Сатурналии
Эпохи. Античность. Тексты
MACROBIUS THEODOSIUS
SATVRNALIA
TRADUIT
VITOLDUS T. ZVIREVICH
CURAVIT
MAJA S. PETROVA
Перевод с латинского и древнегреческого языков Витольда Т. ЗВИРЕВИЧА
Издание подготовлено Майей С. ПЕТРОВОЙ
Рецензенты:
доктор исторических наук Ирина Геннадиевна Коновалова
доктор педагогических наук Виктория Константиновна Пичугина
© Звиревич В.Т., пер., примеч., указатели, 2013
© Петрова Μ.С., общ. ред., составлен., вступит. ст., примеч., прилож., указат., 2013
© Оригинал-макет, оформление. Издательская группа «Альма Матер», 2024
© «Гаудеамус», 2024
Макробий Феодосий и его Сатурналии
Биографических сведений о Макробии не сохранилось. Его жизненный путь может быть реконструирован лишь по отдельным фразам Сатурналий[1] и косвенным свидетельствам, содержащимся в разных источниках. Их данные позволяют предположить[2], что Макробий Амвросий Феодосий родился приблизительно в 390 г. где-то в Северной Африке. Он происходил из аристократической латинской семьи, имевшей греческие корни. При рождении родители дали ему греческие имена (что не было необычным среди аристократов того времени). По последнему из них писатель был известен среди своих современников. Хорошее образование, полученное Макробием, позволило ему ориентироваться в произведениях, принадлежащих самым разным традициям и жанрам. Его языками были и латинский, и греческий, хотя писал он на латинском языке. Он занимал высокое положение в обществе и имел титул vir clarissimus et inlustris (VC ET INL) – «муж светлейший и сиятельный». Приблизительно в возрасте 40 лет Макробий был префектом претория в Италии (430 г.). После того, как он отошел от государственных дел, его основным занятием, скорее всего, было сочинительство. Примерно в 425 г. Макробий написал работу О различиях и сходствах греческого и латинского глаголов, которую посвятил Фабию Меммию Симмаху, затем были созданы Сатурналии (вскоре после 430 г.), посвященные сыну Евстахию. Комментарий на ‘Сон Сципиона’ (также адресованный сыну) был написан последним (435–445). Умер Макробий не позднее 485 года.
Латинские произведения V века, на который приходятся годы жизни и творческой активности Макробия, разнообразны в жанровом и содержательном отношении – писали басни, гимны, эпиталамии, моральные поучения, проповеди; составлялись компендии, бревиарии и комментарии, в которых в доходчивой и популярной форме излагались самые разные сведения. Именно такие сочинения были востребованы читателями того времени, отдававшими предпочтение не монументальным трудам типа Истории Рима от основания Города Тита Ливия (59 г. до н. э. – 17), а сокращенным и упрощенным изложениям. Произведения Макробия не были исключением.
Нас будут интересовать Сатурналии, сохранившиеся не в полном виде: утрачены конец II книги, начало III книги, начало и конец IV книги, конец VI, а также заключительная часть VII книги. Однако и уцелевшие части позволяют составить представление об этом тексте и воссоздать интеллектуальный мир их автора[3].
Сатурналии относятся к жанру «симпосиев», начало которому положили одноименными диалогами Платон (428 / 7–348 / 7 гг. до н. э.) и Ксенофонт (430 / 25 – п. 355 гг. до н. э.) и продолжили Плутарх (46–119) в Застольных беседах и Афиней (с. 200) в Пире мудрецов. Застольные беседы были важной формой общения среди греков и римлян. Корни такого рода культурной коммуникации уходят в глубокую древность, когда пировали после обильных жертвоприношений. Можно привести в пример Илиаду Гомера, где герои на пиру не только вкушают «сладостные яства», но и общаются друг с другом, излагают свои замыслы. Этой традиции принадлежат и Сатурналии. Одним из существенных аспектов жанра «застольных бесед» является сочетание серьезного и смешного, легкость обсуждения, праздничное настроение собеседников и популярная форма изложения серьезных вопросов[4].
Макробий традиционно[5] посвящает Сатурналии своему юному сыну Евстахию[6], выражая надежду, что произведение поможет тому в обучении. Во введении он пишет (I Praef. 1–11):
Сама Природа, сын мой, Евстахий, в этой жизни распорядилась установить привязанность человека к самым разнообразным и многим вещам. Самой сильной из всех связей Природы является любовь к нашим детям, ее желание заключается в том, что мы должны перенести множество страданий при воспитании и наставлении своих детей. Ничто не может дать родителю большего удовлетворения, чем успех в этих начинаниях, и величайшего разочарования, чем потерпеть в этом неудачу. Вот почему я отношусь к твоему воспитанию как к своей главной заботе… В попытке дать тебе полное образование я должен быть и краток в изложении, и коснуться всех дисциплин… проторив тебе тропу через эти учения… По этой причине я бы хотел представить тебе весь тщательно накопленный (как после твоего рождения, так и до него) моим трудом материал из различных греческих и латинских работ… И если ты вспомнишь какие-то исторические события, памятное слово или факт, погребенные в бесчисленных книгах… тебе будет легко найти их… Произведения малоценные не будут здесь представлены вовсе, а суждения авторов, живших в разное время, будут приведены в порядок и распределены по темам…
При написании Сатурналий Макробий, очевидно, брал за образец трактаты Цицерона (О старости, О дружбе, Об обязанностях, О государстве, О природе богов), Афинея (Пир мудрецов), Плутарха (Застольные беседы) и Авла Геллия (с. 130) (Аттические ночи), а также использовал традиционные сюжетные схемы. Например, он изображает идеализированный кружок аристократов прошлого[7], избирая в качестве действующих лиц ярких представителей языческой культуры и аристократической среды IV в., среди которых – политики и ученые.
Сам Макробий не застал описываемое им время, но считает его идеальным[8], следуя схожей практике Цицерона (О государстве и О природе богов). Скорее всего, он излагает события, которые происходили за некоторое время до смерти главного действующего лица Сатурналий – Претекстата[9]. Если это так, то такой прием позаимствован Макробием из диалогов Платона (Федон, Теэтэт), трактатов Цицерона (Об ораторе, О старости, О государстве); Афинея (Пир мудрецов). Встречается и анахронизм, за который Макробий извиняется в начале сочинения (I, 1, 3–6), говоря, что он включает в свое повествование известных людей, которые не могли встретиться вместе в реальности. Среди таковых современник Макробия баснописец Авиен[10], который жил позже, чем устроитель пира – Претекстат (ум. 384 г.). В этом Макробий зависит от Платона, описавшего беседу между Сократом, Парменидом и Тимеем.
