Русский. Мы и они

Размер шрифта:   13
Русский. Мы и они

Перевод с польского – Бобров А. С.

Рис.0 Русский. Мы и они

© Бобров А.С. 2024

Русский

картинка из 1864 года, нарисованная с натуры

MOSKAL

OBRAZEK Z R. 1864

narysowany z natury

All is true

В те счастливые времена безразличия, когда недавно созданное великодушным Александром I Королевство Польское, к которому прибавили потихоньку нашёптанную надежду на присоединение захваченных провинций, занималось народным войском, польскими орлами и вызовом из могилы воскресшей родиной, когда наши учёные всерьёз говорили о примирении с Россией и о том, чтобы разделить с ней судьбы, прибыл с гвардией в Варшаву молодой офицерик, довольно красивый блондин, элегантной внешности, по имени Александр Петрович Наумов.

Наумов по чистой случайности попал в гвардию к аристократам и дворянам. Он был сиротой, сыном какого-то мелкого должностного лица при Эрмитаже. Ещё ребёнком он слонялся по приёмным, где члены царской фамилии часто его видели. Парень был смышлённый и очень милый, некая княгиня очень ему симпатизировала; в результате её протекции, вовсе не спрашивая о призвании, ребёнка, как только он немного подрос, определили в одну из войсковых частей.

Когда кого-нибудь сделают той машиной, которая называется солдатом, – в России считается самой большой милостью. Саша вырос как стрела, к счастью, не подурнел, напротив, похорошел, отличался среди сверстников, если не чрезвычайными талантами, то большим добродушием, мягкостью и послушанием старших.

В стране, в которой смирение пробивает не только небеса, но стены дворцов, смышлённый, красивый, услужливый и вовсе не гордый Наумов должен был сделать прекрасную карьеру Таким образом, он дошёл до того, что вместо линейного полка, был помещён в гвардию. Так как ему было тяжело в этой дорогостоящей броне содержать себя на одну пенсию, назначили ему в дорогу милость, дополнительное пособие; а то, что Наумов был образцовым солдатом и совсем не боялись, что в Польше он заразится свободомыслием, то его определили в Варшаву.

Мы добавим, что, кроме этих качеств Саши, о которых мы упомянули, у него было доброе сердце, честная натура, а столица, в которой он провёл детство, легкомысленное общество, которым был окружён, ничуть его не испортили. Иногда бедность бывает тормозом для плохого.

Наумов должен был быть, так сказать, положительным, потому что было не на что отпустить поводья жизни. К счастью, сердце также имело в нём больше сил, чем пылкости. Сирота больше тосковал по семье, которой у него не было, по привязанности, которой не вкусил, чем по лёгким удовольствиям жизни, на всю пустоту которых насмотрелся. Будучи не в состоянии и не желая разделить безумие своих товарищей, он больше чувствовал к ним отвращение, чем склонность. Было в нём что-то простодушно-поэтичное; сам он совсем не был поэтом, он очень любил поэзию и целыми часами готов был ею упиваться. Это был не настолько самостоятельный ум, чтобы что-то сам мог создавать, но открытый, дабы принять всевозможную красоту.

Среди соратников Наумов считался обычным человеком, не имел достаточно отваги, чтобы снизойти до малейшего остроумия, молчал, когда был счастлив, молчал, когда гневался, молчал, когда был весел, только одно чувство могло открыть его уста, но, постоянно о нём мечтая, ещё с ним не встретился. Наумов, хотя служил в гвардии, французского языка почти не знал, немецкий немногим лучше, впрочем, никакого другого языка не знал. Пел только русские песни чистым и непоставленным голосом, горячо любил музыку, но столько её знал, сколько ему Господь Бог влил в душу, а солдатские хоры с ней освоились. При этом он во всём был очень ладный мужчина, высокий, плечистый, светлый блондин, белый, румяный, с голубыми, полными грусти, глазами, с лицом, почти всегда мягко улыбающимся.

Переселение из Петербурга в Варшаву помогло Саше узнать совсем новый мир. Он недоумевал, видя, как при очень строгом правлении великого князя Константина, при самых сильных намерениях укротить и подчинить этот несчастный народ, из него брызгала врождённая свобода, о какой в столице царей представления иметь не могли.

В фигуре, движениях, словах даже самого обычного гмина был виден народ, который испокон веков привык к свободе, который чувствовал себя человеком и даже в кандалах рабом быть не умел. Его также чрезвычайно поразило обаяние польских женщин, которых вековая цивилизация подняла высоко, облагородила и придала им физиономию, которая светилась душой.

Самые красивые русские дамы – это живые статуи, иногда очень изящные, но всегда источающие только чувственное легкомыслие. Молодой человек очень удивлялся, что в простых служанках, которых встречал в городе, он находил больше скромного благородного обаяния, нежели в известных аристократических красавицах, украшающих царские салоны.

Хотя у нас всегда было негативное отношение к русским, непреднамеренно чувствуя в них инструменты идеи совсем противной нашей народной миссии, всё-таки при правлении Александра мы были ближе, чем когда-либо, к примирению. Не все польские дома закрывались перед русскими, принимали их в обществе и мы имели много примеров поляков, женатых на русских девушках, полек, вышедших замуж за русских юношей.

Наумов как раз попал на эти минуты безразличия, против которого только малая горстка более горячих потихоньку протестовала. Служба в гвардии при в. князе Константине была так рассчитана, что солдаты и офицеры не имели времени ни на что, за исключением своего солдатского обучения. Мучили приготовлением к муштре, бесконечными манёврами, охраной, а время было так рассчитано, чтобы его на размышление, на внутреннюю работу совсем не оставалось. Не было это делом случая, но, как мы сказали, преднамеренным расчётом; ни в должностном лице человека, ни в солдате самостоятельного, мыслящего существа видеть не хотели.

