Бесконечно длинная весна

Размер шрифта:   13
Бесконечно длинная весна

Книга написана на шведском языке и выходит по-русски в переводе автора.

Дизайн обложки Татьяна Кормер

Корректоры Светлана Крючкова, Ольга Дергачева

Дизайнер-верстальщик Николай Кормер

Главный редактор Ксения Коваленко

Генеральный директор Татьяна Кормер

Рис.0 Бесконечно длинная весна

Black Sheep Books – проект ООО «Издательство Альбус корвус»

blacksheepbooks.ru

© Л. Стародубцева, текст, 2023

© Т. Кормер, оформление обложки, 2023

© ООО «Издательство Альбус корвус», издание на русском языке, 2024

* * *

Бесконечно длинная весна

Я шла последние метры по длинной узкой улице, по обе стороны которой росли тополя и стояли двухэтажные деревянные дома. Смотрела, как мои туфли топчут пыльный тротуар: кажется, впервые в жизни шла по сухому асфальту в марте. Я совсем одурела от яркого солнца и бессонницы и чувствовала, что вот-вот достигну той фазы усталости, когда мозг подключает тайные ресурсы. Сначала испытываешь возбуждение, потом наступает бодрость, затем включается сверхвосприимчивость и наконец накрывает паранойей. Туфли были новые, из кожзама цвета шоколада и латте, купила я их за половину распродажной цены на журнальный гонорар в конце прошлого лета. Вот они и дождались первой прогулки, но радости не было. Все было так странно: март без слякоти, бессонница, да еще и с Тео такая фигня.

Дойдя до дома, я легла на кровать, прямо на покрывало, и желтая синтетика заскрипела, как строительная пыль на зубах. Даже огонь не пришлось разводить, в комнате было совсем не холодно. Удобно, конечно, но обычно в это время года я таскала корзину с дровами через двор, еще покрытый мокрым снегом, мимо черных кратеров там, где накапало с крыши и пахнет талым льдом и перезимовавшей прелостью.

За пару часов до того я впервые побывала в отдаленном районе, до которого не доходил ни один автобусный маршрут. Может быть, так запланировали градостроители, чтобы пациенты, которым все-таки удалось сбежать, не могли сесть на автобус и поехать домой. Или куда там хочется поехать, если вообще куда-то хочется, когда тебя накачали нейролептиками, действие которых еще до конца не изучено.

Такси мне было не по карману, это взял на себя знакомый Тео. Он представился Валерием, но мне казалось, что это ненастоящее имя. И что лицо тоже ненастоящее. Не то чтобы маска, но как будто сто лиц сложили и разделили на сто. Глаза как иллюстрация к понятию «глаза». Рот такой неприметной формы, что даже самая цепкая память не смогла бы впоследствии восстановить его контуры. Только на правом ухе, сверху, была щербина, будто кто-то решил, что человек совсем без опознавательных знаков рано или поздно привлечет к себе внимание.

Этот Валерий позвонил мне несколькими часами раньше. Сказал, что он друг Тео, и сообщил, что того положили в психиатрическую больницу. И что Тео хочет повидать меня. Валерий занял место рядом с водителем, я села позади него и всю дорогу смотрела то на отметину на его правом ухе, то на пыльные тротуары и стены домов, гаражи, железные коробки складских помещений, потом еловый лес, лес, лес, а потом мы приехали.

Больница располагалась в трехэтажном здании из желтых панелей средней потертости. Вахтерша записала наши паспортные данные в толстую тетрадь, и я удивилась, что охранников, кроме нее, не было. А что, если пациент вроде Тео, у которого грудная клетка с оркестровую яму, решит сбежать? Как она его остановит?

Но Тео не собирался никуда сбегать. Он вышел в комнату для посетителей: выглядел как обычно, если не считать немного распухшей верхней губы и отсутствия пары зубов. А чего я, собственно, ожидала: привидение в больничном халате? Что он истощал за двое суток? Что будет бросать дикие взгляды на воображаемых посетителей или таращиться в стену невидящим взглядом? Я надеялась, что выбили не те имплантаты, за которые его жена Татьяна недавно отдала всю зарплату.

– Значит, ты все-таки попал сюда, – сказала я.

Желтый взгляд Тео уцепился за мой.

– You can’t hold the hand of a rock-n-roll man very long, – ответил он тягуче и гнусаво, как будто цитировал Боба Дилана, а не Джони Митчелл.

Одет он был в темно-синие треники и безразмерную рубашку яркой расцветки. Заметив, что я разглядываю желто-черно-зелено-красные геометрические формы на ткани, Тео раскинул руки так, что пластмассовый стул, на котором он сидел, качнулся. Я испугалась, что он упадет навзничь.

– Это я себе тут выменял, – сообщил он.

– На что выменял?

– На футболки, которые Татьяна принесла. Вчера. И эти тоже, – он медленно наклонился вперед и по-детски ткнул в черные резиновые тапки.

Тут я поняла, что гнусавым и тягучим его голос был из-за приличной, наверное, дозы успокоительного. И подумала, что никакие седативные препараты в мире не могут лишить Тео способности располагать к себе людей. В любом месте и в любое время ему дарили вещи, деньги, улыбки и личное время. Я вспомнила бабушку в очереди за пакетом молока, которое Тео выхлестал, как только мы вышли на улицу. Бабка была злая, как оса: ругала тех неизвестных, что подняли цену на ряженку, и Тео стал шутить, что монетки у нее серебряные, и врать, что ряженку можно делать из прокисшего молока в духовке. Бабкино сердитое лицо разгладилось, и вот она уже смотрела по-матерински и вместе с тем застенчиво на странного здоровяка в старомодной дамской шляпе с черным пером.

Я хотела узнать, зачем он попросил меня приехать, но почему-то спросила:

– Тео. Что ты тут делаешь? Как ты тут оказался?

Он стал рассказывать спокойно и глядя прямо мне в глаза, как будто составлял рапорт о происшествии. Как и всегда, когда докладывал об очередном безумном событии своей жизни. Его явно не интересовало, как описанные события соотносятся с нормой и требованиями разума.

Они с Валерием пошли в «Гирвас», чтобы поесть солянки. После, вспоминая его рассказ, я подумала, что тут-то безумие и началось: Тео ненавидел солянку в «Гирвасе» и утверждал, что там экономят на вареной говядине, компенсируя избытком копченой колбасы, да еще и двойной лимон не кладут, хоть аккуратные студенты-официанты всегда кивают и записывают. Как бы то ни было, они отправились в «Гирвас» и там, конечно, встретили знакомых. Заказали солянку. Все пили, кроме Тео: он с какого-то перепугу держал обещание, данное Татьяне за неделю до того. Говорили о новом фолк-рок-фестивале, на который, возможно, могли выделить денег финны. Главное, ловко сформулировать цели международного сотрудничества.

Реплику о финансировании вставил Валерий, как и еще несколько деталей. Голос у него был не низкий и не высокий, не звонкий и не сиплый, и после каждой фразы оставалось ощущение, что она и сказана, и не сказана.

В общем, они обсуждали помещения и группы, которые могли войти, а могли и не войти в список: кто слишком фолк, кто слишком рок. Кто-то сказал к тому же, что, раз затея финно-угорская, то нечего смешивать с русскими и прочей столичной фигней… Тео как будто возразил, мол, кто они такие, чтобы решать, кто достаточно финн или карел, а кто нет. Что давно уже нет таких, кто либо то, либо другое, если вообще когда-то были – разве что в бронзовом веке… И кто такие вообще карелы… «Точно не ты», – будто бы ответил оппонент, имея в виду, что ни имя, ни фамилия Тео не были карельскими или финскими. «А если уж решил дурить людям голову, то имей в виду, что по-фински Федор будет Теуво, а по-карельски Хуодари. Великий карельский фолк-рок-певец Тео Малец – это, бля, смешно!» – будто бы заявил обидчик, после чего Тео взял гитару и со всей дури ударил его по голове.

Мама Тео была карелкой. Папа Тео был карелом. Они не были женаты, мама вышла замуж за другого, когда Тео был совсем маленьким. Ему дали белорусскую фамилию. Так что в новом свидетельстве о рождении было написано «Фёдор Малец», а карельская бабушка звала его Хуодари, но Тео никогда не собирался делать это имя сценическим. Почему – никто не знал, а когда спрашивали, то Тео отвечал – если был в настроении, – что прежде чем научился играть на кантеле, упражнялся на яйцерезке. Загадочное высказывание – особенно для тех, кто знал, что кантеле Тео не особо любил, а когда требовалась этническая составляющая, брал с собой нюккельхарпу. Она досталась Тео от какого-то шведа на фестивале в Вазе. Швед пришел в полный восторг от знаменитого рычания Тео, приняв его за горловое пение. Биологический отец Тео женился на украинке, у них родился сын, которому досталась карельская фамилия Лембоев и имя Александр, которое при желание легко можно было переделать в Сантери. Так что гипотетически где-то в родной деревне у Тео был полубрат Сантери Лембоев, и скрасить этот факт не могло даже напоминание о том, что «лембой» означает «мелкий черт»: на это Тео отвечал взглядом уже не желтым, как железистая онежская вода, а коричневым, как карельский бальзам.

– Но если ты его избил, – спросила я, – то почему ты не в СИЗО или где-нибудь там еще? Что ты тут делаешь, Тео?

Оказалось, что чувак, указавший на несоответствие между некарельским именем Тео и его сценической идентичностью и получивший за это гитарой по голове, встал, отряхнулся и ушел. А вот Тео вышел в проход между столиками, снял джинсы, присел и насрал кучу, после чего его, конечно, выставили за дверь. Больше он ничего не помнил.

Я легко представляла себе эту картину. Официантка, готовая подать калитку и чайник чая туристу, вероятно, только что прибывшему московским поездом, остановилась и смотрит на Тео с равнодушным видом – юная, но уже достаточно опытная, чтобы ничему не удивляться. Другая официантка оборачивается, прервавшись в размышлениях о том, что заказавший калитку москвич, вероятно, означает необычно ранний приток любителей северной природы: связано ли это с тем, что в панорамном окне ни намека на почерневшие сугробы? Ведь обычно в это время года в тающем снеге едва намечаются контуры собачьего дерьма. Бармен делает вид, что смешивает напиток, которого никто не заказывал. Но вот он бросает все и кидается к Тео, чтобы вывести того из зала. Единственное, чего я не могла себе представить, – это скорость действий.

– Но получается, что ты… что ты… очень быстро какал.

– У меня понос с тех пор, как бросил пить. У меня так всегда, когда завязываю, – пояснил Тео и впился зубами в светло-зеленое, почти белое яблоко, которое только что выудил из кармана растянутых треников. Он откусил сразу половину, и сердцевина удивленно уставилась на него мелкими карими глазками, будто удивляясь, что можно быть таким кусачим, потеряв два зуба.

«Наверное, и яблоко на что-нибудь выменял. Интересно, на что», – машинально подумала я и спросила:

– А зачем ты это сделал?

– Помнишь, как та баба сказала: творчество, творчество… а если я на ковер насру – это тоже творчество?

– Ну… – я слабо припоминала байку о чиновнице от культуры, которая таким образом выразила недовольство какими-то местными художниками, слишком свободными в выборе средств. Эту байку Тео рассказывал в разных местах и компаниях таким тоном, что я никак не могла понять, на чьей он стороне – художников или чиновницы. Но теперь стало ясно. – А с зубами что? Это тоже там, в «Гирвасе»?

– Не, – он помотал головой и тут же схватился за лоб, как будто ему стало нехорошо. – Это было до. Или после.

