Рельсы под водой
© Мамич М. В., 2024
© Курбанова Н. М., иллюстрации, 2024
© Рыбаков А., оформлении серии, 2011
© Макет. АО «Издательство «Детская литература», 2024
О конкурсе
Первый Конкурс Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков был объявлен в ноябре 2007 года по инициативе Российского Фонда Культуры и Совета по детской книге России. Тогда Конкурс задумывался как разовый проект, как подарок, приуроченный к 95-летию Сергея Михалкова и 40-летию возглавляемой им Российской национальной секции в Международном совете по детской книге. В качестве девиза была выбрана фраза классика: «Просто поговорим о жизни. Я расскажу тебе, что это такое». Сам Михалков стал почетным председателем жюри Конкурса, а возглавила работу жюри известная детская писательница Ирина Токмакова.
В августе 2009 года С. В. Михалков ушел из жизни. В память о нем было решено проводить конкурсы регулярно, что происходит до настоящего времени. Каждые два года жюри рассматривает от 300 до 600 рукописей. В 2009 году, на втором Конкурсе, был выбран и постоянный девиз. Им стало выражение Сергея Михалкова: «Сегодня – дети, завтра – народ».
В 2023 году подведены итоги уже восьмого Конкурса.
Отправить свою рукопись на Конкурс может любой совершеннолетний автор, пишущий для подростков на русском языке. Судят присланные произведения два состава жюри: взрослое и детское, состоящее из 12 подростков в возрасте от 12 до 16 лет. Лауреатами становятся 13 авторов лучших работ. Три лауреата Конкурса получают денежную премию.
Эти рукописи можно смело назвать показателем современного литературного процесса в его подростковом «секторе». Их отличает актуальность и острота тем (отношения в семье, поиск своего места в жизни, проблемы школы и улицы, человечность и равнодушие взрослых и детей, первая любовь и многие другие), жизнеутверждающие развязки, поддержание традиционных культурных и семейных ценностей. Центральной проблемой многих произведений является нравственный облик современного подростка.
С 2014 года издательство «Детская литература» начало выпуск серии книг «Лауреаты Международного конкурса имени Сергея Михалкова». В ней публикуются произведения, вошедшие в шорт-листы конкурсов. К концу 2024 года в серии издано более 70 книг, в том числе повести и романы лауреатов восьмого Конкурса. Эти книги помогут читателям-подросткам открыть для себя новых современных талантливых авторов.
Книги серии нашли живой читательский отклик. Ими интересуются как подростки, так и родители, педагоги, библиотекари. В 2015 году издательство «Детская литература» стало победителем ежегодного конкурса ассоциации книгоиздателей «Лучшие книги года 2014» в номинации «Лучшая книга для детей и юношества» именно за эту серию. В 2023 году серия книг вошла в пятерку номинантов новой «Национальной премии в области детской и подростковой литературы» в номинации «Лучший издательский проект».
Трамвай
Вместо вступления
– Ты представляешь, как странно: узкая колея была проложена немцами! Чтобы ездили именно немецкие трамваи. Вот почему? Первый здесь пустили еще в 1914 году. Уже тогда планировали захват территории, что ли? Ведь Советское правительство даже рояли требовало – и научило! – делать отечественные! А тут вдруг ни с того ни с сего – немецкие трамваи!
Чувствовалось, что тетя Маря вышла на любимую тему. У нее горели глаза. Мне оставалось из вежливости пожимать плечами, мысленно вклеивая в отрывной календарь пожухлые, замасленные кухонным жиром листочки, пока в нем не появились даты семидесятилетней давности. Под пальцами невидимо шелестела матовая калька, которую прокладывали меж толстых картонных страниц довоенных фотоальбомов.
– Сам посуди, – продолжала она. – После войны, только-только освободив город, люди принялись восстанавливать трамвайные пути по старому проекту. Немецкому! – Тетя Маря даже привстала.
– Почему тогда они вернули прежние узкие пути, а не построили новые, под ширину советских трамваев?
– То-то и оно! Почему? Мало того, в пятьдесят седьмом завезли немецкие трамваи «Гота». Такие вот, как этот. А ведь наша страна первые места занимала на международных выставках, новые технологии разрабатывала! Первая вышла в космос! А всего-то-навсего трамваи, и именно у нас – немецкие! С узкоколейкой этой…
Честно говоря, я мало что понимал. Лень было вдаваться в подробности, и по истории в школе у меня была тройка. Что касается дат – в них я вообще не ориентировался. Что пятьдесят седьмой, что сорок седьмой, что седьмой век до нашей эры – всё одинаково. Эпохи, о которых говорила тетя Маря (вообще-то она была караимкой, и по-настоящему ее звали Марьям), просто не укладывались в голове. Нет, я понимал, это все очень интересно, но мне-то какое дело? Я тогда еще даже не родился! Даже тетя Маря тогда еще не родилась! Мало ли что было при царе Горохе! Было и было! В Японии на воздушной подушке поезда скоростные ездят, а тут – узкоколейка какая-то немецкая… Подумаешь! Сдалась мне эта лекция!
– Тетя Маря, я, наверное, пойду. Сегодня мне нужно еще позаниматься. Через неделю поеду документы подавать в Севастополь, – осторожно проговорил я, прощупывая почву: обидится, не обидится…
Тетя Маря не обиделась. Но я заметил, что кровь отхлынула от ее лица.
– Как – в Севастополь?.. Ты же с вот такого возраста мечтал стать водителем трамвая. Всем знакомым рассказывал: «Вот буду вагоновожатым – смогу катать вас „зайцами“ без штрафов!»
– Решил в «Нахимовку»… – неуверенно промямлил я.
– А-а-а… – как будто разочарованно и вместе с тем равнодушно протянула она. – Ну, приходи завтра, дам поводить вечером. Если никого не будет.
– Обязательно! – пообещал я.
Но следующим вечером я так и не пришел. И больше никогда тетю Марю не видел.
Тогда мне было, наверное, лет пять. Мы с дедушкой шли старыми улочками города. Возвращаясь с набережной, специально выбирали самые древние, скрюченные, изломанные переулки, конца которых было не видать за поворотом. Дедушка называл их «локтями» и «коленями». Чем отличался «переулок-локоть» от «переулка-колена», я не понимал, но полагал, что «локоть» поворачивает под более острым углом, он более кривой и загадочный, более манящий и таинственный. И гораздо чаще заканчивается глухим тупиком, старым забором или недостроенным домом, через заброшенный двор которого нужно было проскользнуть, не попавшись на глаза своре собак, рассерженных вторгшимися в их владения чужаками. В то время как «колено» – это, пожалуй, обычный ровный поворот. В крайнем случае поворот на шестьдесят градусов. Разве он может быть интересен?
Конец лета собирал в воздухе грустную леденцовую тишину: она предвкушала сентябрьские дожди и копила заряженные частицы в магнитном поле. Только редкий лай уличных псов гулким эхом отражался от стен домов из ракушечника, пропускающего через свои дырочки последние дни августа. Солнечные лучи всё так же подглядывали сквозь виноградную листву дворов, но свет их стал более тусклым и белесым. Холодным, чужим. Случайно заплутавших в переулках отдыхающих становилось все меньше – никто не спрашивал, как пройти до колхозного рынка или на автовокзал. Наверное, в городе остались только те, кто знал его вдоль и поперек, как мой дед.
Иногда под подошву попадал лист платана, очень похожий на кленовую ладошку. В пять лет я был убежден, что это клен. Он хрустел, возмущая своей невоспитанностью тишину, и хрупко крошился на сухие клочки-чаинки под моим неосмотрительным башмаком.
Мы не спеша брели по переулкам, и дедушка рассказывал бесконечные легенды о том или ином доме, о его жителях и их приключениях, и я никогда не мог знать наверняка, какие истории были достоверными, а какие он сочинял на ходу. Хотя вообще – врать он не любил, это факт, так что, думаю, все-таки они были правдой.
