Гиппокам: территория любви
© Арина Браги, 2024
ISBN 978-5-0065-1192-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ГИППОКАМП: ТЕРРИТОРИЯ ЛЮБВИ
ГЛАВА 1
СКАЛА КИХОЛ: ЗАМОЧНАЯ СКВАЖИНА. МАРТ 2018
Мы все поступаем так.
Смотрим на нашу жизнь сквозь замочную скважину.
Это очень ограниченный взгляд. Мы многое придумываем.
Фильм «Цвет ночи» (Color of Night) (1994)
Анна Усольцева аккуратно вкрутила правую бутсу между косыми выступами базальта на склоне, а ребристую подошву левой вдавила в валун на вывихе тропы. Она вдохнула колючий – слишком уж свежий – ветер с перевала.
Уфф… Вот он, Кихол. Дыра в скале. Скважина в замке, а ключ от горы Лонгс-Пик – Маттерхорн здешний. Последняя миля к вершине. По уступам. Почти отвесно. Полнолуние, тени резковаты.
Новые, но уже разбитые по ноге тяжелые горные ботинки Саломон шершавыми утюгами надежно втиснулись в гранит. Она сидела крепко в щели гранитов. Как на якоре. Как молекула нашего нового белка памяти в щели синапсов нейронов в гиппокампе. Анна глубже ввернула плечи в расщелину ледяной скалы, правой перчаткой с обрезанными пальцами – мох кольнул морозом – угнездилась ладонью в карман пещерки, затылком каски прижала торф. Обрадовала спину пружиной рюкзака. Левой рукой придержала железо карабинов у пояса, помедлила и откачнула их тяжёлый маятник. Скала отозвалась.
Треснувшие колокольчики. Анна ухмыльнулась. Идиотку ничего не берёт! Многоголосье. Тона скачут вверх по скале и дребезжат. Качается гигант – это живой камень – чуть ушла с маршрута.
Она взглянула, расстегнув перчатку, на экран смарт-часов. Гео-тег «Скала Самоубийц».
Кихол они так назвали! Вполне в тему. Высота, да, тринадцать тысяч футов с небольшим, и два часа ночи. По времени успеваю. Сумею передохнуть. А ключик наверху, на плоской лысине Лонгс-Пика. Теперь самое вкусное. С верёвками.
Анна огляделась. Головной фонарь высветил рядом табличку на стальной ноге. Она смахнула снег – жирные красные буквы – ими рейнджеры прикрывают свои задницы, скалолазы народ отвязный: «Не уверен – не лезь. Начало маршрута на вершину Лонгс-Пик. Узкие уступы, отвесные плиты и камнепад, ураганные порывы, экстремальный мороз и лед. Легко поскользнуться и сорваться. Спасение затруднено и займет несколько дней. Безопасность – ваша ответственность».
Анна подняла голову, свет фонарика уперся в выступ скалы над ней, а в глаза сквозь зубья гигантского пролома ударил прозрачный цилиндр прожектора полнолуния. За те пару часов, что она пробивалась по снегу между голыми стволами карликовых сосен, обходя западный склон, луна успела всплыть над восточным, и Анна пропустила главное событие нынешнего марта – кровавый восход гигантского диска над кристаллом горы. Сейчас лунный окрас перешёл в зеленоватый спектр и наполнял болотной взвесью ущелье под ногами. Скала Самоубийц обрывалась в двухмильную пропасть. Прошлым летом туда ступил, покончив борьбу с раком, Дик Дарье – муж её аспирантки Сюзанны и напарник Анны на многих скальных маршрутах. Спасатели даже не показали женщинам ошметки тела, которые надо было соскрёбывать с камней. Страшная картина, вам ни к чему. Им выдали урну. Потом, ранней осенью, в его день рождения, небольшой отряд друзей развеял прах. Здесь, у дурацкой таблички, что не спасла.
Анну опять охватила ярость. Она, как всегда, в последние пару месяцев, думая о трагедии Дарье, остро ощутила присутствие своего давнего любовника Эрика Вайса. Эрик разорвал с ней отношения двадцать лет назад, сразу после окончания аспирантуры в Университете Рифа, когда Анна только начинала там свою карьеру. Эрик вдруг вновь странно возник в её нынешней, далекой от него, жизни.
Эрик, я здесь ночью не потому, что сошла с ума. Край у меня, конец не только для меня, но и для всех ребят моей лаборатории. Нас предали. Бывшая питерская начальница слила наши данные конкурентам. Грант провис. Спасёт ночное восхождение. Соло. Увижу рассвет с саммита – и всё наладится. Блажь, конечно. Разряжённый воздух. Смейся, но я здесь по совету Черной Матушки. Помнишь, она пришла ко мне в коридоре нашей тогдашней лаборатории в Нью-Йорке? В ночь Хэллоуина, когда мы вместе с тобой срочно гнали эксперимент для нашего шефа Джона Вейдера. Явилась она ко мне и сюда. Гадала по книге первых свободных черных. Черная Матушка поможет. В каждой лаборатории, ты знаешь, как на корабле, свои приметы. А у нас эта: мы влезаем в мозг и гоняемся за механизмами памяти, ускользающими к чертям собачьим. И приметы наши чертовы. Здесь, в горах, вот где надо отщелкнет – и отстегнётся нам этот грант, и моя лаборатория спасена.
Анна раскрыла глотку: «Черная Матушка! Помоги!» Анну накрыло эхо «…моги …оги …ги», и она поняла, что орёт. Утерла холодные слёзы с губ. Чуть утихла и вздрогнула всей кожей. На уровне глаз возник черный силуэт – огромный горный ворон закрыл припорошенную голубым скалу напротив и пропал. Птица ещё и обругала её по дороге в ущелье возмущённым кар… кар… кар. «И тебя люблю», – огрызнулась Анна. Внизу – пропасть, вверху, за рваной дырой Кихола – ветры на ребрах скал и вершина-убийца, которую сто пятьдесят лет назад первая женщина-альпинистка назвала американским Маттерхорном и покорила. Как там в мудром дзене? Хватит смотреть сквозь замочную скважину!
В аэродинамической трубе ущелья ранняя весна всё ещё держится за ледяные корки на лужах северной стороны тропы, а Анна закоченела в лёгкой ветровке. Но она знала, что скоро морозный ветер станет приятным. Скоро в ней поднимется внутренняя волна жара – первые симптомы ранней менопаузы стали накрывать её этой зимой. Она использовала этот «подарок судьбы» как тогда, когда мчалась в мороз по спуску на горных лыжах в облегающем комбинезоне, и вот сейчас на этом восхождении.
Смешно начались её приливы. Она сидела в своём офисе, написав грант, и вдруг почувствовала, что отключился центральный кондиционер. Она выскочила в коридор, ожидая увидеть привычную в таких случаях толпу возмущённой профессуры. В их новеньком корпусе много чего поначалу не ладилось: то пожарная сирена включалась каждые полчаса, то из кондиционера дуло ледяным ветром, то в туалете из сливного бачка бил кипяток. Но тут все люди спокойно сидели в своих офисах, двери по неписаному закону не закрывали. И она поняла…
Взойти на вершину Лонгс-Пика – самого необычного четырнадцати тысячника в Скалистых горах – должен был каждый маломальский скалолаз из их университетской секции. А уж ночное восхождение и первый луч солнца с гигантского кристалла длинной вершины точно откроют все чакры и принесут удачу. А сорвать джекпот – вырвать у конкурентов престижный грант – было крайне необходимо. Иначе её лабораторию закроют, и последние прорывные неопубликованные эксперименты – чудом не доставшиеся конкурентам – пропадут. Это будет конец её карьере и научному будущему ребят из её команды.
Из-за этого Анна и стоит сейчас здесь, под скалой Кихол. Из-за этого прижимистая Анна потратилась на крутой головной фонарь. Из-за этого разумная и обычно всё просчитывающая Анна – стыдно кому-то сказать – поверила снам-пророчествам Черной Матушки и погибшей подруги Нэнси. Обе они утверждали в двух разных снах, что именно ночным сольным восхождением она победит.
Ладно ещё Черная Матушка, призрак, фантом. Но как не поверить подруге Нэнси Барр, про которую двадцать лет назад её любимый Эрик говорил, что она как монета с четырьмя сторонами, что она как старая душа, как добрая ведьма. Эрик. Опять он.
Сердце пропустило один удар, нога в крепком ботинке дрогнула, и ребристая подошва застряла в щели между вертикальными тонкими ребрами выхода базальта на тропе.
Сейчас нельзя думать о нём. Это лишнее. Главное сейчас – грант. Родина или смерть, это идут барбудос!
Анна зло утерла сопли.
Как я живу последние месяцы? Стыд разъедает до костей – будто сидишь по горло в зловонной выгребной яме. Коллеги – главы других лабораторий – не смотрят в глаза ни в коридоре, ни на еженедельных летучках. Матёрые профессора откусывают по кусочкам ценные квадратные метры лаборатории, а молодые новобранцы уже заглядываются на её офис, недоумевая: «Чего ждёт руководство? Пора бы перетаскивать Анины манатки в угловой офис. Сдулась комета из Рифа! Лузеру ни к чему ни ярость ультрафиолета в окна до пола, ни рвань горизонта Скалистых гор!»
Стыд обернулся ностальгией – спасением в облаке смрада. Ушла вся кровь. Сердце прокачивало сквозь её артерии кипящую ядовитую смесь возрожденной страсти, нежности и тоски по ароматному телу молодого Эрика. Тоска по потерянным годам, которые у них были бы с Эриком, если бы не их обоюдное предательство любви из-за карьеры. Да и расовая разница тоже. Она всегда отгоняла мысль (если случится немыслимое счастье, и они будут жить вместе), как же она представит мужа-китайца родственникам в Питере. Да и он, конечно, от страшной гордости не хотел брака с белой.
Во сне Нэнси гадала по столетнему изданию книги Рамона Кахаля, безжалостного бога нейробиологов. Буквы, выбранные из разных страниц сложным способом, сложились во фразу: «поднимись… саммит… Лонгс-Пик… ночь полнолуния… исправишь судьбу… получишь награду».
Запищали часы на руке, показывая пять процентов батареи, а в смартфоне отключился навигатор. Анна вдруг импульсивно нажала номер Эрика: терять ей нечего, погибать так с музыкой. Он, разбуженный посреди ночи в пяти тысячах миль от неё, отозвался таким молодым радостным голосом, как будто бы всегда ждал её звонка.
Но вернёмся назад и пройдём с Анной Усольцевой её двадцатилетний путь завоевания Америки, который привёл её сейчас на обрыв под скалу Кихол.
АННА. ДНЕВНИК. МАРТ 1998
Любовь всегда сплетена из взаимоисключающих вещей – тонкой лжи и оголенной искренности, боязни причинить боль и нарочным нанесением душевных травм. Расправившее крылья чувство неподвластно хозяину, оно манкирует гордостью, нормами приличия и здравым смыслом.
