Черный хлеб дорог. Пилот книги хтонических рассказов 2025
Панночка
– Сергей Александрович, всё! В конец увязли! Сделайте одолжение, переждите вон в той церкве, где тихий свет мается! Дальше сегодня никак нельзя. А я приберу тута, да за вами…
– Поступай, как знаешь! – недовольно, но с некоторой искрой чаяния нового стечения, прокричал в ответ невысокий, коренастый парень и спрыгнул с коляски, направляясь к деревянной, совсем почерневшей церкви, сиротливо стоявшей на небольшом отдалении от дороги.
Кругом стояла ночь непроглядная. Дождь заливал весь минувший день, дорогу разъело и не было никакого средства, чтобы справиться с распутицей. Надлежало ждать, пока кругом пообсохнет.
Сергей шел вдоль погоста, мимо покосившихся крестов прочь от дороги и удивлялся, отчего хоронение устроили на подходе, а не как принято, подальше от глаз, на заднем церковном дворе.
– Спаси и сохрани! – решительно проговорил, осеняя себя крестом, Сергей, забегая по высоким ступеням под своды обители, и звезды вдруг проглянули кое-где на небе, но в тот же час тучи вновь набежали на них, нагнетая бессветие.
Снаружи церковь всю окутал закостенелый мох, и, если бы в окнах не светился огонь, любой бы подумал, что в приходе давно уже не отправлялось никакое служение. Внутри было манко, натоплено и безлюдно. Свечи окрашивали почти каждый образ и что-то вытянутое стояло на возвышении в центре, перед самым алтарем.
Сергей перекликнулся, оглядывая темные углы церкви, куда не доносился разлитый у образов свет, но голос его не грянул, совсем утратив металл. Он хотел было разрешиться сильнее, но внезапный гулкий скрип остановил его. Обернувшись на звук, он увидел у неясного, таинственно расположенного посередине предмета вдруг появившуюся девушку.
– Зачем шумишь? Время покойное будоражишь, – тихо проговорила она и точно нерешительно, не переступая, а скорее проплывая над землей, стала приближаться к парню.
– Край ты мой заброшенный. Край ты мой, пустой! Милая, глухомань-то какая у вас тут. А я застоялся в дороге, не даются пути. Забежал сердца чуткого увидеть, а здесь – умирения тоска. А мне нужно, сильно нужно доехать до ладной своей Изадоры. Зацелую допьяна! Изомну, как цвет!.. – зазвучал нараспев Сергей.
– Ясно… Веселый ты, складный. А у меня как с прежним назначенным разладилось, так и не найду себе путника по жизни согласного, – почти зашептала, приближаясь к парню, девушка, и резвый, остылый ветер заносил вдруг ее слова по сводам церкви и по укрытым мраком углам.
– Небось, милая. Найдется он, – и Сергей с удовольствием приметил какая исключительная к нему приближалась красавица с раскосмаченной косой, с длинными ресницами, кожей, ослепляющей, как снег, с устами малиновыми, с чертами лица резкими, жгучими, опасными для любого молодого сердца.
Что-то страшно-пронзительное вдруг затрепетало на душе у Сергея, и он решился спросить:
– Говоришь разладилось с прежним. А что так?
– Так сгинул он али сбежал… Почем я знаю. Дед Векий его сохранял, а он нелюдим и угрюм у меня. Может и ты его увидишь, если не сладимся.
«Эге, да это ведьма, – догадка жуткая вмиг поразила Сергея. – Или чего плоше – покойница. Вон и гроб под сводами раззявенный стоит…».
– Ты вот что, послушай, милая. Мне же никак нельзя, любовь у меня, понимаешь. Глупое, милое счастье! Свежая розовость щек! Нежная девушка в белом! Нежную песню поет!
– Какая еще любовь? Вклепался просто, остынешь, – или околдовала. В неосвященном браке живете, пристрастием проникаетесь. Нет уж, не будет дороги тебе теперь обратной, – в тот же миг хлопнули ставни церковных окон, вихрем загасились свечные огни, писком нетопырей заполонилось подсводное пространство, и заблестели в темноте совсем рядом с Сергеем глаза незнакомки.
Пробудившись в холодном поту, увидел Сергей Александрович привычную столичной квартиры обстановку, расслышал движение знакомых ему по легкой поступи ног и прокричал:
– Знаешь, Дунька, думаю нам гоже благословить наш союз, обвенчаться! Сегодня же! Что скажешь?..