Наконец очередной «локоть» вывел нас на большую улицу, предполагающую оживленное движение. Однако сезон заканчивался, и она оказалась пуста: ни переполненных автобусов, ни случайных машин.
– На этой улице живет моя с первого взгляда любовь, – загадочно начал дед.
Вдруг далекий звонок предвосхитил нарастающий раскат перестукивающих колес. Из-за угла старинного дома (кажется, это был санаторий, оставшийся со времен царской России) величественно и вместе с тем скромно выступил, поскрипывая, красный двухвагонный трамвай.
– А вот и моя любовь!
Я недоуменно поднял глаза.
Трамвай начал замедлять ход. Мимо нас, гордо покачиваясь, словно корабль пустыни, проплыл первый вагон, в глянцевитых боках которого я заметил красное отражение худого мальчишки и деда с мечтательными морскими глазами (конечно, в отражении не было видно таких подробностей). Проплыло поржавевшее сцепление с непонятно зачем нужными спиральными подвесками-пружинками и свисающими шлангами. Под сонорное мычание двигателя второй вагон постепенно остановился, и наконец, сонно жужжа в августовской тишине, перед нами раздвинулись дверцы, приглашая в таинственный музейный мир с дощатым деревянным полом, застекленными перегородками и немецкими надписями, которые, по-видимому, означали: «Держитесь за поручни во время движения».
Мягкие, пышные, как бабушкино дрожжевое тесто, сиденья были туго набиты пружинами снов и ватой воспоминаний пассажиров – завсегдатаев одного и того же коротенького маршрута. Их призраки дремали у широких, прозрачных, как стрекозиные крылышки, окон и приглашали устроиться напротив, чтобы, покачиваясь на дерматиновой обивке, погрузиться в чтение книги судеб по лицам соседей по вагону.
Казалось, трамвай был живым существом. В его пожелтевших, стареньких плафонах тускло отражались вечерние лучи, полирующие дальние, редко используемые поручни под закругленным высоким потолком, чем-то напоминающим готические соборы. Неспроста трамвай назывался «Гота»! Ж-ж-ж-ж-ж – аккуратно закрылись двери, так и не решившись пошевелить и перемешать хрупкую тишину своей навязчивой репликой.
Вагон дернулся. Сонное гудение звука «м» повысилось на полтона, затем еще и еще – пока к музыке вступления не добавился контрапункт: это колеса, стуча, наскакивали на стыки рельсов. Хотелось заглянуть в щель между дощечками пола – вдруг через нее можно будет увидеть прорастающие сквозь асфальт последние травинки этого лета…
– «Глубокоуважаемый вагоноуважатый!» – неожиданно произнес дедушка распевным речитативом, храбро направившись прямо к кабине водителя. Он жалобно поцарапал ногтями стекло, разделяющее необходимость оставаться пассажиром и право называться гордым и сложным устаревшим словом – «вагоновожатый». – Пустите покататься.
Я был абсолютно уверен, что сейчас на него рассердятся. Но задумчивая пожилая дама с кудрявой стрижкой, показавшейся мне средневековой прической, только удивленно обернулась.
– Георгий Георгиевич! – широко заулыбалась она, будто встретив старого знакомого.
Хотя чему тут удивляться: мой дедушка был водителем экскурсионного автобуса. В нашем небольшом городке он знал, пожалуй, всех водителей – не только автобусов, но и трамваев.
– Вот. Привел вам в подмастерья. – Он поманил меня большой, грубой, трудолюбивой ладонью.
Я нерешительно подошел к кабине водителя и увидел, что на пульте управления с тумблерами и загорающимися кнопками нахально развалился кверху пузом черный кот с забавным, еле заметным белым пятнышком на самом кончике хвоста. Он только притворялся, что спит, а на самом деле следил сквозь щелочки не до конца сомкнутых век за медленно проезжающими стрижеными кустами туи, высаженными вдоль трамвайных путей. До нас ему не было абсолютно никакого дела.
– Вот как! – заливисто рассмеялась дама со средневековой прической. – Ну что ж. Добро пожаловать.
Последние две недели каникул я вставал в половине четвертого утра, вместе с дедом. Даже когда у него не было рейсов, он просыпался до рассвета. «Профессиональная привычка», – говорил он, обходя темный двор и направляясь в мастерскую – колдовать над инженерными конструкциями своих изобретений. Часто перед этим он брался за метлу и начинал подметать сухие виноградные листья и пожухлые от запаха наступающей осени желтые соцветия акации, которую посадил в день рождения моей мамы.
Мы выходили из дома затемно и шли по тем же извилистым, как жизнь (по словам деда), переулкам, чтобы успеть в трамвайное депо прежде, чем солнце покажется из-за крыш, покрытых старинной татарской черепицей. Дедушка утверждал, что ей придавали форму прямо на изгибе колена. Теперь неровные, наполовину вывалившиеся черепичные зубы охраняли чердачные сказки, распространяя запах плесени, характерной для влажного морского воздуха.
Из депо мы выходили на маршрут первыми. Я подружился с тетей Марей и катался в трамвайной кабине до самого обеда, когда заканчивалась ее утренняя смена. Иногда, если не было пассажиров и улица казалась пустынной, она даже разрешала мне немного поводить – подержаться за ручку трамвая – «контрóллер».
После полудня, посадив в «спортзальную» сумку черного гладкошерстного кота, который никогда не расставался со своей хозяйкой, мы вместе шли на автобусную остановку. По иронии трамваем ехать было не по пути. Зато по дороге мы непременно заходили в булочную у морского порта, чтобы купить рогалики с «жирным» повидлом, пару корзинок и трубочку с белковым кремом.
Когда тетя Маря приводила меня домой, бабушка уже вовсю разогревала вчерашний борщ, и о пирожных лучше было помалкивать.
Когда через много лет я вернулся, мой – такой необъятный – город детства оказался совсем маленьким. Он не мог вместить в себя нынешние заботы, суету мелочных, бессмысленных планов и пестрый ковер дней – с их затейливым орнаментом вышивки, с зацепками и узелками, катышками и соринками. Дома́ старого города – горделивые, двухэтажные, с высокими потолками – теперь казались сложенными из кубиков. Узкие окна, занесенные космической пылью веков, наполовину ушли под землю: их верхние кромки едва доходили мне до пояса.
В «локтях» и «коленях» переулков иногда попадались спящие на циновках из акациевых соцветий подвыпившие мужички, а у храма святого Николая, покровителя моряков, сидела старая женщина с по-черносливному сморщенной кожей оттенка грецкого ореха. Не самогó ореха, нет – сока его терпкой неподатливой зеленой кожуры, который, почернев, ничем не выводится с рук.
Кажется, цыганка. Я почувствовал на своих лопатках ее колкий, алмазно-черный взгляд. Боясь, что прицепится с гаданием, я ускорил шаг.
Вдруг вспомнился зимний ветер в ледяных мачтах – поржавевших позвоночниках яхт в порту. И стихи, которые я слышал в детстве, тоже от одной цыганки:
- Я чёрен, как мускус, черно мое тело,
- Мою б черноту кислотой не свели,
- Но дух мой от всякого черного дела
- Далек, словно выси небес от земли[1].
…Я поспешил вынырнуть из переулков на широкую улицу – ту самую, по узкоколейке которой ходил красный немецкий трамвай.
Вот сейчас, сейчас он выплывет из-за поворота, а в лобовом стекле кабины покажется вьющаяся старомодная прическа и вечно спящий черный кот на приборной панели.
Но чего-то не хватало.
По краям улицы выросли современные коттеджи, сдаваемые отдыхающим. У них не было старинной татарской черепицы, но были пластиковые окна, пластиковые крыши, пластиковые души…
А под ногами по-прежнему полировалась летними сандалиями та же брусчатка. Все так же геометрично были подстрижены кусты туи вдоль тротуара. Но не было рельсов.
Я дошел до знакомого поворота и увидел за ним скромный участок трамвайной колеи. Метров десять. Здесь и стоял тот самый трамвай. Уже один. Без второго вагона. Он был огорожен цепями, а на красном глянцевитом щегольском боку отсвечивала надпись: «Городскому трамваю сто лет».