Джеймс Грэй, «Любовники» (2008)
Экстаз любовной страсти во времена Бернини переживался как чувственно неделимый опыт и тела, и души.
Саймон Шама, «Экстаз Святой Терезы Бернини» (2018)
Кто нам сказал, что всё исчезает?
Птица, которую ты ранил,
Кто знает? – не останется ли её полёт?
И, может быть, стебли объятий
Переживают нас, свою почву.
Длится не жест,
Но жест облекает вас в латы,
Золотые – от груди до колен.
И так чиста была битва,
Что ангел несёт её вслед.
Райнер Мария Рильке, Стихи и Посвящения, Перевод Марины Цветаевой (1924)
Как дети, застигнутые огнем, они не ведали, что с ними происходит. Не понимали, что муки их тяжелой страсти вызывают любовный экстаз. Тот экстаз, что показал Бернини в святом Лаврентии, покровителе всех поваров, охваченном огнем. Разрушающая мощь любовной страсти была им внове обоим. Как дети на пожаре, они не понимали ни самих себя, ни этого страшного божественного экстаза. Что-то страшное вырвалось из-под их контроля, соединив их тела и души. Любовная страсть затягивала их в сумрачный лес Данте.
…В его последний день в лабе, он разумом понимал, что они не могут быть вместе, что это опасно для его будущего, ведь все поставил на карту, чтобы добиться успеха в профессии. Он нес полный бред, и сам и не верил, и не слышал себя. Все шло в ход: и бывшая девица десятилетней давности, и нынешняя симпатия, однокурсница с бойфрендом. И то, что смог бы от нее убежать. А от себя как убежать?! Но экстаз был сильнее каждого из них. Молодая страсть слила их воедино, соединив их тела и души. Любовная страсть – оба не знали такого раньше – притягивала их со страшной силой. Страсть была единственной правдой их отношений. Страсть прорывалась из темных и тайных глубин подсознания и стягивала их двоих в один тугой узел. Страсть, как огонь, питалась всем. Все шло в топку: их взаимная любовь и нежность, родство душ, новизна открывшейся чувственности, интеллектуальное равенство, и острое предпочтение друг друга перед остальными. Разум умолкал, и земля уходила из-под ног. Они парили в вечности, оставляя там свои слитые тела и души, там, в его маленькой квартире на шестом этаже, с пением птиц по утрам, с его нежными руками и его молодым смуглым телом.
Анна остро помнила счастье, с каким она летела в марте 1997 года на интервью из Петербурга в Нью-Йорк. Счастье возможностей, сказки, мечты. Потом счастье сконцентрировалось, уплотнившись до чего-то невозможного. Жила одна в Мегаполисе и работала в аспирантуре научной лаборатории. Начала с нуля, как неумейка. И каждый день пестовали, холили и лелеяли. И восхищались. Эрик Вайс, скованный и очень глубокий китаец, аспирант последнего года, пас, как свою единственную лаб-бэби. Все несла к нему, все проблемы решала с ним, а он это воспринимал как должное. Думалось, что вся его жизнь была прологом до нее, кометы, озарившей его жизнь.
И сама росла каждый день, еще ничего не понимая, но уже многое умея. И первое горе, придуманное ею, но реально тяжелое, от неудачного свидания с Эриком в Музее Метрополитена. И счастье ожидания его на теплой скале перед театром Шекспировского фестиваля в Парке. И он, однажды в субботу пришедший с корта в линзах и шортах. И она даже отошла от него в панике. В общем, любовь-смута, работа-счастье, и, наконец, «мы это мы».
И нежное прощание Эрика с ней перед расставанием на неделю, перед его отлетом на конференцию в Калифорнии. Он, говоря по телефону, взял ее руку, нежно перебирая ее пальцы, и, закончив говорить, руки не выпустил, так и сидели. И как потом целовались у фонтана, красота которого спрятана от улицы, как и они. А потом разлука, когда ничего не было, только телефон, держащий ее на коротком поводке. И не случилось. Не застал, когда позвонил все же однажды. И ожидание его, и желание просто прижаться к нему при встрече и стоять, навеки замерев. И затем он, идущий по коридору, к ней, после приезда.
Любимый, долговязый, похорошевший – «Мой!»
И раскованность Эрика на короткий срок, когда посылал ей воздушные поцелуи. Или, когда при поцелуе прощании на ночь поцеловал сам страстно, с языком. И его «люблю» в декабре. И признание, что никогда ее не забудет. И его счастье, что у него есть тайная гёрлфренд, и его грусть, что никому не скажешь, никто не поймет. И наконец Рождество, горькое, разрывное, когда Эрик пытался расстаться с ней. И коньки Анны: встала и научилась с горя. И был кайф. Еще один, от того, что новое может.
И Новый год. После Рождества, когда сказали друг другу, что всё, что было, это было для каждого во благо и счастье. И останемся друзьями, как он хочет. А потом его слезы, что не может без нее, и любит, и хочет все вернуть. И январь 1998 с его подарком, и январь с его защитой, для которой она купила обнову себе. Как! У меня событие! Эрик защищается! И была хороша в ней, для него, в его вкусе – девочка-подросток, брюки дудочкой. И его раскованность в ресторане, когда он подавал ей пальто, и за столом смотрел через стол, и рассказывал всем, как готовился к защите, не спал, а придя утром, посмотрел на свою кровать, хотел лечь, но побоялся заснуть и проспать. И при этих словах о его, их, кровати, и у него, и у ее, одинаковые мысли «О нас!» И потом пришел в понедельник, в выходной, в лабораторию, через два дня после защиты.
Анна начала: – Пошли на каток. Эрик: – Холодно. Анна: – Пошли.
Не знала, что он «за пазухой держал», что он приготовил ей романтический ужин. Они сидели за его столом со свечами. Эрик спросил:
– Что же ты нарисовала обо мне, что ты не хотела показывать?
– Ну, нарисовала и написала, что ты любишь диссер больше, чем твою Бэби.
Они засмеялись. И Эрик сказал:
– Теперь я люблю мою Бэби больше, чем диссер.
И, наконец, его день рождения, а затем в конце марта разрыв, окончательный, с нежностью, с любовью. Но разрыв:
– Если бы тебе было бы не двадцать семь, а двадцать три – у нас могло бы быть будущее.
И полный бред:
– Я люблю Карлу, мне тепло у сердца, и я знаю эту разницу.
Анна помнила, как на его лекции в конце марта, перед которой Эрик «объяснился» с ней, была Карла, его одногруппница с постоянным бойфрендом. Зашла в зал и села впереди. Анна стала изучать Карлу, стараясь особо не пялиться. И вдруг почувствовала, как Эрик через весь зал смотрит на нее, на то, как она разглядывает Карлу. И ему это почему-то важно. Не Карла, а как Анна на нее смотрит! И потом, через два дня, когда Аня спросила, хочет ли Эрик знать, что она думаю о Карле, то он, как бы ждал этот вопрос. Она отрыла рот, набрала воздуха, и начала:
– Карла очень приятная, очень серьезная.
Он перебил:
– Очень некрасивая.
Она:
– Ах, зачем ты так!
Но он произнес:
– Для меня все равно очень привлекательная.
И как Анна проснулась наутро, после его слов о Карле, и поняла, что не может жить и умирает. А потом вечером, в темноте лаборатории, когда они целовались, она вспомнила, как вспомнила утром его слова о привлекательности Карлы, и начала вновь умирать. У неё тихо полились слезы ручьем – Cry Me A River – ведь никогда при нем не плакала!
Эрик почувствовал губами ее слеза на одном глазу, потом на другом, стал целовать.
– Как же так, я была с тобой, я твоя любимая и любовница, а ты говоришь, я не привлекательна для тебя.
– O нет, ты всегда была для меня очень-очень, – страстно шептал Эрик.
И последняя неделя Эрика в аспирантуре лаборатории. Неделя безумия, любви к ней и тоски из-за разрыва с лабораторией и с ней. И две их ночи впервые до утра, впервые подряд, в апреле. И все. Навсегда:
– Я не могу жениться на тебе. И не могу быть с тобой еще год, вдруг ты захочешь еще.
И затем разрыв, уже ее, уже до конца. И горе, такое глубокое. Такая тоска. На миг показалось:
– Зачем жить? Надо. Но зачем? Без него?
Долгий путь через эту тоску, по нему, по ним вместе. Такую тоску, что Анна даже не могла делать электроды, это его место, куда он ее поставил. И она помнит день, когда выбросила все пустые коробки с верхних шкафов их комнаты – общего с ним дома, как ощущалось тогда, которые Эрик собирал. Коробку, которые помнили его слова. И все о них. Их обряд прощания на ночь. Их обряд, как они говорили «спасибо», или как хвалили друг друга, «молодец!» – в основном Эрик хвалил Анну и с поцелуем. Ощущение от него как бы быть в детстве, с отцом. И его злость, потом, после апреля до июня, – «Я не отец тебе!»
И только открытые операции на мозге крыс, которую – только! – не он учил делать, и не больно только это. Ощущение, что все пропитано им, все получено из его рук. И робкие приходы Эрика к ней в лабу. Частые, но тогда, из-за мучительных ожиданий, – редкие. Долгий путь горя. Но ушел не к кому-то, и помнил, и любил ее – она знала! Это было чистое горе, без унижения и потери себя. Ничего не сделал, что было бы ей больно.
Анна помнит, как шла по улице осеннего – мой сезон! – Вашингтона на утреннее заседание Конференции, и вдруг тихо, крепко-крепко мысль:
Мы с ним навеки! Я с ним навеки! Хотя расстались и ничего не будет больше. Но я с ним навеки.
И это была спокойная, тихая мысль. Без трагедии. Как тихое счастье всего ее пребывания в Вашингтоне. И потом, после Вашингтона, в ресторане – с ним и завлабом Джоном Вейдером, после шести месяцев разрыва, его слова, робкие и прерванные им, о ее сломанной сережке. Анна, накануне в Вашингтоне, говорила любимой подруге Нэнси Барр:
– Он мне ее всегда чинил. Теперь, когда его нет, то и чинить не буду. Раз одна, то и буду ходить в сломанной!
И Эрик заметил! И смутился, что заметил. Помнит…
В конце мая нового 1998 года Анна видела Эрика в последний раз. Не его. Не они простились. А просто общий прощальный ленч для всей лаборатории.
С ней не поговорил, просто общий глупый трёп. Ничего ему не сказала, но отметила, что Эрик все также очень привлекателен для нее. Повадка, походка, манера двигаться, нижняя часть лица, губы и кожа рук. И Анна была, старалась, быть красивой.
Теперь вот с ненавистью смотрю на свои ноги. Кому они нужны! И больше никогда не увидимся, не поговорим. Что же, многие теряют любимых, не успев поговорить, и вот и я также.
