Васильев вечер, снег, воспоминания

Размер шрифта:   13
Васильев вечер, снег, воспоминания

День, с утра обещавший быть ясным, с легким, как накануне, морозцем, по мере приближения к обеденному часу мутнел, небо затягивали тучи, обещая новую метель. Соседка, пришедшая вернуть кисть для малярных работ, про погоду сказала: да что вы, при таком атмосферном давлении солнца в принципе не должно быть, это я вам говорю, а за кисточку спасибо, не подошла, у вас побольше не найдется? Она вручила мне банку маринованных огурчиков, которые ей очень хорошо удавались. Я же, отдарив мотком шерсти от тети Марты, начала поиски во встроенном шкафу, последовательно оглядывая каждую полку, до последнего сантиметра занятую разной хозяйственной мелочью, но соседка ушла, не дожидаясь результатов розысков – они с мужем ждали гостей, о чем доносил и запах салата, окружавший домовитую хозяйку, подобно ауре, и особый блеск глаз, и общий поток движения, который она принесла с собой. Кисточка, одолженная полгода назад, явно была предлогом принести угощение в канун Старого Нового года, своеобразным колядованием наоборот семьи из Малороссии, сообразила я с некоторым опозданием, влезая на стремянку, чтобы пристроить малярный инструмент где-нибудь в уголке антресоли, заваленной всяким старьем, и для очистки совести пошукать, как говорила Мария Агаповна, другую кисть. Но через минуту стало ясно: чтобы что-то найти, надо что-то убрать.

– Мама, что ты там делаешь? – спросила дочь, выходя из своей комнаты.

– Смотрю книгу памяти, – пошутила я.

– Как интересно! Давай я помогу, а то еще свалишься!

– Хочешь помочь – отволоки это на помойку.

Я сверху протянула ей рулон обоев, Марина подхватила его, чихнула и согласилась, что лучше это сделать, и поскорей. Последовало шуршание куртки, звук застегиваемой молнии, хлопок закрываемой двери и слабое гудение лифта. Дочь понесла рулон к месту последнего назначения, где обиратели контейнеров выискивали добычу: доски, мебель, и другое, что может пригодиться в хозяйстве. Кто-то выбрасывает, а кто-то подбирает – таков закон городских джунглей. Внезапно я пожалела красивые обои, напомнившие о прошлом и застыла, как парализованная курица, как загипнотизированная пациентка Кашпировского, Лонго и Чумака, вместе взятых, глядя повлажневшими глазами в прошлое.

Антресоль обычной квартиры – семейный архив, который не показывают гостям – тут много тайного, интимного, индивидуального. Вещи-то общие, а ассоциации с ними у каждого члена Ордена Старого Хлама свои. Переступая на стремянке, светя фонариком, одолженном два дня назад у соседа по этажу Василия Петровича, … эх, так и тянет написать: на меня обрушились воспоминания. Но я литератор, а не чеховский жалобщик или, хуже того – современный репортер, и не стану использовать этот притягательный анаколуф даже с петлей на шее. Я давно усвоила из практики – стоит начать предложение с деепричастного оборота – он тянет за собой этот остренький, как перчик, солецизм. Напишу так: стоя на этой шаткой конструкции, чьи алюминиевые ступеньки угрожающе поскрипывали, направляя ищущий зайчик в пещеру размером полтора на полтора метра, я ощутила странное нежелание спускаться, мало того, они-таки обрушились на меня, эти воспоминания, всем своим громадьем. Содержательное с точки зрения многих аспектов знания, это предложение, спешу отметить, содержит несколько аллюзивных входов в иные пласты: литературные, исторические, и даже шаткость лестницы отдает футуризмом, но не литературным течением, а предсказательством – полная неясность моего нынешнего состояния. Текст тянет пуститься в изыскания, но личное преобладает, и я отдаюсь воспоминаниям, пообещав себе и Фучиком как-нибудь заняться всерьез, и вопросом использования лексики Маяковского в рекламе.

Итак, личное. Эти обои, на стенах уже давно переклеенные, были куплены по случаю первого сентября, когда в хозяйственном магазине не оказалось очереди. Было так. Уже в последний день августа я заметила: осень прошлась по кронам деревьев, пробуя листья на прочность окраски. Осень – художник, – сказала я Вадиму. Как всегда было в нашей оставшейся в прошлом совместной жизни, он не сразу понял. Ему вечно приходилось объяснять, и я продолжила:

– Сначала она делает небо более бледным, потом принимается за кусты и деревья. Она радует красками – золотым, столь любезным глазу человека, багряным, зеленым, а если еще добавить тень, которая тоже имеет оттенки, то кто скажет, что она – не истинный художник?