Великий князь терпел всё, кроме книжек и малейшего симптома того, что в то время называлось вольнодумством. Боялись заговоров, карбонаризма, предчувствовали эти конвульсии, которые должны были породить бесчеловечное угнетение. Как солдаты, которых в то время так мучили на смотрах, что у них часто кровь носом и ртом шла, угнетаемый народ также собирался взорваться кровью. Не могли справиться иначе с ожидаемым возмущением, как умножая и увеличивая их причины, то есть тиранический гнёт. В войске очень бдительно следили за самыми маленькими симптомами самостоятельности, называлось это духом, потому что в действительности происходило от духа.

Наумов, большой педант, парень мягкий и покорный, отлично обученный офицер, был в большом фаворе у князя, который считал его простым добродушным созданием. Почти не было дня, чтобы он не покрутил его за ухо, что у Константина было доказательством большой милости.

– Смотри, Куруто, – говорил он часто своему фавориту, – вы мне всегда хвалите этих ваших худых поляков, есть между ними ладные ребята, нечего сказать, но покажи мне хоть одного такого широкоплечего дуба, не холопа, как Наумов. Этот создан солдатом, а притом, хоть пороху не боится, его не изобретёт. Для солдата это преимущество.

Наумов, лучше познакомившись с Варшавой, как множество других русских в то время, влюбился в неё и в Польшу. Не знаю, каким случаем, он где-то познакомился с одной очень красивой девушкой, дочерью мелкого урядника из комиссии Казначейства. Её мать, когда отец давно умер, жила на небольшую пенсию за выслугу лет, сын служил в каком-то бюро, был женат и жил отдельно. Мать с дочкой занимали очень скромную квартирку на Тамке, в которую Наумов сумел напросится, втиснуться и вымолить, чтобы ему разрешили бывать. Эта красивая девушка, Мисия, живая, проворная и смелая брюнетка поначалу шутила над этим белым русским, он немного её смешил, немного забавлял, иногда раздражал, она постоянно с ним ссорилась, но кое-как его сносила.

Девушка была воспитана очень старательно, а природа одарила её богато, благородным сердцем, живым и открытым умом. Мисия, хотя не была абсолютной красавицей, имела бесконечно много жизни и обаяния, вся её фигура была полна энергии и, несмотря на это, была удивительно скромна и женственна. Познакомившись с Наумовым, вовсе не делая в отношении него проектов, она решила его, как говорила, цивилизовать и сделать из него человека. Сразу влюблённый Саша поддался очень охотно всему, что с ним хотели сделать. Мать смотрела на это не без некоторого опасения за свою любимую дочку, но так ей верила и так высоко ценила её разум и сердце, так была ею завоёвана, что ни в чём сопротивляться ей не могла.

Поведение Миси с этим молодым русским, который, как она говорила, прицепился к ней, было чрезвычайно удачным. Поначалу она вовсе не хотела видеть в нём ни любовника, ни будущего претендента на её руку. Она обходилась с ним почти так же, как со взятой на воспитание собачкой, которую отучает от неприличия, а учит служить, приносить и охранять. Эта учёба была не столько салонных обычаев, потому что Наумов очень прекрасно умел держаться в обществе, сколько новых для него понятий и представлений. Наполовину шуткой, наполовину всерьёз его сначала вынуждали учить польский язык, вместе с ним пришли польские идеи. Мисия не меньше его муштровала, чем великий князь Константин своих солдат; хотела сделать из него поляка, и это преображение с помощью чёрных глаз отлично ей удалось. Они постоянно друг с другом ссорились, то есть Мисия его ругала за всё, он всё принимал с добродушной, сердечной улыбкой. Только раз, когда машинально вырвалось какое-то проклятие на всё племя и русский народ, Саша или пан Олес, как его там называли, встал, покрасневший, и голосом, в котором чувствовалось глубокое возмущение, решительно провозгласил:

– Не проклинай, пани, народа, ты знаешь его только по тем изгнанникам, которых к вам бросают; у народа есть сердце, у народа есть будущее; в чём же его вина, что от вековой неволи упал? Пусть над ним засветит солнце свободы, пусть на него упадёт роса добродетельной науки, пусть его раскуют и развяжут, и увидишь, пани, что он может быть народом великим и достойным любви.

Мисия, смотря на него, побледнела, задумалась и подала ему руку, она смогла оценить в русском эту честную любовь к родине; однако, несмотря на это, она ответила ему полушутя:

– Если бы даже вас расковали, вы будете ещё долго носить на шее следы этого ярма, с которым ходили веками.

Наумов вздохнул и на этом беседа закончилась. Отношения с ним Мисии, в которых никогда о любви даже и речи не было, протянулись очень долго; Саша досконально выучил польский язык, а что больше, его понятия полностью изменились. Рождённый с добрыми наклонностями, он получил пользу от этого нового воспитания женщиной великого сердца и ума. Привязанность его к ней была какой-то спокойной идеальной любовью, тем большей силы, что внешне она выглядела только сердечной братской связью. Мисия также привязалась к ученику, хотя ему этого вовсе не показывала, но позднее ссорилась уже только для формы, а когда Наумов случаем в течение нескольких дней их не навещал, Михалина была грустная и беспокойная.

Мать, несмотря на её веру в дочь, эти отношения, которые легко принимать не могла, очень беспокоили. Как очень ревностная католичка, как особа рассудительная, хорошо знающая, что две веры в браке всегда, рано или поздно, являются причиной разлада, если один из партнёров не сможет преобразить другого, предвидела грустные последствия этого романа, но когда однажды упомянала об этом в скобках дочке, Мисия ей решительно отвечала:

– Если бы я собиралась за него выходить, то сначала уж переделала бы его в католика.

Это продолжалось полтора года, мать потихоньку плакала и терзалась, заболела, в конце концов, и умерла, но к ложу умирающей пришёл заплаканный Наумов и старушка их обоих благословила.