Был, правда, взгляд Эрика через зал ресторана, когда Анна шла от телефона к столу. И это все. И руки не пожал, не поцеловал перед вечной разлукой.
Ну и ладно. Он дал мне многое. Я даже этот поганый диссер пишу, только чтобы стать с ним вровень. Да он во многом мне помог. И обрадовался, что посвящу диссер ему. А может, и не посвящу! Посмотрим. Он – последнее у меня в жизни. Дальше муть и серость.
В конце ноября того же 1997 года, когда Анна входила в воды тайфуна Гордона в Майями на другой конференции, ей вдруг пришла мысль. Совершенно неожиданная, не связанная с мыслями об акулах перед этим: Раз он не попрощался со мной перед разлукой, значит мы еще не расстались. И должны увидеться для расставания.
Это было неожиданно. Это понимание их слитности и неразлучности. Оттого, что не простились, не сказали «прощай навеки». И вторая мысль, уже в конце декабря. В книжном магазине, когда вдруг в отделе детских книг Анна увидела детскую книгу «Новый год в Мегаполисе». И открыла посередине – на развороте – ночная улица, и синяя ночь, и снег. Совсем как они часто бродили, такой же вечер. Она тут же купила для него. Почему? Ведь всегда все боялась дарить. Но тут книга как бы о них, об их чувстве, их ощущении Мегаполиса. Хотя отдаленно ничего не напоминает. И долго не решалась послать. Но потом были дни, когда всем посылала новогодние открытки, вспоминала людей, и расслабилась. И сделала пакет для него, тем более, вышли ее статьи и его (проклятая!) методическая. И отправила. Как в воду кинула. И неожиданно пришел нежный ответ: «Дорогая моя, спасибо тебе огромное за твой подарок. Это напоминает мне о некоторых очень счастливых днях из прошлого. Я надеюсь, что у тебя будет счастливый праздничный сезон. Я очень скучаю по Мегаполису и лаборатории. Надеюсь увидеть тебя и остальных в следующем году. С наилучшими новогодними пожеланиями».
Да. Эта книга вызвала те же чувства и у Эрика, добавив еще одну каплю к его ностальгии по Мегаполису. И он тоже вспомнил об их первом Рождестве. Горьком и разрывном, как казалось тогда. Ничего ведь не исчезает! Тогда оба думали, что это было горькое Рождество, но теперь помним это как наш счастливый вечер.
Любимая подруга Нэнси понимала ее, как никто другой. И сказала про тогдашнее фото Анны:
– В твоих глазах, как будто ты получила в жизни то, что никогда не имела.
И это правда. Этот период гармонии работы, творчества и личного счастья, здоровья нравственного и физического, периода полета – такого у Анны, за всю ее взрослую жизнь до Эрика, не было. Жалко, что все это было направлено, наверное, не на того. Что не продолжилось счастливой жизнью, хотя бы несколькими годами.
Они были как дети на пожаре. Оба!
Да, тяжело пройти все и расстаться. А как светло и радостно начиналась Анина аспирантура почти год назад в Нью-Йорке!
АНЯ. АЛЬБАТРОС ПТИЦА ЖАДНАЯ, АПРЕЛЬ 1997
– Каким путем мне идти?
– Куда ты идешь?
– Ну, я не знаю!
– Тогда любой путь приведет тебя туда.
«Баффи истребительница вампиров», сериал (1997)
Перелетая на геликоптере залив под неправильным названием «Восточная река» от Бруклина к устью Тридцать четвертой улицы Манхеттена, – вы этого устья не увидите. Тридцать четвертая ныряет под путепровод прибрежного хайвея, не успевает опомниться, как утыкается в просевшие бетонные столбы и заплеванную набережную. Зависая над белым крестом крошечного посадочного пирса, отвлекитесь на секунду и сквозь водяные брызги из-под лопастей вашего вертолета взгляните на окна гигантского Медцентра с белым по лиловому именем «Риф» на торце одного из его небоскребов. Там, прямо под эмблемой, у раскрытого окна на двадцать четвертом этаже, водрузив босые ноги на хлипкость пластмассового подоконника развалилась полуголая я.
Сегодня выходной, и я хомячу и подкармливаю жирных чаек. Я достаю из пакетика сдвоенные печеньки, разделяю их и слизываю тугой приторный крем с пищевой ванилиновой добавкой, а обмусоленные шоколадные половинки разламываю и бросаю за окно, где их хватает на бреющем полете серьезный альбатрос. Я вижу, как куски наживы выпирают сквозь кожу его шеи, пролезая толчками из жадного клюва, и сама чувствую, как острые обломки твердого лакомства царапают мое, не птичье, горло, и стараюсь отламывать кусочки поменьше. Одновременно меня оглушает тяжелый рок металла с хайвея из бездны под моим окном, навязчивый стрекот алюминиевых стрекоз, густой басок парома с залива и требовательное е-щ-е-е-е крылатых атлантических попрошаек. Лишь чайки сверлят меня своими глазами бусинами на черных венецианских масках, ведь с вертолетов меня трудно разглядеть.
Я свободна и невидима!
В моей комнате в общаге аспирантов есть кондиционер, но для меня он дракон пожиратель денег, и даже в страшном сне я его ни за что не включу. Конец мая, и страшная жара. Колебнувшись на секунду – принять ли смерть от жары или от шума – я нарушаю инструкцию и смачно распахиваю окно. Грохот города мгновенно врывается в комнату, но тут же поднимается по жаркой арке неба над восточной оконечностью Манхеттена, бросается с нее в гнилые воды Восточная река и, отразившись от них, растворяется в малосольном бризе с Атлантики. Это так неожиданно и странно, что тишина внутри шума оглушает меня. Мне противны выходные, я редко ими пользуюсь, а просиживаю дни за квартал отсюда в Лаборатории Мозга, на последнем, шестом этаже старинного здания.
Однако пора представиться.
Я питерская Анна Усольцева, Аня или Аннишка, как вам нравится. Я страстно впахиваю в новой американской лаборатории после годового «отдыха» от науки и балдею, что я совершенно одна здесь и погружена в густой, жирный, вонючий и оглушающий Мегаполис. Одиночество – позабытое чудное состояние. Я вбираю ощущения краски запахи, не растрачиваясь на разговоры, не примеряя чувственный опыт «другого». В лаборатории – английский по делу, все остальное время, и молчание – свобода.
В редкие часы отдыха я молча вживаюсь в географию Манхеттена, с каждым днем на шажок удаляясь от «Рифа» натыкаюсь на ароматы неказистых кофеен, втягиваю дух жаренного лука из бубличных, осваиваю меню круглосуточных закусочных и, наскоро перекусив, потом долго полирую тротуары, пробегая, как местные, квартал в минуту – с перехода до перехода. Фишка в том, чтобы не переминаться на перекрестках в ожидании зеленого, а двигаться зигзагом, пересекая авеню с западной на восточную сторону и обратно, держа суммарный вектор пути строго на север.
В одну из прогулок в проломе Шестидесятой улицы глаза ожгла красная громада фуникулера, дрожавшего в столбе загазованного воздуха. Оттуда вниз по железному трапу грохотала долговязая фигура в ботфортах и винтажном коротком пальто, похожем на старинный камзол. Бородатый гигант в треуголке – ну артист погорелого императорского театра – пробежал, эфес его бутафорской шпаги сдернул с меня рюкзачок. Обернулся, но вместо равнодушно-обычного «сорри», замахал на меня руками в шоферских перчатках эпохи первых авто:
– Какой рост, какой рост? Какой надо. И да, в баскетбол играю. Не пытайся, ничем не удивишь.
Из рюкзачка выпал томик Довлатова, и мой голос, независимо от меня, прохрипел забулдыгой, что несет к пивному ларьку маленький личный пожар:
– Мужик, ты из какого зоопарка убежал? Или кино снимаете?
Но грубиян заковылял по Трамвайной площади, делая усилия, чтобы не спотыкаться, словно его и взаправду снимали и, конечно, споткнулся, и пока я надевала рюкзак, он – как возник ниоткуда, так и растворился в синеватое «никуда» выхлопных газов плотного потока машин. Только взмах руки и силуэт треуголки с пером еще дрожали на фоне побледневшего вдруг неба.
Химеры Манхеттена. Надо осторожнее.
А нитка Первой авеню продолжает невозмутимо нанизывать бусины улиц. Из Чайнатауна тянется до морского порта Нижнего Манхеттена, из шикарных магазинов Среднего, пропитавшись скипидаром лесного Центрального Парка, легко входит в опасные жилые комплексы Верхнего. Я вбираю ее не глазом – носом, мурашками кожи и тонкими подошвами – запрещая себе даже подумать, что еще есть и Третья, и Восьмая, и Бродвей.
Так как же я попала в аспирантуру этого «Рифа», университета снобов, мечтающих переплюнуть лигу плюща?
Случайность, наглость и чуть-чуть везения. Везения? Даже печенькой поперхнулась, отхаркнула и бросила крошки в окно.
Запретить! Не помнить! Забыть, как год назад в апреле 1996, мчалась по мосту Лейтенанта Шмидта – лабораторный халат в свежей слизи лягушек, задники тапок смялись за полгода работы – прочь от ненавистной начальницы, знаменитой и коварной Лидии Ветровой. Даже знакомый с детства морской конек Гиппокамп, тот, что с чугунных перил моста, дрыгал перепонками пыльных лапок и ржал над неудачницей, которую только что вышибли с работы из лабы. Волчий билет, тупик, конец карьере нейробиолога. «Кончились Усольцевы», – прошипела Лидия мне в лицо.
Но ни она, ни я не могли знать, что это – начало. Что будут авиабилеты экспресс-почтой на интервью в Америку, и слезы, закипавшие у меня на сердце и тут же высыхавшие на жарком лице, и дорога вдоль холодной Маркизовой лужи, и международный аэропорт Нью-Йорка. Что в меня поверят, и я окажусь на двадцать четвертом этаже этой общаги.
Да, интервью. Срединный Манхеттен продувало ветрами с Атлантики, когда утром Рождества 1996 я бежала по полупустому городу на интервью только бы прошло все гладко. На перекрестье против университета мялся и кашлял невзрачный человечек в подстреленном пальтеце. Будущий начальник был похож на знаменитого русского рокера, и я успокоилась. Джон Вейдер – восходящая звезда нейронауки и любимый ученик великого декана «Рифа» Маркеса Кинассиса – подал вялую ручку, робко поздоровался и повел знакомить со своей лабораторией.