Сани
Кто ударит отца своего или мать свою, того должно предать смерти.
Вторая книга Моисея, Исход, глава 21, стих 15
В эту ночь Гаре снился сон, будто отец его крепкий, всегда сдержанный, легко отбросил дубовую дверь и впустил в избу ароматы горького костра, утренней росы, окалины металла и свежеубитой птицы. Раскинул в стороны сильные руки и обнял дочь Милку. Она младше, сперва ее, а потом и его, Гарю, прижал к груди. Тут же при входе в углу отец поставил ружье, грозное, манящее, такое для Гари желанное, и, поцеловав мать, сел, не раздеваясь, за стол.
– Батя, батя, – закричал во сне Гаря, вцепившись в крупную пуговицу отцовского бушлата, – а ты чего не умываешься, полевое с себя не снимаешь?
– Так ведь съели уже всё, гляди, Гаря. И мне сызнова в лес пора, – добродушно отвечает отец, подхватывая сына к себе на колени.
– Как съели?.. – нерешительно повторяет Гаря, и на его глазах мама выносит шкворчащее жиром блюдо с кряквой, ставит на стол.
Запечённая, ещё лоснящаяся корочка птицы обещает хрустящий восторг, а дымящееся мясо – нажористое удовольствие. Живот у Гари разом подводит, скручивает в ожидании мясного насыщения. Но вдруг это большое, неразрезанное ещё лакомство распадается на сочные золотые куски и враз съедается. Гаря видит теперь лишь остатки жира, чеснока, пряных трав на блюде. Тем временем мать уже беззаботно хлопочет в бабьем куту́, сестра на полу запускает волчком катушку от ниток, а отец шепчет что-то невнятное горячим своим дыханием. Лишь деда в комнате нет, и Гаря, не видев того, кто съел весь обед, раздраженно думает недоброе на него. Ведь именно дед любит приуснуть где-то в тихом углу дома после питания.
Обозлившись решительно, Гаря вскакивает с коленей отца и пробуждается, обнаружив себя на печи.
Вихрем спрыгивает на пол Гаря, собирает на себе штаны, различает растопленное горнило и похлебку, закипающую в нем, значит, вернулся с охоты отец. Вот и дверь отворяется, и заходит родитель с дровами – точно леший после долгого похода, поизбитый непогодой и холодом, с разлохмаченными бровями, усталыми черными глазами, густой, небритой, жесткой бородой.
Отец привечает Гарю, жалеет, что не добыл ничего лакомее воро́н, и обещает преуспеть в иной раз. Мать возится с варевом, Милка накрывает на стол, дед, лежа на полатях у окна, посасывает маленький сухарик, завернув хлеб в тряпочку, сберегая силы и живость.
Годы высушили деда, обсыпали голову снегом, но он все так же бойко шаркает ногами, а в повадке его и в наружности никак не различить ни приговора, ни робости. Дед по-прежнему держит крепость. Пусть уже и не занимает главное место за столом, но все еще умеет разместить себя в доме так, чтобы быть у всех на виду, чтобы найти для себя от других реакцию.
– Первые плоды земли твоей принеси в дом Господа Бога твоего. Не вари козленка в молоке матери его. Мертвечины, звероядины не должно есть… – читал в голос молитву отец, пока мать умещала чугунок с похлебкой на широком столе.
Унылая трапеза ждала семью, но и вороний бульон, для оголодавших сродников был заветным угощением.
Давно обезлюдели окрестности, посирели с тех самых пор, как обидели бесчестно поселяне проживавших на краю села цыган. Тихо они стояли домиками и повозками неприметными, служили окраине и ремеслом, и песней, и выручкой. Но обвинили в деле темном, позавидовали-повыгнали, а еще дело страшное с девочкой недоспелой сделали… И ушли из краев тогда и птица, и зверь, и достаток, непогода крутила поместности, позабылись дороги, заволочились пути мимоходные. Засобирались селяне все, да по весне ушли, один лишь двор захотел… да и остался.