– Кажется, это называется антропоморфизм, – осторожно заметил Вадим в ответ на мою тираду. Прожитые вместе годы не пропали даром хотя бы для него – набрался литературоведческих терминов, в то время как я ничего из его технической специфики не усвоила – не хотелось засорять мозг. Мы шли по аллее Измайловского парка, где вместе в последний раз гуляли лет семь назад – тогда жили неподалеку и все дорожки были отмечены нашими молодыми ногами и позже – колесами коляски с Маринкой. Вадим, чьи мысли были мне не подвластны, шагал молча, а я додумывала аналогии. Мне пришло в голову, что, раз на то пошло, то осень еще и специалист по запахам. Этот парфюмер добавляет в воздушный настой что-то такое, что заставляет жадно вдыхать и закрывать глаза. Мне хотелось сказать это бывшему мужу, но я знала, что он опять не поймет. Назовет романтиком, мечтательницей и фантазеркой, как бывало не раз.

– Где ты остановился, Вадик? – спросила я. Он ответил, что у знакомых, добавил, что я их не знаю. А меня озарило: женщина, к которой он ушел, ревнивая сибирячка, подруга детства, наконец-то заполучившая свою любовь, взяла с него слово не останавливаться у бывшей жены, и он это слово держал. Кто она, эта колдунья? Нивх? Потомок айнов или, может, японка? Тунгуска? Бурятка? Из того пространства, где мне не было места, тихо, но грозно о чем-то предупреждая, звучал шаманский бубен. Там женщина в расшитой цветной тесьмой оленьей дубленке кидала в костер наши совместные воспоминания, и только на одно у нее не поднималась рука: на его память о дочери. А все остальное он успел забыть: первый взгляд и разные слова… с одинаковым хорошим смыслом.

У метро Вадим купил гладиолусы и сказал, что привезет их завтра и сам проводит Марину в школу, а сейчас ему надо бежать. Тихий и неумолимый, звук барабанов призывал к месту ночлега охотника, а я не стала настаивать. На следующее утро они пошли без меня в школу – он для этого и прилетел на самолете из Иркутска, чтобы что-то важное сказать дочурке, идущей в третий класс с этим огромным букетом от папы. Я стала готовить праздничный обед, упрямо надеясь хотя бы накормить его, но тут позвонила подруга по работе, и прокричала в трубку, едва меня не оглушив: плитку дают! В хозяйственном! Народу никого! И обои для кухни – Испания!

Пока в школе шла торжественная линейка, я мчалась в хозмаг через два квартала, чтобы успеть купить эту плитку и эти обои, и купила. Пока учителя, завуч и директриса произносили торжественные речи, я стояла в растерянности, не зная, как донести проклятый дефицит до дома, ведь одной плитки было несколько тяжеленных коробок. Когда прозвенел первый звонок и строгий квадрат школьников разбился на ручеек пар, потянувшийся с букетами и портфелями в школу, у магазина остановился частный автовладелец, и моя проблема разрешилась: он взял дорого, но помог и погрузить и выгрузить, и донес, и телефон свой оставил, сказав: если что, звоните.

– Мам, ты что погрустнела? Обои жалко? Туда им и дорога. Может, еще что-нибудь выбросим?

Марина понесла вниз коробку со старой обувью, а я, вздохнув, опять полезла рыться в кладбище воспоминаний. Вот прибор, спасенный когда-то от свалки – во время перестройки НИИ кинулись закупать на валюту иностранное оборудование, которое спустя несколько лет даже не списывали – выбрасывали. Что приборы! людей сметали волны сокращений, их было три, Вадим попал в третью, и прибор оказался никому не нужным. Но муж подобрал его не зря: тяжелый ящик из металла, с дисплеем, похожим на строгого оценщика разных там колебаний, сделал свое дело: раздавил картину в рамке, размером сорок на тридцать, от нее осталась фанерка, кучка песка и щепки от рамки. Картина хранила в себе историю несостоявшегося курортного романа, на грани измены, и прибор шведской фирмы ее прикончил, как верный пес Вадима. Ничего не попишешь: у вещей тоже есть свои отношения. Так, а это что? Неужели я нашла старый альбом? Кто и когда засунул его сюда? Ого, сколько фотографий, вот мы с родителями на манеже, вокруг мчатся лошади с наездниками на спинах, это джигитовка, судя по всему, и какая я маленькая смешная – папины темные волосы, мамино плечо, я смотрю ничуть не испуганно, гривы коней навеки застыли в движении, время остановилось. Много фотографий цирка, и я поняла, почему сама когда-то сунула альбом подальше: слишком тяжело было вспоминать, как родители погибли, да, конечно, это фотографии памяти, много с похорон – выбросить нельзя, а смотреть больно. Спустившись, я быстро, пока Марина не вернулась, упаковывала альбом в красивый пакет, перевязала бечевкой и снова спрятала, на этот раз стараясь засунуть в самый дальний угол, еще подталкивая всем, что под руку попадается. Простите меня, мои родители, вы в моем сердце, в потаенном уголке, который открывается самыми одинокими ночами, когда любимые приходят и с ними можно говорить.