Лаборатория занимала верх старинного кирпичного здания «Белим», затертого меж бетонных небоскребов медицинского центра «Рифа». Пустые коридоры вели от лифта неизвестно куда, расходясь лучами от центра, как в фильме Солярис. «Белим», печально знаменитый в прошлом госпиталь для душевнобольных, – город сбросил его со своего балласта, отдал «Рифу» для молодых профессоров на стартапах. Зеленый кафель прошлого века одевал стены экспериментальной лаборатории – комнаты без окон, но со смотровым окошком в стальной двери.
– Это бывшая операционная… скольким же пациентам пилили черепа нейрохирурги старой школы… теперь вот мы здесь играем в прятки с молекулами белков памяти на срезах мозга от крыс из вивария.
Джон говорил без остановки, отвлекал, а сам, не мигая, сканировал мои руки, оценивал – так ли держу хрупкий стеклянный электрод, как вставляю его в манипулятор и умело ли настраиваю фокус микроскопа. Так я и попала сюда. И в конце марта уже входила второй аспиранткой в лабораторию Джона Вейдера. Первый аспирант – любимчик и его правая рука Эрик Вайс.
Сегодня воскресенье и юбилей. Я уже месяц в новой лабе. Но где цветы, ланчи и дины? Ах, их нет! Увы, медовый месяц с завлабом кончился чуть раньше календарного. А ведь как началось! Ух! Никогда ни один начальник не любил меня так нежно и так, сравнительно, долго. Дудки! Сколько веревочке ни виться, а конца не миновать! Хотя сердце хочет верить, может, все не так уж плохо. Еще позавчера Джон визжал от восторга, глядя на предварительные результаты моих экспериментов, и говорил оптимистично о будущих наших публикациях. И уговаривал, повторяясь, «немного проползти перед тем, как бежать»!
Фана было много…
Сегодня воскресенье. В мою комнату в общаге врываются блики залива Восточная река. Хорошо сидится одной, и пишется, и не скучно. И есть о чем думать, и что делать, и что писать. И мне мало лет, а вчера Эрик удивился: «Только месяц? Нет, ты здесь уже гораздо дольше. Невероятно!» Эти безумцы все за меня делают, все показывают, помогают и еще удивляются, что у меня все так быстро получается. Ну народ!
И вот сижу я, такая двадцати почти семилетняя, в шортах, и ноги ничего, и сама ничего. И чувствую себя, как «абитура», как десять лет назад. Я – такая же. Десять лет! Их нет во мне. Я начало. Начало всему. Я могу. А вы, помоечные альбатросы, хватайте поживу, давитесь, дивитесь, вперяйтесь. Работы и фана мне по горло, и я счастлива. Дверь в прошлую жизнь в жуткой питерской лабе захлопнута навсегда. Я выдержу – мы обгоним конкурентов и вырвем у них грант для выживания всех нас в лаборатории Джона Вейдера.
АНЯ. КАРАКУЛИ НА ПОЛЯХ ЛАБОРАТОРНОГО ЖУРНАЛА
Каракули по-русски на полях лабораторного журнала, и на его последних страницах. Аня уверена, что никто не поймет ни ее русского, ни этих хаотичных неразборчивых закорючек.
День Безумного Шляпника, 10 октября, это праздник бессмысленности, в какой оказалась Алиса, присев за стол с Болванщиком, Мартовским Зайцем и Соней. Основная идея праздника: найти в жизни то, что не имеет никакого смысла, хотя и является привычным, и довести это до абсурда. Например, мы называем «фанатом спорта» человека, проводящего все свободное время на диване перед телевизором с бутылкой пива в руке, а не того, кто все свободное время проводит на беговой дорожке. Поэтому в День Безумного Шляпника устраивают просмотр футбольного матча без включения телевизора – зато с пивом и чипсами.
«Обществом безумного чаепития» именовали сообщество философов Б. Рассела («Болванщик»), Дж. Мура и Дж. Мак Таггарта. Прозвище было мотивировано внешним сходством с персонажами иллюстраций Джона Тенниела (в наибольшей степени это касалось Рассела), а также интересом Рассела к языковым парадоксам.
Известный математик Норберт Винер в своих воспоминаниях пишет о внешности философа Бертрана Рассела, как похожего на Болванщика: «Бертрана Рассела можно описать одним единственным способом, а именно сказав, что он вылитый Болванщик. Рисунок Тенниела свидетельствует чуть ли не о провидении».
Бестактного, рассеянного, эксцентричного и экстравагантного Шляпника, столь блистательно сыгранного Джонни Деппом, в первой версии сказки не значилось.
«Безумцы всех умней», – это говорит отец главной героини Алисы из моего любимого фильма, и эта фраза как нельзя лучше характеризует благородного и порядочного Шляпника. Он всегда выручит, неловко заявляя что-то вроде: «А нужна причина, чтобы помочь очень милой девушке в очень мокром платье?»
Это очень тонкое понятие: все, что вы любите, и есть вы.
«С середины 2000-х годов ученые неврологи пришли к мнению, что память на самом деле касается не только прошлого: она помогает вам действовать соответствующим образом в будущем», – объясняет Элеонора Магуайр из Университетского колледжа Лондона, которая часто использует Белую Королеву для иллюстрации своей идеи. «Чтобы выработать наилучший курс действий, вы должны смотреть на себя в проекции».
ЭРИК. ЗОЛОТЫЕ МАКИ. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ АНИ В ЛАБЕ, МАРТ 1997
Шляпник: «Если бы ты знала Время так же хорошо, как я, ты бы этого не сказала. Его не потеряешь! Не на такого напали!» Алиса: «Не понимаю». Шляпник: «Еще бы! (презрительно встряхнул головой) Ты с ним небось никогда и не разговаривала!» Алиса: «Может, и не разговаривала. Зато не раз думала о том, как бы убить время!» Шляпник: «А! Тогда все понятно. Убить Время! Разве такое ему может понравиться! Если б ты с ним не ссорилась, могла бы просить у него все, что хочешь».
Шляпник: «Ты, верно, хочешь сказать, что меньше чаю она не желает: гораздо легче выпить больше, а не меньше, чем ничего». Алиса: «Вашего мнения никто не спрашивал». Шляпник (c торжеством): «А теперь кто переходит на личности?»
Льюис Кэрролл, «Алиса в стране чудес» (1865)
Зеленый нуль мигнул, и пешеходный светофор выбросил красную ладонь – плевать. И плевать, что ливень. Перебегу на красный. Эрик хотел обойти мать с сыном – оба упакованы в жёлтые короба дождевиков, да мальчишка – горб рюкзачка под плащом – послушно тормознул у перехода, влетев зелеными сапожками в лужу, а потом отогнул капюшон, увидел, как взрослый дядька ступил в собачьи фекалии и показал язык. Эрик кивнул пацану – что ж, бывает – подобрал палочку от мороженного и кое-как сковырнул размокшее дерьмо, а потом и зонт раскрыл над собой. Малиновый гигантский купол, а он и позабыл, что нес его в руках.
Одно к одному. Сегодня Джон приводит новую аспирантку, а я топчусь на переходе, опаздываю.
Он вспомнил, как с трудом провалился в сон под утро, совсем спать перестал, как узнал, что в их лабу подкинули ставку для русской, и она появится со дня на день. Подкинул сам декан Маркес Кинассис.
Конечно, Джон его любимый ученик Маркеса, но с чего вдруг такая щедрость? А Джону что? Халявные рабочие руки. Но если руки кривые, а человечек так себе, тогда катастрофа для нашей маленькой лабы.
Эрик свернул с Первой авеню в переулок между высотками госпиталей «Рифа» – тупичок упирался в огромный морг, а за ним укрылось старинное здание «Белим». Эрик задрал голову и взглянул на окна родной лабы под самой крышей. Все годы аспирантуры, как только он огибал морг и входил в тень колоннады портика, ухватывал ладонью чугун перил и ставил ногу на трещину первой ступени, его охватывал озноб.
С чего? Ну да, этой «дурке», психиатрической клинике, лет двести, и дела страшные творили там с пациентами. Такой была вся медицина до Нюрнберга – не требовалось разрешений для опытов над душевнобольными.
Шеф, любимый ученик Кинассиса, хапнул под свой стартап весь верхний этаж, а клиника нынче ужалась до первого. Последний год доживает.
Может, дождь, может, какашки собачьи, может, ожила подростковая астма, но Эрик учуял вдруг, как ненавистен госпиталям «Рифа» обшарпанный этот особнячок – вот поднимет небоскреб бетонную пяту и размозжит старую больничку, как таракана. Что за хрень в голову лезет?
Он вбежал в лобби – кивок белозубой улыбке охранника, мазок бейджика по коду лифта – вжал стертую «шесть» этажа, и замызганная кабина поползла вверх.
Как воспалены глаза, как противно подрагивает стенка лифта. Нет, не нужен нам кот в мешке, хоть бы и от самого Кинассиса! Открою Джону глаза – пусть новенькая покажет себя полной дурой! А что? Права не имею? Да я пять лет на эту лабу ломался! Ясно, наука не моё – жутко смотреть, как народ за гранты бьётся. Нейрохирургия надежна, престижна, да и ангел маме старость обеспечу.
Эрик вспомнил огненно-рыжие чашечки калифорнийских маков, заполняющие по весне китайский сад его мамы, и астма отпустила. Кабина дернулась и застряла. Черт! Динамик выхаркнул «ждите». Эрик прикрыл глаза.
Признайся, а может, не хочешь делить Джона ни с кем? Я стал нужен ему, как не был нужен никому и никогда.
Эрик навсегда запомнил поздний вечер пять лет назад, когда он скрючился над застывшим микротомом – лезвие занесено и свежий мозг розовеет в холоде физраствора, а он даже не может пошевелить пальцем и включить мотор. Шестой. Шестой крысенок за день, а результата нет, нейроны памяти в срезах гибнут. Никчемность. Стыд ел кожу, щеки чесались. Заглянул Джон Вейдер – спешил к последней электричке – его дом на правом берегу Гудзона, а машину, как многие ньюйоркцы, водить опасается, да и цена парковки на Манхеттене космическая.
– Джон, прости, не тяну, пора завязывать, мне достаточно, – Эрик как ком из горла откашлял.
– А мне нe достаточно.
Завлаб двинул ногой табурет и осел мешком в стальное седло. В тот вечер последняя электричка ушла без него.
Да, Джона надо спасать! Я его правая рука, и методику срезов мозга я наладил, и за наши с ним семь публикаций меня прозвали Печатным Станком. Это не Дрыщ, как в старшей школе. Ладно, заткнись, на Дрыща – запрет! Вновь ожгло, как тогда, когда он явился в класс после первого свидания с девушкой: крутой одеколон, настоящий мужчина, надвинулся, как свой к своей, а она брезгливо отвернулась и фыркнула чтобы все слышали: «Вонючка! Дрыщ!»