Следуя модели трактатов Цицерона (О старости, О дружбе, О природе богов, О государстве), Макробий вводит в число действующих лиц Сатурналий не вымышленных персонажей, а реально живших людей. Всем действующим лицам присущи образованность, изящество речей и поступков (за исключением Евангела). Вероятно, последний намеренно включен Макробием в диалог для драматизации повествования, что также является литературной традицией. Евангел высказывает свои мнения, задает вопросы, критикует старинные порядки. Остальные гости, отвечая ему, излагают собственные взгляды, обсуждая вопросы философии, религии, литературы и науки.
Затруднительно выделить главную тему Сатурналий как из-за утраты многих разделов, так и из-за тематической пестроты оставшихся. В Сатурналиях достаточно серьезных рассуждений, хотя они перемежаются разного рода легковесными вставками[11]. В качестве важных вопросов можно выделить тему солнечного монотеизма[12] (I, 17–23), которую Макробий развивает, следуя за императором Юлианом (332–363), тему критики Вергилия (отрывки из I, III книг, сохранившиеся главы IV книги, V и VI).
В целом в Сатурналиях в литературной форме запечатлены традиции и обычаи римской старины, передано классическое наследие Античности, подводится итог филологической работы предшествующих поколений. Характерной особенностью авторского стиля Макробия является то, что он не ограничивается использованием какого-нибудь одного, нужного ему источника, но компилирует отрывки из текстов множества классических авторов[13].
Участники Сатурналий
В Сатурналиях выведены двенадцать человек; все они – реальные исторические лица[14]. Ниже мы обсудим каждого из них как историческое лицо, а затем будет сказано о каждом как о литературном персонаже, участнике Макробиевых Сатурналий.
Веттий Агорий Претекстат
Веттий Агорий Претекстат (310/320–384) – ученый, государственный деятель, духовный лидер и яркий представитель языческой партии в Риме[15]. О его характере и деятельности пишет в Римской истории Аммиан Марцеллин (ок. 330 – ок. 390), который, как правило, всячески осуждал римских сенаторов и их нравы:
Свидетелем всех этих его поступков был сенатор Претекстат, сочетавший благородный образ мыслей с древнеримской важностью. Он случайно оказался по личным делам в Константинополе, и Юлиан по собственному убеждению назначил его правителем Ахайи с проконсульской властью (XXII, 7, 6).
[8] В это время префектуру города [Рима] отправлял с отличием Претекстат. Многообразными проявлениями своей неподкупности и высокой честности, которыми он прославился с ранней юности, он достиг того, что редко случается, а именно, что, хотя сограждане боялись его, он не потерял их любви, которая вообще не выпадает на долю чиновным лицам, внушающим к себе страх. [9] Своим авторитетом и правильными, самой истиной продиктованными приговорами он успокоил волнение, которое вызвали раздоры христиан. После изгнания Урсина водворилось глубокое спокойствие… Множество полезных мероприятий этого прекрасного правителя умножали его славу (XXVII, 9, 8–9).
Эти и подобные бедствия… вызвали всеобщую панику. Чтобы эти бедствия… не повлекли за собой целой громады несчастий, по решению знати [т. е. сената], было отправлено к императору посольство. Бывший префект Претекстат, бывший викарий Венуст и бывший консул Минервий должны были подать императору прошение, чтобы кары не оказывались выше проступков и чтобы не подвергали пыткам сенаторов вопреки обычаю и праву (XXVIII, 1, 24)[16].
О Претекстате и его деятельности известно из текстов Симмаха (Rel. X)[17]. Сведения о нем можно почерпнуть из сохранившихся надписей, из которых наиболее известна та, что посвящена самому Претекстату и его жене Аконии Фабии Паулине (ум. п. 384)[18]; из адресованных Претекстату (как префекту Города и префекту претория) законодательных актов, собранных в Codex Theodosianus, из нескольких писем о религиозных дебатах, направленных Претекстату императором Валентинианом II (371–392; имп. – 375), находящихся в серии документов Авелланской коллекции (Collectio Avellana)[19]. Помимо этого христианский автор и богослов Иероним (347–420), знавший римскую аристократию, упоминает о Претекстате в письмах (Ер. XXIII[20]; XXXIX), а также в полемическом сочинении Contra Ioannem Hierosolymitanum (397 г.). Следует упомянуть и анонимную поэму Carmen adversus paganos, составленную в период между 365–395 / 401 гг., в которой также говорится о сенаторе Претекстате[21].
Не считая Макробия, сведения о Претекстате есть и у более поздних авторов. Один из них Зосим – языческий историк, живший в первой половине VI в., автор Historia nova – описал Претекстата как защитника эллинистических греческих культов (IV, 3, 3)[22]; второй – Иоанн Лаврентий Лид, творческая активность которого приходится на середину VI в., в трактате De mensibus (IV, 2, 20–21)[23] упоминает об иерофанте по имени Претекстат.
Имеющиеся свидетельства показывают, что у Претекстата было несколько религиозных должностей: понтифик покровительницы семейного очага, богини Весты и бога Сола, авгур, тавроболий, иерофант, жрец бога Либера и Элевсинских мистерий. Он занимал важные политические и административные посты: квестор, наместник (corrector) Тускии и Умбрии, проконсул Ахайи, префект Рима, преторианский префект Италии (382 г.); был избран консулом на 385 г. (но в должность вступить не успел). Будучи городским префектом, он вернул папе Дамасию (300–384; еп. Рима – 366) базилику Сицинина, помог изгнать из Города антипапу Урсина (366–367), восстановив тем самым спокойствие в Риме.
Среди граждан Рима Претекстат был известен справедливостью. В числе многих других его начинаний – восстановление портика, посвященного двенадцати языческим богам, на Римском форуме. После смерти Претекстата император просил у римского сената копии всех его речей, а жрицы Весты предложили воздвигнуть статую в его честь.