Однажды цыганка из театра Ромэн, знакомая отца, сказала, посмотрев на меня то, что я тогда не поняла, но запомнила в свои шестнадцать лет: Ты будешь убегать, но от себя не убежишь, девочка. Но я нашла способ бороться с сожалениями и воспоминаниями, очень действенный. Не иначе, черти принесли соседку с этой дурацкой кисточкой – я бы не полезла на антресоль и была бы спокойна.

А вот вам еще сюрприз: веер, купленный в антикварной лавке в Стамбуле, магический артефакт: стоило его раскрыть, как воспоминания слетались, как стая голодных птеродактилей на тушу мамонта. Я в свое время убрала его, как говорится, от греха повыше.

Вот начало компьютерной эры: наш первый, очень тяжелый ноутбук, который не брали ни в какой ремонт, далее какие-то диски, детские книжки, несколько игрушек, чашечные весы для продуктов, работают, хотя электронные давно сломались, и прочая и прочая. Дневники Пришвина с этим складом в сравнение не идут, там все глобально, здесь – жизнь отдельной семьи в диахронии приобретений и потерь. Нет, выбросить все это нет сил. Это из песни слово не выкинешь, а в жизни воспоминания опираются на вещи – выбросишь и забудешь, и так можно ничего не оставить себе в утешение, потомкам в назидание.

Попросив Марину отнести лестничку на балкон, я пошла отдавать фонарик соседу Василию Петровичу. По площадке гулял сквозняк, в открытую фрамугу залетал сырой ветер, обрывки туч неслись куда-то наискосок окна, и напоминало все это черно-белое кино двадцатых годов прошлого века, даже, казалось, тапер играл где-то. Обдуваемая зимним ветром, я стояла в окружении серого цвета ненастья, поддавшись его мрачному очарованию, медля нажимать кнопку звонка. Но тут старый музыкант сам вышел, вертя ключами на пальце и что-то мурлыча. Он тут же прислушался, насторожив уши под шапкой, глядя в одну точку левее и выше себя, потом растянул губы в улыбке и кивнул мне в знак приветствия. Раздался звук многих клавиш, будто по ним пробежали пятерней, я округлила глаза, сосед пояснил: Глиссандо. Музыка стихла, загудел лифт. Музыкант меня осознал, наконец.

–– Вы бы побереглись, не годится так выходить.

Действительно, на мне был брючный домашний костюм, из тонкого бархата цвета фуксия. Сосед был экипирован по погоде: на шее толстым питоном устроился полосатый шарф, а крепкое тело облегал полушубок из поддельного экзотического козла: этот человек заботился об экологии одежды, питания и мыслей.

– Фонарик принесли? Да зачем, пусть бы у вас оставался, – сказал он, запирая дверь. – У меня этих фонарей как на собаке блох. А вам пригодится, да и некогда мне сейчас. Сегодня мой день, как, вы не знаете? А еще филолог. Васильев день сегодня, вот так. А вы думали, я Старый Дед Мороз? Канун Старого Нового года назывался Васильев день. По этому случаю у нас в студии заседание любителей русской старины. Не хотите присоединиться? Ну, дело ваше, а я пошел. Потеряшку свою не нашли? Ищущий да обрящет, я вам…

Чавкнувшие двери лифта сомкнулись, разделяя нас с соседом, и его речь осталась разрезанной пополам, как червяк лопатой, а я машинально нажала кнопку, и фонарик загорелся бледным светом.

Пока меня не было, любопытная Маринка влезла на антресоль и нашла веер.

– Мама, посмотри, что за чудо!

Движением гейши она развернула веер и потупила глаза. Забытый рисунок, символичный, корябнул сердце: три журавля, один улетал – ветви дерева и розовые цветы, казалось, махали ему вослед. Я только вздохнула. Сейчас начнется!

И действительно, началось. Мне показалось: тяжелый камень времени сдвинулся и покатился, сминая пространство, давя его, смешивая пласты всего сущего как в миксере, перекраивая мой мир, такой стабильный уже не один год. И вот все псу под хвост, и никакие жертвы не в счет, и что же теперь будет?

– Мам, ты чего?

Маринка отдала веер, зная по опыту, что спорить чревато, и я попыталась его сложить, но коварный дух веера не давал этого сделать, и пришлось повесить журавлей над холодильником, с тайной мыслью убрать его, когда дочери не будет дома. А потом я посмотрела на окно и чуть не свалилась со стула, на котором вешала предмет гордости японских женщин: густой снегопад показался ажурной белой шторой.