Иногда из-за угла моего дома доносится стук. Я каждый раз вздрагиваю и, замирая, украдкой смотрю в окно – не идет ли трамвай. Как бы хотелось снова разглядеть за лобовым стеклом сонно-черного кота и вагоновожатую тетю Марю!..
Ее и сейчас можно увидеть. Все с той же кудрявой средневековой прической тетя Маря улыбается с портрета в глубине старого городского кладбища. Ее кот похоронен рядом, среди вьюнков и полыни. Наверное, он, как прежде, свернулся клубком и следит через щелочки век за солнечными зайчиками, притаившимися у строгих кустов туи.
А в конце мая, когда акварельное небо кажется еще слишком высоким в предвкушении лета, я приношу тете Маре степные маки. Красные, как трамвай.
Глава 1
Череп
– Куда мы его теперь денем? Здесь же закопаем? – Меня пробрал предательский озноб.
Алешка тоже содрогнулся.
– Ты что… Здесь нельзя. Это же мертвец! Понимаешь? Тебе оно надо, чтобы возле дома была могила? С неспокойным духом! Который будет сердиться оттого, что мимо постоянно кто-то ходит! Еще, чего доброго, зимой его принесет штормом прямо к твоей кровати!
– А куда? Может, в море?
– Просто так выкинуть в море? Это тебе что, камень? Или бутылочная почта? Думаешь, он пойдет ко дну или поплывет к дальним берегам, к Острову Мертвых? Да его тут же и выбросит обратно прибоем. К тому же мертвец не одобрит такого отношения. Нужно похоронить как полагается.
– А как? – Я уже представил, будто мы ночью пробираемся на кладбище. Только это в книжках здóрово – приключения, мороз по коже! А в жизни… Я как увидел все эти кресты и черные надгробия – мне даже поплохело. – На кладбище сторож. Вдруг он увидит… Там же нельзя копать просто так. Там вообще земля платная.
– Какой же ты… скучный.
Я слегка обиделся.
– Мы похороним его по старинному морскому обычаю, – оживился Алешка. – Наверняка это моряк. Или десантник.
– Да его просто тут закопали! Почему обязательно моряк? Может, напали вечером. Немцы же оккупировали город и ходили среди этих домов. По этим улицам, по этому берегу… Когда дедушке было девять, они с друзьями разведали, где находится немецкий штаб. Представляешь, лазали туда подслушивать. А еще крýжки из этого штаба воровали… Ну… Чтобы хоть как-то досадить!
– Мой тоже рассказывал. Только другое совсем. Некоторые мальчишки чистили им сапоги за конфеты. Ты бы стал чистить фашистский сапог за конфету?..
– Тогда голод был… – неуверенно пробормотал я. – Но не стал бы, конечно. Хотя тебе легко сейчас говорить, ты вон какой – небось завтракал блинами с маслом или манной кашей. А у моей прабабушки было семеро детей. Из них выжил только один – мой дед. Остальные умерли от голода.
– Ой, ну чего ты кипятишься-то сразу! Хотя… Я тебе так скажу: люди, думаю, разные были. И хорошие попадались! Может, он нормальный человек. Обычный, как мы. Бабушке вот пять лет было, когда у них немцы жили прямо в доме. Отделили себе половину. Один, представляешь, потихоньку, чтоб не видел никто, отдавал маленьким свои сухие пайки. Еду́. Потому, может, бабушкина семья и выжила. Он детей всё жалел. Постоянно шоколадки совал и говорил жестами: «У меня таких, как вы, – трое!» – на пальцах показывал. Не знаю, что с ним стало потом… Вернулся ли к своим…
– Мог и погибнуть, когда город освобождали… – тихо сказал я.
– А вдруг это он и есть? Его череп? – выпалил Алешка, округлив глаза.
– Да чей угодно может быть. И наших тоже.
– Наших бы в другом месте похоронили. Кладбища, по-твоему, для чего?
– А каска где тогда?
– Тоже тут где-то.
– Ну ты уже выдумывать начинаешь!
– Нет, это немец. Я точно знаю.
– Ну ладно. Пусть так.
– Ты знаешь, а мне жалко этого немца. Он ведь тоже человек. Необязательно же это какой-нибудь подлец и мучитель.
– Подлецы везде встречаются, – процедил я. – У подлецов национальности нет.
– Ну! Он же не виноват, что у них там к власти пришел Гитлер и отправил всех на войну! Обычные люди небось не хотели. Но ведь и отказаться, наверное, было нельзя: расстреляли б на месте или в лагеря. Наверняка были нормальные, подпольное сопротивление организовали. Кто-то, может, ученым был, поэтом, музыкантом… Немцы – они ведь народ образованный. Вон сколько великих писателей среди них! Братья Гримм, Гауф, Гофман… Читал сказки? А композиторы? Бах, Бетховен… У бабушки есть пластинка с органной музыкой Баха… «Токката и фуга ре минор», вот! Я даже помню! Ее исполняли в каком-то знаменитом католическом соборе, они еще костёлами называются. Красиво… А ученые великие… Эйнштейн, Рентген… Да, а ты думал, в честь кого рентген назвали? А еще был Карл Бенц – он создал первый автомобиль. У папы есть энциклопедия по истории автомобилей.
– Да знаю я! – пришлось огрызнуться. Алешка как начнет поучать!.. Интеллигент.
– А ты читал, например, Ремарка?
– Нет. Он что, про фашистов писал? Зачем мне это надо?
– Ну и зря. А так бы знал, что «по обе стороны окопов сидят совершенно одинаковые люди». Ремарк так говорил. Он писал про немецких солдат, которые еще в Первую мировую воевали, – и были среди них и хорошие, и подлецы. Как и у нас. Как и везде. И про русских писал. И заметь, хорошее писал. Не лицемерил, если свои же немцы поступали с ними подло. Например, там был момент, как расстреливали пленных бойцов. По приказу. А среди них женщина была, тоже служила. Нормальные немцы ее жалели, пытались помочь хоть как-то. А один… Подлец, в общем. Сам вызвался расстреливать.
– Не хочу я такое читать!
– Ну вот и зря. Зря! «На Западном фронте без перемен» или «Возвращение»… А еще он про любовь писал знаешь как! Плохой немец так не напишет! У меня мама даже плакала над одной его книгой. Там решили пожениться двое, а для этого нужно было доказать свою родословную – чтоб была чистокровная немецкая. Как у собак, для выведения породы. Иначе не разрешали. Если порода была не «чистокровной», могли и в лагеря отправить. Так что там нормальные, хорошие люди страдали не меньше наших. Может, и больше. Потому что наши хотя бы знали, что родную землю защищают. Близких. Правое дело. А немцы были вынуждены выполнять приказы этого сумасшедшего, чтобы их собственные семьи не… Извини, конечно, но представь, если бы пришли твоих дедушку и бабушку расстреливать?! Нам-то легко судить! А многие из них, может, думали: «Стерплю, но свою семью не предам. Если на одного меня будет больше – ничего ведь такого?» Вот их и набралась – целая армия! В общем, неоднозначно все это. Ты заходи, если надумаешь, дам почитать! У нас Ремарка много. Отец его постоянно покупал, хотя знаешь какой он патриот! Он в книгах хорошо разбирается. Плохих книг у нас в доме нет!
– Дашь?
– Да хоть сегодня приходи, выбирай.
– Только надо решить, что делать с этим черепом.
– Мы же не можем бросить его вот так! Оставить здесь, на пляже. Где продавцы вареной кукурузы топчутся?
Еще даже не рассвело. Ромка сквозь сон свесил ногу с кровати и тут же отдернул ее: ступня коснулась ледяной поверхности воды. Зимой ночные шторма были настолько сильными, что иногда добирались до прибрежных домов.