Упомянутая выше надпись[24] свидетельствует об учености Претекстата и о его вкладе в дело по пересмотру и исправлению текстов греческих и латинских авторов. Так, он опубликовал латинскую версию Десяти категорий Аристотеля, пересказанную с греческого языка философом Фемистием (ок. 317 – п. 388)[25]. Вполне возможно, что Претекстат знал Фемистия, с которым мог познакомиться или в Константинополе, когда там находился; или когда философ посетил Рим (в 357 г., следуя в качестве главы Константинопольского сената за императором Константином II [316–340; имп. – сопр. – 337–340]); или в 376 г., когда Фемистий восхвалял императора Грациана (359–383; имп. – 375) в Речи[26] в римском сенате[27]. На знание греческого языка Претекстатом указывает и то, что он был одним из тех (quindecem vir sacri faciundi), кто читал Книги Сивилл[28].
Претекстат был одним из последних политических деятелей, поддерживавших языческую религию[29]. Занимая пост проконсула Ахайи, он выступил против эдикта (364 г.) Валентиниана I (320 / 1–375; имп. – 364), запрещавшего ночные жертвоприношения во время мистерий. Доводы Претекстата, согласно которым этот эдикт сделает невозможным для язычников исповедовать их веру, побудили Валентиниана отменить собственное постановление.
Претекстат лично участвовал в отправлении религиозных культов. Его подпись стоит одной из первых на сохранившемся до нашего времени алтаре, посвященном Великой Матери (Magna Mater), который стал главным местом поклонения последних язычников. Незадолго до смерти он провел важную церемонию восхождения на Капитолий, схожую с языческим триумфальным шествием. В 384 г. он добился от Валентиниана II эдикта, объявляющего преступлением разрушение языческих храмов и предоставившего право расследовать эти преступления префекту Рима, которым был Симмах.
О семье Претекстата сведений нет. Очевидно лишь то, что род Претекстата относился к сенаторской аристократии. Возможно, отцом Претекстата был Гай Веттий Коссиний Руфин[30], занимавший должность консула в 316 гг.[31] Однако разница в датах (Претекстат был префектом Рима в 367 г.) делает вероятным и предположение, что Г.В. Коссиний Руфин был отцом Веттия Руфина (префекта Рима в 315 г., консула в 323 г.)[32], который и был отцом Претекстата. Около 344 г. Претекстат женился на Аконии Фабии Паулине, дочери Фабия Акония Катуллина Филоматия (префекта Рима в 342–344 гг. и консула в 349 г.), с которой прожил в браке более 40 лет, вплоть до своей смерти[33].
В Сатурналиях Претекстат – ученейший муж, знаток священных обрядов (I, 17, 1; 1, 7, 17: «…sacrorum omnium unice conscius»; I, 24, 1)[34]. Имеющиеся свидетельства указывают на присущие ему душевное равновесие и спокойствие (I, 7, 2)[35], силу характера (I, 5, 4)[36], а также педантизм и чувство юмора. Это, например, проявляется у Претекстата в его упреке Авиену, пытавшемуся умалить Сократа (II, 1, 4)[37], а также в его замечании о том, что домашние боги не одобряют развлечений, свойственных простому народу (II, 1, 7)[38].
Интерес и любовь к старине у Претекстата просматриваются в его дискуссиях о происхождении праздника Сатурналий (I, 7–10) и римского календаря (I, 12–16); глубоком знании языческой религии и соблюдении обрядов – в рассуждении об осведомленности Вергилия в законах Понтификов (III, 4–12) и в пространной речи о солнечном монотеизме, смысл которой в том, что все боги греческой и римской мифологии обладают качествами единого Высшего бога – Солнца (I, 17–23). Тем не менее Претекстат изображен и как своего рода педант, и у Евангела (см. ниже) имеются все основания упрекать его в нарочитой демонстрации своей образованности[39].
Квинт Аврелий Симмах
Квинт Аврелий Симмах (340 / 5 – п. 402 гг.) – младший современник и близкий друг Претекстата[40], прозаик, поборник древней языческой религии, занимавший важные государственные посты. В 370–374 гг. он был проконсулом Африки; в 384–385 гг. – префектом Рима; в 391 г. – консулом, обладавшим правами, схожими с императорскими[41]. Сохранились панегирики К.А. Симмаха императорам Валентиниану и Грациану, отрывки речей и около 900 писем, написанных с 360 по 402 гг. Пруденций в трактате Против Симмаха пишет, что в красноречии ему уступает и сам Цицерон[42]. Заслуги Симмаха в общественно-политической и в религиозной сферах перечислены в сохранившейся подписи, сделанной его сыном, Квинтом Фабием Меммием Симмахом[43]:
Q. Aur(elio) Symmacho v(iro) c(larissimo), quaest(ori) praet(ori), pontifici maiori, correctori Lucaniae et Bruttiorum, comiti ordinis tertii, procons(uli) Africae, praef(ecto) urb(i), co(n)s(uli) ordinario, oratori disertissimo, Q. Fab(ius) Memm(ius) Symmachus v(ir) c(larissimus) patri optimo – К[винту] Аврелию Симмаху, светлейшему мужу, квестору претория, величайшему понтифику, наместнику Лукании и Бруттия, комиту третьего ранга, проконсулу Африки, префекту Города, ординарному консулу, красноречивейшему оратору, превосходнейшему отцу, К[винт] Фабий Меммий Симмах, светлейший муж, [посвящает].
Что касается наиболее значительных дел Симмаха[44], то в 382 г. он был направлен сенатом в Медиолан просить у императора Грациана пересмотра принятого под влиянием Амвросия, епископа Медиолана (340–397 гг.; еп. с 374 г.), решения о выносе из сената алтаря Победы[45]. После убийства Грациана именно Симмаху сенат поручил встретить в Италии с поздравлениями нового императора Магна Максима (335–388 гг.; имп. – 383)[46].
В Сатурналиях ораторский стиль Симмаха описан как цветистый и изысканный (V, 1, 7)[47], и именно Симмах берется обсуждать наиболее шокирующие примеры риторических приемов Вергилия (I, 14, 14; Кн. IV). Симмах, изображенный Макробием, сталкивается с тем, что Претекстат учтиво, но без энтузиазма откликается на его предложения к собравшимся развлечься после трапезы припоминанием остроумных и забавных высказываний древних авторов (II, 1, 8). Кроме того, именно Симмах воспроизводит ряд острот Цицерона (II, 3), а позднее (VII, 1, 2) с пониманием встречает предложение Претектстата о том, чтобы разговор inter pocula сохранял ту же серьезность, что и тот, что предшествовал трапезе[48].