Я смотрела, как Тео жует с открытым ртом, на черную дыру на месте выбитых зубов, и испытывала смесь жалости и отвращения. Как будто физическая беззубость раскрыла какую-то тайную слабость, причину постоянных метаний этого непостижимого человека, его беспорядочных скитаний по морям, по волнам, в которых было много сирен, но ни одной Пенелопы. Ибо Татьяна Пенелопой не была, хоть и ждала – c мясным супом, с сухими носками, иногда – с собранным чемоданом, который всегда в итоге разбирала.

Говорили, что Татьяна была замужем за хорошим мужиком, но бросила его, когда поняла, что он никогда не сделает ей больно. Вскоре после этого она подобрала в хлам пьяного Тео у «Гирваса» и приволокла домой. Так они с тех пор и жили. Волшебный клубок Татьяниного милосердия разматывался, указывая Тео путь в культурных лабиринтах города. Ему надо было всего лишь найти какую-то точку, над которой планеты сложились бы в ладную фигуру, приносящую счастье и успех, но все было напрасно. Концерты, студийные задания и совсем уже интересные подработки вроде записи рыка чудовища для мультика – все приходило и уходило, как волны, как желтая пена у берега. Однажды Татьяне удалось собрать людей и деньги для однодневного фестиваля с Тео – хедлайнером, но за день до события он отдал свою привезенную с американских гастролей гитару молодому дарованию, которое тут же ее кому-то загнало за бесценок. Проблема была не в отсутствии инструмента, а просто – Татьяна сдулась и перестала стараться. А может быть, она поняла, что вовсе не Тесея притащила домой. Однажды, после нескольких суток спонтанных квартирников, она спросила Тео, спал ли тот с кем. Он посмотрел на Татьяну долгим, обиженным взглядом и сказал: «Ну естественно… а ты что думала?» Хотя вот, в больницу она все-таки приходила, принесла футболки, и я была уверена, что, когда Тео выпишут, он вернется домой к горячим кастрюлям и чистым простыням.

Однажды, когда мы с Тео шли по парадной улице города – разумеется, имени Ленина, – протянувшейся от неоклассического шпиля вокзала до упрятанного под гранит берега озера, он сказал что-то про «московских педиков», которые вот-вот побредут с рюкзаками по этому самому маршруту – к «комете» на Кижи или к гостинице с видом на серо-синие волны.

– Ничего не имею против педиков, – добавил он, когда я попросила выбирать выражения, – и против Москвы тоже. Мы с Татьяной едем туда, кстати, через две недели. Будем сниматься в ток-шоу на FunTV.

– Ого, – я не смотрела фантивишных ток-шоу с тех пор, как закончила школу. Тогда я убивала час за часом их тупой, но отлично срежиссированной болтовней и ждала, как можно будет начать жить. И теперь все-таки почувствовала укол зависти. – А тема какая?

– «Я живу с чудовищем», – ухмыльнулся Тео. – Не я то есть, а Татьяна. Ее бывший однокурсник там сценарии пишет.

Но ты не чудовище, Тео, подумала я. Ты лембой.

– Как там погода? – спросил он, бросив взгляд в пыльное окно комнаты посещений. Вопрос застал меня врасплох: такие мелочи обычно мало интересовали Тео. Он мог гулять по десятиградусному морозу в чужой юбке без колготок и даже без трусов, вежливых разговоров о погоде не вел.

– Странная, – ответила я. – Снега нет, все высохло и пылит. Солнце глаза режет. Если началось уже сейчас, то будет бесконечно длинная весна.

– Во бля, – он скосил глаза. – Опять жрать феназепам. Уже и не помогает, кстати. Только чувствую, как мозг сползается и расползается, как клопы, куча клопов ползает в башке.

Тео ненавидел переходные периоды, не выносил весну и осень. Он мог терпеть сильный мороз и давящую жару в Крыму, куда они с Татьяной ездили каждое лето, чтобы урвать несколько недель чрезвычайного перемирия. Но вот затяжные колебания северных весны и осени не терпел. Он страдал от вида голых, ярко освещенных ветвей и земли, не покрытой ни снегом, ни зеленеющей травой. Ему было худо от всей этой неопределенности, от ожидания. Мне казалось, что его страх перед пограничными периодами был связан со стремлением его сущности к однозначным, концентрированным проявлениям. Они, как ни парадоксально, не имели ничего общего с цельностью и собранностью. Как будто его путь был не дорожной полосой, а россыпью светящихся точек – как искры над горящей еловой веткой или вокруг бенгальского огня в новогоднюю ночь. Может быть, поэтому вопрос его карельскости и был больным местом, пусть Тео и не подавал виду – по крайней мере, до инцидента с гитарой по голове. Но такое случилось впервые. Как будто Тео пытался ухватиться за возможность быть чем-то определенным – пусть даже мифическим и мистическим. Быть частью общности, которая неизвестно, существовала ли вообще, и поэтому не требовала лояльности и подчинения.

– Знаю. Я тоже впадаю в манодепрессив весной. Спать не могу. Это шок от солнца. И пыль на улицах. Ты только не пей, – сказала я без особого нажима, осознавая бессмысленность таких призывов. – Ладно, Тео. Зачем ты попросил меня приехать?

Тео повернул голову еще на пару сантиметров в мою сторону, медленно поднял брови, потом опустил:

– Я не просил тебя приезжать.

Я посмотрела на Валерия, сидящего у зеленой стены. Лицо не выражало ровным счетом ничего. Толком не зная почему, я тоже ничего не сказала, не спросила, не выразила удивления, как будто один вид этого невыражения нелица вселял неуверенность. Или равнодушие. Или страх.

– Ну что ж, – сказала я. – Тогда у меня дела. Тогда я поехала.

Тео опять раскинул руки, но на этот раз не так сильно. Стул даже не покачнулся.

– Ты что, даже покурить не привезла? – спросил он, внезапно шепелявя, как будто язык только что обнаружил отсутствие двух зубов. – Вообще ничего не привезла? А чего тогда приезжала?

В горле что-то набухло, потом знакомо защекотало в носу, вокруг глаз стало горячо. Это было совсем лишнее: только не на фоне этих зеленых стен. Только не у этого пыльного окна. Только не на глазах у этого бледного растения, которое живет вопреки всему в своем казенном горшке. Только не на этом проклятом пластиковом стуле! Злость быстро пришла на помощь.

– Fuck you, – прошипела я.

– What? – он уставился на меня широко раскрытыми глазами. – Fuck me? Maybe… – пожелтевший кончик указательного пальца театрально искал меня в воздухе. – Maybe fuck you?

Слипшиеся пряди светлых волос, чудовищная рубашка, вся эта заторможенность – отчасти деланная, отчасти фармацевтического происхождения – на все это невозможно было смотреть без смеха. И я засмеялась от души, чувствуя, как опять подкрадываются слезы, и слава богу, что он ухмыльнулся в ответ: я вспомнила, что решила уйти в обиде и гневе.

Такси прибыло почти сразу по звонку Валерия. Я задумалась, что за номера он набирает: так быстро, в такой отдаленный район. На этот раз мы оба сидели на заднем сиденье. Машина покатила вдоль опушки леса, я смотрела в необычайно чистое окно и через некоторое время услышала неголос Валерия:

– Интересная он фигура.

Я не могла не согласиться. Интересный лембой в теле Вяйнемёйнена.

– Большой музыкальный талант.

Да, талант. Он проживал свою музыку. Он жил свои песни, жил свои концерты, он сам был один сплошной концерт. Он мог сыграть на стуле, на надутом пакете, на стеклянной банке, да хоть на яйцерезке – все обрамляло его голос, его жалостливые стоны и жуткое рычание, раскатистый финский «rrr» и свист «sss». Он выкрикивал свою тоску так, что каждый принимал ее за свою. Он выкрикивал свою безудержную радость – всегда с перехлестом, на грани разрушения, саморазрушения. Да, он был большой талант и принимал любую похвалу равнодушно или презрительно, но после шептал, будто доверяя интимную новость: «Они сказали, что я офигенный! Они сказали офигенный, слышала?»

– Харизма, – продолжал Валерий. – Корни в культуре… карельской. И в финской, ведь это одно, не так ли? И Тео, представьте себе… – он на секунду умолк, – выдающийся, так сказать, карельский музыкант – он нужен нам, правда? Я не боюсь преувеличений, и это не преувеличение. Разве нам, карелам, не нужен духовный лидер, способный пробудить нацию…

– Какую нацию? – я вдруг почувствовала, что не спала уже почти сутки. Пыталась следить за мыслью, но слышала какую-то смесь высокопарностей.

– Карело-финскую нацию. Ведь нам нужен такой, или даже такие – точки силы, которые поведут нас прочь от власти Москвы, к новой независимости? Может быть, даже к союзу с Финляндией?

Такое я, конечно, слышала и раньше, но помнила больше как разрозненные реплики на радио в девяностые и обрывки взрослых разговоров: независимая Карелия, вот было бы круто. Мама всегда говорила «там в России» и «тут в Карелии». Иногда кто-нибудь возражал, что независимой республике нужна независимая экономика, но на это кто-нибудь другой отвечал, что у нас же лес, о-о-о, у нас столько леса! И я представляла себе, как свободной Карелия идет в лес и собирает чернику, бруснику, грибы. Полные ведра, ведь лес – наше богатство, и ни в чем нам не будет нужды. «Это Юкко, это Микко ищут клюкву и бруснику», – читала я в тоненьком сборнике стихов для младших школьников, и голубоглазые широкоскулые дети на акварельных иллюстрациях воплощали будущее, которое как будто уже есть, но где-то не здесь. Говорили и о Финляндии, которая желает нам добра и хочет помочь, не как бедному родственнику, а как любимой сестре… Эти семейные метафоры как-то сливались с образами эпоса «Калевала», который я, как и большинство карельских детей, не читала, но знала по гравюрам на стенах, спектаклям в кукольном театре, пересказам рун в учебнике краеведения, по всему этому вороху вторичного материала, призванного помочь нам узнать и сохранить… что?

– У меня есть идея, план запустить проект национального культурного пробуждения. Первый шаг – уличный театр, интерактивный, музыкальный. На карельском, финском, русском. Возьмем площадь Кирова… символично, да? Киров – революционер, любитель театра, сильный лидер, оппозиционер, насколько тогда это было возможно, конечно… Вы знали, что псевдоним Киров образован от имени Кира Второго? Объединителя иранских народов? Неважно. Будем стремиться создать карело-финский колорит, так сказать, и историческая память – важная часть… чтобы Москва поняла, что мы не их, что мы хотим вырваться из цепких рук Кремля, да? Это затратно, да, но деньги есть. Нам нужно построить сеть контактов из тех, кто всей душой за новую региональную идентичность… за Карелию два точка ноль…

Я закрыла глаза и увидела перед собой осьминога: вытягивает щупальца одно за другим, ищет… или нет, подстерегает, слившись с окружающей средой, нащупывает – и хватает. У осьминогов есть глаза или они двигаются вслепую, вот что интересно. Распуская и собирая восемь ног… или рук. Так они передвигаются? Я вдруг вспомнила рассказ знакомой о том, как ее маленький сын спросил, сколько подмышек у осьминога… Восемь, наверное? Глубины моря поражают воображение, животные двигаются там с поразительной точностью, хоть и не имеют наших человеческих инструментов узнавания и ориентации. Надо сосчитать подмышки осьминога… Одна, две…

– Я слежу за вами, – донеслось сквозь толщу воды, – то есть читаю публикации. Нам и правда нужен человек с вашим интеллектом и коммуникативными навыками, который мог бы прислушиваться, исследовать… культурные круги, особенно учитывая широту ваших культурных интересов… вы могли бы сделать важный вклад, собирая сведения…

Я старалась сосредоточиться на затылке водителя такси. Какой аккуратный водитель, если это вообще такси… Больше похож на человека с должностью в государственной организации. Я посмотрела на Валерия, но тут же отвела взгляд: невозможность поместить это лицо в какой-то отсек хотя бы кратковременной памяти парализовала чувства. Я опять уставилась в окно. Машина ехала мимо больших глухих кирпичных коробок. Что это за фабрика? Или склад?