Когда Ромка был маленьким, он радовался этому. Было здóрово представлять, будто дом превратился в затопленный корабль. И вот покоится он теперь на песке под водой, в какой-нибудь мрачной впадине, где нет ни глубоководных рыб, ни даже темных водорослей – вокруг только сероводород, который вытесняет жизнь в Чёрном море уже на восьмидесятиметровой глубине. Лишь одна комната – та, где спали Ромка и бабушка, – оказалась не затопленной доверху. Уровень воды доходил в ней по непонятным причинам только до щиколоток, как будто она стала огромным воздушным пузырем, в котором хватило бы воздуха на сто лет. Так что теперь они были обречены жить под водой, замурованные в этой каюте навеки.
Еще Ромка вспомнил, как каждый вечер перед сном бабушка давала ему конфету. Овальную карамельку с ягодным повидлом внутри. Когда ему было года три, он клал эту конфету за щеку, чтобы не потерять, и ложился спать. А утром расстраивался, обнаружив, что конфета исчезала. Куда она могла деться? И, маленький, он воображал, будто это само море приходило и забирало карамельку, как забирало какой-нибудь красивый мокрый камешек, который Ромка не успевал выхватить из прибоя.
Но нужно было вставать, будить бабушку. Ромка набрался храбрости и опустил ноги в холодную воду, в которой сводило пальцы. На поверхности ленивым айсбергом плавал палас, а рядом – плетеные циновки, веник, тапочки с пассажирами – вязаными носками – и бабушкина косынка, упавшая, видимо, со стула и похищенная морем. Торопливо, мелкими шажками, он заскользил вброд по ледяному полу, рассекая темную соленую гладь.
– Бабушка! – позвал он тихонько, добравшись до ее кровати. – Море пришло.
Бабушка будто этого и ждала. Она мгновенно подскочила и, не медля, опустила сразу обе ноги в зябкое море, разлившееся на полу.
– Бери скорее тряпки и ведро! Помогай! – скомандовала бабушка.
Это было похоже на эстафету «Кто больше наберет». Ромка заставлял себя думать так, иначе было бы ужасно скучно и холодно возиться в этой воде. Они небрежно бросали тряпки «в море», а затем выжимали их в ведро, но воды было так много, что обычных тряпок не хватало и в ход шло все – и полотенца, и одежда. Как Ромка ни старался, но бабушкино ведро наполнялось быстрее, и она раз за разом выплескивала его прямо из окна на песчаную дорогу, которая превратилась в бурую реку.
Постепенно светало. Море на полу обмелело и понемногу испарялось, обнажая мокрый, кажущийся гнилым пол.
Вдруг раздался стук в ворота, и бабушка вышла посмотреть, кто там. Это оказалась соседка. Ромка побаивался ее, потому что знал: она – цыганка. Ее звали Роза.
Однажды бабушка рассказывала, как ее собственного брата в детстве чуть не похитила настоящая цыганка. Тот играл на улице без разрешения. Когда она заметила, что брата нет дома, незнакомая женщина уже подхватила его под мышки и свернула за угол. Но бабушка успела догнать и даже отобрать его. Эта история до сих пор вызывала в Ромке трепет – вдруг и Роза однажды похитит его, когда бабули не будет дома.
Роза была необычной соседкой. Ее отец когда-то выступал в настоящем цыганском театре в Москве и научил свою дочь петь песни надрывным голосом, от которого хотелось плакать без причины. Она с детства знала много стихотворений, которые заучивала наизусть, чтобы прочесть перед зрителями, и особенно уважала таинственных и древних арабских поэтов.
Зимними вечерами она заходила в гости с испеченным пирогом, бабушка усаживала ее у печки, и тогда Роза принималась читать стихи. Иногда даже свои собственные. Но свои получались у нее гораздо хуже арабских. Все они были о несчастной любви – в общем, скукота. О чем еще пишут женщины!
Кроме сочинения стихов Роза еще и танцевала, и как раз это удавалось ей просто превосходно. Иногда, когда было подходящее настроение, она снимала с плеч черную вязаную шаль с большими кистями и выплясывала перед бабушкой, отстукивая по полу каблуками твердой подошвы тапок. Без музыки, просто так. Музыка ей была не нужна – она слышала мелодию внутри себя. Отдышавшись, Роза вешала шаль на спинку пустого стула и всегда говорила одно и то же: «Танец для женщины – всегда битва с судьбой. И партнер в этом танце – смерть». Ромка не понимал, что это значит, но ему нравились страшные тайны и что-то мрачное, что жило в ее голосе.
Были у Розы и другие странности. По воскресеньям она ходила к церкви просить милостыню. Не сказать, что у нее не было денег – она торговала на рынке шерстяными шалями, которые вязала сама, и жила богаче всех соседей. Стоять у храма было скорее развлечением, хобби. Как театральный кружок.
Там, у церкви, она негромко, но очень выразительно декламировала стихи. Некоторые люди даже специально приходили ее послушать и бросали монетки. Иногда она выхватывала своим пронизывающим ýгольным взглядом кого-то из толпы и уговаривала погадать. И тогда этот человек тоже давал ей денег. В приходе Розу не любили и прогоняли, но она все равно возвращалась. Ей было наплевать, что думает о подобных занятиях Бог. В конце концов церковнослужители так привыкли к ней, что смирились.
У Розы была дочка Рамина. Она жила без отца и тоже любила танцевать и читать стихи, подражая матери. Летними вечерами Рамина дожидалась темноты и выходила во двор в длинной разлетающейся юбке, перешитой из маминой. Она танцевала на носочках в темноте босиком, наступая на сухие листья винограда, растущего над двором и закрывающего Рамину днем от солнца, а вечером – от звезд. Она думала, никто не видит ее за густыми зарослями, окаймлявшими забор. Но Ромка часто подглядывал в щелочку со стороны улицы. Она была единственной девочкой в их переулке и, может быть, поэтому нравилась всем. И Ромке тоже.
– Шел бы ты погулять! – сурово сказала Роза. Она никогда со мной не церемонилась, хоть и была в гостях. – У нас взрослый разговор.
Я ненавидел, когда так говорили. Прямо противно! Какие у них могли быть секреты, которые считались бы слишком взрослыми для меня? Это просто унижает человеческое достоинство! К тому же только рассвело! Холодно! Шесть утра! И какая-то соседка выгоняет меня из собственного дома! Что мне делать на пустом берегу?
Я с надеждой посмотрел на бабушку. Она всегда все понимала, но на этот раз отмахнулась:
– Иди-иди. Ничего. Подыши свежим воздухом. Роза, ты что так рано? У вас тоже потоп?
Пришлось идти. Я наспех застегнул куртку, поднял воротник и надел капюшон – зимой у моря очень холодно. Ветер пронизывает насквозь, и ноль градусов ощущается почти как минус двадцать.
Когда я спустился по каменистым ступенькам к пасмурному пляжу, оказалось, что он не пустой: на берегу, сидя на корточках, что-то рассматривал мой лучший друг Алешка. Не Алёшка, а именно Алешка. Вообще-то его звали Олежка, через «о». Но это имя ему не шло: когда я узнал, что его настоящее имя Олег, то очень удивился. Не мог он быть Олегом. Родители ошиблись с именем. Раньше-то я думал, что он Алешка от имени Алеша. Есть же писатель Юрий Олеша, который придумал «Трех Толстяков». Поэтому так уж повелось, и я всегда звал его именно Алешей-Алёшей. Алешка знал это и не обижался.
Алешка собирал сердолики и агаты. Они «водились» только в этом месте. Если проехать на электричке чуть дальше за город, на юг, – там было бы больше гальки, но сердолики встречались реже и более мелкие. А затем и вовсе пропадали. На других пляжах, к западу, где начиналась курортная полоса детских лагерей и санаториев, сердоликов не было вовсе. То ли их собрали еще тогда, когда обустраивали пляжи, то ли просто не выносило течением в том районе. Второй вариант был вернее, потому что наш пляж мы обирали регулярно, и все же сердолики не кончались: шторм постоянно выбрасывал новые.