– Мариша, посмотри!

Дочь, протянувшая руку к полочке, где стояли чайные заварки, застыла в красивой позе. На ней было синее платье с вырезом, удлинявшим и без того лебединую шею, на которой была маленькая родинка. Я вздохнула: когда-нибудь у меня уведут доченьку, и я останусь одна со своими воспоминаниями. Второй журавлик улетит, и ничего не поделаешь.

– Наконец-то зима наступила! – воскликнула дочь.

Мы пили чай под музыку старого радиоприемника, у которого была своя история, старались не думать о том, как снаружи холодно и неуютно, и что вечером, хочешь-не хочешь, придется опять выходить. Выглянувшее солнце было разметано на золотистый свет и рассеяно почти через минуту, и на город снова победно навалилась хмарь непогоды. Буря мглою небо кроет… – пропела Марина, наматывая на указательный палец прядь волос – привычка, от которой я никак не могла ее отучить. В ответ на распевную декламацию в стеклопакет ударил порыв ветра, оставив на стекле колючки снега. Маринка в очередной раз прильнула к окну, пытаясь разглядеть что-то во дворе, где буря стлала змеистую поземку, где круговерть снега исказила мир до полной неузнаваемости, и оставалось только изумляться силе стихии, для которой чьи-то планы ничего не значили. Из-за противоположного дома выплыла венчальная фата госпожи Метелицы, упала на фонари; они закачались, как пьяные герольды и возвестили наступление Васильева вечера.

Мы сидели в Интернете: в своей комнате Марина, как я надеялась, рылась в поисках подходящего реферата, а не тонула в бессмысленной переписке, отдавая эмоции неведомо кому, а я на кухне в ноутбуке пробегала новости, чистила свой e-mail от спама, читала письма, изредка поднимала голову и смотрела на небо, по которому ползли снеговые тучи, тяжелые, грозные. Вот он, циклон, посланник от нашей северной столицы, где живет тетя Марта, любительница вязаных жилетов, кошек и старых семейных преданий. Мастерица вязания, она вечно пыталась соединить разорванные семейные связи, и однажды объявилась, как тетушка непогодушка, закутанная в крупной вязки шаль с кистями, ничем не подтвердив наше дворянство со стороны бабушки, кроме фотографий, неизвестно где нарытых. Люди там ничуть не напоминали ни мою маму, ни ее сестру, ни тем более меня. Она прожила у нас три дня, потом уехала в свой Санкт-Петербург, и на похороны моей мамы, ее родной сестры, не выбралась из-за пневмонии. В последние годы дочь стала подозревать Марту в том, что она вместе с посланиями по Интернету присылает нам и ненастья. Я объясняла ей: всегда существовали скрытые конфликты и противоречия двух столиц, и не только погодные. Сдержанные ленинградцы в последние годы стали еще более сдержанными петербуржцами, на них со временем стали походить и общительные до панибратства москвичи, теперь разобщенные, разбавленные «понаехавшими». Но даже это не сблизило. Одна голова двуглавого орла, возвращенного в государственную символику, по-прежнему смотрела на запад, брала у него культурные и экономические установки, все более абсурдные, а вторая голова проявляла свое, то по-Щедрински – взятками и прочими «вечными ценностями», то широтой натуры в самых неуместных случаях. Санкт-Петербург дряхлел, Москов богател, преображался, став почти западником, эх, Москва, где твое былое, славянофильское, родное? Не эта ли метелица, что вдоль по Тверской?

К ночи высота наметенных сугробов стала казаться устрашающей.

– Мам, мы вместе пойдем? Учти, я тебя одну не отпущу.

Милая моя девочка, когда же ты успела вырасти? И как я тебя люблю!

Мы вышли на улицу. Равнодушные, сновали мимо люди, казавшиеся одной размытой фигурой, множество раз умноженной – настолько они были похожи. В лицо била снежная крупа – есть бури, в которых ветер не придерживается одного направления. Это царство хаоса, и метель носится, подобно безумной валькирии, без всяких правил, кроме правила анархии. Cнег слепил глаза, сыпался на воротники и шапки, сухими колючками язвил кожу, незащищенную одеждой. Зачем, спросите вы, мы пошли гулять в столь неподходящую для прогулок погоду? Надо было, конечно, выразиться точнее, ибо это отнюдь не было прогулкой в привычном смысле слова. Это была вылазка вынужденная, как у основной массы прохожих, спешащих к своему очагу, к приветливым или сочувственным словам. Таких становилось все меньше на нашей улице. Мы же продолжали делать круги в поисках убежавшего два дня назад нашего пса Маркуса. К слову сказать, это была кличка, ведь наш породистый пес был обладателем нескольких имен, показывающих его родославное происхождение, но мы звали его Маркус, и он отзывался на это имя, но только не теперь. Моя дочь, потерявшая надежду найти своего любимца, спустя полчаса предложила возобновить поиски попозже, когда метель уляжется. Поняв, что она просто замерзает, я посоветовала ей идти домой, пообещав, что скоро вернусь, только вот проверю еще несколько мест. Таким образом, я осталась одна, и тут внезапно метель, столь яростно нападавшая на нас, стихла.