Кабина вновь поползла и остановилась на нужном этаже. Эрик ступил из лифта – хлыстом по ушам лязгнуло стальной дверью западни. Втянул родной запашок карболки – антисептик больниц прошлого века. Бросился по белесому линолеуму – как ни полируй мастикой, не истребить черные росчерки колесиков каталок прошлого – тормознул у кабинета «Профессор Д. Вейдер», приоткрыл дверь и ввинтился внутрь гибким телом.
Вовремя!
Он ухватил обрывок шуточки и быстрый смешок новенькой:
– Уговорили, буду называть вас просто Джоном!
Сноп света пробил грязь оконного стекла, ударил в глаза.
Когда солнце успело выйти? Ведь только что по лужам бежал.
В сияющей пыли спиной к Эрику вибрировал длинный женский силуэт, стараясь не опрокинуться под тяжестью рыжей копны волос. Ее грива, как гигантская головка калифорнийского мака, светилась в луче, и оранжевые брызги расцвечивали все темные углы, и Эрик впервые увидел, что стены замызганы и им нужна свежая покраска, а пол усыпан кипами бумаг от обработанных ненужных графиков. Когда вообще тут убирали?
Эрик не сразу углядел Джона – алая рубашонка завлаба слилась с кровавой обивкой его офисного кресла. Кольнуло под ложечкой: это чудо на колесиках не просто офисное кресло последней модели, а мечта-привет из счастливого будущего Джона, где не будет ни Эрика, ни этих обшарпанных стен, ни жирной пыли, сквозь которую бьет сейчас такое рыжее солнце.
Рубаха праздничная, доволен, ничего сейчас охоложу его.
Завлаб, наверное, учуял напряжение в глазах Эрика и заерзал в седле своего комфортного будущего:
– Аня, знакомься, Эрик Вайс, аспирант последнего года и хозяин палубы нашего лайнера, он введет тебя в курс дела. Проводник по новому миру, так сказать.
Как в замедленной сьемке, девушка начала поворот к нему, оторвав пятки и прокрутив себя на носочках плоских балеток, рука округло поплыла ему навстречу, а большой клоунский рот растянулся в улыбке.
Давно мне так не радовались.
Эрик отпрянул, уперся спиной о дверной косяк и напряг плечи, ноги вдавил в пол, а тело привычно выгнул дугой, скрестил руки и спрятал ладони в подмышки. Застыл, молчал.
Рыжие брови Ани сошлись домиком, на носу проступили веснушки – она вздумала отзеркалить его отскок – шмяк задницей об угол стола и проехалась по стальной окантовке, и упала бы, но Эрик нырнул как за теннисной подачей и подхватил ее под ребра, и не успел додумать, что слишком уж худа, как она отпихнула его и выпрямилась.
– Прости.
– Все норм, спасибо.
– Ого, Эрик уже спас тебя! Один ноль!
Джон хохотнул и плюхнулся обратно в кресло, откуда хотел было вырваться ей на помощь. Аня оглянулась на Джона, помедлила, потом взглянула на Эрика и подмигнула. Его вдруг отпустило напряжение последней недели, и он неожиданно для себя засмеялся и уже было захотел выпалить: «Добро пожаловать на борт, Клоунесса!», но на его смех-клекот в офис заглянули два неразлучных ординатора Шломо и Хасан. Когда завлаб знакомил их с Аней, поляк Шломо ввернул русское «привьет, на здоровье». А эквадорец Хасан начал с комплимента, в котором длинно поведал, как его бабушка красит волосы хной, и вконец запутался.
Ну, сейчас что-то будет – новенькая обвинит Хасана в сексизме, а их всех еще черт знает в чем. Но Клоунесса ладонью убрала прядь со лба и, кривляясь, пропела: «Это мой натуральный цвет», а когда никто не засмеялся, пояснила, что это цитата, великий русский фильм, ничего, я вас всех тут образую.
– Все! Вперед, экскурсия по лабе!
Джон откатил кресло, грузно поднялся и заковылял к двери, выманивая их за собой, и в коридоре принялся тыкать в двери всех помещений своей лабы, давая Ане возможность восхититься, как он тут все отлично устроил.
Прошли в комнату для экспериментов, и Джон затрещал о том, как ловко они тут с Эриком собрали экспериментальную установку – соединяли и подгоняли, как разнокалиберные кирпичики LEGO, усилители, осциллографы, блоки стимуляции – и как радовались первому успешному опыту на нейронах энграмм памяти в срезах гиппокампа.
А Эрик вдруг рассмотрел пустые картонные упаковки на верхних полках и ржавчину на цепи, которой он приковывал к стене баллоны сжиженного газа, их оранжевая краска облупилась, зеленый кафель бывшей операционной потерял винтажный шик, а LEGO-конструктор зыркнул Франкенштейном. Магия ушла, и Эрик разозлился на новенькую.
Двинулись к мастерской, где Эрик колдует над тончайшими электродами из стекла. Джон шлепнул себя по лбу – пора бежать на факультет выбивать фонды под проект Ани – и потрусил к лифту, бросив Эрику:
– Теперь она твоя! Лошадей не гони, сначала надо проползти, потом бежать!
Эрик молча надавил на стальную дверь со смотровым окошком, вошел первым, не придержав ее для Ани, отметил, как она по-кошачьи скользнула вслед за ним.
Вошел и не узнал. Кишка, а не комната, эта бывшая сестринская! Из стены на полкомнаты прет лабораторная столешница, а на ней с трудом угнездился монстр – старый вертикальный станок для вытягивания микропипеток. В других лабах ладные станочки-пуллеры уже давно с компьютерными чипами, a в этом ручная настройка. Прижимист Джон, на факультете над ним посмеиваются «Скрудж Макдак», но иначе молодой лаборатории не выжить.
Но порядок образцовый!
Эрик выдохнул и погладил идеальный ряд пластмассовых коробочек с капиллярными трубками заготовок – по ранжиру диаметра и типа стекла – скользнул пальцем по верхним ящичкам с вольфрамовыми спиралями. Поймал ироничный короткий взмах ресниц новенькой, и, как преступник, убрал руку, поправил волосы и разозлился на себя за эту слабость.
Будет еще мной манипулировать!
Заговорил медленно, раздельно, подчеркивая, что говорит не с носителем языка. Слова поскрипывали, словно горло драли ржавые шестеренки старых часов.
– Наш пуллер, у него две руки-патроны от дрели, между ними змеевик из вольфрама, ее легко пережечь, берегись.
Аня смолчала.
– В патроны надо зажать концы трубочки, осторожно, чтобы стекло не треснуло. Когда ток побежит и раскалит змеевик, то жар расплавит стекло, трубочка размякнет и вытянется в нитку, нижняя рука дернется, и ниточка порвется. В верхней руке остается та половинка заготовки, что с острой иголочкой на кончике. Это и есть микро-электрод, только его берем в эксперимент. Ясно?
Аня тяжело взглянула ему в лицо, Эрик поежился и достал из коробочки стеклянную трубочку, протянул ей:
– Тогда вперёд.
Новенькая продела стеклянный капилляр заготовки в спираль накаливания – пальцы чуткие, как у хирурга – надежно и нежно зажала в патроны сначала верхний, а потом нижний конец трубочки и осторожно стала проворачивать регулятор мощности тока в змеевике, стараясь добиться постепенного разогрева. В огненных кольцах спирали капилляр начал плавиться.
Все у нее получилось.
Расплавилась не только стеклянная заготовка – в жаре вольфрама сгорела и злоба Эрика, и страх за будущее их маленькой лаборатории, и ревность к новой рабочей лошадке Джона.
Он вернулся домой и впервые за долгие дни легко заснул. Во сне над ним золотились калифорнийские маки и текло стекло в часах. Потом цветные человечки танцевали русский балет, он мальчиком видел такой в Лос-Анджелесе, тогда отец еще не бросил их с мамой. Проснувшись, он долго лежал, удивляясь, что голова не гудит, услышал разбойных манхэттенских голубей за окнами, удивляясь, как их гуканье пробило гул кондиционера, пока не понял, что это будильник. Он посмотрел на свою ладонь и вспомнил как подхватил новенькую под тонкие ребра и как она смешно отставила локти. Странная. Ей идет ее имя, и он произнес вслух по-китайски «Ан На». Иероглифы «ан» и «на» означают «я люблю быть красивой», и он засмеялся.
Он знал, что на второй день, Аня изломает штук десять электродов в охоте за живыми клетками в срезах мозга. Подумал, что теперь он в ответе за нее. Джон дал ему ее, она его лабораторная бэби. Надо будет всему научить. Теперь им вместе пахать на Джона, изматываясь в научном квесте. До декабря время есть, он всему научит ее, а в декабре защита, и он уйдет из лабы в клинику, в новую жизнь.
АНЯ И НОВАЯ ПОДРУГА НЭНСИ. АПРЕЛЬ 1997
Аня развалилась на сидушке на подоконнике в своей комнате на двадцать четвертом этаже общаги «Рифа» Резидент-Холл. Солнце вот-вот покажется над Восточной рекой, и тогда далекая луковка церквушки в Бруклине на другом берегу залива вспыхнет яркой зеленью, а сизые облака над простором Лонг-Айленда окрасятся алым. Внизу под окном гидросамолеты еще покачиваются на поплавках у причала, и спят вертолеты, обернувшись лопастями, на крошечном пирсе в створе Тридцать четвертой улицы.
Уже месяц в лабе, и Эрик, кажется, так и ждет, когда оступлюсь, все время крутится рядом. И в ответ на мой «хай» буркнет нос и назад к компу. Вот Джон, наоборот, пробегая по коридору мимо лаборатории, на дню по десять раз «хай» кричит. Зачем? Ведь виделись утром. Но главное, мне пора самой эксперименты начинать, а шеф молчит. И шуток моих никто здесь не понимает. Ну, это, может, и к лучшему. И как ступить, сказать? Эй, кто-нибудь, появись, проясни!
В комнату постучали.
Странно, почему стучат, а не позвонили снизу?
Аня, слезая с подоконника, запуталась в простыне, и пока добралась до двери и открыла: три неподъёмные коробки уже перекрыли выход, а в конце коридора черный парень в коричневой форме вкатывал тележку в лифт. Аня хотела окликнуть его, но осеклась: разбужу всех. Двери лифта схлопнулись, и гонец исчез. Аня тронула верхнюю посылку:
Номер комнаты мой, но адресат «Нэнси Барр». Ладно, потом спрошу у консьержа.
Вечером из лобби позвонили: Аня, к вам мисс Барр, прежняя жиличка. Вскоре в открытую дверь заглянула полненькая девушка, с таким размазанным лицом, словно проплакала весь день. Волосы кое-как стянуты в хвост, и у глаз гусиные лапки уже просвечивают на прозрачной коже. Она взглянула, как обожглась, на коробки, и выдохнула, увидев на подоконнике свою подушку.
– Ты Аня? А вон там моя церковь, – показала на прозелень луковки на другом берегу залива.