Сердолики попадались разных цветов: опалово-белые, шафрановые, зеленовато-дымчатые, кирпичные – почти всегда с причудливыми прожилками узоров. Отличить их от обычной гальки или кварца было проще простого: стоило посмотреть через такой камешек на солнце, как он просвечивался насквозь, загораясь огненной вспышкой. Это была не пустая прозрачность, как у горного хрусталя или обточенного морем осколка стекла: сердолики отличал необыкновенный медовый отсвет – переливающийся, таинственный, лунно-каменный. Такое сложно было объяснить отдыхающим: сколько мы ни рассказывали друзьям из других городов, они все равно находили не то – или кварц, или стёкла, или какую-то полупрозрачную гальку, но у нас, местных, глаз был наметан.
– Много собрал? – спросил я, подойдя к Алешке.
– Привет! Во! – Он раскрыл ладонь, на которой горела небольшая горстка драгоценных самоцветов.
– Мелкие какие-то сегодня, – придирчиво и вредно прищурился я.
– Зато красный есть! – парировал Алешка. – И смотри, с каким узором! Как глаз!
Он протянул крохотный камешек, похожий на гранатовое зерно. На его боку белело пятно с наплывами желтого и темной каплей в середине. Я взял сердолик и посмотрел сквозь него на солнце.
– Ого, редкий! – Стало немного завидно.
– Редкий! – подтвердил Алешка. – Такие всегда самые красивые, хоть и мелочь.
– Ты его береги. Никому не отдавай.
– Уж сберегу. Я ж не Женька.
Женька жил в конце переулка. Мы звали его Джоном. Обаятельный, высокий, с аккуратными рыжими кудрями, он нравился всем девчонкам. Женька был на год старше нас и уже работал и даже ездил на отцовском мопеде. Кроме того, он умел переворачиваться на перекладине и лучше всех делал сальто, прыгая с пирса. А еще у него был недюжинный талант находить огромные сердолики. Прямо булыжники.
Несмотря на то что Джон был хамоватым и дерзким типом, с девчонками он всегда держал себя на удивление галантно и вежливо, в отличие от нас. И они, конечно, таяли. К Рамине Женька относился с подчеркнутым рыцарством. Он редко ходил купаться, но если видел в нашей компании Рамину, то непременно присоединялся. Мы почти никогда не возились с ней в присутствии других ребят, Женька же никого не стеснялся и при всех дарил Рамине свои гигантские драгоценные булыжники, которые ему ничего не стоило находить. Пока мы копошились у прибоя, рассматривая микроскопические мокрые камешки, он мог прямо на ходу подобрать огромный сердолик метрах в трех от воды, где галька была крупная и сухая. Сколько мы ни пытались – ни разу не находили там ничего и близко напоминающего его сокровища.
– Женька говорит, надо искать подальше от воды. У прибоя галька мелкая. А там, где песок сухой, – там и камни крупнее, – начал умничать я.
– Ага, и ничего вообще не найдешь. Мне и здесь хорошо.
– Ну и сиди тут. А я попробую. Ты здесь и так уже всё собрал. Я подальше отойду.
– Давай. – Алешка сегодня был на редкость неконфликтный. Почти не спорит. Даже странно.
Я отошел на десять шагов. Потом увлекся и побрел дальше вдоль берега. Вот. Здесь галька крупная. Но сверху море все равно намыло мелких камешков. Нужно немного покопать. Я начал разгребать камни и песок ладонями. То и дело ногти упирались во что-то твердое – это были крупные булыжники, которые очень сложно выковыривать из песка. Они сидели плотно и глубоко. Наконец мне попался особенно настырный камень. Белый и гладкий, он вцепился во влажный после дождя и шторма песок так крепко, что я никак не мог его ни подкопать, ни подковырнуть.
Сзади незаметно подошел Алешка.
– Что это ты нашел?
– Да ничего тут нет. Ерунда. Нужно искать в другом месте, – отмахнулся я.
Он вгляделся внимательнее.
– Слушай… Это же… кажется… кость.
Я обмер.
– И правда… Фу, гадость какая! Наверное, череп дельфина. Ну его!
– Вряд ли шторм мог вкопать кости так глубоко. Они же легкие. Я сколько раз видел. Прибой просто выбрасывает их на берег, они и валяются сверху.
– Может, собаку мертвую кто закопал.
– На пляже? Ну так себе идея. Хотя после зимних штормов что угодно может быть. Здесь ведь берег был широкий, сам знаешь. Значит, это место было когда-то довольно далеко от моря.
– Ну да, здесь же и поезд ходил.
– Слушай, а вдруг это…
– Пойдем лучше отсюда, а? Чего его трогать. – Мне стало не по себе.
– Нет, ты погоди. Теперь нужно выкопать, иначе я не успокоюсь.
– Зачем духов тревожить?
– Ты и так уже потревожил.
– А вдруг это…
– Человечий… – закончил мою мысль Алешка.
Мы посмотрели друг на друга. Форма «камня» была округлая, с трещинками. Алешка, не говоря ни слова, принялся делать подкоп, со всех сторон скребя шершавый песок ногтями. Он то и дело напарывался на гальку и шкрябал по ней – от этого звука озноб пробегал по спине. Через несколько минут мы вдвоем оказались сидящими у настоящей песчаной могилы, в которой лежал человеческий череп.
– Давай похороним его по морскому обычаю. Привяжем большой камень, как якорь, и опустим в воду там, где поглубже. Так моряки делали. Только вместо камня – пушечное ядро.
– «Где поглубже»! – нервно передразнил я. – У тебя, наверное, лодка есть? Или парусник собственный? Или ты плыть собираешься туда, где поглубже, с большим камнем?..
– Нет. Мы похороним его не здесь, а возле пирса. Ты жди. Пока еще рано, людей нет. Я сейчас.
Мне показалось, что прошло лет сто. Или тысяча. Или миллионы. Прошли каменный век, бронзовый, железный… Будто я, как первобытный неандерталец, заблудившийся в веках, сидел на морском берегу. А рядом, в зияющей сырой яме, на дне которой проступала вода, лежал чуть присыпанный песчинками человеческий череп.
Я остался один на один с мертвецом. Чья-то неизвестная душа составляла мне компанию. Что он делал на этом месте сколько-то лет назад? Зачем нелегкая привела его сюда? Если это немец, разве он хотел умереть на чужом, незнакомом берегу?
Может, он любил звезды и решил выйти к морю, чтобы посмотреть августовской ночью на метеорный поток? А кто-то выследил, отправился следом и метнул нож в спину? Или пьяный «товарищ» отомстил за неудачно брошенное слово… Или он хотел увидеть оленью луну[2]… Об этом бабушке рассказывала Роза – я, конечно, все слышал.
По ее цыганским поверьям, луна каждый месяц принимает облик какого-нибудь животного. Тогда она становится опасна. Роза говорит, что полная луна у цыган – символ смерти, потому что она, мол, забирает души. Даже спать нельзя там, где на подушку падает лунный свет. Особенно маленьким детям и младенцам: во сне луна может украсть жизнь.
…Наконец Алешка вернулся. Скрючившись, одной рукой он волочил по песку большой цветочный горшок, который оставлял длинный след. Песчаную дорогу. Кильватер – как пройденный путь от корабля. Я помнил, что у них рос в этом горшке большой китайский гибискус. Бабушка еще просила от него веточку, которая у нас так и не дала корни. «Какой гибискус! Какой гибискус!» – вздыхала она. Под мышкой Алешка держал поддон от горшка, а из его кармана торчала авоська.
– Ну ты даешь! – посмотрел я на него. – А цветок куда дел?
Алешка неопределенно махнул рукой.
– Да ладно… Потом пересадим. Зато – чем не урна для праха? К тому же он тяжелый, глиняный. Никакой дополнительный камень не понадобится привязывать. Сверху еще песком засыплем и накроем поддоном, он тоже весит о-го-го.
– Как ты это все дотащил?.. А мама что?