На меня обрушилась тишина, всей многотонностью, монотонностью, подчеркнутыми тонкими умирающими посвистами ветра, стихающими рваными отголосками, висящими на углах домов, заборчиках, крыше бывшего магазина, где в средневековье мы с Вадимом сдавали бутылочную тару, выстояв огромную воскресную очередь, а теперь тут ночной бар, да, ночной бар теперь, и так тихо стало, что нахлынуло, сжало сердце в груди и защипало в глазах, и затопало ножками маленькое стихотворение, как малыш, который просится на горшок, ну где я тебе горшок возьму, то есть нечем записать, сколько раз себе говорила: без пера и бумаги ни шагу. Хотя есть выход, но процесс уже пошел.

В безлюдье улиц… метель носилась, то сладко пела, то голосила, порою выла, порой свистела – она нам что-то сказать хотела. Фонарный пьяный качался столб, метался света дрожащий сноп, а в нем безумный белый мятеж вершил королевы снегов кортеж. Так было славно, дела забросив, простынку снежную кинуть на осень. Задернув шторы, слезились окна. Кому там стыдно стучаться в стекла? Не ветру этому, не метели – они нам сладкую песню спели. В тот вечер лучше не было друга, чем эта первая зимняя вьюга.

Внимала притихшая улица, заглядывал через плечо фонарь, пока я наговаривала поэтический бред на диктофон в новеньком, недавно купленном смартфоне с кучей гаджетов, запасом памяти и фонариком, которым так удобно подсвечивать слепые счетчики электроэнергии на лестничной площадке, с фотоаппаратом и моей собственной библиотекой. А потом я его прослушала, не узнавая своего голоса, и, может быть, поэтому во мне проснулся критик, и я сказала себе: странное стихотворение: словесный ряд связан с этой метелью, но на втором плане просматривается многое, что заинтересовало бы г. Фрейда. Не такая ли снежная буря в душе сейчас? И мотив друга. Где ты, друг?

Внезапно я осознала, что стою перед соседним домом. Передо мной открылась ниша в стене, проход, похожий на пещеру, из глубокого зева которой доносились стуки и голоса. Снова завыл ветер, подтолкнул в спину, сорвал с головы и забросил в проход шапочку, и я шагнула в проем. Три ступени вели в довольно широкий коридор с рядом дверей – самая дальняя из них была приоткрыта, там горел свет и раздавался звук радиоприемника или телевизора – мы всегда отличаем голоса эфира от настоящих. Тут меня слегка испугала тетка в телогрейке и с ведром, буркнувшая, чтобы я проходила наконец, меня давно уже ждут. Решив, что это ошибка, я повернула назад, но, как ни пыталась найти выход, не смогла этого сделать. Странное помещение могло быть конторой или диспетчерской – пришло мне в голову, хотя ощущение, что я стою на пороге чего-то необычного, задерживая миг узнавания, уже некоторое время владело моим сознанием. Так мы тянем время перед тем, как подуть на торт со свечами, так набираем воздух в легкие перед прыжком в воду, так медлим, прежде чем ответить на волнующее признание. Это – волшебство предвкушения, но к моему чувству присоединялся некоторый страх, и необъяснимый и понятный, отрицаемый и прыгуном в воду, и влюбленным – страх неясного будущего. Два чувства – любопытство и нежелание прояснить неизвестность заставляли медлить, вступив между собой в спор, который разрешила та же тетка с ведром. Она, пройдя мимо меня и заглянув в освещенный квадрат самой ближней открытой двери, крикнула:

– Тут она, пришла, голубушка, стоит, боится.

       Мне пришлось подойти ближе, и выйти из темного чрева коридора в электрический свет, моргая растерянно и виновато, ведь меня явно принимали за кого-то другого.

       В комнате находился высокий человек, одетый в свитер и коричневые брюки, в тот момент, когда я вошла, он делал шаг к стене, потом развернулся и быстрыми шагами подошел ко мне.