Через несколько месяцев они стояли у алтаря. Невероятно удивлялись и этому бедному гвардейцу, который мог ожидать более прекрасной партии в России, и бедной девушке, что могла пойти за русского. Наумову нужно было преодолеть неслыханные трудности, пока не получил разрешение от великого князя. Вскоре после этого он вышел в отставку и ему дали очень хорошее место в комиссариате, оставив его в Варшаве.

Ещё перед революцией 1831 года какие-то интриги, с которыми в русских бюро не трудно, привели к внезапному переезду супругов даже в Одессу. Михалина и её муж, вполне уже привыкшие к обычаям приёмной родины, с крайней жалостью покинули Варшаву. Михалина гневалась, проклинала, плакала – ничего не помогло, нужно было ехать с мужем в это изгнание на другой конец света.

К счастью, Одесса в то время, как весь тот край за ней, была гораздо более польской, чем сегодня, можно сказать даже, полностью польской. Отношение её с Подольем и Украиной, огромная торговля зерном, отличные морские ванны приводили туда множество обывателей из Украины и Подолья. Более богатые имели там свои дома и магазины, а в околице – значительную собственность и колонии. Россия не имела ещё времени и мужества взяться за искоренение народных чувств; она инстинктивно посягала на это, но не смела признаться в системе, потому что в эту эпоху было больше уважения к главным народным правам, больше стыда и страха перед мнением.

Русские притворялись ещё очень либеральными, толерантными, друзьями всяких народностей, в окрестностях Одессы закладывали новую Сербию, а поляки в этом городе вовсе не казались им ещё вредными. Несомненно, ждали, чтобы обещания Екатерины, которые были повторены в её манифестах по разделу страны, подтверждающие уважение религии и народности, немного состарились.

Даже при Николае, когда уже ни Европы, ни европейского мнения не боялись, искоренение народных чувств шло очень тихо и осторожно, пока незабвенный Бибиков не осмелился посягнуть на права, язык и религию. Он заверил Николая, что всё это может вырвать без сопротивления, он добился от тогдашних маршалов шляхты подписание унизительной петиции об уравнении этих провинций в законах и судебной власти с Россией. С этой поры быстро пошла ортопедическая операция, в результате которой все провинции постепенно должны были стать русскими.

Семейство Наумовых революция застала в Одессе. На её хоругвиях стояла надпись: «За нашу и вашу свободу». Поэтому Наумов мог смотреть на неё молча, когда жена его вовсе не скрывала горячее к ней сострадание. Спустя пару лет, когда два первых ребёнка у них умерли, родился сын, которого Михалина сумела как-то в секрете крестить по-католически и дала ему имя Станислава. А так, как дети, которых она очень хотела, не выжили, она предложила маленького Стася до семи лет одеть в рясу св. Франциска, как то у нас бывало в обычаи. Это, может, вызвало бы какой-нибудь донос, слежку и преследование, но честный Саша, беспокойный из-за какой-то муки, с которой его обманули поставщики, подцепил лихорадку и умер. Бедная вдова, схоронив его останки на берегах Чёрного моря, сама тут же решила вернуться в Варшаву. Друзья мужа легко сделали для неё довольно значительную пенсию по службе, а в дополнение что-то ещё на воспитание ребёнка до его совершеннолетия.

Пани Наумова терпеть не могла Одессы и, продав как можно скорей всё, что только имела, поспешила в прежнюю свою квартиру на Тамке. Она заранее писала брату, чтобы эту квартиру обязательно нанял для неё; там протекли наиболее счастливые годы её жизни, хотела туда по ним плакать и тосковать, по потерянному счастью.

В трауре, который никогда уже снять не собиралась, с маленьким Стасем на руках она отправилась в то жилище, которое ей теперь показалось странно разрушенным, грустным и бедным. Она вся отдалась этому ребёнку, был это внешностью живой образ отца, но с душой несравненно более горячей, материнской. Имел доброту и мягкость Саши, но с энергией и свободным духом матери. Единственный ребёнок, изнеженный, выросший в поцелуях, согретый чрезмерной любовью, он вымахал, как вырастают те дети, колыбельку которых окружает сильная привязанность.

Читатель уже, быть может, предчувствует в этом мальчике героя романа; мы должны были этой генеалогией объяснить феномен русского-поляка, которого не создало наше воображение, потому что не один он сражался в рядах защитников Польши. Было их много, понимающих, что наше дело не отказалось от старой надписи на своей хоругви: «За нашу и вашу свободу». Русское правительство только через год после первых вспышек в Варшаве сделало эту искусственную агитацию, якобы патриотическую, которой смогло сбаламутить незрелый народ.

Его испугали те симпатии, которые начинали к нам проявляться, через уста оплаченных журналистов он смог внушить, что марание польской кровью и уничтожение целого народа было для России потребностью, необходимостью.

Шум наёмной прессы заглушает сегодня всякие проявления возмущения, которые даже и в России вызывают используемые против нас средства, но когда весь этот шум утихнет, те, что сегодня достойны названия человека, должны будут стыдиться за собственный народ.

* * *

С болью от потери мужа, одиночества и беспокойства пани Наумова впала в род странной меланхолии, стала весьма набожной и мучилась той мыслью, что Господь Бог покарал её за брак с иноверцем. Это так глубоко укоренилось в её убеждении, что вся жизнь превратилась в род покаяния и отравила её остаток. Она не ведала, что делать со Стасем, за будущее которого боялась, была вынуждена скрывать его католицизм, тревожилась, как бы его не вынудили к отступничеству, плакала целыми днями и впала в болезненное состояние, от которого появилась горячка и в конечном итоге чахотка. Увидев, что она слабеет, предчувствую недолгую уже жизнь, беспокоясь, ещё больше ухудшила своё состояние, так, что, несмотря на самые большие старания, прежде чем Стась дорос до восьми лет, остался полным сиротой.