Вирий Никомах Флавиан
Вирий Никомах Флавиан (334–394 гг.) – представитель влиятельного сенаторского рода Никомахов[49], принадлежал к окружению Симмаха и находился с ним в родстве[50]. Флавиан занимал многие государственные посты и должности: консул Сицилии (364/ 365 гг.); викарий Африки (376 / 377 гг.); квестор священной палаты (389 г.); префект претория Иллирика и Италии (390–392 гг. и 393–394 гг., при узурпаторе Евгении [392–394]); консул (394 г., власть которого признавалась лишь на территории, подвластной Евгению). Во время правления Евгения Флавиан возглавил языческую партию и проводил курс на реставрацию язычества[51]. После гибели Евгения (в битве на реке Фригид) Флавиан покончил с собой.
О деятельности Флавиана известно из двух надписей. Одна из них, составленная, вероятно, в 394 г., принадлежит мужу внучки Флавиана – Квинту Фабию Меммию Симмаху (сыну Квинта Аврелия Симмаха)[52]:
Virio Nicomacho Flaviano v(iro) c(larissimo) / quaest(ori) praet(ori) pontif(ici) maiori / consulari Siciliae / vicario Africae / quaestori intra palatium / praef(ecto) praet(orio) iterum co(n)s(uli) ord(inario) / historico disertissimo / Q(uintus) Fab(ius) Memmius Symmachus v(ir) c(larissimus) / prosocero optimo.
Вирию Никомаху Флавиану, мужу сиятельному, квестору претория, верховному понтифику, [бывшему] консулу Сицилии, викарию Африки, квестору внутренних [покоев] дворца, префекту претория, и снова помощнику консула, выдающемуся историку [и] почтенному деду жены Квинт Фабий Меммий Симмах, муж сиятельный, [посвящает].
Другая надпись, помещенная на постаменте статуи, воздвигнутой в 431 г. внучатым племянником Флавиана на Троянском форуме Аппием Никомахом Декстером во славу (cursus honorum) его заслуг, сделана по приказу императоров Валентиниана и Феодосия[53]:
Nicomacho Flaviano cons(ulari) Sicil(iae) vicar(io) Afric(ae) quaest(ori) aulae / divi Theodosi praef(ecto) praet(orio) Ital(iae) Illyr(ici) et Afric(ae) iterum / virtutis auctoritatisq(ue) senatoriae et iudiciariae ergo / redita in honorem filii Nicomachi Flaviani cons(ularis) Camp(aniae) / procons(ulis) Asiae praef(ecti) urbi saepius nunc praef(ecti) praet(orio) / Italiae Illyrici et Africae / Imperatores Caes(ares) Fl(avius) Theodosius et Fl(avius) Placidus Valentinianus / semper Aug(usti) senatui suo salutem / clarorum atq(ue) inlustrium in re p(ublica) virorum adversum casus condicionis… / humanae interpolatum aliquatenus adserere honorem et memoriam…
Никомаху Флавиану, [бывшему] консулу Сицилии, викарию Африки, квестору [императорских] покоев, префекту претория божественного Феодосия в Италии, Иллирика и снова Африки, почитаемому за добродетели [мужу], входящему в состав Сената и Суда, в честь сына [Рима] Никомаха Флавиана, консула Кампании, проконсула Азии, префекта городских укреплений, ныне префекту претория Италии, Иллирика и Африки, постоянно [избираемому] по своему благоденствию в Августейший сенат светлейшему, а также сиятельному государственному мужу… за заслуги и на вечную память… императоры Цезарь Флавий Феодосий и Флавий Плакидий Валентиниан установили [памятник].
Иоанн Солсберийский (XII в.) приписывает Флавиану авторство утраченного трактата De vestigiis et dogmatibus philosophorum[54]; кроме того, сохранившаяся фраза «historicus disertissimus»[55] свидетельствует о литературных занятиях Флавиана (ему принадлежали Анналы, использованные Аммианом Марцеллином).
Макробий говорит о Флавиане как о человеке хорошо образованном, обладающем приятным нравом; основательном в жизни (I, 5, 13). Он упомянут как друг Евстахия (I, 6, 4). При обсуждении текстов Вергилия Флавиан обещает рассказать о знании поэтом законов авгуров (I, 24, 17), но его вклад в эту беседу (вероятно, составлявший утраченную часть третьей книги) не сохранился. Среди других его речений – опровержения ряда утверждений собеседников относительно свойств вина (VII, 6)[56].
Претекстат, Флавиан и Квинт Аврелий Симмах – главные действующие лица Сатурналий. Все они – видные римские государственные деятели, лидеры, возглавлявшие борьбу партии язычников в сенате против христиан. Остальные участники – знатные аристократы, принадлежавшие к образованнейшим людям своего времени.
Сервий
Сервий (Рим, ок. 400 г.), грамматист и комментатор Вергилия[57], представлен Макробием как молодой человек, «удивительной учености и вместе с тем приятный в [своей] скромности, с направленным в землю взором и как бы стремящийся быть незамеченным», который лишь недавно присоединился к учителям-грамматистам (I, 2, 15; I, 4, 4[58]). Макробий повсеместно отмечает его образованность (I, 23, 20[59]; I, 24, 8; VI, 7, 2; VI, 9, 3[60]; VII, 11, 1[61]), застенчивость и сдержанность (е. g. II, 2, 12[62]; VII, 11, 1[63]); его знание Вергилия (VI, 6, 1). Для Макробия было естественным «заставить» Сервия обсуждать различные латинские слова, именования (напр., «Сатурналии») и лингвистические формы (I, 4), давать разъяснения по поводу использования Вергилием определенных фраз и грамматических конструкций (VI, 7, 9), перечислять виды плодов в заключительных главах третьей книги. Макробий не зависит от Сервия в своей критике Вергилия, скорее оба автора (и Макробий, и Сервий) выстраивают свои рассуждения, основываясь на текстах ранних комментаторов и критиков[64].
Дисарий
Дисарий – грек по происхождению (VII, 5, 2; VII, 5, 4), врач и натурфилософ[65]. Вероятно, именно он упомянут в Письмах (III, 37; IX, 43; IX, 44) Симмаха[66].