– Наконец-то, – сказал он, и с его бледного лица на меня глянули пронзительные глаза, то ли голубые, то ли серые. Ему, казалось, было около пятидесяти лет, и высокий его лоб казался еще выше из-за тонких светлых волос и залысин. Худое лицо, немного дряблая шея, пламенный взгляд – все это напомнило мне одного давнего знакомого, и чем больше я вглядывалась в лицо человека, тем больше он напоминал мне Виктора Кокоровича. Тому же, однако, сейчас, по прошествии стольких лет, было бы около семидесяти. Но… может быть, спорт, правильный образ жизни, БАДы, наконец, помогли научному сотруднику НИИ, где я когда-то работала машинисткой, сохранить себя в столь хорошем состоянии? Если это он, то понятно, почему смотрит на меня не как на незнакомку, хотя я, наверное, изменилась куда больше – учеба, замужество, рождение и воспитание детей способствуют увяданию, хотя и я прошла все способы сохранения молодости – ритмика, плавание, курорты теплых стран – но разве скроешь признаки надвигающегося гормонального дисбаланса и усталость, и раздражение, и разочарование – от того, кто знал тебя молодой и наивной? Но помнит ли он меня?

       Пока я молчала, слушая свой внутренний голос, свою метель чувств, человек подошел ко мне вплотную. Он посмотрел мне в глаза и сказал:

– Ну вот, пришли, я ждал вас.

       И закрыл дверь за моей спиной. Нет, это определенно был не Виктор, это был очень похожий на него буквально во всем человек – рост, лицо как у тогдашнего, фигура, голос даже, хотя я могла и врать себе. Он был слишком моложав для настоящего времени.

– Кто вы? – спросила я немного хриплым голосом, прокашлялась и снова задала тот же вопрос.

– Я вправе и вас спросить о том же. Скоро мы все узнаем. Проходите, садитесь. Но сначала разденьтесь, прошу вас.

В комнате был диван, низкий столик, на котором стояли чайные приборы и серебряный чайник, на углу ковра таял занесенный кем-то с улицы снег, мне даже показалось, что я вижу мокрые собачьи следы.

– Я, собственно говоря, ищу собаку, ее зовут…

– Джим?

– Маркус.

– Что за нелепое имя? Эй, Джим, сюда!

– Откуда-то снизу раздалось рычание и хруст.

– Не хочет, – удивился мужчина. Он встал на колени и заглянул под столик. – Все понятно, грызет кость, и это надолго.

Выпрямившись, он отряхнул брюки прямыми ладонями и протянул руку:

– Так здравствуйте же, посланница.

– Здравствуйте, простите, не знаю вашего имени. Вы точно это обо мне?

– Разумеется, – оскорбился, но тут же просиял улыбкой странный человек. – Вас прислала сама судьба, ибо было предсказано, что в ночь первой метели этого года ко мне пришлют того, кто найдет и раскроет все неясные обстоятельства одной истории, начавшейся очень давно. Но сначала вы должны согреться.

Мне протянули чашку, она была серебряной, и стояла на серебряном блюдце. Щипцами он бросил маленький квадратик сахара, взметнувшаяся чайная капля упала на основание моего большого пальца, блюдце тоже стало горячим. Я не знала, что делать, и поставила прибор на столик, глядя, как он наливает себе из чайника в такую же чашку напиток янтарного цвета. Аромат достиг ноздрей – чайный, без сомнения, с легким жасминовым привкусом. Первый же глоток наполнил меня теплом, растекаясь по телу, начиная от губ, через горло и пищевод распространилось оно блаженством согревания, оттаивания, и породило доверие к странным обстоятельствам, которые, тем не менее, требовали прояснения. Но мои вопросы не успели прозвучать.

– Вижу ваше недоумение, гостья. Но я слишком долго ждал, чтобы дать вам уйти, не использовав шанс понять то, что произошло много лет назад.

В метель, подобную этой, возможно всякое, – промелькнуло в моем сознании. Я невольно вздрогнула от скрипа и грохота резко закрытой входной двери. Разве там была дверь? Там всегда была ниша, а что в ней, могло быть, кроме помещения для сбора мусора? А это не мусороприемник, где стоят огромные баки, контейнеры, что дворники в половине шестого вывозят на помойку – это секретный вход, оказывается!

– Простите, а здесь много квартир? – спросила я.

– Но вы же видели, вы проходили по коридору, разве там нет номеров? Сколько вы насчитали?

– Ваша тридцать четвертая, а там тридцать пятая и тридцать шестая.

Таблички с номерами отпечатались в зрительной памяти, с их латунными знаками, на обшарпанных и чем-то замазанных дверях.

– Всего три, значит.

– И все три – мои. То есть, по сути, это лабиринт из квартир. Моя собственная пирамида.

– Как это?

– Можете сами убедиться, прошу вас.

