу Миронову о вашем отказе.

– Это ваше дело, – холодно произнес Дерибас.

Арнольдов поднялся, собираясь уйти. Но Дерибас сделал ему жест рукой, чтобы тот не спешил, и Арнольдов снова присел.

– Скажите, Арнольд Аркадьевич, вот вы арестовали двадцать шесть человек из ОКДВА сотрудников строительно-квартирного отдела. Так?

– Да. Этот список утвержден маршалом Блюхером и военным прокурором.

– Что вы им вменяете?

– Откровенное вредительство, шпионаж, умышленное затягивание строительства объектов гражданского и оборонного назначения.

– Кто на них дал показания?

– Арестованный вашим особым отделом еще в начале апреля военный инженер Кащеев.

– Зачем вы, товарищ Арнольдов, политизируете обычную халатность, разгильдяйство, злоупотребление служебным положением и другие упущения и переводите это на расстрельные пункты пятьдесят восьмой статьи?

– Это организованная группа шпионов, троцкистов-вредителей, руководимая параллельным троцкистским центром.

– И в это дело вы притянули параллельный троцкистский центр. Вы в Москве живете в благоустроенной квартире, товарищ Арнольдов? Наверное, наслаждаетесь ванной, горячей водой, удобствами, тем, что вам не досаждают соседи?

– Ну да. А какое это имеет отношение к делу?

– И приезжающие на Дальний Восток офицеры тоже хотят жить в благоустроенных квартирах, а не в казармах. Каждый день прибывают какие-нибудь новые соединения. У них семьи, жены, дети, они в казармах жить не хотят, им квартиры нужны…Вы понимаете, какой сейчас наплыв военнослужащих, прибывающих в ОКДВА? На Дальнем Востоке почти вдвое увеличено количество военнослужащих, причем, резко, всем офицерам нужны квартиры, младшему комсоставу – комнаты, но тоже в перспективе квартиры, солдатам – казармы, а не палатки, много чего нужно построить по оборонной линии, военные строители просто не успевают все это строить, документация опаздывает. Физически невозможно всех удовлетворить жильем, притом, что строительных мощностей не хватает, лесу требуется очень много, его тоже не хватает – и гражданским объектам дай, и военным строителям дай, на заводы – дай. И всем дай-дай! Бетона катастрофически не хватает, один цементный завод на весь Дальний Восток, потому что строек много, и всем надо. А строительные мощности у нас хоть и растут, но отстают еще от потребностей, вот и получается дисбаланс. Это главная причина. Не ловите рыбку в мутной воде, товарищ Арнольдов! – твердо заявил Дерибас. – До вашего приезда военный инженер Кащеев был арестован особым отделом за упущения и халатность, злоупотребления, а с вашим приездом Вы и ваши следователи Хорошилкин и остальные набили ему морду и переквалифицировали его дело так, что он вдруг «признался» в антисоветской, шпионской и террористической деятельности, я читал его показания. Чушь сплошная! Под вашу лично диктовку или ваших следователей он написал, не иначе, что он с 1925 года входил в антисоветскую, троцкистско-зиновьевскую организацию, установил связь с врагом народа Путна , получал от японской разведки деньги, готовил теракты в отношении товарищей Ворошилова, Гамарника, Кагановича. Двенадцать лет органы ОГПУ, а затем НКВД тут спали, а вы приехали и за неделю раскрыли заговор троцкистов-шпионов в армии. Вы бы квалифицировали предполагаемые преступления как-то по-умному, что ли…

Эти слова Дерибаса ничуть не поколебали Арнольдова и не сбили с него невозмутимость.

– Список подписан товарищем Блюхером. Он лучше знает своих людей. И список утвержден военным прокурором.

– Но товарищ Блюхер наверняка не знает, какую чушь вы тут шьете рядовому инженеру! А раз Блюхер подписал, то и военный прокурор возражать не будет. Путна к инженеру притянули, которого он и в глаза никогда не видел, заговор тут выдумываете…Вы били по морде несчастного инженера? Или что вы там с ним сделали?

– Я об этом не обязан вам докладывать, – невозмутимо отвечал Арнольдов, открыто глядя на Дерибаса своими немигающими глазами.