По правде говоря, у него был дядя, который занимал уже довольно значительную должность в комиссии Казначейства, но был это человек холодный, обременённый семьёй, равнодушный к сестре и её ребёнку, который тут же избавился от упавшей на него опеки, прося принять маленького Стася в кадетский корпус. Среди причин, которые его к этому склонили, был также и страх, чтобы не отвечать позже за его католическое воспитание. Какой-то петербургский комитет опеки офицерских сирот взял на себя дальнейшую судьбу несчастного ребёнка, не от избыточной заботы о сироте, но главным образом из-за того, что на каждой такой единице, которую опекали, воровали немного бюро и чиновники. Курочка по зёрнышку клюёт.

Бедного мальчика привезли вместе с другими, закутав в грубый кожух, прямо в Петербург. Ребёнок оказался в группе ровесников, не в состоянии с ними разговаривать, потому что ни одного слова по-русски не знал, чуждый всему, что его окружало, испуганный и опечаленный.

Но дети и молодёжь имеют ту чудесную силу быстро привыкать к любой обстановке, и Стась, хотя иногда ему хотелось плакать, вспомнив мать, хотя в снах он часто её видел, быстро справился со своей бедой. Капеллан корпуса вскоре с ужасом заметил, что ребёнок крестился по-католически, знал только польские молитвы, носил на груди крестик неправославной формы и, как он это назвал, был некрещённым. Ибо католическое крещение у фанатичных русских не является действительным. Наконец самого имени Станислава не было в греческом календаре, поэтому его окрестили заново, а по какой-то причине сменили имя на немного похожее на то, дав ему имя Святослава. Легко понять, что ребёнок в этом возрасте, находившийся под постоянным влиянием другого мира и обычаев, вскоре должен был забыть о прошлом.

Так и случилось. Маленький Наумов из польского мальчика был полностью переделан в чистого русского.

Но в первых впечатлениях ребёнка есть великая, непонятная сила; они могут стереться более поздними, однако, малейшее прикосновение будит те молчаливые струны, которые первый раз задрожали от материнского голоса.

Устройство всех военных заведений, особенно во времена Николая, было чрезвычайно рассчитано на то, чтобы из живых людей сделать угодливых кукол. Преподаватели и надзиратели бились над той проблемой, как воспитать человека, ломая в нём самостоятельность и волю. И, как птицам обрезают крылья, чтобы не улетели, так этим несчастным воспитанникам деспотизма ломали чувства, принуждали умы, чтобы стали только послушными инструментами одной и единственной воли царя.

Правда, кроме него, никто в России своей воли не имеет, а кто её проявляет, является мятежником. Всякую власть воплощает царь, от канцлера государства вплоть до капрала, все начальники являются помазанными императором, являются от него командированными для исполнения своих обязанностей, но над ними снова различные ступени власти, которые их угнетают.

Кодексом права, в соответствии с их понятием, есть императорская воля, объявленная в письменном виде; царь может её изменить, приостановить и придать ей обратную силу. Общие правила для них не существуют; Божьи законы и права народов являются ересью по мнению царизма.

В первые мгновения польского движения 1861 года, когда послали какого-то военачальника в Сувалки, который вёл там себя по-солдатски, один из судейских чиновников противостоял ему, утверждая, что его поведение было противно закону. Невозможно выразить, какое изумление охватило русского, когда он это услышал, ссылка на закон была для него дерзостью, о какой не имел понятия.

– Закон! – закричал он. – Какой закон? Я тут с руки царя, а то, что я приказываю, является единственным законом.

Поэтому наиболее бдительно наблюдали, чтобы заранее привить молодёжи это слепое послушание живому богу. Николай этот вид безумия в введении идолопоклонства довёл до того, что издали катехизис: «О чести цезаря».

Несмотря на все цитаты из Священного Писания в поддержку этой теории, это старый языческий цезаризм, достойным Калигулы и Гелиогабала, но она несовместима с христианской идеей. Особенно следили за молодёжью, чтобы не допустить к ней даже тени того страшного вольнодумства, которого главным образом боялись. Иногда Николай в глазах детей высматривал некую порочную склонность, а когда ребёнок смотрел на него смелей, тут же его наказывал, дабы на всю жизнь отучить его от своеволия и внушить спасительный ужас. Несмотря на эти чрезвычайные усилия убить в молодёжи дух, Господь Бог бдил, и те монастыри, удерживаемые в самой строгой дисциплине, под гнётом сурового деспотизма выдали много людей, более полных энергии и чувства собственного достоинства.

Когда человек, имеющий в руках власть такого гигантского масштаба, предпринимает чудовищное кощунственное дело, некая невидимая сила все средства, используемые к плохому, чудесно обращает на хорошее. Так случилось с русскими образовательными учреждениями и университетами, на которых повеял издалека неуловимый дух века, не удержали его ни шлагбаумы границы, ни цензура, доведённая до крайней смехотворности, ни намеренные сталкивание молодёжи на дороги безумия и порока, чтобы оторвать её от науки и размышления.

Наумов при доброте и мягкости отца имел также немного от натуры матери. Был весьма благоразумный, легко учился, но ужасно проказничал и всё запретное было для него очень привлекательно. Хотя перед старшими принимал он покорную физиономию, по его губам блуждала ироничная улыбка, а когда начал подростать, прежде чем приступил к катехизису о чести царя, выучил много запрещённой поэзии Пушкина и Рылеева. Всё, чего ему велели учить, он схватывал с лёгкостью. Он окончил военную академию с очень прекрасными свидетельствами, но, несмотря на рост и хорошую выправку, из его глаз смотрело что-то такое, какое-то такое имели о нём представление, что его послали в линейные полки.