У Макробия о нем (как и о Евсевии) сказано, что он человек преклонного возраста (VII, 10, 1)[67], лучший из врачей в Риме (I, 7, I)[68], «безмерно приятный и весьма ученый» (VII, 7, 13), ему присуще красноречие (VII, 8, 7). Претекстат же, к которому Дисарий неожиданно пришел вместе с Евангелом и Гором, намеревается обратить досуг в полезное занятие (I, 7, 1)[69] и поговорить о различных науках (Ibid.; I, 7, 7–8). Дисарий вступает в беседу в последний день праздника, когда обсуждаются медицинские темы (VII, 4, 1–3). Эта дискуссия, во время которой другие участники праздничного пира обращаются к нему с различными вопросами, составляет большую часть седьмой книги. Будучи приверженцем врача Эрасистрата (304–250 гг. до н. э.), Дисарий резко критикует попытки вторжения философии в область медицины (VII, 15, 1)[70], благодаря чему вызывает возражения Евстахия (VII, 15, 14)[71].
Гор
Гор – ученый, философ-киник. Скорее всего, именно он упомянут в Письме (II, 39) Симмаха[72]. У Макробия Гор – египтянин (как показывает его имя), «уроженец [берегов] Нила» (I, 15, 4; I, 16, 37; VII, 13, 9). После весьма успешной карьеры профессионального кулачного борца он (как и Клеанф) обратился к философии (I, 7, 3)[73], и преуспевание в этих занятиях позволило ему получить статус «мужа основательного и выдающегося» (I, 16, 38), придерживающегося аскетизма киников (VII, 13, 17). В первой книге Сатурналий он отвечает на вопросы о почитании бога Сатурна (I, 7, 14) и о происхождении римского календаря (I, 15, 1). В утраченном заключении третьей книги он, вероятно, критиковал роскошь времен республики (III, 13, 16). В седьмой книге Гор делает важное замечание о практике кремирования, вышедшей из употребления (VII, 7, 5).
Евстафий
Евстафий – грек из Каппадокии, философ-платоник[74]. У Макробия он – друг и современник Флавиана (I, 6, 4)[75], «учёнейший муж» (II, 2, 6) и знаток философии (I, 5, 13[76]; VII, 1, 8[77]).
Рассуждение Евстафия о знании Вергилием философии и астрономии, которое, должно быть, предваряло беседы второго дня Сатурналий (I, 24, 18; I, 24, 21), не сохранилось. В пятой книге он приводит примеры строк и фраз, которые Вергилий позаимствовал у Гомера (V, 2–14), сравнивая тексты двух поэтов (V, 15–17; VI), проводит параллели между Пиндаром и Вергилием (V, 17, 7–14), представляя последнего в менее выгодном свете, говорит о зависимости Вергилия не только от Гомера, но и от других греческих поэтов (V, 17, 15 – V, 22, 15). Евстафий также отмечает «долг» Цезаря по отношению к египтянам и грекам при составлении римского календаря (I, 16, 38–44). Во второй книге, когда речь заходит о питье вина и получении удовольствия от его вкуса, Евстафий ссылается на Платона, Аристотеля и Гиппократа (II, 8, 5–16), а в седьмой книге доказывает уместность рассуждений на философские темы во время трапезы (VII, 1, 5–24). Эта же книга содержит его наблюдения о порицаниях посредством острот или насмешек (VII, 2–3), а также касающиеся физиологии высказывания в поддержку его соотечественника, врача Дисария (VII, 14–16).
Авиен
Авиен (род. ок. 400 г.) – баснописец[78]. Ему принадлежат 42 басни, посвященные Феодосию. В Сатурналиях Авиен представлен как застенчивый, добрый и остроумный юноша (VII, 3, 23[79]). Обладая прекрасной памятью (II, 8, 1)[80], зная огромное количество анекдотов (II, 4–7), он стремительно вмешивается в разговор (I, 6, 3[81]; II, 3, 14[82]) или, напротив, делает тихие замечания (I, 4, 1; VI, 7, 1[83]). С его помощью Макробий стремится расширить тему какого-либо дискурса или же сменить предмет обсуждения (I, 5, 1–3; I, 17, 1; V, 1, 2 и 6[84] V, 3, 16[85]; VII, 3, 1[86]). Когда в конце первого дня празднования некоторые из участников беседы намереваются порассуждать о различных аспектах творчества Вергилия, Авиен говорит, что сам не будет принимать участие в такой беседе, но, скорее, послушает, что скажут другие (I, 24, 20; VI, 7–9)[87]. Кроме того, Макробий представляет Авиена как друга Гора (I, 7, 14).
Альбины, Цецина и Фурий
Идентификация Альбинов является сложной проблемой, а ее решение – спорным[88]. Цецину (Caecina) отождествляют с Публием Кеонием Альбином (Publius Caeonius Albinus), понтификом, о котором с уважением упоминает Иероним[89]. Поскольку имя другого персонажа, Фурия (Furius) в сочетании с именем Альбин («Furius Albinus») в Сатурналиях встречается дважды (I, 2, 16; I, 4, 1), а само имя «Furius» во многих манускриптах Сатурналий записано как «Rufius»[90], этого персонажа отождествляют с Руфием Альбином («Rufius Albinus»), человеком, который был префектом Рима в 389–391 гг.[91] Это подтверждают несколько современных ему надписей[92]. Цецина Альбин и Фурий (Руфий) Альбин могут быть связаны с семейством Альбинов, упоминаемых Рутилием Намацианом ок. 416 г.[93] В Сатурналиях из двух Альбинов, принадлежащих, по словам Претекстата, к образованнейшим людям своего времени (VI, 1, 1), Цецина Альбин является современником Симмаха (I, 2, 15)[94]. Он – тот Альбин, который упомянут как отец Деция в Прологе при изложении Макробием беседы Постумиана и Деция о досуге и пире (I, 2, 2–3). Согласно Макробию, вклад Цецины в разговор состоит в обсуждении вопросов об исчислении гражданского дня в Риме (I, 3), изменении жертвоприношений (I, 7, 34), «медовых лакомствах» (II, 8, 3) и роскоши, преобладавшей в Риме в период Республики (III, 13). Последний вопрос далее рассматривается более подробно Фурием (III, 14, 17). И Цецина, и Фурий во исполнение своих намерений (I, 24, 19) иллюстрируют с помощью цитат зависимость Вергилия от предшествующих латинских авторов (VI, 1–5), а в седьмой книге они задают ряд вопросов физиологического и физического характера врачу Дисарию (VII, 8). В этой же книге Цецина припоминает рассказ одного авторитетного автора относительно закона понтификов о происхождении ношения кольца на безымянном пальце левой руки (VII, 13, 11–16).