– Мерзкая птица – ворон… Мяртвячину клюеть, падло всякое, – подбрасывая дрова в печь, скрежетал дед. – Мало того, что зима лютая, маемся и холодом, и теменью, так еще и нечистое жрать. Поизгубим души свои, сказано в Писании… – но отец не позволил деду окончить:
– Хватит дрова жечь! Не ты ходишь за ними в чащу. Задумали же уже – зиму переждем, а весной отправимся. А день и вправду стал бесконечно слабым. Ты бы лучше сказал дед, где рыску свою в лесу спрятал. Сухарь, вишь, по-прежнему жуешь, значит, не вышла, осталась схоронка. Годы твои трухлявые, много не надо, а нам в подкрепление. Ослабну – все передохнете.
– То ж моя рыска, от пришлых делили. А будешь на старика наседать, кто о тебе затем узаботится?.. Угли, знай, бывают лучше костра, коли ночь длинная. Ты бы плесенью позанимался. Почти до крыши истьбы дошла. Я тож поковырял, пообсыпал кое-где. Но тут надо по опыту скоблить, мож и с заменой бревна, с приглубой вырубкой. По селу пошастал – язва эта изъела и другие дома, стоят-порассыпятся, дай время. А и цвет такой гнили замогильный, красно-зеленый какой-то, неприютный, холодный.
– Язвой потом займусь. Выдай рыску!
– Вот пристал, заволновал без повода! – недовольно заскрежетал дед. – Насыпай варево, сноха. Приговорит так до телесной немочи.
Закончив трапезу, семья разбрелась по углам. Гаря с Милкой забрались на печку, слушать дедовы вечерние побасни. Мать недовольное что-то все высказывала отцу, упрекала в робости, и он наконец пообещал, да так пообещал, что вышла она к детям уже довольная.
– Так вот, луну нерушенную обзывали прежде цыганским солнцем, – сказывал дед детям. – Она же с огнем на земле в полюбовниках. И кой найдется как встрять меж ними человек, успеет зажмурить желанное, да цыганские принять обряды, – получит богатство неизмеримое. И важно тут поуспеть и ни в кой не вторгаться в начальный день ущерба луны, в день мясника, мученика-скорняка Варфоломея, а то ж и замучат, и ошпарят, да кожу сдерут… В дни убывания у чертей, знашь, какая одолевает сила в извечной борьбе света со тьмой…
– Что ты, дед, на ночь мерещишься, – прервала деда мать. – Тикайте, дети, спать, – и стала прогонять детей от печи по кроватям в загороженные закуты избы.
– Пойдем, отец, обсудим, – только и видел Гаря, как родитель прихватил деда под локоть и поволок к выходу из дома.
Оказавшись в сенях, круто деда к себе отец обернул, прихватил за ворот истертой кофты и приговорил:
– Значит так, старый. Некогда чаять о справедливости. Каждый должен сберегать теперь семью. Вместе мы крепь, а врозь – язвимы. Рыска твоя нужна, чтобы перетерпеть, переждать, когда достанет на охоте дичи. Хватит зубы сжимать, скажи, где припасы…
– Дьявол совсем поизвел бабу твою, крутит в ней, источая тело, бури да ураганы, наставляет грешить против отцов. Не слушай ее, не сдавайся, завтра же пробивайся глуше в чащу, выйдет навстречу сытая к тебе зверина.
– Грая здесь не при чем. Посидишь в сенях, обдумаешь. До утра не решишься – околеешь. И собирайся побыстрее, сквозь сон удары твои могу не расслышать, – и стукнул деда отец в живот, остановив на миг старика дыхание.
А дед так и осел, захрипел на месте, но крепился почти до самой рассветной поры, а когда совсем оледенел, застучал в двери, принялся сознаваться в расположении доставшихся ему по разделу припасов.
Утром Гаря пробудился от точения ножей. Когда выбежал он полуодетый на улицу, отец уже выволок из сарая санки (одни крупные для себя и двое поменьше для детей) и приступил к полозьям, шлифуя их до блестящей остроты.
– Батя, мы что на овраг пойдем? А как же дедушкин запасник? Шибко так из-за него вчера ругались…
– Обернусь уже после каталки, Гаря. Ступай омываться, перекусим и рванем, – и отец задорно подмигнул сыну, а тот убежал в избу, чтобы обнять мать, радуясь нежданному времени впереди со своими родителями.
Только дед недовольно повылез за внуком на улицу, прищурил глаз, недобро обсмотрел затею и хотел уже было идти в дом, но отец остановил его словом:
– Ты тоже собирайся, старый. Вместе мы теперя, до конца.