– Мама еще спит. Пойдем скорее. Я скажу, что горшок разбил и выбросил, и подмел все.
– Это ты, конечно, хорошо придумал: мало того что дух немца потревожили, так еще и враньем дополним сверху.
– Так я ж ради дела…
– А привязать чем поддон этот?
– Вот, я взял: веревка – шпагат, этот, как его, джутовый! И вязаная авоська. С древних времен валялась у нас в сарае. Еще моя бабушка в такой авоське в молодости, наверное, кефир носила, как в фильмах. Она из ниток сплетена. Так что никакого загрязнения окружающей среды, все продумано! Это тебе не пакет! И не всплывет! – ухмыльнулся он.
– Вó дает, – покачал головой я.
– Пакет я тоже взял. Для песка.
Мы положили пакет на землю и начали рукой нагребать в него песок с мелкими камешками. Когда подняли, оказалось, что он ужасно тяжелый и вот-вот порвется.
– Мы его не дотащим до пирса. На трамвае, что ль? Две остановки. Пешком не вариант.
– Ага, а вдруг тетя Маря попадется? Спросит потом дедушку, куда это я ездил в восемь утра, с горшком твоим «разбитым». И мешком земли. На мусорку выбрасывать?
– Да откуда она знает про разбитый горшок? Мало ли.
– «Мало ли», «мало ли»! – передразнил я. – Такие вещи надо заранее продумывать. Велосипед нужен, вот что. Дедушкин подойдет! У него сзади ящик – как раз положим пакет с песком. А тебе придется сесть на раму и еще горшок как-то держать.
– Я не знаю, как ты такой велосипед не завалишь! – только и сказал Алешка.
– Раз ты такой умный, лучше скажи, как мы череп повезем, – огрызнулся я.
– Как-как! В горшок положим! Как!
Когда мы с горем пополам добрались до пирса, солнце уже поднялось высоко. Если бы сейчас было лето, рыбаки уже брели бы домой с утренним уловом. Но зимой для такой рыбалки слишком холодно: порывистый ветер пронизывал насквозь – воздушные потоки, несущиеся с моря, сталкивались со степными ветрами и сбивали с ног. К тому же буйствовавший ночью шторм удерживал рыбаков от желания посидеть с удочками.
Хорошо, что я догадался про велосипед. Представляю, как бы мы тащили все это на себе. Доехав до конца причала, мы остановились. Я поставил горшок у самого края бетонных плит – там, где ржавые кнехты – такие бочки, к которым привязывают канаты во время швартовки судов.
Алешка не стал вытаскивать тяжеленный пакет с песком из ящика. Он просто продырявил его пальцем и наклонил велосипед. Неуверенная струйка посыпалась в горшок, погребая под собой череп.
– Жалко, ружья нет. Полагается выстрелить над могилой.
Алешка ждал, ждал, а потом, оглядевшись по сторонам, нетерпеливо расковырял дырку в пакете и наклонил велосипед еще больше, чтобы песок побыстрее наполнил страшный сосуд. Но, вместо того чтобы ровно засы́пать урну, пакет чересчур перевесился и вывалился из ящика. Оставшийся песок рассыпался по бетонной плите причала.
– Вот балда! – не выдержал я. – Хорошо хоть горшок не завалил. А то б еще череп выкатился и упал в воду. Поплыл бы за ним?
Пришлось горстями собирать песок и досыпáть остатки. Хоть мы и торопились, это заняло довольно долгое время. Наконец дело было сделано.
Прежде чем накрыть горшок поддоном, Алешка положил внутрь найденные сегодня сердолики. Среди них был и тот редкий, красный. С рисунком, похожим на глаз.
Я посмотрел на него с удивлением.
– Это еще зачем?
– Пусть будет. В гроб ведь кладут иногда освященные свечи. Или какие-то памятные вещи. Сердолики освящены морем. Это тоже святыня. А глаз – как талисман. Покойному будет приятно, что мы о нем позаботились, и его дух не станет топить корабли. А главное, не явится к нам.
Мы крепко примотали поддон веревкой и надели сверху сетчатую авоську. Затем кое-как перевернули тяжеленный горшок набок. Алешка завязал ручки авоськи снизу на три узла и беззвучно прочитал «Отче наш». После этого мы скатили его в море. Горшок увесисто, тяжело плюхнулся, распугав чаек на пирсе, и быстро пошел ко дну. Вскоре, всполошив мутноватые облака песка, он уже лежал под водой – в самой лучшей, самой прозрачной, чистой и светлой могиле, какая только могла быть.
Мы постояли немного, сняв капюшоны, а потом побрели домой пешком, по обе стороны от велосипеда. Говорить не хотелось, но я все же спросил:
– Какое сегодня число?
– Двенадцатое вроде. А что?
– Давай приходить сюда? Каждый год в этот день. Всегда, что бы ни случилось. Ведь у него здесь нет никого, кто бы принес на могилу цветы. А ведь наверняка у него остались дети, внуки, друзья. Может, они до сих пор верят, что он жив.
– Или ищут его могилу по разным городам.
– Но никогда не найдут. А так хотя бы мы…
– Погребенным в море бросают в воду гвоздики. И пускают венки. А мы будем приносить вместо цветов…
– Сердолики. Каждый год. Давай?
– Давай.
И больше мы не проронили ни слова. До самого дома.
Глава 2
«Бэзмиля, бэзмиля, бэзмиля…»
Когда мне было шесть, я боялся Розу еще больше. Помню, как-то вечером бабушка отправила меня к ней за солью. Роза с Раминой только переехали сюда, я их еще толком не знал.
На стук никто не отозвался и, приоткрыв скрипучие ворота, я протиснулся во двор, прошел мимо кустов и поднялся по ступенькам к дому. Дверь оказалась не заперта, и я вошел внутрь, робко позвав:
– Роза!..
Молчок. Никто не ответил.
Уже тогда я обращался к Розе по имени. Даже Рамина звала ее обычно не мамой, а Розой или еще иногда – «дáе»[3].
В доме было тихо и пусто. В прихожей не горел свет. Я уже собрался развернуться, как вдруг услышал странные звуки – было похоже, будто кто-то бормочет заклинания. Низкий заунывный голос угрожающе завывал:
– Бэ́змиля, бэ́змиля, бэ́змиля… – А потом быстро-быстро, пискляво-пискляво: – Сми́лям, смилям, сми́лям, сми́лям!
«Наверное, Роза вызывает шторм, как всякие заклинатели», – подумал я.
Было до жути страшно и одновременно любопытно. Пересилив себя, на цыпочках я прошел через прихожую и заглянул в комнату. Она была проходной и вела дальше, в коридор, откуда падал еле уловимый, неясный свет. Громко сглотнув, я большими шагами пересек комнату: в коридоре светилась узкая щель приоткрытой кухонной двери, из которой клубился влажный, горячий пар. Там же, за дверью, видимо, коптила керосиновая лампа: тусклый отсвет мерцал на полу неровной рябью, моргая и покачиваясь. Но вот сквозняк дохнул по ногам – и ползущие вдоль паласа облака испуганно разметались.
– Бэ́змиля, бэ́змиля, бэ́змиля… Сми́лям, смилям, сми́лям, сми́лям!..
«Ну точно! Зелье варит!»
Теперь я уже не мог идти на попятную. Хотелось подобраться еще ближе – заглянуть в щелку, раз уж пришел! Но половица под ногами предательски скрипнула.
– Кон дый?[4] – раздалось сердито.
«Это она мне? Сейчас выйдет и поймет, что я подглядывал! Брызнет на меня своим зельем и заколдует! Превратит в прыщавого скáта, утыканного шипами, в морскую лисицу!»
Я не стал дожидаться. Уже безо всякой осторожности, топая ногами, я бросился бежать из страшного цыганского дома. Роза вышла следом на крыльцо и, вытирая мокрые руки о юбку, крикнула вслед:
– Рома, на уджá! Со ту камэ́с?[5]
– Ну как, дала Роза соли? – спросила бабушка, когда я ворвался в комнату и бросился ее обнимать.