Евсевий
Евсевий – греческий ритор[95]. Скорее всего, это Евсевий, бывший учеником философа Проересия, и тогда это о нем нелестно пишет Евнапий из Сард (Жизнь философов 493):
[Проересий] послал [римлянам] Евсевия, уроженца Александрии, который, кажется, очень подходил для Рима, поскольку умел льстить и заигрывать с жителями этого города. В Афинах же это смотрелось возмутительно. Посылая Евсевия, Проересий думал увеличить и свою собственную славу, потому что его ученик, в самом деле, не знал равных в хитром искусстве политических речей. Что же касается особенностей риторического дара Евсевия, то будет достаточно сказать, что он был египтянином[96].
В Сатурналиях Макробия Евсевий – греческий ритор; человек преклонного возраста (VII, 10, 1[97]), занимающий место юриста Постумиана на пиру, а затем пересказывающий ему то, что там происходило (I, 2, 7; I, 6, 2). Его речь о знании Вергилием ораторского искусства (на что имеется ссылка – I, 24, 11), возможно, является частью недостающих глав в конце фрагментарной четвертой книги, поскольку в начале пятой книги он говорит о стилях ораторского мастерства. В седьмой книге Евсевий обсуждает с врачом Дисарием обстоятельства, сопутствующие старению (VII, 10).
Евангел
Евангел – критик[98]. Вместе с Дисарием и Гором он приходит к Претекстату уже после того, как собрались другие гости. Он описан как нескромный молодой человек, бестактный и шокирующий присутствующих, не выбирающий выражений (I, 11, 2[99]). Обнаружив себя в большой компании, участники которой встретили его приход с «хмурым выражением лица» (I, 7, 2[100]), он неучтиво приветствует Претекстата, но смягчается, когда Претекстат приглашает его и его спутников принять участие в торжестве. Однако большинство присутствующих дают понять, что «прибытие Евангела мешает хорошему проведению досуга и мало соответствует их мирному собранию».
Вначале Евангел не принимает участия в беседе (I, 11, 1), но впоследствии призывает выпить вина (II, 8, 4), что для Макробия служит предлогом сослаться на замечание Платона о пользе вина за обедом и на то, что по этому поводу писали Аристотель и Гиппократ (II, 8, 5–16). В седьмой книге Евангел вмешивается в обсуждение вопроса о мозге человека, намереваясь прервать Дисария (VII, 9, 1[101]), а впоследствии грубо прекращает спор между Евстафием и Дисарием с насмешливой просьбой рассказать, что появилось раньше, яйцо или курица (VII, 16, 1[102]). Дисарий, однако, со всей серьезностью отвечает на этот вопрос, после чего Евангел опять спрашивает, отчего мясо кабана портится быстрее при лунном свете, чем при солнечном (VII, 16, 15). Его главная роль в диалоге – критиковать Вергилия и время от времени (e. g. III, 10–12; V, 2, 1) отпускать замечания, умаляющие достоинство поэта. Когда Претекстат, завершая пространное рассуждение о почитании Бога-Солнца (I, 17–23), упоминает строку из Георгик (I, 18, 23), Евангел выражает неодобрение теологическим теориям Вергилия (I, 24, 3–4); он также противится всеобщему восхищению поэтом, важном, по его мнению, лишь для детей (I, 24, 6). Согласно Евангелу, Вергилий сам сомневался в ценности Энеиды и даже распорядился в завещании сжечь ее – как предполагает Евангел, из-за страха, что его осудят по соображениям морали (например, Венера в поэме упрашивет мужа даровать броню ее внебрачному сыну), а также из-за художественных изъянов (композиция поэмы неуклюжа, используются греческие слова и иноземные выражения) (I, 14, 1–7). Однако присутствующие не согласны с этим мнением. Для них Вергилий является авторитетом в любой науке (I, 16, 12), и послеобеденная беседа в течение двух последних дней Сатурналий посвящена обсуждению достоинств Вергилия.
По Макробию, Евангел не был греком по происхождению, поскольку он называет Вергилия «нашим поэтом» (I, 24, 2)[103]. Нет ответа и на вопрос, был ли он христианином, хотя его имя, несомненно, напоминает христианское. Если Евангел все же был приверженцем христианской веры, он должен был бы выразить свое неприятие языческой религии[104]. Возможно, особенности характера, которыми наделил этого персонажа автор, отражают отношения Макробия к современным ему христианам[105].
Скорее всего, выбирая участников для Сатурналий, Макробий обращался за информацией к письмам Квинта Аврелия Симмаха[106]. Например, Евангела автор представляет как нарушителя спокойствия, «бестактного и шокирующего всех присутствующих» – характеристика, содержащаяся в письме Симмаха[107], в котором Евангел именуется «беспечным» (incautus animus). Появление в Сатурналиях врача Дисария и философа Гора также, вероятно, связано с письмами Квинта Аврелия, в которых о Дисарии говорится как о человеке «дражайшем… первейшем среди обучавших врачеванию, по праву занимающем первое место»[108], а о Горе сказано, что он «философ по жизни и первейший по учености»[109].
Анахронизм мизансцены Сатурналий
Если сопоставить биографии персонажей Сатурналий хронологически, то становится очевидным, что двое из них – комментатор Вергилия Сервий и баснописец Авиен – не могли вести беседу с Претекстатом. Сервий, будучи младшим современником Квинта Аврелия Симмаха, был слишком молод в сравнении с хозяином торжества и вряд ли мог обсуждать с ним важные вопросы[110]. Творческий расцвет Авиена приходится на первую половину V века, т. е. на то время, когда Претекстат умер[111]. Таким образом, объединение в одной мизансцене всех участников представляет собой очевидный анахронизм[112]. Макробий и сам признает, что включил в свое повествование известных людей, которые не могли встретиться вместе в реальном времени. Он пишет (I, 1, 3–5), что следует диалогам Платона, в которых беседуют Сократ, Парменид (живший намного раньше Сократа) и Тимей, тогда еще слишком юный (I, 1, 5). Однако на самом деле Макробий больше следует Цицерону, чем Платону, поскольку здесь же (I, 1, 4) он сравнивает героев произведений Цицерона (О старости, О дружбе, О природе богов, О государстве) – Котту, Лелия и Сципиона – с Претекстатом, Флавианом, Альбином, Симмахом и Евстахием.