– Надо изначально быть таким вот, как вы, чтобы взяли на работу туда? Или вы не говорите «взять на работу»? Говорите, наверное, «принять» или там «посвятить»? – спросила я, чувствуя, как сердце скачет галопом и кровь приливает к голове – то ли чтобы доставить побольше кислорода, то ли чтобы язык опух и умолк. – Или такими становятся, прослужив какое-то время? Как вообще такими становятся? Едите вы, что ли, что-то, чтобы все черты вот так вот сгладились и голос стал такой вот прямой ниточкой: «ба-а-а-а-а»… Скользкие, как водяные змеи.

Меня охватило такое воодушевление, какое после вспоминаешь c ужасом. Туман в голове и твердая убежденность юного человека в том, что неприятности случаются только с другими. Мы были даже еще не на полпути к моему дому, машина только выехала на Первомайский проспект, бесконечно длинный и как будто прямой, но с развилкой в конце, которая на самом деле была слиянием с другой улицей, поменьше. Я вдруг подумала, что если бы мы поехали другой дорогой, на пару километров ближе к озеру, то оказались бы на Октябрьском проспекте. Эта часть города жила между маем и октябрем, между весной и осенью, между ожиданием и ожиданием.

Валерий не ответил. Краем глаза я видела, как он сидит и смотрит прямо перед собой. Наверное, очень профессиональное поведение. Машина повернула на Ленина и остановилась перед «Гирвасом».

– А давайте-ка по скандинавской каше, – сказал Валерий, внезапно повернувшись ко мне. – Тут ее отлично варят.

– А давайте, – мне вдруг стало казаться, что мы еще поговорим.

Валерий выбрал столик у окна, из которого было видно припаркованную машину. Водитель остался ждать за рулем – теперь уже никто не делал вид, что это такси. Я разглядела его лицо через лобовое стекло. Он сильно смахивал на длинного Серегу, которого в пятом классе оставили на второй год и определили за пятую парту первого ряда, ровно у меня за спиной.

Валерий заказал две рисовых каши по-скандинавски и воду. Я попросила чаю. «С песочком?» – спросила официантка, и меня окатило волной эмпатического стыда и нежности. «Нет, спасибо, сахару не надо», – ответила я. Как только она удалилась, Валерий заговорил со мной тем же глухо-звонким голосом, что и в машине.

– Вы зря так – змеи. Вы же умный человек, живете в мире нюансов, так? Знаете, что кроме черного и белого есть много цветов. Вам кажется, что мы служители зла и вас к себе зазываем. Но мы же не в фэнтези. Кстати, даже там уже нет однозначного добра и однозначного зла. Жанр развивается, так сказать. Собирать сведения, документировать – то, что я вам предлагаю, – это, можно сказать, художественная деятельность, своего рода творчество. С чего вы взяли, что мы все используем против людей? Мы действуем в интересах народа.

– Которого? – не удержалась я.

– Населяющего территорию нашей страны, – невозмутимо ответил Валерий. – А вот и кашку принесли. Говорю же, они здесь молодцы. И денег особо не дерут, и корицы не жалеют.

Официантка поставила на стол мисочки с кашей, украшенные настоящими коричными палочками. Обычно кашу подавали только с молотой корицей. Мне ужасно захотелось облизать свою коричную палочку и сунуть в карман, извлечь хоть какую-то пользу из этой неприятной беседы.

– Вы так и в тридцатые годы действовали? – спросила я, чувствуя раздражение от того, что полоска ароматной экзотической коры скоро отправится в помойное ведро – ведь не украсят же ею потом новую порцию каши. – Так же орудовали ловкими осьминожьими щупальцами? Так инфильтрировали финскую диаспору, выискивая нежелательные настроения? «Национальное пробуждение», «автономия», «независимость», «многоязычие»… Та же наживка была? Так вы взяли мою восемнадцатилетнюю бабушку, которая еще даже не успела толком выучить русский? Или гребли всех, скопом? Знали, что вам ничего за это не будет?

Валерий слушал, глядя куда-то мне в лоб.

– Бабушка ваша из перебежчиков, насколько я понимаю. А вот скажите мне, как же так, привезли ее к нам в четырнадцать, а к восемнадцати она «еще даже толком не успела выучить русский»? Какие-то странные строители коммунизма, – Валерий сунул в рот еще ложку каши, с набитым ртом он говорил будто более человеческим голосом. – Вавилонскую башню, как известно, не достроили из-за проблем, так сказать, с коммуникацией, а они собрались светлое будущее творить каждый на своем языке. На территории нашего…

– И еще не знающих русского ужасно неудобно допрашивать, да? Сколько ни пытай – ни бе ни ме, правда? – от запаха корицы вдруг замутило. – Это ваших учителей должно было сильно раздражать.

– Вы преувеличиваете значение преемственности в нашей профессии, – отозвался Валерий. – Сегодня в основе защиты территориальной целостности лежит совершенно иная концепция.

Это прозвучало как начало какой-то тоскливой презентации, и я вдруг снова почувствовала, что ужасно давно не спала. Попробовала каши, но разбухшие рисовые зерна липли к деснам, и хотелось домой.

– Знаете, – сказала я, снимая рюкзак со спинки стула, – вот некоторые говорят: посадили – значит, было за что. Я с вашим водителем, кажется, в одном классе училась – он, наверное, тоже так считает. Точнее, я училась, а он меня угольником между лопаток тыкал и тетради мои рвал на полоски. Но раз рвал – значит, наверное, было за что. Я пойду, ладно?

Валерий проглотил ложку каши и запил водой прямо из бутылки.

– Ладно, до свидания, до новых встреч.

– Классно придумали, кстати, использовать Тео. Конечно, я поехала, а как же. Вы все-таки настоящие профессионалы.

– Отдыхайте, вид у вас не очень. И не берите в голову – может, никаких «нас» вообще не существует, – почти ласково добавил он.

Я вышла из «Гирваса» и зашагала в сторону озера, чтобы вскоре повернуть на улицу имени еще одного революционера, потом очередного идеолога и наконец пройти последние километры по улице Луначарского: луна и чары, красивое придуманное имя министра просвещения. Поворачивая с улицы на улицу, я всякий раз проходила под окнами высокого первого этажа сталинки: они будто цементировали сочленение улиц.

Лежа на шершавом желтом покрывале, я закрыла глаза и увидела похоронную процессию. Хоронили Тео, ведь это был вопрос времени, это всегда вопрос времени. В его случае – нескольких месяцев или нескольких лет. Остаток его жизни, наверное, можно было измерить дозами стимулирующих и седативных веществ, которые ему предстояло влить, проглотить, вдохнуть. Вдруг это стало так очевидно. Даже грустно не было, хотя я всегда любила погоревать заранее. Кто войдет в похоронную процессию? Да кто только не войдет. О да, это будет бесконечно длинная процессия: музы и братушки-музыканты, и их музы, и их жены, и Татьяна, и все эти бесчисленные заседатели «Гирваса», которые обожают бухать с музыкантами, и парочка чиновников от культуры… и какой-нибудь Валерий, беглая чертова овца с отметиной на ухе. И кто-нибудь обязательно будет играть, может быть, даже на нюккельхарпе, которую Тео еще успеет подарить очередному молодому дарованию. Собаки будут лаять, и кто-нибудь будет держать связку шариков, черных, и они вырвутся из руки и полетят вверх, к верхушкам елей. Кто-то поднимет лицо к деревьям и к небу и крикнет: «Прощай, Тео, передавай там привет!» И черные шарики сперва зацепятся за еловую ветку, но потом их подхватит порыв ветра и унесет прочь навсегда.

Гуся

Гуся не всегда была Гусей. В один прекрасный день, в возрасте шестнадцати лет, когда ее еще звали Бусей, она почувствовала: это неправильно. Кто она на самом деле, поняла не сразу. Прошло несколько дней, и вот в какой-то час (после Гуся не могла вспомнить, в какой именно: помнила только медленный голубой свет – значит, наверное, сумерки были близко и снег отражал последние скользящие лучи, то есть она была на улице и в движении: кто стоит на месте в мороз, зачем стоять, чего ждать? хотя, может быть, автобуса – да, наверное, дело было на автобусной остановке) – она поняла: Гуся. Долой билабиальную округлость щек, детскую, как у херувима с позолоченными деревянными кудрями. Глубоко во рту, у задней части нёба – вот где он прятался, ее appearance, которым с этой самой минуты ей предстояло встречать мир – ее первый слог.

Татьяна всегда говорила, что Гуся похожа на мужчину, которого заставили надеть женскую одежду, а потом ему понравилось, так вот он и ходит. Она утверждала, что Гуся размахивает руками при ходьбе, как будто солдат на марше. Темные жесткие волосы, какой бы длины ни были, Гуся не могла носить распущенными. Короткие, они торчали во все стороны, как набухшие соком березовые побеги. Длинные – висели, будто мертвые лягушачьи лапки. Однако где-то на уровне плеч, одновременно с превращением из Буси в Гусю, она одержала победу и над волосами, заключив что-то вроде перемирия. Но чуяла, что волосы пошли на слишком большие уступки, расслабляться нельзя, и заколку никогда, ни при каких обстоятельствах не оставляла на полочке в ванной. Заколку – the one and only. Все остальные, что она покупала или принимала в дар, рано или поздно – чаще рано – ломались. Но эта старая, коричневая, словно отлитая из цельного куска металла – хотя на самом деле, конечно, нет, – она так и служит с тех самых пор.

И вовсе она не размахивает руками при ходьбе, просто держит их прямо. Прямые руки, прямые ноги: она не высокая, ростом ниже Татьяны, но кажется длинной. Вытянутость Гусиного тела: разумеется, на самом деле она никогда и не была Бусей. Людям не всегда достаются правильные имена. Чаще всего имена выбирают как раз самые неправильные. Где-то Гуся читала об индейском племени, в котором новорожденному никогда не дают имя сразу, лишь через столько-то и столько-то лун, когда уже видно, что это за человек. Может быть, когда ребенку шесть или семь? Когда дитя поймает первую рыбу, сплетет первую корзину из непокорных веток? Эти вот отчетливые сухожилия на Гусиных руках: они с самого детства. Она всегда была нормального сложения, не перекормленная и не недокормленная. Может быть, чуть атлетического вида и еще – сухожилистая. Девочка с большими руками, большими ногами: сороковой размер в тринадцать лет, но на том и остановились, слава богу, – Татьяна выдохнула. Руки и ноги, крупноватые для такого тела, даже во взрослом возрасте, но это если только присмотреться («а никто, кроме тебя, и не присматривается», – говорит Гусе отражение в зеркале), но, как уже было сказано: Гуся кажется выше, чем есть. Можно даже подумать, что она догнала Татьяну, если не видеть их стоящими рядом – чего почти никогда и не случается.

Она не размахивает руками при ходьбе, и вообще ходит не особо быстро – скорее эффективно. Всегда самым коротким путем, даже высчитывать не приходится: ноги знают, куда шагать. В том индейском племени, наверное, отмечают свойства и способности по мере развития, чтобы, когда настанет время, дать ребенку самое подходящее имя. В Гусе, наверное, заметили бы способность быстро находить путь к самому необходимому. Знать направление: это ценится в обществах, где сбережение энергии – вопрос жизни и смерти. Впрочем, так ли это? Почему Гуся сразу думает о нехватке питательных веществ и недостаточно калорийной пище, как только речь заходит о «примитивных народах»? Тощие дети с черными свалявшимися волосами разводят огонь. На снимке в журнале один из них был одет в футболку с витиеватой надписью на груди: Coca-Cola. Еда, одежда, пол, на который можно прилечь. Однако уметь находить дорогу к самому необходимому – не равно владеть им.