Было это явной немилостью, которой был обязан тому, что перед своим начальством не особенно унижался, слишком чувствуя себя человеком. В двадцать с небольшим лет вся жизнь ещё перед нами, никто в эти годы не заботится, вступая в неё, куда опереть ногу, чувствует в себе гигантскую силу, и знает, что дойдёт, куда хочет. Наумов, освобождённый из заключения, тяжёлой дисциплины военных учреждений, вылетел в свет как птичка, особо не заморачиваясь причинённым ему вредом. Полк, к которому был он приписан, стоял в Лифляндии, и в самом начале, когда докладывал генералу, командующему им, его встретила пара таких премилых голубых глаз, что он совсем от них потерял голову.

Эти глаза принадлежали старшей дочери генерала, Наталье Алексеевне, они смотрели на мир только лет двадцать, но столько уже на нём видели и так хорошо его понимали, словно рассматривали его пятьдесят лет. Действительно, интересные мужские типы встречаются в русском обществе, но особенно в высших сферах есть женские фигуры, являющиеся сплавом варварства с цивилизацией, какого нет нигде на свете, кроме России.

Наталья Алексеевна, издалека похожая на светлого ангела, вблизи была одним из тех феноменов, для анатомического разбора которых потребовался бы скальпель Бальзака.

* * *

Отчитываясь пану начальнику, который внимательно приглядывался к петербургскому посыльному, ища в нём сразу какой-нибудь скрытый недостаток, так как хорошо понимал, что без него из академии в линейный полк его бы не выслали, Наумов смутился под огнём голубых глаз Натальи, стоявшей за отцом и немилосердно обстреливающей прибывшего рекрута. Все без исключения офицеры любили её, она должна была пополнить число их, сразу взяв штурмом юнца. Увы! Это слишком лёгкая задача, когда глаза взывают, обещают, говорят и, казалось, сулят неземной рай… избраннику… Быть этим избранником так мило… когда ещё не знаешь, что есть женщины, для которых все по очереди по полчаса являются их единственными.

Наталья, воспитанница Смольного монастыря, потом петербургских салонов и двора, образованная, испорченная, живущая головой и чувствами, а не сердцем, имела тот обманчивый внешний вид идеального существа, который часто соблазняет и подвергает тяжким испытаниям. Сирота, потому что давно потеряла мать, любимица отца, избалованная, прежде чем прикоснулась к жизни и её обязанностям, она упилась уже мыслью о всевозможном пороке.

В столице он столь явный, что разминуться с безнравственностью невозможно; пальцем показывают на всех любовниц всевозможных знаменитостей, любовников всех дам, скандальные истории являются ежедневной пищей салонов, жизнь, понятая как осторожное удовлетворение всевозможных фантазий человека… чем выше кто стоит, тем больше тому разрешено шалить… тем, кто ещё выше, можно всё. Наибольшее уважение окружает испорченных существ, лишь бы имели поддержку, успех и силу, через фаворитов делают свои дела, улаживают запутанные споры, подкупают судей, получают тайные аудиенции, вовсе не стыдясь занять это место и получить с него пользу. Сказать по правде, говорится об этом потихоньку, но открыто, везде, при женщинах и девушках, которые учат теории жизни, прежде чем приступят к её практике.

Наталья Алексеевна могла рассчитывать на прекрасное будущее, была восхитительно красивой, свежей и неслыханно смелой, знала всё, что выходящая из Смольного монастыря девушка может знать: знала французский, как парижанка, английский и немецкий превосходно, играла на фортепьяно с невероятной бравадой, мило пела, а чтение романов было её любимым занятием.

Ничто не защищало её ума и сердца от фальшивого понятия задачи женщины и роли её на свете; обещала себе дурачить, очаровывать и добиться высокого положения… будь что будет. Задумавшись, она не раз улыбалась сама себе, рассчитывая, что должна выйти за немного старого мужчину; в её планах на первом месте стоял брак такого типа, с любовником вдобавок, одним или несколькими, с большим состоянием, с именем, с путешествиями, Парижем и т. п. Отец не был богатым; помимо Натальи, было ещё две сестры и сынок, который уже ходил в пажеском мундире; и хотя полк был дойной коровкой, он не мог дать приданого, потому что жили по-пански. Наталья знала, что своим будущим может быть обязана только себе. Она не заботилась, однако, о нём чрезмерно, чувствовала, что первый богатый, полысевший вдовец либо измотанный старый холостяк, на которого захочет накинуть сети, будет её добычей. Тем временем она развлекалась, влюбляя в себя офицеров, ссоря их между собой и смеясь по очереди над всеми. Собственно говоря, она командовала этим полком; отец был под её приказами.

Ещё свежая и не сломленная никаким чувством, никаким противоречием, одарённая огромным талантом, Наталья имела тысячи лиц, а на самом деле ни одного. В зависимости от вдохновения, каприза она перебирала по очереди образы – серьёзный, детский, весёлый, игривый, наивный, и до отчаяния доводила своих любовников. Никогда вчерашний день и его настроение не ручались за завтрашний; после величайшей нежности, продвинутой даже до слёз, наступало холодное равнодушие и насмешки, после сильнейших ласок – самый страшный гнев, всё это без видимой причины, без логики… Переходила сразу от одной крайности в другую; она играла с изумлением тех, кто хотел её понять.

В глубине этого характера был холод испорченной, странной дочери севера, для которой инстинкт эгоизма был самым высшим и единственным правом. В церкви Наталья крестилась и била поклоны, ибо стояла на первом месте перед иконостасом, и приходилось ей притворяться набожной, но над религией смеялась и публично поносила.

В России благочестие бывает очень редко, за исключением народа, вера является тут инструментом управления, её священники – родом полицейской службы над совестью, они сами не принимают всерьёз своих обязанностей, их всегда можно купить, взять и склонить ко всему; внешние обряды здесь значат больше, чем дух Евангелие; грехи можно легко простить, не прощается только ошибка в форме. Разрешено смеяться в углу над мессой, но при мессе нужно бить поклоны. Создания, души которых нуждаются в религии, должны прибегать к католичеству, чтобы в нём найти удовлетворение. В Петербурге также множество женщин тайно бросали православие и ходили в наш костёл, чувствовали они в нём Бога, которого в их церквях не было, а в наших священниках находили людей образованных, у которых находили совет и утешение для страждущей души.