– Какая там соль, ба! Там, там…
– Да что такое, Ромик? Чего ты так растормошился?
– Я не спросил про соль. Роза… Там… Зелье варит!
– Какое еще зелье?
– Отворотное!
Тут бабушка как начала хохотать! Она все смеялась и смеялась и никак не могла успокоиться, а я просто молча смотрел на нее – ну прямо как наш игрушечный Дед Мороз из ваты у елки.
Наконец перестав хохотать, она посадила меня на колени, укутала своим серым пуховым платком, – и сразу наступило лето. Стало тепло и спокойно. Бабушка смотрела на меня добрыми-добрыми, терпеливыми глазами. Ее крапчатые грубоватые руки, которые по выходным утопали в липком, тягучем тесте, так приятно гладили меня по голове. Ее тусклые, светлые глаза заглядывали мне в лицо участливо и ласково.
– Ты не обижайся, что я смеюсь, – виновато зашептала она. – Почему ты решил, что Роза – колдунья? Она – цыганка, но не ведьма же.
– Да-а? А она читала заклинания!
– Какие заклинания?
Я замялся.
– Ну не бойся, мне-то можешь сказать, я-то уж ничего тебе не сделаю. Чай, не заколдую.
– Нет, бабушка! – замотал я головой. – Она так страшно колдовала! Бормотала так жутко: «Бэ́змиля, бэ́змиля… Сми́лям, сми́лям!» Со свечкой! Ну или, может, лампой керосиновой… А из кухни шел пар.
Бабушка снова рассмеялась, но, заметив выражение моего лица, обняла, покачала на руках, будто я был совсем маленьким, и сказала:
– Ничего она не варит. Это она Рамину купает – в тазу, на кухне. Так горячую воду доливать проще. И теплее там. А заклинания твои… Рамина, видно, не любит мылом мыться, боится, что глазки щипать будет. Вот Роза и приговаривает: «Без мыла, без мыла, без мыла…», а потом: «С мылом, с мылом, с мылом, с мылом!» Маленький ты еще у меня. «Зелье варит!»
И она снова как покатится со смеху. А я так и сидел, как птенец в гнезде, укутанный в бабушкин пуховый платок. В нем было безопасно, тепло и совсем не страшно. И тогда я тоже начал хохотать. На весь дом. Вместе с бабушкой.
Глава 3
Картина на корабле
На берегу стоял заброшенный дом. Двухэтажный недостроенный замок из ракушечника – дырчатого песчаного камня, похожего на окаменевшую губку-мочалку. Сколько я себя помню, он был здесь всегда. Одиноко стоящий на отшибе дом дразнил прибой: волны никак не могли дотянуться до лестницы, которая вела на первый этаж. Незастекленные окна высматривали далекую линию, соединяющую море с небом. Иногда эту линию прошивала, как толстая цыганская игла, мачта далекого парусника. Где-то там он оставлял за кормой белую нить – кильватер – след, который тянется за кораблем и которого, конечно, не видно с берега.
Этот дом оставался символом вечности и надежности в постоянно меняющемся пейзаже города. Наверное, когда-то он был чьей-то мечтой. Кто-то, видимо, грезил, чтобы несколько поколений – дедушки, бабушки, братья, сестры, дети и внуки – жили вместе, устраивая суетливые, пестрые праздники, наряжая к Рождеству елку и гостеприимно раскрывая двери всем знакомым. Но средств у хозяина, верно, не хватило. А когда оказалось, что недострой находится в опасной зоне наступающего моря, которое размягчает грунт и грозится размыть фундамент, он достался нам, мальчишкам.
В своих фантазиях я видел этот дом средневековым рыцарским замком, на который напал страшный дракон. Именно он разрушил четвертую круглую башенку с винтовой лестницей внутри. Разрушил – и улетел, довольный своей победой.
Я любил приходить сюда, особенно когда грустно. Например, если отругают ни за что. Сегодня вот бабушка затеяла генеральную уборку. Обычно в это время она сердится по любому поводу, поэтому я стараюсь вовремя ускользнуть из дому, лишь бы не попадаться ей на глаза.
Как только я подошел к разбитым ступенькам черного хода, стало ясно: в доме кто-то есть. Я подумал, что это, пожалуй, бомж, решивший здесь переночевать. Теперь, вместо того чтобы смотреть на море с террасы второго этажа, придется сидеть на берегу. Раздраженно пнув дюну песка с торчащими из нее колючками-синеголовниками, я сердито направился к прибою: это мой дом! Мои владения! А какой-то бомж туда залез!
Море сегодня было спокойное. Светлое-светлое. Светлее неба. Обычно это небо светлее, чем море, но иногда бывает и наоборот. Это очень красиво: вода становится водянисто-белого акварельного цвета со стальным отсветом, похожим на ртуть из разбитого градусника. Я видел такую ртуть. Она выглядит так, как если бы вы расплавили серебряную ложку и вылили жидкий металл на пол.
На берегу я был не один: по серо-белой мозаике камешков брел серо-белый котенок. Он не выглядел несчастным – наоборот, казалось, он занят важными делами. То и дело поглядывая на море, котенок мяукал. Но не жалобно, а деловито, будто разговаривая сам с собой. Когда я сел на холодный песок – подальше от прибоя, где полоса гальки еще не началась, – он подошел и начал тереться о мои ботинки, трогая любопытной лапкой развязавшийся шнурок.
– Привет, Синдбад-мореход!
Мы были знакомы. Котенок жил где-то неподалеку и часто бродил по берегу, охотясь на крабов и играя с шевелящимися от ветра перышками, которые теряли чайки. Я не знал, есть ли у него дом, и поэтому на всякий случай прихватывал с собой колбасу. Сегодня я принес несколько искромсанных кусочков мяса из супа, спрятанных под столом. Терпеть не могу мясо в супе! Вареное, склизкое, с прожилками!.. Бе-е…
Синдбад сразу учуял в моем кармане пакет с мясом и деловито полез туда, пытаясь подцепить его когтем. Я не стал дразнить котенка, развернул целлофан и начал кормить Синдбада прямо с руки – чтобы он сильнее ко мне привязался.
Отвлекшись, я перестал обращать внимание на дом, но вдруг почувствовал на себе пристальный взгляд. Обернулся. У окна второго этажа стоял человек в светлой байковой рубашке – тот самый, который вторгся в мои владения. Если можно было сказать «юный» о человеке, годящемся мне в отцы, – это лучше всего описало бы его. Издалека он казался таким же мальчишкой – ну, может, чуточку постарше. Опершись спиной на боковой откос окна, он чертил что-то на бумаге, которую придерживал левой рукой. Очевидно, делал набросок. С меня!
Я сердито встал, чтобы уйти. Мало того что влез в мой дом, так еще и рисует меня, не спросив разрешения! Опустив на песок ластящегося Синдбада, я невежливо развернулся и зашагал к дороге.
Вдруг в спину ударил острый носик бумажного самолетика. Я сердито остановился и поднял глаза на окно второго этажа. Художник дерзко улыбался и знаками показывал – мол, разверни. Хотелось отпихнуть этот «шедевр оригами» носком кроссовки, но, сам не зная почему, я подобрал его. Расправив линии сгибов, я увидел… себя.
Несмотря на то что карандашный набросок был сделан наспех, каждую деталь, каждую тень тщательно прорисовали. Знакомая сутулая спина согнулась над бело-серым котенком с топорщащейся шерстью и вздыбленным хвостом. Ветер откинул назад отросшую челку и тщетно пытался хотя бы немного разгладить мятые, неряшливо торчащие края рубашки. Вспыльчивые, выгоревшие брови удивленно вздернулись, а обычно опущенные уголки рта как будто шевельнулись в улыбке.
Но это еще что! Позади мальчишки, совсем близко от берега, стоял на якоре фрегат с пиратским знаменем. Хотя корабль находился на втором плане, он был непропорционально огромен и как будто пари´ л в воздухе, нависая над берегом и над водой. У него не было тени – ее отбрасывал один только черный флаг.