– Э, нет, без меня прокатаетесь. Поостерегу хату… – и, различив несогласие во взгляде отца, добавил:
– За рыску боишься, что ли? Не буду я ее трогать, переособливать…
Но не поверил деду отец, и семья по очереди катила старого в санях сперва вдоль леса по ухоженной дороге, а далее и по невысокому валежнику до самого в глубине чащи оврага. Окрестность кругом вся стояла притаившаяся, ни птиц, ни зверя, ни шороха. Замерла природа, будто течение времени здесь и вовсе остановилось.
Овраг окружен был со всех сторон беспроходным лесом, а на дне его ютилось замерзшее озеро. Крутые склоны оврага почти все были усеяны наклоненными частыми осинами, но в месте выхода семьи из леса склон налетающим без конца сильным ветром был оголен и пригоден для санок скольжения.
Накаталась семья, насмеялась до изнеможения. Даже дед сперва бездельем угрюмый, не способный спуститься на санках, а затем по склонам выбраться, замерзающий, оставленный на краю, в конце концов и сам разгорячился весельем и радостью внуков.
– Ну будет, Грая, собирай детей и отправляйтесь. А я умещу деда и нагоним вас, – обратился отец к матери, подкатывая к деду сани. – Полезай, старый, примощу тебя, – и он стал прихватывать к саням ремнями деда, да так опутывать крепко, что забеспокоился старый.
– Ты чего удумал, сын? Я и так уже околевать собираюсь… Брось, не уступай душу дьяволу.
– Не оглядывайся, уходя… – только и проговорил отец.
– Значит так. Что ж, я люблю тебя, сынок, а ты корень древа своего изживаешь.
– И я тебя, но этого недостаточно. Прощай, – и отец вдруг столкнул крепко привязанного к саням деда с оврага, и последнее, что различил Гаря во взгляде прародителя, было страшное выражение дедова лица, содрогающееся пониманием смерти, но хранящее крепость самообладания, а еще ненасытную жажду мести.
Испуганные, поутихшие сродники дошли до дома. Милка в слезах убежала к себе в кут. Гаря, будто все понимал – всю решительную необходимость, всю губительность содеянного, взятого за семью на себя отцом, ради них с Милкой, ради матери… Но и он не сумел сдержаться: отбросил сани свои так яро, так остервенело, точно никогда впредь не собирался к ним прикасаться.
– Собирайте на стол, обделенные, будет от деда сегодня поминальный стол. Припомним его дела и поступок остатний на благо и во спасение… – приказал отец и отправился за рыской в лес, попрощавшись с матерью.
Изба без отца вмиг стала какой-то жалкой, сырой, неприютной, ветрами болючими продуваемой. Сродники давно засели за стол, но все не было и не было возврата родителя.
Не дождалась скатерть угощения, позабылись и дети в полуголодном, беспокойном сне. Лишь мать все ходила ночью по хате, кружилась на стуже вокруг дома, пытаясь различить огни. Но в конце концов и ее одолел полусон, и осела она, не раздеваясь, у входа на лавке. Но и тогда страданьям ее не случилось прекратиться, долгой пыткой ночи кружил Граю нескончаемый кошмар.
Виделось ей, как в бессилье скрюченный на морозе вгрызался зубами и руками в крутой склон дед, как он плакал и выкликал проклятия, как было уступил жизни поражению. Но вдруг зашептал, закашлял страшные слова, закрестился, наоборот, оборвал гайтан и запустил прочь от себя нательник. И нашептал себе на проклятие страшное существо, не стоящее на месте, все время изломом двигающееся в пространстве, неясное, исчезающе-прозрачное, сливающееся с мраком ночи.
И заказал дед существу, чтобы тот, другой, молодой и сильный, канул со света вместо него, чтобы не было более ему старому в семье указа и опасности. Посулил за такое судьбы разрешение, беспредельно отчаявшись под гнетом обиды, любой от себя изъян, любое от души или тела избавление. И налетело ломающееся во все стороны существо, исчезающее в подлунном мраке, на деда и долго терзало его, вскидывая вверх длинные костлявые руки-поветвия, изымая нетелесные части его души, точно потроха вытягивало у птицы, на убой назначенной…
Пробудилась мать, когда солнце разъярилось уже почти к полудню. Дети гладные шептались о чем-то своем у окна, беспокойно поглядывая на утомившуюся Граю, тайком, неслышно выбегая за двери, чтобы расслышать задержавшегося в лесу родителя, чтобы первыми схватить его поцелуй и объятия.