Наталья была испорченным, но прелестым и очаровательным созданием, то есть самым опасным чудовищем, какое может привлечь чистое и честное юношеское сердце.

Наумов, который не представлял себе дьявольской игры с сердцем человека, сразу попался в ловушку этих глаз и из всех офицеров полка он влюбился донельзя безумно. Для тех опытных и старших Наталья была милой игрушкой, он из неё создал себе идеал.

Вам, может быть, не раз случалось встречать в Италии одну из тех картин, изображающую красивую транстеверанку или женщину из Альбано, которых молодые художники часто выбирают для своих студий моделями; вы восхищаетесь на полотне и чертами, и выражением, и колоритом, и мыслью, которая, казалось, льётся из задумчивых очей. Вам, быть может, также случалось потом, прогуливаясь около Монте Пинчио, встретить оригинал картины, высохший, обычный, усталый, хотя похожий на тот идеал, в который художник влил свою душу.

Любовь является таким художником, что из самого распространённого материала умеет создавать мадонн и ясных богинь; чем больше любви в душе человека, чем светлее сияет избранное существо. Вот что Наумов сделал с Наталией, когда в неё так безумно влюбился. Бедняга не отдавал себе отчёта, что его обожествлённая Наталия была не той живой, ходящей по свету, а призраком его души. Он не задумывался над тем, что сколько бы раз не оставался с ней, немного остывал и испытывал какое-то болезненное разочарования, а в одиночестве воспоминанием о ней влюблялся до безумия. Не заблуждался он вовсе видами какого-то будущего, хорошо знал, что Наталия за него не пойдёт, но любил, потому что любовь была для него потребностью, а глаза этой женщины тянули его в неземные миры.

* * *

Это происходило в 1861 году, когда из малюсеньких проявлений пробуждающегося духа выросли эти гигантские события, которые являются одной из самых прекрасных и грустных страниц истории Польши.

Сразу после февральских выстрелов, после великих похорон, Россия, у которой для духа не было другого оружия, кроме кулака, а для борьбы против чувств ей нужен был штык, начала стягивать в Варшаву войска. Среди прочих полков, туда же был предназначен тот, в котором служил Наумов.

Это была минута, которая определила будущее Польши и России. Более зоркие уже видели, что в благороднейших душах родилось сострадание к нашему делу, это создало друзей деспотизма.

Из журналов, из сочинений, из самих фактов, которые позже старательно пытались скрыть, легко убедиться, что русские поначалу были воодушевлены величием той картины, которую представляла Польша. Горчаков вынужденно отступал перед этой поднявшейся волной, мы видели солдат 27 февраля, бросающих карабины и переходящих на сторону народа, полковников, которые, не в состоянии выполнить выданных им приказов, предпочитали покончить с собой; ещё минута и, быть может, российский народ, уступая благородному порыву, сам бы помогал сбрасывать с нас цепи.

Правительство, также отлично это увидев, начало искусственную агитацию, которая перешла в пьяное безумие; после первых признаков сочувствия к Польше спустили с цепей ту стаю ищеек, которые большими словами должны были сбить с толку слепой народ, заиграли на всех трубах псевдопатриотизм, а родина, которой бремя этой немного более свободной музыки приятно щекотало уши, начала танцевать, когда ей заиграли.

Но не будем опережать событий; первые новости о движениях в Польше вызвали те же чувства, которые мы видели в полках кавалерии 25 и 27 февраля. Слушались приказов, но старались не принимать участия в зверствах, а многозначительное молчание, закрытые рта, хмурые лица выдавали внутреннее беспокойство души. То, что мы пишем, это неоспоримый факт; правительство, составленное из людей без чувства, для которых кровопролитие в политических целях казалось делом простым и естественным, не колебалось ни минуты с тем, что хотело делать; народ доводили до безумию подлые подкупленные журналисты, на которых лежит пятно вечного бесчестья. Не нашёлся ни один человек совести, отваги, который бы во имя правды заступился за попранные права человечества.

Почти одновременно с приказом к маршу дошли до полка лаконичные журналистские отчёты о событиях и глухие новости о них. Наумов изумлялся сам себе, что чувствовал себя таким взволнованным и беспокойным, когда о них слушал. Неизвестно почему, ему в голову пришли его молодость, мать, туманные воспоминания о Варшаве, и бьющееся сердце рвалось, как к братьям, к тем мученикам, которых народ почтил торжественным историческим погребением. На протяжение всего этого дня он был молчалив, задумчив и чувствовал, словно его что-то тянет туда, к свежим могилам. Товарищи совсем по-разному об этом всём думали, он молчал, приходило ему в голову, что у него был там дядя и его сыновья, из которых один мог пасть под пулями русских солдат, что и он сам может быть принуждён идти на своих кровных и поднять братоубийственную руку на бедных жертв. Вся эта странная неразбериха творилась в его сердце и голове.

В этот самый вечер несколько офицеров, а среди них и он, были приглашены на чай к генералу. Алексей Иванович был хмур и задумчив; некогда он принадлежал к декабристам, но, к счастью, это не открылось, стёрлось, и теперь, когда он дошёл до генеральских погон, когда сам уже представлял царя и его власть, осуждал всякие попытки освобождения. Разделял он со многими другими то мнение, что николаевский деспотизм был преувеличенным и вредным, но верил также в либерализм и реформы Александра. Это его как бы оправдывало в собственных глазах, что поддерживал правительство. Как истинный русский, он инстинктивно терпеть не мог Польшу, мало знал поляков и то, с той стороны, с какой их знают в Петербурге. Он придерживался мнения императора Николая, который, раздражённый, однажды при Ржевуском и Радзивилле высказался о нас: «Ненавижу тех поляков, которые мне оказывают сопротивление, а тех поляков, что мне служат, презираю».