У меня не получилось скрыть восхищения, и я поднял потеплевшие глаза на художника. Кажется, он немного смутился. Улыбнувшись по-простому, без чувства превосходства, он нерешительно махнул мне рукой, подзывая к себе. Если бы это был обычный день, я из вредности не подошел бы. Но меня будто околдовали. Зачарованный рисунком, как под гипнозом, я поднялся по ступенькам на второй этаж.
– Ты не замерз? Ветерок сегодня… освежающий. Сейчас пойдем пить чай. Подождешь меня минут пять? Я только все соберу…
Такое впечатление, что мы были знакомы сто лет. Он и не спрашивал, пойду ли я, можно ли мне. Не объяснял куда. Вот так по-свойски – «сейчас пойдем пить чай». Я даже не нашел что ответить. Только неопределенно повел рукой и облокотился о стену, в молчании глядя, как он собирает карандаши и застегивает сумку.
– Кстати, меня Виктором зовут. Можно дядей Витей. А тебя?
– Роман, – выдавил я.
– Роман, значит. – Он улыбнулся широкой, открытой улыбкой. – Купер писал романы. И Вальтер Скотт. Ну что, пойдем? Я здесь рядом живу.
Вдруг я опомнился. Совсем я, что ли?! Собрался идти с первым встречным! Бабушка сто раз говорила, что нельзя даже разговаривать с незнакомыми людьми. Детей обычно так и воруют: заманивают куда-то. Пойдем, мол, дам тебе конфетку. Или: «Ой, мальчик, помоги котенка с дерева снять». Но это, конечно, совсем для маленьких. Тем, кто постарше, вешают лапшу про каких-нибудь упавших бабушек, просят зайти в дом, вызвать «скорую»… На машине предлагают подвезти… Я все прекрасно понимал! В газете время от времени печатали объявления о пропавших людях. Поэтому нерешительно, с предательской дрожью в голосе я промямлил:
– Мне… идти надо. Извините. Отец ждет за углом. – Я отступил на шаг и тут же понял свою оплошность.
Он тоже понял и расхохотался. Я покраснел. Это бабушка вечно говорила мне, что, если незнакомый человек зовет куда-то, нужно сказать, что тебе некогда, что кто-то из старших (лучше всего – отец, отцов больше боятся) где-то неподалеку, за углом, и сейчас придет.
– Ты меня не бойся. – Он посерьезнел. – У меня такой же, как ты, сын есть. Николай. Ты приходи, когда сможешь. Днем я почти всегда дома. Если выйти отсюда к дороге – второй дом налево. Ворота зеленые. У бабушки разрешения спроси. Скажи, к дяде Вите и Коле. Она меня помнит. Здесь все меня знают. Я свой, местный. Приезжаю, правда, «набегами» – в отпуск на пару недель, да и то не каждый год. В прошлом году вот был… А так – в Питере теперь живу, преподаю в Академии художеств имени Репина. Знаешь Репина? Художник такой. «Иван Грозный», «Бурлаки на Волге», «Садко»…
Я знал. У Алешки дед тоже художник. Только он в Москве. Раньше он работал на ситцевой фабрике. На фабрике делали ткани, а Алешкин дедушка рисовал для них эскизы – разные узоры на бумаге, которые потом переносили на ткань. Что и говорить, Алешка очень гордился дедом. От деда у него дома было много альбомов с репродукциями – это такие фотографии известных картин. Они стояли за стеклом книжного шкафа, обложками вперед. На обложках были пейзажи и фамилии художников – Шишкин, Левитан, Айвазовский…
Я сбегал к бабушке (она действительно знала дядю Витю) и после обеда уже стоял у зеленых кованых ворот с табличкой «22». Но дяди Вити дома не оказалось. Мне открыл щуплый веснушчатый мальчишка с нездоровым зеленоватым лицом и в очках, одно стекло которых было заклеено белым пластырем.
– Привет! Ты Коля? – поздоровался я.
– Да. А ты кто? – Он подозрительно сощурил единственный глаз.
«Похож на пирата, – невольно подумал я. – А зеленый – потому что страдает от морской болезни».
– Я – Рома. Меня твой папа пригласил. Он дома?
– Скоро придет, – как-то не особо обрадовался Коля.
– Можно его подождать?
– Ну подожди. – Он нехотя впустил меня.
Мы прошли по узкой дорожке, выложенной мозаичной плиткой, и оказались в зеленом дворике, окруженном странными постройками, над которыми переплетались широкие ореховые листья и узкие, утонченные вишневые веточки. Как в сквере на набережной, здесь была разбита цветочная клумба – на нее падали, пробиваясь сквозь листву, солнечные лучи. В сердцевине клумбы журчал фонтан с настоящей водой. Зеркальные брызги отрикошечивали от гладкой поверхности, чтобы питать разноцветные кусты роз, высаженные вокруг фонтана.
Он не был похож на те грандиозные мраморные цветки, что устанавливали на городских площадях. К нему были подведены шланги и какие-то механические устройства, а струя пульсировала из металлической трубки, наполняя большую медную чашу с отчеканенными узорами. Будто ножка гриба, чашу поменьше подпирала стоящая в воде фигурка, вырезанная из дерева и похожая на ажурную вазу странной формы. Дырчатая, как бумажная снежинка. Я удивился, почему дерево не гниет, постоянно находясь в воде, и начал всматриваться в изобретательную конструкцию. Оказалось, что скульптура стояла на бетонном столбике, обклеенном гладкими морскими стеклышками. Видимо, внутри и находилась трубка, через которую шла вода. Механизм был как-то так рассчитан, что вода не переливалась через край чаши, останавливаясь на нужном уровне.
– Здόровский фонтан? Это папа сделал! Он здесь все строил и украшал сам, своими руками!
Мне не понравилась интонация, с которой этот Колька говорил о дяде Вите. Ясное дело, что он гордится таким отцом, но здесь было что-то иное. Не гордость, не восхищение. Хвастовство! Будто он хочет повысить собственную важность за счет других.
– Он у меня художник и скульптор. Что угодно может сделать! Ни в чем мне не отказывает! Для меня столько всего тут отстроил!
Вот снова – «меня», «меня», «я», «я»… Аж противно.
– У меня даже дом на дереве есть! Как-то раз попросил его… И что ты думаешь? Построил! Не веришь? Вон, смотри!
Он указал пальцем на огромное дерево грецкого ореха. Сначала я даже ничего не увидел. Но потом обратил внимание на незаметную веревочную лестницу, сброшенную вниз с массивных ветвей. Я поднял голову и всмотрелся в раскидистую крону, похожую на тропического паука-птицееда с огромными лапами. Или ногами? У пауков же ноги!.. Этот паук как будто держал в своей паутине настоящий брусовый дом, построенный прямо на ветках.
Колька заметил изумление и – да! – жгучую зависть в моих глазах и самодовольно усмехнулся. Еще бы, каждый мальчишка видит настоящий собственный дом на дереве только во сне!
– Идем, внутри посмотришь!
Когда мы взобрались наверх, я почувствовал себя аборигеном из племени короваев в Папуа – Новой Гвинее. Они тоже строят дома на деревьях. Раньше я думал: интересно, как они их там укрепляют, чтобы невзначай (мало ли!) не снесло ветром? Не знаю, что там у них, но дядя Витя приколотил доски пола огромными гвоздями к веткам. Концы гвоздей, которые проходили насквозь, он загнул внутрь – вероятно, чтобы Колька не поранился. Ну и чтобы крепление было надежнее. Казалось, дом прирос к дереву, стал его частью, которая тоже будет расти, стареть и умирать.
Вообще хижина была небольшая – голый пол, стены без окон (наверное, чтобы Колька не вывалился) и крыша. Я подумал, что Коля, пожалуй, скучный человек, если ему не хочется обустроить здесь все как следует. Ну я не знаю, создать уют, что ли… Я бы уж постарался.