– Мне иногда кажется, слышу ее колокол. Хотя здесь много церквей.
– Прости, что тебе это прислали, не успела адрес обновить, месяц как переехала в дом напротив.
– И как ты потащишь такую тяжесть?
В глазах Нэнси набухли слезы, она задрала голову, – вкатить их обратно, усмехнулась на свою детскую глупость, и заговорила, как в омут головой.
– Три коробки одежды… три… все, что осталось от безумного брака… по любви… полгода как развелись… нервы ни к черту… защита через месяц.
Аня помедлила и неуклюже приобняла ее.
– Хочешь, в мусорку выбросим? Или сожжем?
– Хочу. Но наш пастор собирает одежду бедным прихожанам. И вообще, эти наряды дорогие, из моей прошлой замужней жизни
– А давай по пирожному? У меня шаром покати, а есть хочется.
Аня подошла и распахнула стенной шкаф взять сумку – заметила удивленный взгляд Нэнси, и по-клоунски махнула рукой, прозвенела рядком пустых вешалок, поправила единственную блузку.
– Ну да, пока стипендию не платили. Ничего, блузка в жару быстро сохнет.
В кафе внизу, получив на каждую по «Bella Señorina» от толстяка в фартуке, они набивали рты тирамису и наперебой откровенничали, как случайные попутчицы – так и стали родными случайными попутчицами на всю короткую жизнь Нэнси. Аня будет горевать о лучшей подруге позже, через несколько лет, а сейчас – впервые на арене – клоунесса Аня кривлялась от души: так дурачатся с близкими, не боясь осуждения. Изображала Эрика: руки по швам, скрипит, медленно ковыряясь в словах: тележка …для перевозки… баллонов… цепью… закреплять… нарушение… техника безопасности…
– Пиноккио! – хохотала Нэнси
– Буратино! – не отставала Аня
Она вошла в раж, радуясь, что есть кому пожаловаться.
– Вчера кончился кислород посреди эксперимента, я и покатила баллон сжиженного газа. Проворачиваю стоймя, как торпеду, – линолеум скользкий, коридор длинный, мимо ординаторы шныряют – глаза круглые.
– Испугалась?
– Ну да. Потом уж Эрик прибежал. С тележкой.
– Козел! Скажи медленно!
– К- о-з-е-л.
Аня даже поперхнулась кофе от радости, давно не ругалась.
– Вчера подошла к настольному макинтошу данные загрузить, в Питере компы другие, а экран не горит и, главное, суки, кнопки «он-офф» не видно… почему не спросила… ждать, пока лаборантка включит, пришлось.
– И почему?
Аня изобразила всем телом игнор, и так громко хохотнула, что девочка с мороженным за соседним столиком вздрогнула. Но Нэнси уже заразилась весельем и давай изображать, как ее бывший – эталон консерватизма, банкир – марширует под стягом «оплот постоянства» и любовницу тянет за руку, мол, и ты не отставай. Остановилась, одернула себя:
– Выкупил мою долю дома… там будут жить… у его нынешней скоро ребенок… у нас не получилось… школы хорошие…
– Оплот постоянства. Козел! Повтори по буквам!
– К-о-з-е-л.
Аня проглотила последний сладкий кусок. Может, по мороженому? Подмигнула девчушке, которую испугал ее смех, та улыбнулась.
– Помогу тебе завтра с коробками, Нэнси.
– А давай сейчас. Есть идея.
Открыли коробки. Нэнси заговорила, стесняясь:
– Видишь, и одежда дорогая, жалко выбрасывать, но я располнела в последний год, если тебе нужно. Вчерашняя блузка – это как знак такой, для шутки, что дома не ночевала.
До Анны наконец дошло.
– Представляю, столько косяков во всем делаю. Спасибо, мне главное не заморачиваться, а протянуть руку к шкафу – и опля! – новое на каждый день.
Аня отдарила Нэнси, тыча в виды северной Венеции, дорогущий альбом о Петербурге. Взаимные дары не рассорили, а сблизили их. Нэнси ни разу потом не обмолвилась о происхождении нарядов подруги, а Аня молчала о подробностях развода. Как вовремя было им дадено участливое ухо. Лучшая подруга, ближе, чем сестра, мы глядим друг в друга, словно в зеркала.
Подруги, смеясь, строили дичайшие предположения, почему девушки Эрику никогда в лабораторию не звонят, и передразнивали занудное «не гони лошадей». Аня придумала, что от него пахло Armani Aftershave. Готовился к встрече! Нэнси, давясь смехом, советовала ей сказать Эрику с ангельским видом: «Попробуй что-нибудь более пряное. Может, тебе подойдет аромат из престижной коллекции для мужчин Lancome?» Представляли, как он Джону нажалуется.
Аня призналась, что исподтишка изучает это длинноногое существо, такое нелепое рядом с чернобородым обаяшкой завлабом. Развеселилась, показывая, как Эрик, когда они остались одни в электродной комнате, впервые открыл рот и нудно стал тянуть слова, объясняя простой процесс ручного вытягивания электродов из стеклянных капилляров. Вдруг умолкла и вспомнила, как вчера у вытяжки электродов Эрик встал к ней боком, и ее вдруг поразило, как вибрирует незнакомой жизнью его темный китайский профиль, как косит шоколадный глаз, как взрезан, словно острым тонким скальпелем, крюк его носа, а подбородок грубо и косо стесан, как высока его скула, и как плохо подстрижен висок, как молодо блестят его упругие на вид волосы, и как отвратителен белесый консилер в оспинах щек.
Да, ему совсем не подходит Armani Aftershave.
КРЫС КАРЛ. МАЙ 1997
Суббота. Лампы под потолком постанывают, и в резонанс им чуть вибрирует воздух. Аня пришла в выходной, надоел пригляд Эрика. Высматривает, а потом Джону докладывает, минуя меня, – ощетинивалась Аня в первые недели в новой лабе, и натягивала маску всезнайки, молчком пробиваясь к живым срезам мозга. Не выходило. И казалось, Эрик плотнее наблюдает, дожидается, когда все брошу и исчезну. Хорошо хоть с Нэнси можно посмеяться над ним. Но сейчас и поддержка подруги не спасала, надвинется тьма и повторится питерская катастрофа. Потому и пришла спозаранку, знала, Эрик по субботам гоняет на велике с другом по мостам Манхэттена.
В лабе так тихо, что в ушах задребезжал голосок малыша, которого Аня встретила в скверике, когда присела поглотить утренний апельсин-банан-манго из бумажного пакета от уличного продавца фруктов.
Мальчишка ныл папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда и бился в колени молодого отца, который завалился от усталости на скамейку, выйдя из госпиталя. Модная бородка и спортивные сандалии, а главное массивное оловянное кольцо выпускника университета плюща говорили, что парень состоятельный.
Может, из родных кто сюда на первый этаж угодил. Уж не мама ли малыша?
Скамейки другой не было, и Аня приняла утреннюю фруктовую дозу под бесконечное дребезжание маленького засранца. И теперь его голосок дрожал в голове и, казалось, отдавался эхом от кафельных стен.
Аня включила компьютер, щелкнула тумблерами приборов на управляющей панели своей установки, зажгла фонарик под микроскопом и запустила охлаждение микротома для нарезки мозга – привычное рабочее жужжание заглушило писк в голове. Она взяла тележку с пустой клеткой и спустилась в подвальный этаж, отсканировала бейджик и попала в сумрак вивария «Рифа». На бесконечных металлических стеллажах ряды клеток с крысятами особой лабораторной породы. Их красные глазки забегали, когда она, задвинув вчерашнюю клетку в нишу мойки, прошла вдоль рядов к клетке крысенка со швом между ушами. Длинный нос, как у Бурбонов на полотнах Гойи оттянул его морду вниз, он смешно повел усиками, и Аня вдруг дала ему прозвище Карл.
Нельзя! Не к добру это.
Так и вышло. Когда в лаборатории Аня уже приготовилась ввести наркоз, Карл противно пискнул, как тот маленький засранец, Аню передернуло, и крысенок выскользнул из ее перчаток и шмыгнул в клубок проводов под установкой. И надо же! В ту же секунду дверь отворилась, и Эрик успел углядеть белый хвост крысенка. Эрик тут же нырнул под установку. Куда там! Карл исчез. Эрик осел на круглый табурет рядом с преступницей, и оба наблюдали как стала отключаться лаба.
– Усилитель… микроскоп… микротом, – бормотала Аня.
Когда пришел черед компьютера и стихли его вентиляторы, щеки Эрика уже приобрели белошёрстный окрас. Он, задохнувшись, молча откатил табурет, ударился коленкой о тележку, сбил клетку и отбросил ее и не сразу смог открыть дверь. Крах, конец, катастрофа, ужас: слова и близко не отражали пустоту, которая наполнила солнечное сплетение. Аня хватала воздух, согнувшись, как в детстве после удара под вздох. Дверь за Эриком захлопнулась.
С-у-бб-о-т-а! Джон играет вечером в баре. Меня вышибут из лабы из бара! Или, как правильно? Вышибут из лабы в баре.
Аня захохотала всем телом, рвя диафрагму, но хохот был беззвучным – как в вакууме. Так хохотали те несчастные – на страшных дагерротипах в коридоре первого этажа «Белим», которых сто лет назад в этой операционной били током, все подкручивая, подкручивая, подкручивая реостат и все увеличивая, увеличивая, увеличивая амперы.
Язык стал шершавым, но беззвучный смех завладел уже всем телом. Вбежали неразлучные ординаторы Хассан и Шломо, почему они тут в субботу, и стали лить на нее воду. Вода имела странный запах, и это остановило приступ. Что за дрянь? Оказалось, Шломо схватил бутылку из крысиной поилки.
Аня пропустила, как она оказалась в баре за столиком с Хассаном, Шломо, Эриком и Марком. И Нэнси тут? Ну да, я же ее и приглашала вчера. Эти люди, ставшие родными, вдруг отлетели в другую вселенную. Осталась видимость принадлежности к дружной компашке, которая будет слушать Джона и восхищаться, какой крутой наш шеф – и звезда восходящая нейронауки, и рок-гитарист. Эрику, конечно, не терпится доложить о преступнице. Но Джон все не выходит, его группу разогревают молодые пацаны, гитары орут и фальшивят – как в последний раз – все или ничего. Но шанс! Как и у меня. Был. Хоть вы прорвитесь, ребята.
Аня постаралась переключиться и стала вспоминать, как вчера они все вместе шли с семинара из нижнего Манхэттена. Как хорошо было. А тогда казалось, на них смотрят, как на чудиков. Шли лестницей дураков: коротышка бородатый Джон, плохо подстриженный высокий Эрик, крепыш новый аспирант Марк кудри до плеч, и худая, как жердь, Аня тяжелая лисья грива. Небоскребы раскалили ущелье улицы, прохожие жарились в гигантской духовке, и хотелось в прохладу кондиционера. Но на углу Второй авеню и Шестой Восточной улицы Джон притормозил у фонаря и огладил рукой его мозаичный постамент
– Все, что осталось от утраченного храма рок-н-ролла.