Хозяин сделал приглашающий жест, и пришлось следовать за ним. Далее оказалась смежная комната, за ней вторая, и третья, всего я насчитала одиннадцать, их соединяли промежуточные помещения, бывшие кухни или кладовки, они не имели окон, как и комнаты, вдруг осознала я сей непонятный факт. Во всех этих квартирах мы заставали ту же самую тетку в телогрейке, с ведром и рабочим инструментом в руках. То она скребла стены, очищая их от старых обоев, то стояла на высокой стремянке под самым потолком, то несла воду в ведре, от которого валил пар. Или это были сестры-тройняшки? Впрочем, я не пыталась определить их идентичность – телогрейки у них были одинаковые, это единственное, в чем можно было присягнуть. Пахло штукатуркой, цементом, клеем, и запахи странным образом волновали. Пройдя этот лабиринт, мы вернулись по коридору в первую комнату за номером тридцать четыре, где опять уселись за столик – теперь там стояла ваза с печеньем, пахло выпечкой и почему-то кофе. Здесь было тепло и уютно после тех обшарпанных комнат.

– Вы говорили… о моей миссии, – напомнила я, пытаясь вернуть мужчину к разговору, предшествующему нашей экскурсии.

– Не стоит так торопиться, – он улыбнулся, сверкнув белыми зубами.

– Но мне надо домой, – робко возразила я, – и собака моя убежала, а погода такая, что он замерзнет…

– Джим! – крикнул мужчина. Из-под столика показалась собачья морда. Это был Маркус, как я с удивлением поняла.

– Маркус, ко мне! – приказала я, но он, пуская слюни на длинную кость, что торчала в его зубах, заворчал и снова спрятался.

– Нет, как вам это нравится?

Я действительно была возмущена таким непослушанием: Маркус, мой верный пес, отзывался на кличку Джим, обосновался в чужом месте и променял хозяйку на косточку!

Усмешка мужчины обидела меня – казалось, он забавлялся ситуацией.

– Знаете, мне почему-то кажется, что мы с вами раньше встречались, – сказала я.

– Возможно, и, если вы напомните мне, как это было, я могу подтвердить или опровергнуть это, – сказал он.

И я вспомнила то, что было в годы, которые принято было называть эпохой застоя. Это и была эпоха, тогда казалось, нескончаемая.

– Хорошо, я расскажу вам, но не о себе, а про одну девушку по имени Лина.

– Я весь внимание.

                        Марсельеза

У Лины не было отца, и всю жизнь она искала защитника, сама этого не осознавая. Но первыми мужчинами у нее были не защитники, а завоеватели, или даже жулики, пчелы-трутни, снимавшие сладкий медок и улетавшие прочь. Она не жалела о них, но рассчитывала встретить благородного человека, похожего на рыцаря, с идеалами, с пламенным взором и чтобы он был борцом за справедливость и отомстил за ее поруганную честность и несбывшиеся мечты, за одну очень серьезную ошибку, едва не стоившую ей жизни. По этой причине из круга ее внимания были автоматически исключены лица мужского пола младше тридцати, но к несчастью, нужная ей возрастная категория была под надежной охраной супружеских глаз и малолетних чад. Эти мужчины носили в карманах авоськи и бегали в ближайший магазин при любом намеке на появление импортных консервов или отечественных кур. Да, это было много лет назад, когда куры еще сохраняли естественную жесткость, которую население ошибочно принимало за итог двадцатилетнего хранения стратегических запасов на случай войны. Лина не бегала в магазины: в Институте была отличная и недорогая столовая, а на ужин можно было прикупить пару пирожков. Она работала машинисткой и готовилась в вуз. Однажды в институтской библиотеке она встретила мужчину, который спрашивал журнал, взятый ею, и они познакомились. Он работал в отделе новейших исследований, и она решила, что с таким сотрудником стоит наладить контакт, пообещала поскорее сдать журнал. После работы они пошли вместе до метро. Говорили о литературе, он оказался франкоманом, обожал Золя и Роллана, она же читала только Саган, прочтите «Очарованную душу», говорил он, намекая, кажется, на то, что очарован ею.

Стояли первые дни августа. Теплый воздух, мягкие облака над Москвой, апельсиновый круг солнца в банановом желе подкрашенных облаков – намек на экзотику – вверху, над бытом и заботами. Внизу – спешащие к метро женщины с сетками, мужчины в галстуках и с портфелями. Впереди цокала каблучками кадровичка Александра Ивановна, и он сказал:

– Не хочу смотреть на этих сумчатых. Пойдемте на бульвары.