Гуся стоит у кофейного автомата и ждет, когда сторож вставит выскочивший из гнезда провод. Она могла бы и сама, но Люда тут же закричала: «Не трогай, не трогай! Там ток!» Как змея в кустах. Ток! Ток!! И он выходит из своего кабинета; Гуся и не услышала бы, если б не всхлип двери. Скрипучие петли и комнаты, в которых слышно все. Люда считает, что открытая планировка лучше: меньше скрипа и стука дверей – но она просто не знает, о чем говорит. Гуся работала в одной фирме (да, да, у нее уже внушительное резюме, у такой юной!) с открытой офисной планировкой. Начальник говорил open space, он был с обратной стороны планеты, точнее – уехал туда ребенком с родителями, потом вернулся сюда уже взрослым, по собственному разумению, так откуда он? Оттуда и отсюда. Еще он говорил: team building, там они учились small talk. Чтобы слова текли ручейком и стекали, как с гуся вода. И open space – это был сущий ад, ибо все говорили со всеми. Хотя было в этом и что-то хорошее, потому что – вот именно, все говорили со всеми. Теперь он у нее за спиной. Гуся не оборачивается: она точно знает, как скрипит его дверь: глиссандо, терция. Ноты не назовет, абсолютным слухом не одарена. Зато видит затылком и спиной, как он там стоит. Может быть, смотрит в стену, но скорее – наискосок и вверх: на стык стены и потолка, на лепнину. Квартира девятнадцатого века, чудом пережившая революцию и советские времена, не разделенная на жилища поменьше. Должно быть, здесь жил советский номенклатурщик. От царского генерала к советскому министру, а теперь помещение снимает бюро лингвистических услуг со слоганом: «Вы знаете дело, мы знаем язык». Стены кирпичные, некрашеные: Люда рассказала, что во время последнего ремонта, прямо перед тем как помещение сняло бюро, под штукатуркой нашли целый ворох прослушивающих устройств. Некоторые хотят владеть информацией еще до того, как она станет новостью. Чтобы сделать из нее новость – или не сделать. Люда утверждает, что первый владелец давал балы в этой огромной столовой, которая также используется как зал для собраний. Гости танцевали вальс и мазурку. Приятно вообразить, жуя лапшу из пакетика и глядя на широкую двустворчатую дверь за его спиной. Хотя чаще всего он обедает в ресторане в квартале отсюда. А что делал здесь советский номенклатурщик: устраивал тайные джазовые вечеринки?

Его зовут Котэ, или Вообще-то Константин. «Это Котэ, руководитель отдела, – представил его начальник бюро на Гусином собеседовании. – С ним вы будете работать непосредственно». Он так и сказал: «будете работать» – еще до начала собеседования. Котэ что-то ответил, голос доносился будто из-за толстого стекла. «Простите, что вы сказали?» – переспросила Гуся. «Вообще-то Константин, – повторил он. – Задания вам буду давать я».

Гуся знает, что теперь он смотрит на нее. Оборачиваться не обязательно: знает позвоночником, сверху вниз. Каждый позвонок звонко отзывается – когда Вообще-то Константин стоит за спиной у Гуси и смотрит. Вот сторож втыкает провод. Люда нажимает на wiener melange и отправляется в свой кабинет с полной чашкой светло-коричневой жижи. Гуся ждет, как допыхтит ее эспрессо, потом поворачивается и идет к себе. У него желтовато-бежевые мокасины, и в таких, конечно, можно ходить до конца ноября, если у тебя машина. Мягкая ткань штанин небрежно подвернута. Гуся садится за компьютер, там два сообщения от него. Анализ доклада надо переписать для общественности плюс что-то в экселе, из чего надо сделать рекламный текст. И то и другое следует сдать послезавтра, но лучше завтра. «Следует» – хороший глагол, больше себя самого. А Гуся обладает способностью находить кратчайший путь к самому необходимому.

На автобусной остановке – до ближайшего метро всего три, но у Гуси новые сапоги на каблуке, и она тихо клянется больше никогда, никогда – лоб чешется от шапки, ee то и дело приходится натягивать обратно. Эта шапка и эти непокорные волосы взаимоотталкиваются, практически несовместимые. Но другой шапки Гуся не желает: эту, куполообразную, серо-голубую, с острой верхушкой и восьмиконечными звездами она купила в Таллинне, где была на студенческой конференции, пять лет назад, прямо перед дипломом. Гуся повторяет про себя: пять лет назад – тогда уже что-то происходило, жизнь длится уже так долго! У нее есть собственное прошлое, не меньше пяти лет. Шапка уезжает к кромке волос, Гуся тянет ее обратно. На остановке еще две женщины, по виду уборщицы, а может, даже помощницы по дому. Может быть, они здесь и познакомились, каждый день в одно и то же время едут домой на автобусе. Может быть, сначала неделю косились друг на друга, а потом разговорились. Может быть, вот эта в ржаво-коричневой куртке заговорила с той, в темно-синем пальто. Может быть, они землячки, обе с юга, издалека. Что-то такое слышится. «А море, на море была?» «Море! Нет, моря не видела. Говорил-говорил, что поедем, да трындеть – не мешки ворочать…» – женщина вскидывает руку, будто отмахиваясь от слов. «А я один раз была, – тараторит та, что в куртке. – Знаешь, так и бросилась в волны, так и кинулась вся, отдалася прямо!» Гуся смотрит на нее, сперва тайком, потом в открытую. Видит жар в глазах, темно-розовую помаду не в тон куртке. Придумывать названия новым оттенкам – desert bloom, raspberry longing – тоже ничего себе занятие.

Теперь в метро, эта станция связывает несколько линий, люди стоят у колонн посреди подземного зала и ждут. Время от времени к ним подплывают другие, протягивают рыбьи губы, и вот они уже двигаются дальше, вместе, по двое, к эскалатору и вверх, к выходу, за воздухом, за кормом – или к поезду, дальнейшей транспортировке. В вагоне относительно нетесно, час пик прошел. Этот город никогда не дремлет, но большинство хотят прибыть домой в одно и то же время, к детям и супам и ток-шоу на FunTV, иначе зачем бы они так бесчеловечно толкались? Приливы и отливы человеческого моря: броситься в него, кинуться, отдаться. Каждый вечер, с пяти до семи.

Дома Гуся снимает сапоги и ставит у стены. Один теряет равновесие и лежит потом на линолеуме, не в силах подняться. Гуся заходит в свою единственную комнату, спотыкаясь о Шиву, а тот не орет, не мурлычет, только стукается лбом о ногу и трет почти безволосую слюнявую щеку об икру. Гуся меняет курс, бросает горсть сухого корма в миску на кухне. Встает у окна и смотрит сквозь каштаны на копья ограды, острия в облака. Через несколько месяцев, по ту сторону года, улицы не будет видно из-за их огромных листьев, а какое-то время, совсем короткое, еще и удивительных цветочных гроздьев, растущих вверх. Гуся идет в комнату, ложится на пол и кладет руки на живот, к северу от венериного бугорка. Указательные пальцы соприкасаются, большие тоже, образуя треугольник или, может быть, ромб. Самый острый угол указывает на юг. Ладони теплые, тепло проникает сквозь ткань, оба слоя. После каблукастого дня гудят ноги. Гуся думает о разных вещах, которые можно делать с телом. В теле так много всего. Оно не футляр для временного хранения посторонних предметов, пусть многим так и кажется. Пусть многим и нравится тесниться в узком коридоре. Низом тела можно посылать сигналы в космос. Можно ловить ответные вибрации. Пульсирующие, мигающие волны несутся сквозь темноту, которая является не отсутствием света, а лишь самой собой. Можно положить руки на венерин бугорок, чувствуя, как стальные волоски протыкают ткань, стирают в ноль хлопчатобумажные нити: через некоторое время остается лишь тоненькая сетка. Можно скользить ладонями по внутренней стороне бедер, приговаривая: ну, ну, день клонится к ночи, расслабляемся, успокаиваемся. Так много всего можно делать.

В этом большом городе, южном для того, кто родом с севера, рассвет короткий. Метро глотает Гусю плюс несколько сотен тысяч человек, пока еще темно. Час пик, утром его не избежать. Когда метро выплевывает Гусю на поверхность, на улице уже светло. Здесь пересекаются зеленая и голубая линии, должно быть бирюзово, но выходит серо. Гуся шагает к остановке автобуса в сапогах на каблуке. Больше никогда в жизни, это да, но все имеет право на еще один шанс. Дай немного времени, как говорит Татьяна. Не то чтоб Гусе было дело до ее слов, но вот это – да. Когда Гуся была маленькой и сердилась, то звала ее по имени. Кричала: «Татьяна! Татьяна дура!» А та все смеялась, смеялась, пока в один прекрасный день не перестала смеяться и не затолкала Гусю, тогда еще Бусю, в ее комнату и захлопнула дверь. Наверное, тогда она уже была не совсем маленькой. Это уже после того, как Татьяна подобрала в кабаке звезду. Как в лотерею выиграла: никогда не было времени пойти посидеть с подругами, каждый вечер работа, четыре хора шесть раз в неделю, с шести до девяти, и вдруг – свободный вечер, стол для девочек в «Гирвасе», помада марки Eve, оттенок cherry sunset – и прямое попадание! Фолк-рок-звезда с нелепым сценическим именем хватает вилку и вонзает себе в руку прямо у нее под носом, говоря: «Невозможно владеть тем, что цело». Татьяна мажет, перевязывает руку тем, что есть в ресторанной аптечке, а потом тащит к себе (и Гусе) домой и варит суп. Звезда сбегает и рвет все струны на своей драгоценной гитаре, просто потому что может. Спит со всеми подряд, а Татьяна стирает его одежду, занимает для него деньги, дает еще один шанс. Звезда такая большая, аж отсюда видать, хоть и остался в северном городе, где ноябрьский рассвет бесконечен и порой плавно перетекает в такие же бесконечные светло-голубые ноябрьские сумерки.

Во входящих булькают еще два сообщения – от него. Внести правку в Людино резюме одного отчета, выделить главное в другом – может понадобиться для сообщения какой-то пресс-службы. Прекрасно, что дела у бюро идут в гору. Гуся надевает сапоги, которые только что сняла под столом. Стащила, стянула, сидели как влитые. Выходит в коридор, и там, на белой доске у кофейного автомата, где пишет один только Константин: «сегодня работаю удаленно». Люда еще не пришла. Никто еще не пришел. Гуся все равно крадется на цыпочках, не касаясь каблуками пола, к его двери. Глиссандо, терция. Он все еще пользуется бумажными ежегодниками, это хорошо, даже две штуки. Один потрепанный, другой – наверное, для отдельных проектов – почти пустой. Гуся роется в большом кармане кофты, достает увядшую розочку, которую пару дней назад купила сама себе в киоске у метро. На целлофане, в который завернули цветок: No sentiments, only real love. Гуся срывает лепесток за лепестком и кладет пару штук между страницами второго ежегодника. Он найдет их в марте. Остальное бросает в корзину для мусора, которую вынесет уборщица. Она работает так поздно вечером или так рано утром, что даже Гуся никогда ее не видела.

Гуся обедает в бальном зале вместе с Людой. Та рассказывает о посылке от детей, которые живут в Голландии. Она так и говорит: «мои дети», хотя на самом деле – сын и его невеста (так она тоже говорит). Люда одинаково недовольна обоими, как и их посылками.

– Они понятия не имеют, что мне нужно!

– А что вам нужно? – спрашивает Гуся. Люда закатывает глаза. Она пьет свой wiener melange и жалуется, что этот большой город полон машин, а метро все равно забито до отказа.

– И откуда они только берутся? Едут сюда и едут, и машин все больше, и больше, и… ой! – выдыхает она, испуганно глядя на Гусю.

– У меня машины нет, – говорит та, – а приехала я сюда на поезде.