Все нетерпеливо переминались.
– Вход здесь в бывший концертный зал «Филмор-Ист», где толпы бились за билеты. Каждый вечер по два рок-н-ролльных музыкальных шоу и третье светомузыкальное, совершенно театральное. Магия. Действовала и на музыкантов. Могли играть ночи напролет. Сам Бернштейн, случалось, дирижировал из-за кулис. Лишь три года счастья.
– А потом?
– Закрылся зал в июле 1971. Красиво закрылся – лучшим концертом группы Оллмен Брозерс Бенд.
– Так это в том же ноябре Дуэйн Оллмен и разбился на мотоцикле, – припомнил из истории рока Марк.
– Великий гитарист, второй в мире, – пробормотал Эрик.
– Впервые слышу, – призналась Аня, – так это поэтому, Джон, ты не водишь машину…
– У меня рок-группа, играем по субботам. Там в подвальчике, видишь, ирландский паб Таверна Абби.
– Ой, смотрите, кусочки мозаики, белые буквы, бегут вниз – FILLMORE EAST, – провела пальцем по тёмно-синему фонарю Аня.
– Мемориал. Дрожь берет, словно вибрируют тени великих, кто пел здесь четверть века назад, – Джон конфузливо улыбнулся в бородку – завтра суббота, мы играем из альбома Филлмор Ист. Всех жду. И никаких.
Аня тогда оторопела: ну нет, времени нет… некогда мне… пусть Эрик идет… храм у них тут поверженный.
От мыслей ее оторвал резкий чек-чек-чек. Мальчишки группы разогрева ушли, и на низкую платформу выскочил завлаб с гитарой. Ковбойские сапоги. Приталенная рубашка в цветочек по моде семидесятых. Лысина прикрыта париком из длинных соломенных волос. Черная техасская шляпа. Джон настраивал гитару и стучал по майку. Заиграл. Все что угодно ждала Аня, но не это!
Как? Почему? Откуда?
Кислотные звуки электрогитары смыли все ее неумелые маски, надуманные страхи и вечное ожидания катастроф.
Пусть бы никогда не кончалось.
Она повернулась к врагу своему и зашептала ему на ухо:
– Моя… моя любимая композиция… в детстве маг… кассета… лента… начало обрезано… в Питере никто не знал… названия группы… рок музыканты… имя придумала… постер… их… коллаж… слепила… шляпу… журнале… нашла… так не бывает.
Эрик вздрогнул, замер, потом откликнулся:
– Реинкарнация Дуэйна Оллмена соло «Памяти Элизабет Рид».
– Ну все, круг замкнула. Прощай, пойду свои вещички забирать, все кончено. Не смогу Джону в глаза посмотреть.
Аня отметила, что глаза Эрика – шоколадный отлив как на обливной керамике – на глаза врага не похожи. Она выскользнула из таверны и побежала в лабу.
Теперь там было слишком тихо, разрушено все. Аня, не надеясь, поставила на пол пустую клетку, вставила свежую поилку с водой и открыла дверцу. Подошла к установке и отключила воздушную подвеску, тяжелая плита испустила сжатый воздух и тяжело легла на слоновьи ноги подставки. Послышался шум хлопнувшей двери лифта, Аня обернулась к открывающейся двери, и в комнату ввернулся Эрик.
– Я не хотел Джону рассказывать. Хотел с утра завтра все наладить с проводами. Почему не спрашиваешь, а ведь я здесь, чтобы все тебе показать.
Аня осела на круглый табурет, отвернулась и уставилась на клетку. Стыдно. Стыдно так, что кожа головы начала чесаться. Эрик опустился на корточки у клетки, смотрел на открытую дверцу. Ждать? Треск ламп на потолке сменился шуршанием, потом постукиванием коготков по металлу. Они переглянулись. Из-за оранжевой торпеды баллона сжиженного газа, прокованного к стене в углу, показался нос Карла. Исхудавший измазанный в паутине крыс вошел в клетку и набросился на сосок поилки. Эрик мгновенно среагировал, захлопнул дверцу, но проскользнул ногой и осел на пол рядом. Карл удивленно оторвался на мгновение от воды и опять приник к соску. Они засмеялись, и Эрик впервые нормальным быстрым, а не замедленным голосом автомата, пошутил:
– Ты, наверное, создавала проблемы и в питерской лабе.
– Меня вышвырнули с волчьим билетом из русской нейронауки, поэтому мне важно, что Джон и Маркес поддерживают меня.
Конечно, они не ушли из лабы, пока не заменили все перегрызенные провода, а наутро решили: Карл должен жить и надо отнести его в парк и выпустить. Или будет домашним питомцем?
Придя домой из лаборатории, Эрик не чувствовал усталости, наверное, перегорел. Из почтового ящика достал письмо. От Роберта! Будет что ему написать, какие у меня дела. Вот такие вот дела, прикрыл преступницу.
Эрик автоматически вызвал лифт на свой этаж, прошел по ковролину в торец коридора к своей студии и отпер дверь.
Роберт Монро был учителем химии в старшей школе, а стал фигурой, заменившей ему отца. Эрик, изгой китаец в белой школе, заговорил языком учителя, заговорил слишком уж правильно, заговорил языком пожилого образованного белого и вызвал еще большую ненависть одноклассников.
Роберт, сын фермера из Иллинойса, стал учителем химии благодаря миссионерке Эмме. Он вернул деньги за учебу, и это был единственный случай за всю истории миссионерской помощи. Его призвали на войну в инженерные войска, он высадился в Нормандии через месяц после Д-дня, участвовал в битве за Бидж, и только 7 мая 1945 года смог заснуть, зная, что Германия капитулировала и подписывает все документы.
Эрик был неотёсан, но учился хорошо по химии. Однажды Роберт спросил его, хочет ли он бесплатно поесть, и взял его на обед научного химического общества. И вот он, китаец, который рос без отца, мать не говорит на английском, и сидит в Университетском Клубе, а вокруг ученые, аспиранты и учителя. Они и говорят по-другому, и их юмор «химики шутят», не сразу поймешь. И Эрик почувствовал, вот он настоящий английский язык интеллектуалов.
С учителем случился инфаркт, и он попал в госпиталь. Эрик устроился туда уборщиком, узнал все входы-выходы, и сказав, что тут у него дедушка, приходил к Роберту. Тому нужны были прогулки, и Эрик попросил его рассказать о войне. Так Роберт и гулял по заданию врачей, и рассказывал военные эпизоды. Эрик поступил в университет и уехал, а учитель начал писать ему. Письмо он отправлял в понедельник, а Эрик получал его в среду. Читая о том, где воевал Роберт, он решил поехать автостопом по тем же городам Европы. Он сохранял все его письма, отпечатанные сначала на машинке, потом распечатанные с компьютера с приписками крупным почерком.
Получилось поехать лишь прошлым летом. В Бидже Эрик зашел в музей и на фото узнал дом, где, по рассказам Роберта, убило их генерала, и из которого, за пару минут до прилета, команда военных инженеров уехала на джипе, получив приказ навести мост. Стоянку джипа обстреливали, солдаты расползлись по канавам, а генерал орал и заставлял их ехать на задание. С начальством не поспоришь! Эрик вышел из музея, нашел это здание и увидел, что его отремонтировали.
Эрик вспомнил, как он дотронулся до трещины, замазанной цементом, и ощутил тепло в подреберье, как и сегодня, на концерте Джона, когда Аня призналась, что это ее любимая, безымянная мелодия.
СЕНЕКА ВИЛЛАДЖ СВОБОДУ КАРЛУ. МАЙ 1997
Все чуждо в доме новому жильцу.
Поспешный взгляд скользит по всем предметам,
чьи тени так пришельцу не к лицу,
что сами слишком мучаются этим.
Но дом не хочет больше пустовать.
И, как бы за нехваткой той отваги,
замок, не в состояньи узнавать,
один сопротивляется во мраке.
Да, сходства нет меж нынешним и тем,
кто внес сюда шкафы и стол, и думал,
что больше не покинет этих стен;
но должен был уйти, ушел и умер.
Ничем уж их нельзя соединить:
чертой лица, характером, надломом.
Но между ними существует нить,
обычно именуемая домом.
Иосиф Бродский, «Все чуждо в доме новому жильцу» (1962)
Аня и Эрик полюбили беглеца крыса Карла и оставили его жить в клетке прямо в лаборатории под столом, они кормили его и разговаривали с ним, но когда Джон увидел их лабораторного любимца, то попросил убрать, сказав, что это нарушение протокола вивария. Держать его в общаге тоже нельзя, да и Аня редко бывает дома, и они решили дать свободу Карлу. А где крысы живут и процветают? Конечно, в лесном массиве Центрального Парка. Наверно Карл, или его потомство до сих пор там и живет. В парке, когда они отпустили Карла, выбросили клетку и присели отдохнуть, Эрик раскрыл и стал ей читать последний номер журнала Ньюйоркец. Голос Эрика звучал усыпляюще, а свежий ветерок с пруда разморил лабораторную затворницу, и она задремала. В коротком дневном сне к ней опять пришла Черная Матушка, которую она встретила в ночь Хэллоуина.
Анне привиделось то, что восстало из глубин памяти города и вошло в ЕЕ память
Вот и наступил январь нового 1855 года, и все кончено. Нет надежды. Двадцать лет маленького рая, и все, конец черной утопии нашей Сенека – Виллидж посреди странного, шумного и жестокого Города. Бог отвел аболиционистам – свободной чернокожей пастве – лишь два десятка тихих яблоневых лет и уютных зим у камина.
Так думала матушка Франческа Макинтей, жена деревенского пастора Сионской Церкви, спускаясь по внутренней лестнице своего дома, уже пустого и оттого гулкого. Ступала осторожно постоять напоследок на каждой из двадцати ступенек. Их доски она оттерла утром добела жесткой щеткой, отмыла новым светло-жёлтым ядровым мылом и высушила чистой льняной ветошью.
Так омывают в последний путь.
Спускаясь, матушка отвязывала рождественскую гирлянду из колючих трилистников остролиста и мелких яблочек с перил уже чужой ничьей лестницы. Ее мозолистые крепкие черные пальцы опускали краснобокие плоды в карман её крахмального, коробом, серого передника. Верхушка нижней балясины перил соскочила со штырька, но матушка не раздражилась, как обычно, а успев подхватить деревянный шарик, поцеловала его макушку, круглую, как детская головка, и нежно водворила на место.
На нижнем этаже она распахнула створки французских, в мелких стеклянных окошках переплета, дверей в гостиную. Погладила сухой ладонью каждый из семи столбиков-строчек зарубок: три на правой и четыре на левой стороне дверного проёма. До самой верхней из зарубок дотянулась с трудом, привстав на цыпочки.