Увел ее от сутолоки тротуаров в шелест зелени, сквозь которую проглядывали старые особнячки; усики троллейбусов рассекали нотные линейки проводов. Заалел кусочек неба над столицей, как флаг, который утягивался кем-то невидимым за край земли, становясь все меньше, и хотелось по – фаустовски крикнуть: остановись, мгновенье! Мелькали улицы и переулки, новый знакомый что-то рассказывал, и Лину уносило вихрем незнакомых чувств. Казалось, вот оно, чудо: человек, который тебя понимает, и ничего, что ему, кажется, под полтинник, дружить можно, только он похож на ветер, а это пугает. Взял душу в свои руки, поднял над миром, как Ариэль, показал виды сверху: летим со мной. Она не хотела летать, боялась высоты, да и темнело уже. Простились у метро, он руку поцеловал, и сразу стало смутно-тревожно; Ариэль ушел по параллельной улице, в свой параллельный мир, она же медленно приходила в себя. Вечер подсылал темных крокодилов, притаившихся в дворах-колодцах, в коже началось шевеление невидимых мурашек – стало прохладно, внутри поселилось отчаянное нежелание думать и анализировать. Не каждому дано так приподняться над бытом, как надоели уже эти очереди, этот дефицит, талоны на масло, депрессивные фильмы: про маленькую Веру, живущую на Черноморском побережье но при этом такую несчастную, про теневиков, жуликов и криминальных гениев! Вот оно, светлое чувство доверия и волнение от предстоящей завтра встречи – он будет ждать за метро, у него библиотечный день в биб-ке Ленина, как они отписываются в журнале посещений. Где он живет она не спросила, и решила, что такому умному человеку полагается просторная квартира на Кутузовском, и вдруг поняла, что не знает, свободен ли Виктор Кокорович. У него не было с собой ни портфеля, ни других опознавательных признаков принадлежности к определенному быту. Скорее всего, не свободен. Но он был ей нужен, очень нужен!

На следующий день Лина работала, стуча на машинке со скоростью тачанки, изрыгающей смертоносные патроны. Наскоро перекусила в столовой, пирожки брать для ужина не стала. Пили чай с девочками, у кого-то был день рождения, она так и не поняла, кому на собранные вскладчину по рублю купили за восемь с полтиной что-то хрустальное. Рабочий день, казалось, тянулся вечно, но наконец, закончился.

Он ждал и весь светился, сразу взял под руку, и закружились улицы и переулки Москвы вокруг Лины, наматываясь на нее, как лента Мебиуса.

Карусель резко остановилась и, усталая, она плюхнулась на скамью, усыпанную рано павшей тополиной листвой. Виктор сел рядом, взял ее руку в свои и пустил по ней электрический ток. Потом наклонился и поцеловал ее в губы.

– Я иной национальности, – предупредил он и сказал какой. Она посмотрела сбоку на голубой глаз и редковатые волосы и решила, что это не так важно. Ей же не замуж за него идти, а только использовать это знакомство с максимальной пользой.

– Но я русский, только русский. Я коммунист, коммунист по всем своим убеждениям, каждой клеточкой кожи, до кончиков ногтей.

Он вдохновенно говорил о том, что иного пути у мира нет, кроме как идти по дороге коммунизма, и она слушала его, удивляясь на эту невиданную пламенность. Они пошли в кино; фильм она не запомнила. Кто-то ходил по каким-то трубам и коридорам, изливал душу, каялся и философствовал – к ней это не имело отношения. Очередная депрессуха. А ей хотелось ветра, теплого моря, волн, и звучало в голове:

У моря у синего моря со мною ты рядом со мною, и солнце светит и для нас с тобой целый день поет прибой.

Смутные и неисполнимые желания: посидеть в кафе, поесть шашлык, послушать стихи и принять от него со смущением мягкую игрушку, какую-нибудь собачку, она видела на прошлой неделе, как от Детского Мира на Дзержинке тащили их в прозрачных пакетах счастливые приезжие из Молдавии, вместе с рулонами туалетной бумаги и пачками стирального порошка «Лотос».

А еще лучше: пойти вместе в поход. Но она тут же отбросила эту мысль. Галя из машбюро сходила в поход с неким Сережей, эмэнэсом из филиала. Ехали не на тройке с бубенцами, а на пригородной электричке, оба тащили рюкзаки: он с палаткой, она со снедью и посудой. Шли в леса, сторонясь троп, искали место для стоянки, нашли, разбили палатку, потом он пошел куда-то в сторону, напал на грибное место и увлекся сбором лисичек до такой степени, что она обиделась и бросила Сергея в лесу, он потом приходил в машбюро, но все было кончено: рисковать будущим ради такого охламона Галина не стала. А Виктор не понес бы никакую палатку на своих пятидесятилетних плечах, да и характер у него не тот, – поняла Лина. К тому же есть квартирка там какая-то, так что жди приглашения. И тут детское в ней запротестовало против женского, и заплакало внутри, и захотелось встать и уйти, и она встала.

Продолжить чтение