– Вы не только измордовали инженера, но и запугали его, конечно, да еще и надиктовали ему «признательные показания», Путна приплели и то, что инженер получал деньги от японской разведки.…Где доказательства? Я своим указом категорически запретил своим сотрудникам вплоть до увольнения и отдачи под трибунал применять против арестованных методы физического воздействия, а вы со своей командой своими действиями черт знает в какую сторону заводите следствие, да еще и развращаете моих сотрудников!

– К подозреваемым в шпионаже и троцкизме позволено применять методы физического воздействия для получения от них показаний. Эта установка исходит от товарища Ежова.

Дерибас вскочил со стула, раскрасневшийся, и в бешенстве закричал на Арнольдова:

– Да я вам на яйца наступлю так, что вы собственных малолетних детей признаете шпионами и диверсантами!

– Вы на меня не повышайте голос, товарищ комиссар госбезопасности первого ранга, я не ваш подчиненный, – с той же невозмутимостью ответил Арнольдов.

– Имейте в виду, товарищ Арнольдов, – говорил дальше Дерибас, усевшись в кресло и стуча концом карандаша по столу, – за санкцией на арест ко мне обращаться только в том случае, если показания на подозреваемого него дадут не менее трех человек уже арестованных с неопровержимыми фактами, а я уже согласую эти аресты с прокурором.

– Я доложу о вашей позиции Миронову, – проговорил Арнольдов и поднялся, чтобы идти.

– Это ваше дело. Но товарищ Миронов знает мою позицию.

«Сволочи приезжие, засранцы! – думал он об Арнольдове и московской бригаде, когда тот вышел. – Приехали тут карьеры делать, им громкие разоблачения нужны! Чем выше по должности арестованный, тем ценнее их работа! В тайгу бы вас всех, московских сук, чтобы вы там по лагерям пешком помотались, как я, увидели бы все эти ужасы, да комары бы с мошкой вас погрызли до остервенения. Нет, это конец спокойной жизни! Конец!»

А еще спустя какое-то время, окончательно успокоившись, подвел итог визиту Арнольдова: «Что теперь поделаешь? За Арнольдовым стоит Ежов, за ним, наверное, Сталин, раз уж они его и Миронова сюда послали, чувствует себя хозяином положения с «особыми полномочиями». И этого уже не побороть, машина не только запущена, но и набирает ход».

Немного времени погодя после визита Арнольдова в кабинет Дерибаса без доклада по-свойски вошел Семен Кессельман-Западный, его первый заместитель. Сел в кресло, развалившись, положив нога на ногу, закурил.

Когда-то еще до революции, Семен Кессельман был тихим, скромным, мечтательным, застенчивым юношей, не помышлявшим ни о какой политической и революционной деятельности. Ему бы стихи писать о любви, о мечтах, о неопределенном томлении души, он и начинал их писать, втайне мечтая о поэтической славе, посещал кружок одесских литераторов, его и грызла, но и вдохновляла поэтическая слава его однофамильца Кессельмана, тоже Семена, только Иосифовича. Но вот грянула революция, и Семен по примеру старших братьев Михаила и Авраама «пошел в революцию», оказался в самом ее пекле, поступил в ЧК, и довольно быстро стал заметной чекистской фигурой на Украине. И пошла о нем другая слава – дурная слава палача, благодаря которой он быстро выдвинулся в передовые и чекисты Украины. (Такая же дурная слава палача шла и о нем, Дерибасе, в Казахстане и на Южном Урале). Он был секретарем Одесской чека в апреле-августе 1919 года, в самый разгар Красного террора, где и расстреливал, и выносил расстрельные решения с застенчивым выражением лица, как бы извиняясь перед казнимыми. Оставил свой чекистский след в Волынской, Екатеринославской и Харьковской ЧК. Про него известно даже то, что он в Харькове знался и был одним из подручных известного харьковского палача и садиста, бывшего каторжника Степана Саенко, коменданта концентрационного лагеря в Харькове в годы Гражданской войны, который хвастался тем, что «собственноручно расстрелял около 3000 человек».