– Я, конечно, не то имела в виду, а только некомпете… Да и отсюда тоже едут, вот дети мои уехали.

Люда смотрит на Гусю, ожидая примирительной реплики. Рот такой же круглый, как глаза.

– Ты с севера, да? – спрашивает она. – Хоть и темненькая.

– Я в маму, – отвечает Гуся. – Она такая… как сосна.

Как сосна? Твердо стоит на каблуках перед хором молодой поросли. Или у плиты, давит обеими руками на крышку, жаря цыпленка тапака или что-то вроде него – уж что есть, из чего есть, на севере всех специй не достанешь. В такие минуты видно, что руки у нее жилистые, как у Гуси. Сосна, растущая в чужой природной зоне, тайно-уязвимая, неукорененная.

– Как сосна, ха-ха… Гуся – что это у тебя за… интересное имя? – Люда слизывает серо-бурую пену wiener melange с верхней губы.

– Августина. Вообще-то Августина, – отвечает Гуся. Бесцельно врать легко и приятно.

– Красивое имя, – одобрительно кивает Люда. – Гуся, у тебя такие интересные мысли. Интересная внешность. И работаешь не покладая рук. Ты и в школе была светлой головушкой?

– Я была темной головушкой.

– Ха-ха! Я и говорю. Далеко пойдешь.

Зачем нужны выходные? Или: если Гуся все равно работает, зачем оставаться дома, где Шива разрушает день? Начиная с самого утра: прыгает, лазит, царапает и портит. Поглощает тишину, гасит фонари. Но усыпить кота – не вариант. Если только обои пострадают по-настоящему – хотя нет, и тогда тоже не выход. Может быть, совсем потом, когда встанет вопрос: что делать с Шивой, когда настанет пора двигаться дальше – может быть, дальше на юг от этого большого города, расположенного к югу от того, который на севере? Может быть, но все-таки нет, надо просто отдать Шиву кому-нибудь. Что, в некотором смысле, равно умерщвлению – отнять у него ту жизнь, которой он живет сейчас, дни, которые он пожирает, выплевывая вечерние фонари.

«Кем ты хочешь стать, когда вырастешь, Шива? Начальником начальника начальника? Бараньей отбивной? Ресничкой на мохнатом животе инфузории-туфельки?»

Шива потягивается, хвост – косой вопросительный знак. Гуся идет на кухню, зачерпывает пригоршню овсяных хлопьев из упаковки на столе. Половину отсыпает обратно. Остальное запихивает в рот, жует. Наливает воды с запахом гнилых водорослей в чайник до отметки MIN. Греет, пока вода не начинает шуметь, как ветер в далеких вершинах деревьев. Запивает овсяные хлопья, липнущие к небу. Гуся думает: если б ты пришел ко мне домой, то сразу пошел бы в ванную тайком нюхать кремы. После твои пальцы пахли бы парфюмерной композицией, так я поняла бы, что они касались содержимого баночек. Отпечатков на круглой, легко-липкой поверхности не осталось бы. Мягкий толчок тоски в грудь, в живот. Не обнимать, от тела до тела не меньше дециметра, воздушный буфер теплее окружающей среды, теплее верхнего слоя кожи. Гуся думает: я знаю, что дело не в тебе. Я знаю, что тоска – это всегда по утробе, которую когда-то пришлось оставить. Знаю. Что мне делать с этим знанием?

Большинство видит в понедельниках божью кару за излишества выходных. По этому вопросу у людей консенсус. Во входящих зелено ползают новые сообщения. Вычитать (то есть: переписать) четыре сообщения для прессы, составленные чьим-то, только что взятым на службу пресс-секретарем, которому тоже нужно дать шанс. Четыре штуки, сразу после выходных: этот город и воскресенья не знает. Гуся распускает волосы: на секунду, пока они не осознали свою случайную свободу, – проводит ладонями по макушке, ловит зазевавшиеся пряди и снова щелкает заколкой. Цонк! Личная цель Гуси: успеть сделать самое необходимое до обеда. То есть все. Выделенное время – достаточное время, как кто-то когда-то сказал. Некоторые высказывания становятся правдой, если повторять их достаточно часто. Это, кажется, называется аффирмацией. И тогда – тогда она сможет сказать Вообще-то Константину, прямо перед обедом, или во время, или после, бросить на ходу: хорошо, что с утра в понедельник работы почти нет. Почти совсем нет, да?

Без двух минут двенадцать Гуся стоит за дверью своего кабинета. Глиссандо, терция, и в дверном просвете: его куртка, пушистый воротник, бежевые рукава. Гуся понимает: обед в том ресторане, в квартале отсюда. Когда его почти беззвучные шаги совсем стихнут, когда хлопнет входная дверь, тогда. Гуся пользуется только прозрачным lipgloss – «губы» и «слова», интересно, кто-нибудь уже задумывался над этим? Куртка, капюшон – один квартал можно пройти без шапки. Паназиатский шведский стол включая традиционные европейские блюда. (Почему они не обратятся в бюро? Вы знаете еду, мы знаем язык.) Он не переобулся, изжелта-бежевые мокасины ловко огибают лужи, сегодня не такие уж огромные, но и не совсем незначительные. Асфальт относительно новый, но все равно линолеумными волнами: подземные токи, как говорит Люда, поэтому и станции метро здесь никогда не будет. У двери ресторана стоит парень в красной форменной куртке, напоминающей сразу и монгольский кафтан, и осовремененную ливрею. Кажется, его единственная задача: впускать посетителей. За панорамным окном сидят обедающие, винные бокалы среди бела дня. Гуся крадется внутрь, не касаясь каблуками пола, садится, вешает куртку на спинку стула. Швейцар у них есть, а гардероба нет. Справа от стола – аквариум с водорослями, без рыб. Может, они заболели. Может, в санатории. Осталась одна морская звезда: такие, кажется, воду в аквариуме очищают? Или это улитки очищают? Звезда лежит на дне, по виду – всем довольная. Гуся заказывает суши, самую маленькую порцию. Что выбирает Вообще-то Константин, с наблюдательного поста у аквариума не расслышишь. Он обращается к официантке привычно, степенно. Мягкая линия скулы плавно перетекает в округлые очертания подбородка. Дробное кивание официантки, как будто: не просто посетитель.

Гуся думает: тебя бы наблюдать на фоне озера, одного из крупнейших в Европе. Ты стоишь, облокотившись на гранитный куб. Кубы сочленены красивой, чугунной ковки решеткой. Я вижу тебя в профиль. Вода светлее неба. Тот берег залива – узкая полоска вдалеке. Никогда не проверяла, какой глубины озеро, а какой? Самая глубокая точка – она в середине или где-то еще? Что обитает там, на дне? О глубоководных морских рыбах есть множество фильмов, коротких и длинных. Одни с водолазами, а из других человек полностью вырезан, только безымянный голос бубнит за кадром. Но о глубоководных озерных? Может, там щуки. На какой глубине щуке лучше всего? Наверное, не на дне, не в самой глубокой точке озера. Клюнуло! Но не заглотило крючок, срывается, пока я осторожно, осторожно тяну к себе леску. Ничего, ноль. Однажды я видела, как городской рыбак бросает обратно в воду окуней, пойманных в канале. Зачем? С разорванными ртами? Говорят, современные снасти почти не вредят рыбам. Почти не рвут рот, глотку. Зачем? Лучше берите их с собой. Ешьте. Или отдавайте кошкам. После еды Вообще-то Константин не заказывает кофе. Не исключено, что его устраивает кофейный автомат в сумрачном коридоре бюро. Он идет к выходу. По ту сторону стеклянной стены, у ресторана кто-то стоит, ждет. Встречает его сиянием белых зубов меж широких розовых губ. Она не молода. Совсем не молода. Может быть, она хочет погладить его по щеке. Он похож на нее. Гуся встает из-за своего столика, зажатого между аквариумом и колонной. Морская звезда просит принести счет. Гуся платит картой. Выходит, но у ресторана уже никого нет. Красная ливрея говорит «до свидания», разглядывая свои до блеска начищенные черные ботинки.

На полу видны мокрые следы его мокасин. Кажется, все-таки угодил в лужу. Во входящих плещется новое сообщение. Лингвистическая оценка объявлений о сдаче внаем. Мелочь! Гуся открывает файл. Сто пятьдесят восемь уникальных текстов. Следует сделать до выходных.

У кофейного автомата нет ни шкафа, ни полки для чашек. Считается, что каждый сотрудник моет свою чашку и уносит с собой. Однако моют не все. Айтишник, который приходит на пару часов в неделю и чьего имени Гуся не помнит, плеснет в свою чашку воду и ставит в микроволновку. Полторы минуты на полной мощности, тотальная дезинфекция. Однажды Гуся нашла его кружку в морозилке, рядом с замороженными супами. Люда говорит, они там с тех еще времен, когда в офисе разрешали ночевать. Видимо, так тоже можно дезинфицировать. Хотя, говорят, в вечной мерзлоте нашли бактерии, прожившие там много тысяч лет. Глиссандо, терция. Если записать этот звук, то можно определить тон. Если бы в ящике рабочего стола лежал камертон. Легкий удар о край столешницы – и между губ: ля – до! Он прислоняется к красно-коричневой кирпичной стене, это Гуся знает затылком. Притворившись, что надо почесать поясницу, она заносит руку назад, наискосок, так что туловище поворачивается как бы само по себе. Видит его мокасины, светло-коричнево-мокрые. Вообще-то Константин откашливается. Его рубашка шуршит по кирпичу. Гуся видит движение кромкой волос над шеей, где несколько прядок всегда вьются от влаги, испаряемой кожей. Может быть, он бросает взгляд на свои наручные часы – модель скромная, но не дешевая. Гуся выбирает новую степень крепкости, плюс одна палочка. Кофейный автомат задумывается. Гуся чувствует, как между лопаток, вниз, к поясу юбки ползет тоненькая струйка пота. Слышит, как он переступает с ноги на ногу и начинает что-то напевать, и звуковые волны достигают ее лодыжек, и икры вибрируют, микроскопические движения в коленях, которые превращаются в желе, а голени вдруг тяжелые-претяжелые и как будто не связаны с остальным телом, которое уже кренится к стене, и висок прижимается к твердому, красно-коричневому. Перед глазами старый нотный листок, нотная тетрадь восьмого класса, которую Гуся носила в музыкальную школу четыре раза в неделю плюс оркестр по субботам, в мешке, сшитом Татьяной точно по размеру, скрипичный футляр за спиной, которая уже скользит по стене, к полу, и он мурлыкает что-то вроде «ой-ой», даже не переставая напевать, и откуда ни возьмись – Люда. В два шага оказывается у Гуси, подкладывает мягкую ладонь под затылок: «Ну, ну, ничего, ничего…» – и добавляет что-то насчет вентиляции, которая в этих старых зданиях такая плохая, что люди в обморок падают. Гуся лежит, крепко зажмурившись, следит, как напряжение покидает ноги и спину: теперь здесь никого нет, кроме Люды, которая наливает стакан воды. Как будто Гуся может пить лежа, а вставать она в ближайшие три минуты не собирается. Кофейный автомат молчит, Людин бюст дышит Noa от Chacharel, и этот узкий коридорчик так плохо освещен, что если бы на потолке имелась роспись, то ее было бы не разглядеть.