Вот какой высоченный мой первенец!
Франческа вздохнула, вспомнив, как трудно было уговорить взрослого сына принять жестокое решение властей изъять землю деревеньки Сенека. Как трудно мужу было успокаивать паству, которую желтая пресса вот уже год обливала помоями, ополчив горожан против свободных чернокожих жителей Сенека Виллидж. Франческа вздрогнула, вспомнив как бульварные газетенки называли их деревушку в двести домиков с церковью и школой для чернокожих ребятишек «Нигер Виллидж». Как врали о крысах, нечистотах, и лачугах из кукурузных початков.
А как красиво из окон первых этажей каждого вымытого к Рождеству домика выглядывала елка, а на ней белые свечи в тарелочке из серебряной фольги! Свечи в деревне делали сами, многократно погружая нити в расплавленный воск.
Даже защита двух почетных граждан Города не помогла. Ничего не помогло. Земля была нужна под будущий городской парк. Земля, где двадцать весен цвели яблоневые сады, кудахтали пеструшки и блеяли козы. Где на крыше их маленькой церкви аболиционистов виднеется остроконечная башенка, а в восточной стене вырезано окно простым крестом. Церквушки, где каждое воскресенье пели прихожане, приплясывая в восторженном счастливом трансе.
Земля – убежище от расизма большого города. Расизма несмотря на то, что вот уже восемнадцать лет Штат Нью-Йорк принял закон об отмене рабства.
Ухоженная земля их маленького справедливого рая Сенека Виллидж была лишь прямоугольником – земельным участком, вписанным между 82 и 89 Западными улицами, в кадастре будущего Центрального Парка.
Матушка выпрямила спину, так что все ее сухое длинноногое тело вытянулось еще больше к потолку и длинной шпажкой булавки вколола твердую круглую шляпу в аккуратный жгут тяжелых волос. Тщательно завернула вокруг тонкой талии половинки зимнего суконного пальто. Всунула ноги в теплых толстых носках в начищенные до блеска ношеные высокие ботинки до колен, наклонилась и долго их зашнуровывала, потом вступила в галоши, застегнула кнопки и топнула пару раз, удобно устраивая ноги.
Потом опять выпрямилась и трижды низко в пояс поклонилась всему дому.
Прости, не уберегла.
Заперла входную дверь с венком из золотых рождественских колосьев и, ступив с крыльца, вышла в холод и сумерки раннего вечера. Она влилась в молчаливую толпу жителей перед церковью. Ее муж пастор Артур Макинтей стоял с задранной вверх головой посредине толпы, и белые хлопья снега смешивались с его седой курчавой головой, таяли и текли вместе со слезами по его иссиня-чёрным высоким скулам. Снег и слезы жителей уже отпетой Сенека Виллидж падали в полной тишине. Даже грудные дети не плакали, прикрученные шалями к грудям молодых матерей. По знаку пастора все подняли головы к небесам и запели последний гимн этого последнего рая на земле и двинулись за южную оконечность деревни.
Даже полицейские ирландцы – конная полиция города сопровождала их полуторатысячную толпу – молчали. Знали, это идет не «Ниггер Виллидж» грязных отбросов общества, а религиозная честная коммуна.
Не было у полиции проблем здесь!
Конница довела процессию до границ деревни и, спешившись, стала обносить ее периметр, вбивая колышки и натягивая веревки. И уже через пятнадцать лет город позабыл, что в западной части Центрального Парка была деревня Сенека Виллидж.
***
Холодноватый голос Эрика смолк, а его свободная от Аниного плеча правая рука закрыла номер журнала Ньюйоркец. Аня очнулась и огляделась вокруг. Они сидели недалеко от южного входа в Центральный Парк над Черепашьим Прудом. Там плавали откормленные серые рыбины, иногда показывая изогнутый плавник. От рыб расходились круги по воде и, доходя до берега, качали зеленую тину и тонкую осоку. В пруду покачивались утки и перевернутые небоскребы Манхеттена и дрожали синие подъёмные краны-журавли новостроек. Аня взглянула на Эрика, а он, потянувшись, поцеловал и осушил не замеченные ею слезы сначала на правом, а потом на левом ее глазу. Мимо них молодая мама вела за руку маленькую кудрявую девочку, и та с сочувствием и понимающе оглянулась на Аню. Аня улыбнулась ребенку и потянула Эрика: идем. Они поднялись, разом надели солнечные очки и пошли по жгучему солнцу песчаной дорожки вдоль кустов отцветающих диких роз и пыльной жимолости вверх по холму, туда, где дребезжала шарманка и поднимались сладкие дымки жженого сахара.
Ане уже не хотелось ни кататься на этой старинной карусели с зеркалами срединного столба, ни отрывать кусочки липкой сахарной ваты, ни искать проторенную дорожку к Земляничной поляне Джона Леннона у выхода из парка на Восемьдесят девятую Западную улицу, недалеко от дома, где он жил и где был убит.
У Острова, овеваемого малосольным бризом с Восточной Реки и смрадом прелой тины с Гудзона, тоже есть сердце. Прямоугольное. Это Центральный парк. И если что и меняется в круговороте года под окнами величественных зданий золотого гетто восточной окраины парка, то это сезонные колебания флоры в этом их заднем дворе. В апреле здесь бушуют деревья японской вишни и под розовый и лиловый цветопад их лепестков приходят семьи, раскладывают пледы на сыроватую землю у мокрых еще стволов и попивают пивко, а детишки карабкаются в ветвях поближе к цветочным созвездиям. С веток виднее даль дорожек и слышнее трубные звуки зверья из маленького зоопарка, и когда долетает механический перезвон, дети знают, что это смешные звериные фигурки вышли из домиков и кружат под дребезжащую мелодию башенных часов сказочного бронзового зоопарка.
А потом в мае земля подсыхает, и открываются огромные спортивные поля парка. И тогда, с битами наперевес, хорошо отмерять геометрию улиц и авеню Острова, туда, на свежий песок, подметенный машинками так, что остаются ровные полоски бейсбольных полей за гранью жесткого ежика зеленой лужайки. К началу лета – оно здесь начинается в ночь летнего солнцестояния – отрывается летний амфитеатр Шекспировского фестиваля, и настоящие звезды и луна безрезультатно стараются придать космический смысл плохой игре актеров любителей и блеклым их голосам. Но волшебство реальной летней ночи проявляет вопреки всему волшебство «Сна в летнюю ночь». И уж фильм «Осень в Нью-Йорке» смотрели все, и все знают каким золотым, красным и романтичным может быть Парк. А зимой парк всеми силами хочет стать рождественской сказкой, чтобы длить и длить ее на старом катке, с тупыми лезвиями прокатных коньков.
И все бы хорошо, даже и растиражированная романтика осеннего наряда, и любимые туристами перекрестки дорожек для танцев на старомодных четырехколесных роликах, все бы хорошо, ведь сколько жизней вобрали Парк в себя: и пары, и семьи, и дети.
Все бы хорошо.
Да вот когда строили первую ветку метро в Нью-Йорке, случилось страшное. На рабочих из стены котлована на Восемьдесят второй Западной улице посыпались скелеты и полуистлевшие гробы. И пресса взорвалась: «тайна, невозможно понять, секретное захоронение жертв гангстеров». А случилось это всего через пятнадцать лет после того, как Город сравнял с землей деревню свободных чернокожих аболиционистов Сенека Виллидж и разбил на ней западную часть Парка.
«Полная амнезия, полное забвение потерянной черной утопии», – так уже в наше время горько сказал историк Центрального Парка.
Круг мозаики IMAGINE выложен на земле в том самом месте, где сейчас через сто пятьдесят лет можно лишь вообразить, как гудел колокол церквушки позабытой ныне деревеньки Сенека Виллидж. Эрик, как всегда, понял: Аня в эту секунду разлюбила этот Парк, словно сняв розовые очки и взглянув в подлинное лицо любимого, и ей больно сейчас. Они спрятались в тень у загородки карусели и смотрели на детей, рассаженных по крупам старинных ярких лошадок. Дети радостно и испуганно вцеплялись в стальные стержни, по которым вверх-вниз скользили-скакали кони. А их родители ели мороженое, пританцовывали в такт дребезжащей шарманке, сжимая палочки с облачками сладкой ваты и махали руками всем и своим, и чужим детям.
А по внутреннему периметру парка по круговой асфальтовой дорожке, не останавливаясь, катила волна нарядных спортивных горожан на роликах и велосипедах, а конные экипажи, позвякивая ведрами для конских яблок под хвостами лошадей и попахивая великолепным навозом, уступали им дорогу
ГЛАВА 2
АНЯ. ФРЕСКИ. МАЙ 1997
Тупое рыло Острова тяжко дышит в Атлантику, а далеко от него за океаном корчится от беспамятства родная сторона Анны, уже несколько лет как именованная по-новому. Корчится и взрывается людскими брызгами, которые долетают и сюда, в Манхеттен. Старинное здание на углу Первой авеню и Двадцать восьмой Восточной улицы – отборный кирпич на гранитном фундаменте с терракотовой отделкой под крышей – выворачивало правое крыло, пытаясь, как встарь, отразиться в гнилых водах.
Но нет!
Сваи скоростного хайвея отрезали здание от залива Восточной реки. «Белим». Бывший Храм психического здоровья, он двести лет одним названием леденил души ньюйоркцев.
Было, да сплыло!
Новые тридцатиэтажные корпуса госпиталей «Рифа» сжали его глупую колоннаду и ржавый чугун ограды – не продохнуть! Психиатрическая клиника ужалась до первого этажа. А как грандиозно начинался проект в тридцатые годы! Лучшие в мире психиатры и медсестры, крахмальные халаты, передовые методы: лоботомия, электрошок, ледяные ванны. Всё для прыгунов с Эмпайр-стейт билдинг, слэшеров запястий, алкоголиков, наркоманов, убийц, шизофреников и женщин с послеродовой депрессией, мужья которых подсуетились их сюда упрятать.
Страшно. Сколько криков и безымянных пациентов, и таких знаменитостей, как Юджин О'Нил, Трумэн Капоте и Марк Дэвид Чапман, убийца Джона Леннона, впитали эти стены. Вошли несчастные в чугунные ворота, оказались на стальных столах подземного морга, и остались блуждать тенями в длинных коридорах. Затихла клиника, жирная пыль на стенах лобби осела на огромные фрески, расписанные учениками Диего Риверы, зарос секретный сад и в его гипсовых скульптурах, сделанных руками пациентов, треснули морды баранов и выпали синие стекляшки из лошадиных глаз. Но зачем пропадать добру. Город сбросил историческое здание с баланса, а «Риф» подхватил и отдал молодым профессорам.