И в «тройке», заседая вместо Дерибаса, Семен Кессельман не особенно утруждал себя выяснением истины в отношении подсудимых, подписывал смертные приговоры с легкостью, не задумываясь, никогда не возражал докладчикам, не отправлял дела на доследование в отличие от своего начальника. Несмотря на то, что он занимал большую должность, Семен Кессельман как бы плыл, парил над обыденной жизнью, томимый чем-то невысказанным, потаенным, чего и сам не мог определить, был в обычной жизни человеком нездешним, отстраняясь от нее, стараясь касаться ее поменьше, словно бы страдал от того, что занимает в жизни не свое место, и это «не свое место» отнимает слишком много времени, подавляет его, а свое, заветное, о чем мечталось в юности и что иной раз болезненно томило его, не реализовано, а теперь поздно уже. Даже детей не нажил. А в соответствии с должностью кем только не был в Дальневосточном крае: начальником УНКВД Хабаровской области (была такая в Дальневосточном крае) членом крайкома, крайисполкома, горсовета, высиживая ни них с грустным, томительным чувством и отстраненным видом неизбежной платы за свое высокое положение. Наверное, в революцию, увлекаемые ее романтикой (а может, и ее будущими благами), немало занесло таких вот местечковых евреев, Семенов Кессельманов, тихих, мечтательных, вроде как невольных убийц, с застенчивой улыбкой и невинным выражением лица, которые не ведали, что творили. Занесло, и вот все дальше несет и выше поднимает, и уже не выпрыгнешь из этой колеи, не вернешься к юношеским мечтам о том, любимом, чем хотелось бы в жизни заняться. Как знать, не случись бы революции, вышли бы из них писатели, Эренбурги, поэты, вроде Пастернака, Мандельштама или поэтов меньшего масштаба, вроде его однофамильца Кессельмана; вышли бы художники, Бродские, актеры, журналисты, Кольцовы и иже с ними, не погибли бы многие из них рано, не дожив до сорока, сорока пяти лет, и в историю вписали бы они свое имя с другим знаком. Но получилось так, как получилось. И было что-то странное в прихотливой игре судьбы, когда младший брат был везунчиком по жизни, выше по должности и званию старшего брата, не прилагая к тому особенных усилий, и генеральское звание досталось ему в молодые годы, когда ему не было и сорока лет, как бы на волне революционной инерции. А вот Арнольд, ретивый служака, служил в Москве в особом отделе, был на виду, отличался особым рвением, но судьба распорядилась так, как она распорядилась. В Москве, вероятно, было много таких вот Арнольдов, а Семен в Дальневосточном крае был в единственном числе.

В означенное время Семен Кессельман-Западный носил тонкие, небольшие усики, был все такой же по-юношески стройный в свои тридцать восемь лет и усвоил себе манеру прищуривать глаза и сводить брови к переносью, когда ему что-то говорили окружающие, изображая интерес к собеседнику, к разговору, отчего меж бровей у него образовались две глубокие складки. Жил он весело, был шутником, балагуром, циником и пользовался большим успехом у женщин.

– С чем мой братец пожаловали? – спросил он Дерибаса с нескрываемой иронией, скривив свои тонкие губы.

– Просил санкции на арест тридцати с лишним человек. Все сплошь лучшие люди края, хозяйственники, специалисты, руководители предприятий, коммунисты. Если уж они враги народа, заговорщики, шпионы, троцкисты да вредители, то мы с тобой умываем руки.

– Ну да, еще бы. Братец мой заявлял мне, что мы тут «таежники», не умеем работать, не видим, как тут у нас действуют троцкисты, вредители и заговорщики. Но так же не бывает, Терентий Дмитриевич, чтобы приехали они и за неделю увидели врагов, а мы с вами их не видели, а они раскрыли кучу заговоров чуть ли не во всех областях жизни Дальневосточного края. И в армии у них заговор, и в лесной отрасли, и в рыбной, и в промышленности, и в военном строительстве, и у врачей его люди заговор нашли и черт знает еще где. Так и до нас скоро доберутся. Знаем мы, как эти заговоры

Продолжить чтение