Смеркаться начнет только через пару часов, но Гуся уже идет домой. Чувство прогула или, точнее: заболела, живот, домой. Голова или температура, но что-то должно быть. Гуся никогда не уходила с уроков просто так, даже в восьмом классе, когда все делали что хотели. Запах нагретой резины в метро: откуда он, интересно, берется? От ремней, которые приводят в движение эскалатор? И что вообще приводит его в движение? Тот, кто рос в этом большом городе, наверное, изучал в школе: смотрите, дети, эскалатор в разрезе. Рос в этом большом городе… Значит, Вообще-то Константин должен знать. Хотя не ступала здесь его обутая в изжелта-бежевую мокасину нога. В метро почти пусто, по сравнению с. Все длинное сиденье в Гусином распоряжении. Она закрывает глаза. Озеро большое, но этого не видно, она просто знает. Гуся стоит у кромки воды, рыбачит. Клюнуло! Вдоль берега, с промежутком в несколько метров расположены несколько удочек. Клюет и на второй, и на третьей. Но вытащить рыб она не может. Только смотрит на них. Рыбы тянут, рвут лески, в мозгу искрится – должно быть, рыбацкая радость. Удочка гнется дугой. Какой-то ребенок помогает Гусе вытянуть первую рыбу, потом вторую, потом все. Ребенок светловолосый, не очень большой. Еще не препубертат, любопытный и сноровистый. Ловко, привычным жестом вынимает из воды живых рыб. Гуся отдает ему все. Вода прозрачная, на дне галька разной формы. Северное озеро. Залив, это лишь небольшой залив. Большая вода простирается за его пределами, отсюда не видно, но она знает. На этом фоне она и хочет рассматривать его, на фоне светлой воды, среди ночи, когда солнце уже закатилось, забыв забрать с собой рассеянный, всеохватный свет. Наблюдать его сбоку, облокотившись на ограду: взгляд устремлен к воде или туда, где светлое встречается с другим светлым. Его небритая щека с золотистой щетиной, округлый кончик носа, подбородок под негустой шкиперской бородкой. Светлые волосы, кромка волос рано поползла вверх, родинка на шее, как продолговатый остров с неровными берегами. Полночный свет, миндалевидные, узкие, светло-голубые глаза летней ночи. Гуся просыпается: она лежит на сиденье, конечная станция. «Это не кольцевая, тут не выспишься», – говорит грязноватый старик с сиденья напротив. Гуся выходит из вагона, переходит на другую сторону перрона, покачивается от скорости приближающегося поезда. Ныряет в аквариум вагона, едет домой.

При дневном свете дверь подъезда зеленая. Зеленый цвет имеет наибольшее количество оттенков, это Гуся помнит из уроков изо. Доказать непросто, опровергнуть невозможно. Например: на каком языке – и так далее. Гуся ложится на диван под взглядом Шивы и засыпает. Просыпается в сумерках. В этом большом городе, расположенном к югу от севера, и сумерки коротки. Исчезают резко, будто стыдясь, что не справились с работой – искусственный свет наступает, давит, ставит подножку надвигающейся тьме, мгновение всеобщего замешательства – и все опять освещено. Гуся смотрит в прозрачно-темную синеву за окном. Идет снег. И он скоро пройдет. Когда-нибудь Гуся переедет еще дальше на юг. И тогда она будет скучать по звуку снега под ботинками – только по звуку, не по снегу. Вот бы найти материал, который так скрипит, но без мороза, без всего этого, когда кожа сохнет пуще обычного, когда волосы электризуются и становятся еще более неуправляемыми. Когда руки покрывает сеточка, как тогда: мешок с нотными листами в руке, вазелин на губах, взгляд в окно автобуса, на толстые серые трубы разделительного ограждения. И там, в городе, расположенном к югу от города, который южнее севера, она будет скучать и по слякоти, меняющей агрегатное состояние три раза в час. Ибо в том южном городе, о котором она пока ничего не знает, никогда, никогда не идет снег.

Шива ложится на Гусин живот, довольный, что истребил еще один день.

– Так жить нельзя, Шива, – говорит Гуся. – Я знаю, что эти слова почти ничего не значат, их просто произносят. – Гуся не гладит Шиву. – Но куда нам деваться? Где взять тысячные купюры, которые так нужны нашей загорелой квартирной хозяйке? Чтобы она еще больше загорела, на Бали. Или в Дубае? Бали или Дубай, Шива, ты не помнишь? Почему ее муж не ездит вместе с ней? Нет, не ездит, Шива. Когда она прислала его сюда за деньгами, он был такой бледный. Или, может, это от стеснения? Одни краснеют, другие бледнеют. И еще – помог с водным счетчиком. Знаешь, Шива, мне кажется, он хороший человек.

Шива мурлычет, в кои-то веки. Или это Гусин живот? Однажды Гуся рассказала Люде, что Шива никогда не мурчит. Это потому, что его слишком рано отняли от мамы, пояснила Люда. Короткое «мр-р» и больше ничего. Наверное, все-таки живот. Гуся встает и идет на кухню. Брошенная на пол сумка раскрыта, молния… Гуся сует внутрь холодную, потную руку. Расческа, записная книжка, ручки, носовые платки, все – кроме кошелька. Гуся садится на стул возле кухонного стола, пусть слезы текут рекой. Хорошо, когда есть над чем поплакать, слезы – санитарная необходимость. Докапав последние капли, Гуся берет носовой платок и сморкается.

– Знаешь, Шива, – говорит она, – буду считать, что это жертва твоим приятелям-богам.

Перед выходом из дома Гуся в профилактических целях принимает ибупрофен и парацетамол. Проездной она в каком-то замешательстве сунула в карман вместо кошелька, и это большая удача. Путь двенадцать километров по прямой превращается в шестнадцать, если метро плюс автобус. Гуся опять в сапогах-каблуках: она не из тех, кто сдается. Люда похвалит. Придется попросить ее одолжить денег. «Конечно, а как же, сейчас сброшу на карточку, какой у тебя…» «Не выйдет, карточки нет». «Боже ты мой, что случилось?» «Уснула в метро». «Господи, деточка, совсем из сил выбилась, что…» «Пару тысяч, пока карточку не восстановят». Люда сделает большие глаза, покачает головой, пойдет в свой кабинет, вернется с пятью тысячными купюрами в руке. «Если надо будет еще – скажи. Вдруг долго делать будут. С голоду помереть не дам». Поворачивается и уходит, свежеосветленные пряди поблескивают в полутьме.

Этот узкий проход у кофейного автомата, наверное, служил сервировочным ходом между кухней и бальной залой. Большие, начищенные до блеска подносы с искрящимися бокалами, восхитительным шербетом. Тогда их кабинеты были – чем? Может быть, комнатами прислуги или кладовыми – да, разумеется! Если, конечно, эти каморки существовали уже тогда. Может быть, эта квартира не такая уж и нетронутая, неперестроенная. За столько-то десятилетий… Гуся жмет на максимальную крепость. За спиной возникает Люда, дышит перламутрово-благоуханным бюстом. Шепчет:

– Котэ сегодня обедает рано!

– Угу.

Красная ливрея ритмично пинает штырек, торчащий из каменной плитки прямо перед ним. Завидев Вообще-то Константина, выпрямляется. Наверное, вытянулся бы и перед Гусей, если б шла первой. Она останавливается на углу, считает до десяти, потом идет к ливрее, здоровается. Взгляды сталкиваются и отскакивают – его удивленный, ее решительный. Входная дверь, сразу направо, в туалет, там короткая пауза. Мыло пахнет жженым сахаром. Откуда Гусе знать – ниоткуда. Может, он мечтает, чтоб его заперли в закутке, где ксерокс и бумага штабелями, вместе с Людой и ее сверкающими браслетами. Может, ему нравятся пытки понарошку. Чтоб за шиворот рубашки сыпали кубики льда. Или самому делать что-то такое с другими. «И для начала – я буду обливать вас ледяной водой, по ведру в день». Каблуки не касаются пола, Гуся крадется к столику между аквариумом и колонной. Он занят. Всему надо дать еще один шанс, всегда можно пойти еще на один риск. Она садится за столик рядом с прежним, полностью обозримая для того, у кого глаза на затылке. На идеально выстриженном затылке. Рано или поздно он станет брить голову, чтобы выровнять: ноль равен нулю – но пока: кратчайшие волосинки у шеи, золотистые в теплом свете ресторанных ламп, а на макушке длинней. Мягко-широкая спина бежевого пиджака. Люда говорит, что светлые оттенки одежды в темное время года – признак крайне утонченного, смелого вкуса. Если бы все, кроме Гуси и Вообще-то Константина, заболели гриппом. Если бы этот ресторан закрылся, потому что все в этом большом городе заболели, все кроме. Тогда Гуся сидела бы в большой столовой, бывшей бальной зале, и он тоже сидел бы там, не говоря ни слова. Как в том фильме, где шпион на многолетнем задании впервые за долгое время видит любимую, но только издалека, через зал, полный незнакомцев. Она – полностью обозримая. Он – полностью обозревающий. Неподвижные. Продолговатая музыка, тягучие смычки – в фильме про шпиона, не в реальности, не в большой столовой: там было бы совершенно, пронзительно пусто, ни жевания, ни глотания, беззвучные рты, и скоро леска дернулась бы, и Гуся знает, что этому суждено произойти, но лишь ограниченное количество раз – и теперь важно сделать вид, что эти слова не нужны тебе, совсем не нужны: тогда они, может быть, поддадутся. Расслабь руки, не тяни так сильно, вообще не тяни

  • это мое сердце –
  • медуза
  • на твоей тарелке
  • или
  • твое сердце –
  • медуза
  • на моей?

Теперь валит снег, и самые мелкие лужи наполняются желейным веществом, как внутри случайно разорванной влажной неиспользованной прокладки: дрожащая масса разбухших зерен. Вообще-то Константин встает и тянется за курткой. Значит, уже заплатил. Гуся не успела ничего заказать, и это тоже удача. Официантка излучает неявное презрение. Он оборачивается, и Гуся совсем без прикрытия. Застегивает куртку, взгляд устремлен за стеклянную стену. Выходит, а там никого, кроме красной ливреи. Вообще-то Константин никого не ждет, никто и не приходит. Изжелта-бежевые мокасины по желейным лужам. Гуся прячет в карман порционный пакетик васаби.

На часах почти отлив. Глиссандо, терция. А если броситься к двери Котэ, споткнувшись о высокий порог, упасть руками на стол – керамическая фигурка большеглазого ежа покачнется, чуть не упав на пол. «Где тебя носило?!» – невнятным плачем вырвется из горла. Кисти рук чешутся, щиплет тыльную сторону ладони. Наверное, и на щеках красные пятна: Татьяна говорила, что это аллергия, но это была сыпь от тоски. Если бы ворваться в его кабинет и прорыдать: где, тебя, носило, я, не, могу! На часах почти пять, а Вообще-то Константин никогда не задерживается в офисе дольше необходимого (а сколько необходимо?). Значит, через двадцать минут дверь снова скрипнет. Времени в обрез, и Гуся берет мобильный, открывает приложение вызова такси. Четыре машины в радиусе двух километров, неплохо. Один готов подъехать через четыре минуты. А если Вообще-то Константин к тому моменту не выйдет? Можно что-нибудь придумать, сделать вид, что в последнюю минуту приспичило в туалет, что забыла что-нибудь в офисе, высидеть в каком-нибудь закутке. Его мокасины в коридоре, почти беззвучные – может быть, и подошвы из замши? Гуся бросается следом, не забывая о дистанции. Он садится в чужую машину, но за руль, и машина красная, и это хорошо, когда едешь следом. Гуся прыгает в такси, на заднее сиденье, тянется к водительскому креслу, тычет пальцем: «Поезжайте вон за той машиной!» Взгляд таксиста в зеркале заднего вида: «Эй, девушка, ты думаешь что, в кино ты или что?» Может быть, и думает. «Пожалуйста, поезжайте!» «Еще пятьсот давай. Нет, восемьсот». «Поехали! Ну поехали уже!» Таксист мотает головой – или по сторонам смотрит для безопасности, хотя это вряд ли. Вообще-то Константин выруливает на дорогу, и Гуся мельком видит сидящую рядом с ним: полные розовые губы, округлый кончик носа. Такси едет следом, между ними две машины, но красное мерцает сквозь все стекла. Движение ровное. Спустя три перекрестка: лево, право, право – красная поворачивает к жилому комплексу. Шлагбаум, карточка. «Погодите, пока заедут. Потом как можно ближе к шлагбауму. Там остановитесь», – командует Гуся. «Девушка, если ты такая своему мужу, так не удивляюсь, что он на сторону ходит! – у водителя мягкий, журчащий выговор. – Но ты не грусти, он тебя точно любит, все равно, мужики просто такие!» У Гуси нет времени отвечать. Прижавшись лбом к стеклу, она видит обоих. Женщина выходит. Это она в тот раз встречала Вообще-то Константина у входа в ресторан. Тот сидит за рулем, не встает. Она чуть наклоняется, гладит его по щеке (но он ведь не целует руку, нет ведь?). Потом поворачивается и идет к подъезду немолодой походкой, и теперь уже нет сомнений, уже совсем, совсем ясно, что это тело когда-то носило тело Котэ.