Алексей Иванович был петербургским цивилизованным генералом из разряда тех, что ко всему пригодны. Он чувствовал, что его ждёт большое будущее. Меньше всего, может, опытный в стратегии, он ожидал в будущем какого-то большого положения в столице, так как одна из любовниц графа Ад…а была его большой подругой. С мрачным лицом раздумывал он над польскими событиями, но через грусть, которую принял для порядочности, проглядывала совсем неприличная весёлость. До сих пор ему не хватало какой-нибудь возможности, чтобы дать узнать о себе, отличиться и попасть на дорогу милостей и почестей. Он сейчас ясно видел, что события в Польше могли ему предоставить отличную возможность для быстрого возвышения.

Очень кратко, но с горечью отзывался он о старом растяпе Горчакове и о тех, кто его окружал, давая понять, что он поступил бы совсем иначе…

Наталья Алексеевна была тоже очень рада будущему отъезду в Варшаву. Хотя русские гордятся своей страной и цивилизацией, когда едут на запад, они невольно чувствуют, что приближаются к Европе, и что этот мир, который они с презрением называют гнилым и старым, имеет над ними превосходство и величие учителя. Они потихоньку над ним смеются, как студенты над педагогом, но когда тот войдёт в класс, в классе тихо и в груди бьются сердца. Сердце Наталии тоже билось от мысли, что увидит одну из европейских столиц, а вдобавок одно из любопытнейших зрелищ, такое новое для русских, – революцию.

В гостиной полковника одна Наталия была легкомысленно весела; офицеры поглядывали друг на друга и, не зная что говорить, молчали… Генерал ходил, тёр остатки волос и бросал иногда бессвязные слова, из которых только можно было понять возбуждённое состояние его души. Наумов вдалеке, в тени, оперевшись на окно, был настолько погружён в мысли, что даже щебетание Наталии не обращало его внимания; девушке не понравилось, что кто-то в её присутствии смел думать не о ней. Поэтому она подбежала к Наумову, по дороге, согласно своей привычке, глядя во все зеркала, и пробудила его громким вопросом:

– Что там Святослав Александрович? Много поляков вы убили, задумавшись, вероятно, о Варшаве?

И, не дожидаясь ответа, с диким смехом, показывая белые зубки, говорила дальше:

– О, если мы там ещё попадём на революцию, тогда просить буду папеньку, чтобы у меня непременно было окно на улицу! Когда в них будут стрелять, я буду хлопать и смеяться. Слышал, отец, такую наглость? Чтобы эта горстка безумцев посмела с нами схватиться? А кто из господ офицеров лучше всех покажет себя, того поцелую… ей-Богу! Поцелую!

Наумов поднял хмурое лицо; она думала, что встретит на его устах улыбку запала и желание получить этот поцелуй, но она разочаровалась. В глазах Святослава была глубокая печаль. Она молчала, хотела получить ответ, но Наумов не сказал ни слова.

– Что вы на это скажете? – наконец она обиженно спросила.

Глухим, сдавленным голосом молодой офицер сказал тихо:

– Моя мать была полькой.

Наталия мгновение смотрела на него, потом вдруг отвернулась и начала говорить о чём-то другом. Но не прошло и нескольких минут, когда она снова обернулась к молодому человеку, и, неизвестно почему, пытаясь его соблазнить, молча подала ему руку. С её стороны был это простой манёвр кокетки, которая, хотя не любит, не позволяет, чтобы любовник её оставил. Для него эта молча поданная рука свидетельствовала о чувстве, перед которым, если бы не генерал, он упал бы на колени. К счастью, он не увидел улыбки, которая пролетела по губам Наталии как молния.

И она и генерал были того мнения, что полякам вовсе не следовало давать поблажки, что нужно было за них взяться по-николаевски. Тогда не предвидели, что система Николая по сравнению с системой Александра когда-то покажется мягкой.

С вечера от генерала офицеры разошлись по квартирам, разговаривая шёпотом между собой. Капитан пригласил к себе на пунш, и там только после первых рюмок у них развязались уста. Но, сказать правду, хотя вроде бы говорили очень откровенно, никто не открылся до глубины, всякий боялся даже самого лучшего друга, потому что у русских шпионаж настолько распространён, даже такой обязательный, что его все боятся. Притом офицеры строили из себя либеральных, поэтому полностью поляков не осуждали, а большинство было того мнения, что эту Польшу, как шар, прикованный к ноге, вечно враждебную, всегда неспокойную, нужно было однажды отдать.

Юноши тише беседовали в углах, догадываясь, что этими событиями можно было воспользоваться, чтобы выторговать какие-нибудь свободы.

Но этот разговор о политике продолжался очень недолго, сразу начали рассказывать об удовольствиях жизни в весёлой Варшаве, которую многие из них знали, о вечерних балах в зелёном садике, и беседа при помощи пунша перешла на озорные шутки, а Наумов выскользнул к дому, чувствуя на груди камень.

* * *

Наумов занимал очень скромную комнату в довольно отдалённой части городка; его слуга, вечно сонный Иван, дремал у хозяина, поэтому офицер, возвратившись домой, удивился, когда увидел в своих окнах свет и тень прохаживающегося по комнате мужчины. Он ускорил шаг и вскоре, остановившись на пороге, изумлённый, увидел военного в дорожной одежде, который, казалось, ожидает его.

Он с трудом узнал в утомлённом дорогой путнике бывшего товарища по кадетскому корпусу Генрика. Они очень дружили, но судьба их позже разделила, так как Генрик был назначен в главный штаб, а Святослав в полк. Почему они так привязались друг к другу – это тайна симпатии молодости, но и то, может быть, послужило причиной их сближения, что Генрик был родом из Варшавы, и что с ним иногда можно было поговорить о Польше. Наумов, даже став русским, любил о ней вспоминать и что-то его к ней тянуло.