С ужасом мать отходила от привидевшегося сна и еще больше растревожилась неявлению отца.
Вдруг зашаркали с улицы неспешные шаги, заскрипели петли, и спиной сотрясая с себя понабившийся снег, будто отцова проявилась спина в проеме. Устремилась навстречу одубевшему с мороза Грая, но увидела взгляд обернувшегося к ней иного лица – посеревший, окоростившийся дед смотрел на нее, пока в спину ему разъярялся ветер, покрывал снежной крупкой стены и дома порог.
– Деда, деда! – сцепилась со старым Милка. – Как я рада, что ты приявился! Я проплакала за тебя всю ночь, а ты вона, крепость!
– Где твой сын? – только и спросила Грая, не имея сил скрывать негодования, догадки свои жуткие и подозрения.
– Почем я знаю. Враз от оврага с вами ушел. Вишь, забрал рыску, да кинул, а? – заскрипел осипшим голосом дед. – А мож и нет, тож не было в схоронном месте рыски, обманул я его, чтобы себя поизбавить. А и равно не помогло. Чего удумали… на санках… – и дед недобро посмотрел на мать. – Волки, значит, али вепрь… кто теперь разберет. А из запасов своих кой-чего я, сноха, принес. Покрывай на стол, приокончим, так снова схожу. Глядишь, и забудется стужа. Да и в лес отправимся с Гарей. Давно уж его пора, отец совсем обабил, теперя я в руки парня возьму, – и дед всучил матери тугой мешок съестных припасов, направившись к мойке.
Мать задумала про себя зарубить деда первой же ночью, выскочила в сени, приглядеть инструмент, но вдруг как-то нечаянно сгорбилась, приосела, вспоминая детей уязвимых, незаступных своих, сознавая, что без крепкой руки, без дедовой рыски – не выжить им в лютом краю.
В этот час подошел неслышно сзади к матери дед, приподнял, приобнял за плечи и скрипуче посетовал, чтобы не жалела мужа более мать: значит время, посему судьба. Мол, и он не думал утратить сына, нет ведь в русском и слов таких, означающих утрату дитя родителем. Есть вдовцы, есть и сироты, но нет способа, дабы описать его дедову боль-утрату по сыну, пускай и заступившему пятую нерушимую заповедь.
– Займусь теперь плесенью во дворе, а ты накрывай, да зови, как будет устроено, – и дед подвесил крупный охотничий нож на шершавый гвоздь в стене, прихватил топор и вышел на улицу.
Вскоре расслышали сродники дедов настороженный крик, созывал близких старый на улицу, ударяя обухом топора в двери дома.
Плесень совсем прихватила, проросла снаружи дом. Многим больше стала за прошедший день – добралась и до крыши, и до углов, проковыряв в разных местах в сопряжении стен целые дыры, грозящие провалить, обрушить преграды. Язвы на доме во многих местах скалились деду зеленоватыми и красноватыми яминами, углублениями разных окружностей и размеров.
– И если едкая проказа на доме распространилась, то нечист он, – проговорил дед и ударил топором в стену. – И должно разломать сей дом и дерево его, и обмазку вынести на место нечистое… – продолжал врубаться в дерево дед неистово, призывая и Гарю, остолбеневшего, себе на помощь.
Тиромалка
Уходя, он обещал вернуться через пучину лет, чтобы вновь увести детей.
Надпись на доме гамельнского крысолова, 1284 год
– Сымай, говорю, подеяло с покойника, – шипели из-под распахнутого окна Николеньке, а тот хоть и нашел в себе стойкость перевалиться через оконник в мертвецкую, теперь вдруг заиндевел в недвижимости в глухоте приуснувшего дома.
Дед Михей околел два дня назад, и сегодня в последний раз надлежало ему ночевать под родными сводами. Близкие его утомились от поминальных приготовлений и потому не слышали ни шарканья оконной щеколды, ни стука ставень, ни скрипа половиц под неокрепшими ногами. А Николенька был бы теперь только рад, погибая от нерешительности, если бы обнажилась засада хозяевами, и замутка не имела бы разрешения.