– Эй, девушка, сколько тут стоять? Вон там заехать хотят, должен пропустить.

– Он мне не муж.

– Чего?

– Он мне не муж. Можете отвезти к метро?

– Ну хоть спасибо, что спросила. Могу-то могу. Еще пятьсот.

Люда каждую неделю тратит тысячу сто на парикмахершу. У нее своя квартира. Она отсюда родом. Она… Би-би-ип сзади.

– Девушка, я поехал, тебя тут выпустить или как?

Гуся лежит в постели, Шива запрыгивает к ней на живот, передние лапы на грудь, костлявое тепло на желудок. Гуся гладит его по голове, хоть он этого терпеть не может: уши в стороны, глаза полны терпения и презрения.

– Шива. Убивать молодость можно по-разному. Главное – действовать с шиком. Ты скучаешь по своей маме, Шива? Я знаю, что она тебе снится, ты месишь лапами во сне, но помнишь ли ты ее?

Гуся поворачивается на бок, Шива оскорбленно стекает с живота. Гуся засыпает и спит тяжело, без снов.

Просыпается, когда в комнате уже светло. Стеклянная пустота воздуха вокруг проспавшей. Гуся вызывает такси. Если убивать молодость – то с шиком. И за деньги. Кожу век тянет, контуры зданий за окном машины размыты. Как понять, что конец этапа близок? Что сил осталось ровно столько, чтобы добраться до устья реки и вытечь, выпасть в озеро? Или в море?

У кофейного автомата никого, в узком проходе пусто. Гуся нажимает на максимальную крепость, автомат сомневается. «No doubt, darling, давай, пыхти!» Гуся выходит в столовую, она же зал собраний (когда было последнее собрание? Они вообще были с тех пор, как она пришла сюда работать? и по какому поводу они могли бы собраться? «Хочу отметить беспримерное прилежание нашей новой сотрудницы и вручить ей этот красный георгин…» – нестройные аплодисменты двух пар рук). Она садится за один из столов. Находит в кармане порционный пакетик васаби, отрывает уголок, выжимает содержимое в чашку, перемешивает. Можно немного сдвинуть столы, освободить дальнюю часть зала, расстелить ковры. Толстые, темные, со спутанной бахромой. Отчет надо укоротить на треть: конечно, я только полежу еще немного тут, на ковре, рассмотрю эту суперинтересную роспись на потолке. А потом, действительно, пойти и укоротить отчет, ровно на треть. А потом еще на треть. И еще. Логотип на пакетике из-под васаби: азиатского вида повар с мачете в руке. Хотя нет, мачете – это такая сабля, которой прорубают дорогу в джунглях. В тропических странах, и вдруг: поляна, мальчик из аборигенов, с черными спутанными волосами: «Эй, что ты тут делаешь?» – «А что ты тут делаешь?»

Гуся вздрагивает.

– Прости, не хотела напугать!

– И не напугала.

Уголки Людиного рта никогда не опускаются. Верхняя губа такая же пухлая, как нижняя. Она садится напротив Гуси, сплетает пальцы.

– Помнишь фирму, с которой у нас договор на все их тексты? У которых объявления и реклама? Не понимаю, почему они не возьмут себе на работу языко… хотя неважно. Но вышло бы им дешевле. Сколько они шлют! Множество, множество, и Котэ сказал, что ты… что я… что лучше, чтобы их делала ты. То есть все их тексты, для целостно…

– Конечно.

– И я подумала…

– Конечно, буду делать.

Люда красит брови карандашом на пару оттенков темнее кожи. Сейчас это очень хорошо видно, восхитительно красиво. Полоска золотистой охры под светлыми волосками. Лесная тропинка июньским утром. Легкой поступью к озеру. Вот уже виден берег, уже галька в руке, под стопами, плеск волн, запах камыша.

Гуся садится за компьютер, будит его легким толчком. Открывает входящие – зеленые нити сообщений свешиваются через край. Гуся шагает мимо непрочитанных. Создать новую беседу (беседу? Мы что, беседуем?). Выбрать собеседника (собеседника? Он мне собеседник? Терминология почтового клиента в этом языковом бюро поразительно нелепа). Гуся вводит имя Вообще-то Константина и пишет: «Котэ. Будешь моей женщиной? Загляни во второй ежегодник». Нажимает на Отправить. Экран отвечает: Это сообщение без темы. Откуда тебе знать, думает Гуся, но на всякий случай заполняет строку яыдваоряыолви и еще раз нажимает на Отправить. Сообщение уплывает. Гуся заходит в настройки бесед, выбирает Заблокировать контакт. Нажимает. Вы больше не сможете инициировать новые беседы, отправлять сообщения и приложения этому контакту. Спасибо, что предупредили. Потом заходит в настройки своего аккаунта и выбирает Удалить. Вы не имеете полномочий, обратитесь к администратору, отвечает система. Как будто Гуся не знала. Ладно, пусть удаляют сами. Пусть хотя бы удалят Гусю сами, без Гусиной помощи. Люда сама справится со своей трудовой ношей, вычитает все рекламы, отредактирует все пресс-релизы. Нет, Котэ найдет ей новую светлую головушку с интересными мыслями. Ведь в этот большой город все едут, и едут, и едут, и… И не оставят квартирную хозяйку без балийского загара (или дубайского?). Шива будет рвать другие обои, в другом городе – вниз по карте, ближе к морю, к югу от севера. Будет поглощать дни, изрыгать ночи – но уже не здесь. Гуся открывает список контактов в своем мобильном, выбирает все офисные, нажимает на Заблокировать.

Вы уверены?

Да.

По ту сторону моря

Papa’s faith is people, Mama she believes in cleaning. Papa’s faith is in people, Mama she’s always cleaning. Papa brought home the sugar, Mama… дальше идут несколько строчек, которые она никак не может разобрать, так что поет «на-на-на на-на-на на-на-на на-на-на-на-на» до самого leave the girl alone Mother, где слова возвращаются: she’s looking like a mooooooovie queen. Едет на скорости сто двадцать, ощущения нормальные, дорога по-воскресному пустая. Машина проносится через сосновый портал: борок, расщепленный надвое новым шоссе. В середине сосны спилили, по бокам оставили. Как два клочка волос вокруг лысины. Съезд к торговому центру возникает неожиданно – если честно, она не очень-то смотрит на знаки. Солнце слепит, асфальт блестит, и ничего, что не успела съехать вовремя, можно двигаться дальше по прямой, повернуть назад потом. But it passes like the summer, I’m a wild seed again… – эти слова она помнит с тех пор, как подсмотрела текст в интернете, let the wind carry meeeeeee – чтобы закончить песню вместе с голосом в колонках. Или не закончить: последний вибрирующий выдох трепещет на ветру открытым аккордом.

Скоро будет еще один съезд, и там точно можно повернуть и поехать обратно к торговому центру. Она никогда еще не ездила в этом направлении, она вообще мало бывала в этих краях. Второй сезон. Снимают домик, как и в прошлом году: с дня рождения дочери до пасхи. Сезон отпусков еще не начался, самое пыльное время года, так что цена терпимая. Она брызгает стекломоем, включает дворники, и они размазывают грязь по стеклу. Сердце подпрыгивает, и где-то у левого плеча колют иголки – но еще секунда, и дворники справляются с задачей. Она опять видит дорогу. Указатель: съезд через пятьсот метров. Включает правый поворотник, снижает скорость. Осталось только найти подходящее место, чтобы повернуть назад. Плюс-минус пара минут. Скоро она будет ходить кругами среди магазинов и кафе, овеянная запахами барбекю и безымянной азиатской кухни, слышать шур-шур, мур-мур, три по цене двух, самый дешевый бесплатно, чиним ваше разбитое все за полчаса, экономия – полжизни, потому что вы этого достойны плюс экология: сюда пластик, туда все остальное, подпишитесь на рассылку, если у вас карточка нашей сети – бонусы на все, выплатим в финале, обещаем хеппи-энд. Ей просто надо купить оберточной бумаги, чтобы завернуть подарок дочке на день рождения. Следующий указатель на съезде оповещает: направо – порт, паром. Полосу менять поздно, между левой и правой уже сплошная. Но ничего, можно повернуть назад еще чуть позже, хоть и жаль топлива, и без того отравленную атмосферу этой несчастной планеты тоже жаль.

СЛЕД. ОТПРАВЛ.: 17:00

ДЛИТЕЛ. ПУТИ: 13 ч.

– Извините, билетов для владельцев машин не осталось. Именно, к сожалению, мест для транспортных средств нет. Нет, к сожалению, и для пеших пассажиров квота тоже исчерпана, на это отправление – остались только…

Разочарование и облегчение: так выглядит на практике божий промысел: двери, которые вовремя захлопываются прямо у тебя перед носом.

– You sit in my car[1].

– Че… Э… What? Excuse me?

– They let you in, you sit with me. My truck. No problem. She with me[2].

Чтобы увидеть лицо мужчины, приходится задрать голову и глядеть снизу вверх, как ребенок. Он стоит, широко расставив ноги, машет рукой перед окошком кассы: how much for the passenger? Выражение лица кассира не меняется: been there, seen that, вроде как.

– One hundred.

– You make many money. I have that, – он достает из бумажника какую-то карточку, показывает кассиру.

– Fifty, then[3].

Мужчина ухмыляется, глядя на нее, и поднимает руку: дай пять! Она видит, как ее ладонь поднимается на высоту его, шлеп! Кисть дальнобойщика: шершавая, пальцы не разгибаются до конца. Повернувшись к кассе, она протягивает банковскую карту.

С посадочным талоном в руке, чувствуя быстрые, сильные толчки крови под ключицами, она идет к своей машине, чтобы найти длительную парковку. Кассир сказал – она где-то за углом. Дико дорого, но с этим можно разобраться потом.

– Fifteen minutes they let in. You sit in my cab. No walk. Danger[4].

В кабине пахнет дядиным мотоциклом, летом у бабушки – точнее, люлькой мотоцикла, в которую она забиралась, проваливаясь, натягивая черную накидку из кожзама до самого подбородка. Подвески на лобовом стекле. Иконка. Вокруг – грузовики на холостом ходу. Все вибрирует, издает звуки, ревет гимн отправления. Наконец паром медленно разевает пасть и машины начинают ползти внутрь. Она видит желтую линию на асфальте: пассажирам-пешеходам отведена полоска в метр шириной. Danger.

– Now we out. I help you[5].

Он уже выскочил из кабины и протягивает к ней обе руки, и она уже собирается опереться на его ладонь, как вдруг он хватает ее за подмышки, поднимает и ставит на полоску для пешеходов.

– Eh… Thank you[6], – она стоит прямо и неподвижно, как манекен, не может сдвинуться с места, как будто его бесцеремонно-заботливое обращение лишило ее тело собственной воли.

Он мотает головой, тычет в ухо: ничего не слышно!