Что до Генрика, тот был самым горячим патриотом; принадлежал ко всем тайным обществам, разветвлённым в военных учреждениях и университетах.

Узнав друг друга, они бросились друг другу в объятия и две их юношеские души воспряли со всей молодой горячностью дружбы. После долгой разлуки первый такой разговор есть всегда беспорядочной мешаниной слов, тысячью вопросов без ответов, воспоминаний, неразгаданных загадок. Наумов велел сразу поставить самовар и собирался угостить приезжего, когда тот ему объявил, что проведёт всего несколько часов и тут же едет в дальнейшую дорогу.

– Куда? Тебя куда-нибудь послали? – спросил Наумов.

– Нет. Еду в отпуск к семье, – ответил Генрик.

– Значит, у тебя не может быть такой срочности, – отозвался первый, – и мог бы смело мне день посвятить.

– Не могу, – пробормотал, покачав головой, Генрик, – не могу…

– Что же у тебя за срочность?

Офицер долго смотрел на приятеля, словно его изучал, словно желал, чтобы тот сам о чём-нибудь догадался, но Наумов, хотя события в Польше тронули его сердце, не имел ясного представления, какие они на него возлагали обязанности.

– Ведь вы уже знаете, – спросил спустя мгновение прибывший, – что делается в Варшаве?

– Мы знаем только из газеты и слухов, из которых немного можно узнать, а ты?

– Я, – сказал неуверенно Генрик, – мы знаем немного больше, но сначала, во имя старой дружбы, что ты об этом думаешь?

– Я, – ответил медленно Наумов, – я ещё над этим не задумывался, а потом, для меня это вещь чуждая, потому что я не поляк.

– Ты поляк по крайней мере наполовину, – воскликнул Генрик, – мать твоя была полькой, но если бы ты даже ни капли польской крови не имел в жилах, если был бы чистым русским, татарином, калмыком, разве не чувствуешь, в чём дело?

– Тише, – сказал Наумов, – я понимаю, но объясни мне, какую связь может иметь польский вопрос с освобождением России?

– Не буду тебе вспоминать нашей истории, – воскликнул молодой человек, – ты знаешь её или догадываешься, всюду, где Польша сталкивалась с Россией, сражались друг с другом две идеи – свободы и неволи; ещё сегодня покорённая и разорванная Польша так же борется за свободу, должна быть инструментом вашего выкупа. Вы должны воспользоваться польским движением, чтобы сбросить ярмо. Не видишь этого? Если вы вместо того, чтобы воспользоваться тем, что у нас готовится, обратитесь против нас, закуёте на себе цепи на долгие ещё годы. Ежели Россия не захочет понять того, что, отказываясь от добычи, деспотизма и разделов, которые для неё есть тяжестью, неудобством, может в нас получить вечного помощника и союзника для полного освобождения; если же ради самодержавия захочет нас притеснить, тогда ещё долгие годы останетесь в пелёнках и безвластии.

Пойми меня хорошенько, – говорил он дальше, – абсолютизм идёт против указанных природой вещей, предназначенных обоим странам. Величина и сила России не лежит в кощунственных завоеваниях народов, которые нужно уничтожать, чтобы их победить. Государство слишком уж обширное, не хватит ему уже внутренних сил на оживление этого ужасного гиганта, который болезненно разросся. Сколько раз уже повторяли, что предназначением России есть переливание цивилизации на восток, это предназначение она никогда не удовлетворит, коли будет вечно увеличивать изнурительную борьбу, продвигая её на запад. Если она не откажется от Польши, должна облиться её кровью, стать ненавистной в глазах Европы, все свои силы использовать на борьбу с цивилизацией и остановиться во всём шествии ещё на долгие годы. Несмотря на гигантские материальные силы, предполагаемую помощь Пруссии и Австрии, Россия исчерпает себя и её утомит этот бой, который никогда не закончится победой; может временно измучить Польшу, но даже ценой совести и жестокости никогда её полностью не победит.

Из векового опыта вы можете извлечь и тот вывод, что слишком огромные государства всегда есть только подготовкой великого краха, они угождают гордости деспотов, но не имеют условий долгой жизни; потом от самого лёгкого сотрясения они распадаются на части, как распалась Римская империя и все безумные фантазии ей подобных универсальных монархий. В духе века, в предначертаниях будущего подготовится что-то совершенно другое, кажется, что необходимой формой будут федерации крохотных государств, если свобода победит; большие государства, большие армии, большие бюджеты, большие налоги и большой гнёт – это пережитки прошлого, которые должны исчезнуть. Стало быть, мой дорогой, Россия, желая сбросить ярмо деспотизма, должна отдать Польшу Польше.

Должна ограничить дальнейшие разделы и начать огромную внутреннюю работу, на которую всех её сил едва ли хватит. О завоеваниях не думать, завоевания её ослабляют, опасаться завоевания нет причин, она достаточно сильна, чтобы оборониться, нуждается ещё в большой работе, чтобы из этого сурового, испорченного материала создать жизненную и смелую целостность.

Так говорил Генрик, а Наумов слушал его, задумчивый, не прерывая, только мягкая улыбка играла на его лице.

– Всё это очень прекрасно, – сказал он, – но это фантазии людей, которые больше имели дел с бумагой, чем с жизнью. Каждому, кто раз завоевал кусочек земли, кажется, что его уже навеки должен иметь. Россия, конечно, не откажется ни от пяди земли и я очень сомневаюсь, сможет ли когда-нибудь выбиться та часть Польши, которая сегодня называется королевством. Не только правительство, но и народ имеет свою гордость, сумеет её разбудить, это утопия, – �

Продолжить чтение