На вопрос, почему Макробий ввел Сервия и Авиена в число своих персонажей, можно ответить так. Вероятно, Макробий, сознательно включая Сервия в число действующих лиц, желал, чтобы участники Сатурналий обсуждали Вергилия, поскольку Сервий был авторитетом в этой области[113]. Что касается Авиена, то он был современником Макробия и знал его лично. Вполне возможно, что Макробий включил Авиена в число действующих лиц Сатурналий из-за дружеских побуждений, в ответ на его посвящение ему Басен[114].
Время описываемых в Сатурналиях событий
Уже было отмечено, что при написании Сатурналий Макробий ориентировался на сочинения предшественников, как латинских, так и греческих. В частности, на особенности мизансцены Сатурналий оказали влияние сочинения Цицерона О природе богов и О государстве, а также трактат Афинея Пир мудрецов[115].
Трактат Цицерона О природе богов представляет собой изложение беседы знатных аристократов, собравшихся в доме Гая Аврелия Котты (124–74 гг. до н. э.), образованнейшего человека своего времени и видного государственного деятеля. Действие трактата происходит в Риме, в 75 г. до н. э., в дни Латинских праздников (feriae Latinae), продолжавшихся несколько дней. Примечательно, что Котта умер в 74 г. до н. э., т. е. на следующий год после описываемых событий. В трактате О государстве Цицерон изображает загородную усадьбу Сципиона Младшего (185–129 гг. до н. э.), к которому в дом приходят для беседы друзья и родственники. Действие также происходит в дни Латинских праздников, в течение трех дней, в 129 г. до н. э. В последний день Сципион Младший рассказывает о сне, во время которого он узнал не только об уготованной ему блестящей судьбе (VI, 11, 11), но и о предстоящей смерти «от нечестивых рук своих близких» (VI, 12, 12). Сципион умер в 56 лет, в 129 г. до н. э., т. е. вскоре после описанных в трактате событий. Схожая ситуация описана у Афинея в Пире мудрецов (XV, 686с): распорядитель по трапезе[116] Ульпиан умер через несколько дней после праздника. Вполне вероятно, что Макробий, подражая авторам упомянутых произведений, сделал так, что действие Сатурналий разворачивается незадолго (за неделю или около того) до смерти устроителя пира – Претекстата. Вполне возможно, что смерть Претекстата могла быть упомянута или предвещена в ныне утраченном конце Сатурналий, как это было в случае Сципиона и Ульпиана[117] в соответствующих трактатах Цицерона и Афинея. Если это так, то можно рассчитать дату описываемых в Сатурналиях событий. Претекстат был еще жив 9 сентября 384 года, но умер к 1 января 385 г.[118], когда он уже был избран на должность консула на 385 год. Возможно, его смерть наступила в ноябре или декабре 384 г. Вряд ли случайно то, что Макробий описывает праздник именно декабрьских Сатурналий (отсюда название сочинения). Скорее всего, наш автор выбрал ближайшие праздничные дни до смерти Претекстата, точно так же как Цицерон выбрал ближайшие дни Латинских празднеств перед смертью Сципиона Младшего. Отчего действие происходит в праздники, ясно – только тогда знатные римляне, занятые на государственной службе, могли провести целые дни в непрерывных беседах. Беседы во время Сатурналий, начавшись 17 декабря, длились три дня. Таким образом, можно заключить, что события, которые описал Макробий в своем сочинении, происходили 17–19 декабря 384 года.
Макробий и аристократический кружок Претекстата
Как было показано выше, все действующие лица Сатурналий (за исключением Авиена и, возможно, Сервия) принадлежали кругу Претекстата. Многие из них упомянуты Квинтом Аврелием Симмахом в его письмах или же сами получали от него послания. Однако Макробия (или Феодосия) нет ни в числе 134 его корреспондентов[119], ни в числе упоминаемых им современников.
Если К.А. Симмах знал Макробия, то странно, что он ни разу не упомянул его. А если Сатурналии появились при жизни К.А. Симмаха, трудно объяснить, почему он не упомянул и о них – ведь он гордился знанием литературы. Симмах не мог бы не знать, что Макробий сделал его одним из главных действующих лиц своего сочинения и представил как одного из самых образованных и культурных людей Рима. Вряд ли он оставил бы это без комментария – если не в письме к самому Макробию, то хотя бы к кому-нибудь из числа своих (134!) корреспондентов, например к Альбину[120]. Бóльшая часть писем Квинта Аврелия Симмаха относится к периоду 360–402 / 3 гг., два-три из них – к промежутку между 395–402 / 3 гг.[121], т. е. они написаны во время изображенных в Сатурналиях событий. Некоторые из писем Квинт Аврелий адресовал своему зятю, молодому Флавиану (чей отец— Веттий Агорий Флавиан также упомянут в Сатурналиях). Но и в них ничего не сказано ни о трактате, ни о его авторе. Более того, если бы Макробий входил в число современников Претекстата, Флавиана и Квинта Аврелия Симмаха, вряд ли бы он упустил возможность вывести самого себя в числе гостей Сатурналий (пусть и в скромной роли), как иногда делали Цицерон и Тацит[122]. Макробий не включает себя ни в число главных участников, ни в число второстепенных лиц (грамматистов, риторов, докторов, философов), таких как Сервий, Евсевий, Дисарий. Это также подтверждает предположение о том, что Макробий не был их современником. Напомним еще раз, Макробий (I, 1, 4) сравнивает участников своего пиршества с героями произведений Цицерона. Последний в трактате О государстве изобразил своего главного персонажа Сципиона как величайшего и мудрейшего человека (De Rep. I, 13) «золотого века» Рима, наиболее подходящего для того, чтобы вложить в его уста наставления современному поколению, нуждающемуся в поучении.