Они спускаются на лифте к пассажирской палубе, вместе с двумя другими дальнобойщиками, которые, кажется, знают ее телохранителя. Один косится на нее раз, еще раз – взгляд какой-то неуверенно-расчетливый. У второго грустный длинный нос, косой пробор. Они что-то говорят друг другу, кивают. Пахнут кожей, поношенной тканью. Куртки, джинсы. Кроссовки. Она переводит взгляд на винтики, вкрученные в металлические планки лифта. Двери раздвигаются, открывая вид на огромный зал с прозрачными стенами. После темноты и рева свет слепит, звон стаканов и приборов отзывается дворцовым эхом. За некоторыми столами уже сидят мужчины, перед ними пивные стаканы, тарелки. Здоровые шницели, промасленная панировка, зеленый горошек, безвольные полоски салата. Кукурузно-желтые картофелины. Телохранитель подходит к стойке, берет поднос. Она следует за ним.

– Two beer. For you, one?[7]

Последнее обращено к ней. Самость в каждом жесте, как у него получается быть таким? И что страшнее: унизить отказом или оказаться в долгу, пусть и крошечном? Чем платят за бокал крепкого пива на пароме для дальнобойщиков? Наверное, просто готовностью посидеть за одним столом, побыть девчонкой.

– Okay.

– Food? For you?[8]

Она мотает головой.

Они садятся за столик у окна. Стекла от пола до потолка, грязные, или как это еще назвать: брызги соли, чаячий помет. Море виднеется абстрактной картинкой, намеком – сквозь яичную пленку стекла.

– Fred, – телохранитель кивает на мужчину с грустным носом. Или, может быть, он сказал friend[9]. Поколебавшись, грустный нос протягивает руку. Ладонь мягкая, бархатно-влажная, как будто трогаешь брюшко слизня. Она не называет своего имени, никто и не спрашивает.

– Fred new truck driver. And you – [10]

Он смотрит на нее, складывает указательный и средний пальцы дулом пистолета, а потом трет их о большой.

– You run from police? We not say[11].

Она продолжает смотреть на его пальцы. Потом переводит взгляд на Фреда, или «френда», его скорбную улыбку. Телохранитель ржет:

– We not tell![12]

Она отхлебывает пива, потом еще. Протягивает руку к его тарелке, берет горошину. Он придвигает свою порцию к ней, продолжая разламывать картофелину вилкой. Обеспокоенно качает головой, как воскресный папа:

– You must eat.

– I must nothing[13].

Он опять смеется, закидывает полкартофелины в рот, жует.

– No, nothing[14].

Она думает: когда мы встанем из-за стола. Если его ладонь не угодит на мое бедро. Если я шатающейся походкой пойду в туалет. Потому что мне уже дико хочется писать. Тогда – дверь закроется?

Он что-то говорит Фреду и хлопает его по колену или чуть выше. Фред кивает, он тоже доел свой шницель. Телохранитель встает.

– You know that place, people sit and sleep, – он машет рукой в сторону коридора, ведущего внутрь парома. – You sleep. I give you that, that[15], – он рисует пальцем в воздухе большой прямоугольник, натягивает до подбородка.

– Thank you[16].

Надо найти туалет сполоснуть лицо и подмышки. Туалет не такой просторный, как в торговых центрах, но почти. Однако куда более замызганный. Исцарапанные поверхности, наспех протертое зеркало. Четыре раковины в ряд. На стене висит расписание уборки с неразборчивыми подписями. Последняя смена: сегодня утром. Она рассматривает свое отражение, думает: а если бы мне – накладные ресницы? А если бы – совсем без ресниц? Открывается дверь, вваливаются три хихикающие женщины. Низенькая, длинная, средняя. Я в народной сказке, думает она. Они тоже? Женщины не обращают на нее внимания. Средняя открывает сумочку и достает косметику: помаду, тушь. Передает цилиндрики остальным. У длинной – опухшая губа, в черной трещине запекшаяся кровь. Неудачная пластическая операция? Неуклюжее вмешательство неумелого хирурга. Низенькая быстро стягивает с себя свитер, ржано-мучные груди чуть не вываливаются из чашечек фасона «секси». Она роется в сумке, извлекает из нее топ в обтяжку. Быстро натягивает его. Жесты отлаженные – глаз не оторвать. Большой свитер, из той же сумки, скрывает превращение мантией-невидимкой. Ни одна из женщин не обращает внимания на нее, зажатую в угол. Луженая глотка низенькой сыпет дробью. В конце концов, набравшись храбрости, она протискивается мимо сказочных героинь, смеющихся над непонятными словами-горошинами. Вот смех звучит одинаково на всех языках. Звуки-толчки, рвущие гирлянды слов.

Она идет обратно к столовой: нужен запотевший бутерброд, маффин какой-нибудь. Звонит мобильный. На экране, пульсом – лицо и сердечко. Она выжидает шесть сигналов и смахивает лицо. Через пару секунд мобильный снова начинает вибрировать, и она выключает его.

Зал с креслами для бескаютных пассажиров она находит не сразу, проходит мимо дверей каких-то кладовых и чего-то еще непонятного. В коридоре, который, кажется, ведет в нужном направлении, она видит среднюю из тех женщин, что переодевались в туалете: стоит у стены, перед ней мужчина. Женщина повторяет: no, only condom! No![17] Мужчина сует руки в карманы куртки, стоит. Еще не поздно повернуть, оставшись незамеченной. Она дает задний ход, поворачивает за угол, идет наугад по другому коридору. Наконец видит выход на открытую палубу: створки раздвигаются автоматически, как только она приближается. Огромный воздух и механический гул всасывают ее, бросают к поручню. Она плотнее запахивает пальто, локтем прижимая сумку к боку, идет вдоль планширя. Море не пахнет морем. Может быть, до воды слишком далеко, или ветер слишком сильный, или может быть, она ничего не чувствует из-за солнца, из-за блестящей, слепящей поверхности воды, потому что все это не ее. Обернувшись, она видит телохранителя и еще одного дальнобойщика: того, что ехал вместе с ними в лифте сразу после отправления, с бегающим, что-то высчитывающим взглядом. У телохранителя в руках какой-то предмет. Пространство меж стенок черепа сокращается, в теле что-то сжимается, рукам и ногам не хватает кислорода. Она говорит себе: думай – здесь и сейчас, здесь и сейчас. Не помогает: в этом здесь и в этом сейчас быть не хочется. В воду не прыгнуть. Не во что прыгать, внизу еще одна палуба, спасательная шлюпка: головой о нее и, может быть, даже не насмерть. Может быть, парализует, она будет прикована к креслу остаток жалкой жизни. Глядя на мужчин, она вдруг вспоминает, как медсестра в поликлинике остановилась и спросила: «С вами все в порядке?» – когда она просто сидела на стуле и ждала результатов анализов дочери, которые потом показали – ничего, совсем ничего, все совершенно нормально, никаких отклонений.

– You okay?[18]

Внезапная, тонко сверлящая боль – от кисти левой руки, сжимающей перила, до локтя. Пальцы ломит от напряжения. Она стоит спиной к планширю, просто смотрит. Кожаные куртки, освежеванные звери. Видит страницу в учебнике биологии: сине-красное тело, обнаженные мускулы, распахнутые глаза без век, зубы, не прикрытые губами. Когда она умрет – что похоронят? Ее ногти, ее бессловесный язык. А когда ногти разложатся, что тогда будет – она? Зачем могила? Это будет их дело, оставшихся – это им нужно место, куда можно приходить. Надо и после смерти двигаться дальше, не лежать под камнем.

– Hey. We not animal, no?[19]

Телохранитель протягивает ей предмет: свернутое одеяло.

– No danger[20].

Она берет в руки одеяло – скорее, покрывало, не очень толстое. Тканый текстиль, светло-желтый, чистый. Старый, затертый до мягкости.

Утром – затекшие плечи после нескольких часов рваного сна в кресле. Сжатые мышцы не хотят просыпаться. Она ковыляет в столовую, где кофе подают в термосах с насосом, в здоровенных кружках, но вспоминает, что сначала надо найти туалет. Если она все еще в народной сказке, то по дороге, наверное, встретит тролля. Если длинная еще не забодала его, не сбросила в бурлящий поток под мостом. Она кое-как смывает остатки туши, стоя перед недопротертым зеркалом, полощет горло водой, сует в рот жвачку. Желудок чуть сводит. Вернувшись в столовую, она берет йогурт и шагает к кассе. Операция отклонена. Пробует снова, но карточка не работает. Ставит йогурт обратно. Взгляд кассирши скользит мимо нее, к соленым окнам, стеклянным стенам.

Она садится за столик, включает мобильный: тот не сразу соображает, где находится. Потом начинают прибывать сообщения, одно за другим.

Где она?

И что она делает?

И он заблокировал карту.

Потому что не знает, что случилось.

И позвонит в полицию.

Она думает: повернуть назад можно потом, позже. Но не дернув стоп-кран – так, чтобы чайки попáдали с радиоантенны. Не прямо здесь, не прямо сейчас. Она открывает календарь: следующая сессия через пару часов. Заглядывает в бумажник: вторая карточка, ни разу не использованная, лежит за потертыми чеками. Она открывает настройки платежного приложения, account for received payments[21], и вводит номер карточки. Подключение одобрено. Ну еще бы вы не одобрили! Значит, через пару часов туда закапают деньги. А пока она обойдется без жидкого кофе и приторного йогурта: во рту вкус победы. Смекалка – это да. Это вещь.

Промышленный порт, куда прибывает паром, почти не связан с городом: нет общественного транспорта – который она все равно не смогла бы оплатить. Смотрит на машины: последние фуры выползают из разинутой пасти парома. Суда красивы на фото, на аэроснимках, птичьих картинках. Но здесь, рядом с берегом, вблизи города: тупой нос, неуклюжий колосс.

– Hey, you![22]

Она видит телохранителя, в паре метров – его фура на холостом ходу.

– City?[23]

Она вскарабкивается на пассажирское сиденье, кладет сумку на колени. Кажется, начинаю привыкать, думает она. Это его дом, а я могла бы быть кошкой на пружинке. Махать, махать лапкой. Кивать, кивать головой.

– Small city. Beautiful[24].

Он включает радио, и ее осыпает ворох чужих звукосочетаний. Реклама тоже звучит одинаково на всех языках: неестественно высокий темп речи, слишком много частотных подъемов между двумя вдохами – которые к тому же вырезают при монтаже. Она думает: мы могли бы быть парой, ехать домой из магазина. Я могла бы сидеть тут, справа, и быть отзвуком того, без чего он когда-то не мог дышать – так ему казалось. Радио болтает дальше, она подслушивает чужую жизнь, ни слова не понимая, и от этого немного стыдно.

1 – Ты сидеть в моя машина.
2 – Что? Извините? – Они разрешить, ты сидеть со мной. Мой грузовик. Нет проблем. Она со мной.
3 – Сто. – Вы делать много денег. У меня вот… – Тогда пятьдесят.
4 – Пятнадцать минут пустят. Ты сидеть в моя кабина. Не ходить. Опасно.
5 – Теперь выходить. Я помочь.
6 – Э… Спасибо.
7 – Два пива. Тебе – одно?
8 – Ладно. – Еда? Тебе?
9 Друг.
10 – Фред – новый водитель грузовика. А ты…
11 – Ты бегать от полиция? Мы не сказать!
12 – Мы не рассказать.
13 – Ты должна есть. – Я ничего не должна.
14 – Правда, ничего.
15 – Знаешь, то место, люди сидеть и спать. – Ты спать. Я дать тебе это, это…
16 – Спасибо.
17 Нет, только презерватив! Нет!
18 – Ты нормально?
19 – Эй. Мы не звери, да?
20 – Не опасно.
21 Счет для принимаемых платежей.
22 – Эй, ты!
23 – Город?
24 – Маленький город. Красивый.
Продолжить чтение