Однако сам Цицерон жил позже Сципиона[123]. Подобно Цицерону, Макробий также представляет в Сатурналиях людей недавнего прошлого, описывая их со всем возможным почтением, часто повторяя значимые для себя имена: «Претекстат, Флавиан…»; приводя сравнения типа «мужи, подобные Претекстату и Флавиану». Эти фигуры для Макробия символичны, они олицетворяют уже ушедший «золотой век», к которому сам он не принадлежит. Вероятно, целью Макробия было изобразить идеализированный культурный кружок аристократов, живших в великую эпоху прошлого[124], эпоху Претекстата (saeculum Praetextati), когда еще не было ясно, за какой верой будет победа – языческой или христианской. И здесь фразу «saeculum Praetextati» следует понимать как указание на то, что сам Макробий живет уже в другом времени.
Terminus post quem для Сатурналий
Terminus post quem для Сатурналий можно реконструировать по известным датам смерти тех персонажей, которые в реальной жизни входили в круг Претекстата.
Претекстат, очевидно, умер в конце 384 года; Квинт Аврелий Симмах – около 402 года. Альбин Цецина был жив в 403 году, но в это время Иероним говорит о нем как о старике[125]. Маловероятно, что он жил еще долго. Евангел был еще жив в 397 году[126] – было бы жестоко со стороны Макробия при жизни описать его в Сатурналиях в столь невыгодном свете[127]. Гор, перед тем как обратиться к философии, был победителем на Олимпиаде в 364 году – тогда ему могло быть около 20 лет. Альбин Фурий (т. е. Руфий)[128] был все еще жив в 416 году. Вряд ли Евстафий, Евсевий или Дисарий жили дольше, чем остальные участники диалога. Евстафий был близким другом Флавиана[129] (которому в 384 г. было 50 лет) и, вероятно, одного с ним возраста. Евсевий и Дисарий были средних лет в 384 году[130]. Здесь мы не рассматриваем Сервия и Авиена, живших позже[131]. В итоге самая поздняя из приведенных дат – 416 год. Следовательно, terminus post quem для сочинения Макробия – не ранее указанной даты. Если учесть возможную ошибку при исчислении времени жизни того или иного персонажа, равную 10 годам, то, соответственно, нижняя временная граница для Сатурналий придется на время не ранее 426 года.
Диалог
Вкратце содержание диалога таково[132]. После вступления и пояснительной главы (I, 1) Макробий описывает мизансцену – канун праздника Сатурналий в доме Веттия Агория Претекстата (I, 2, 15–20). Претекстат, будучи хозяином дома, обсуждает с Фурием Альбином время начала празднования. Затем он приглашает Квинта Аврелия Симмаха, Альбина Цецину и Сервия. После этого следует объяснение Цецины о временных делениях дня (I, 3), разбирается употребление отдельных выражений и слов в латинском языке (e. g. noctu futura; die crastini), обсуждаются грамматические флексии (e. g. Saturnalia) (I, 4–5[133])[134].
В первый день празднования Флавиан, Евстафий и Евсевий составляют кружок (I, 6, 4). Претекстат объясняет происхождение своих имен, обычая ношения достигшими совершеннолетия мальчиками окаймленной тоги (toga praetexta) (I, 6, 5–30). Затем, с прибытием Евангела, Дисария и Гора (I, 7, 1–13), разговор поворачивается к обсуждению происхождения празднования Сатурналий (I, 7, 14 – I, 11). Он начинается с легенды о Сатурне и боге Янусе и пространного отступления, касающегося жестокого обращения с рабами и их поведения. Далее Претекстат говорит о римском календаре (I, 12, 2 – I, 15), дает обоснование монотеизму, рассматривая всех языческих богов как проявления единого божества – Солнца (I, 17, 23). Евангел говорит (I, 24, 2) о необходимости обсудить многостороннюю эрудицию Вергилия, который представлен как авторитет в любой области знаний (I, 16, 12). Симмах и другие участники беседы на примерах демонстрируют его глубочайшие познания в философии, астрономии, законах авгуров и понтификов, риторике и ораторских приемах, его умелое использование текстов древних греческих и латинских писателей (I, 24, 10–21). Затем участники приступают к пиршеству (I, 24, 25).
В начале второй книги каждому гостю за обедом предложено повторить какое-нибудь шутливое изречение древних (II, 1, 15). Претекстат начинает с пересказа нескольких шуток Цицерона (II, 2, 2–3). Далее в беседу вступают другие персонажи (II, 2, 4–7), рассказывающие различные истории. В последней главе второй книги Флавиан и Цецина Альбин высказывают замечания о сластях; приводят слова Платона о свойствах вина, изречения Аристотеля и Гиппократа относительно невоздержанности в питье (II, 8, 1–16).
В третьей книге празднование в доме Флавиана продолжается. В утраченном разделе Евстафий раcсуждал о знании Вергилием философии и астрономии[135]. Первые двенадцать глав книги описывают знание Вергилием законов понтификов. В частности, Претекстат цитирует строки поэта, которые относятся к церемониальному очищению водой (III, 1, 1–8), обращая внимание слушателей на этимологическую точность[136], с которой Вергилий использует ритуальное значение слова или выражения (III, 5–6). Далее в тексте имеется лакуна. Главной темой второй части разговора, уже во время разгара пиршества (III, 13), является обсуждение Цециной Альбином роскоши времен Республики (III, 13, 16); высказывается аргумент в пользу того, что прежнее поколение обращало больше внимания на роскошь, чем нынешнее. Фурий Альбин, подтверждая довод Цецины, говорит о том, что ранее люди отдавали дань мастерству танца (III, 14), не скупились платить высокую цену за некоторые виды рыбы (III, 15–17). Сервий, вступая в беседу, описывает различные виды орехов, яблок, груш, олив и винограда (III, 18–20). Разговор прерывается Претекстатом, указывающим на поздний час и предлагающим гостям продолжить завтра утром, в третий и последний день празднования, в доме Симмаха (III, 20, 8).
Сохранившиеся разделы четвертой книги посвящены правилам Вергилиевой риторики. Перечисляются и анализируются риторические приемы поэта, используемые для пробуждения страстей и эмоций (πάθη)[137], анализируется пример речи (IV, 2, 4–8)[138], приводятся образцы риторических фигур (IV, 6, 9–24).
Начало пятой книги посвящено сравнению сочинений Вергилия и Цицерона[139]. Указываются четыре рода ораторского стиля, которые, согласно доводам участников разговора, могут быть найдены в поэмах Вергилия, причисленного собеседниками к величайшим десяти ораторам Аттики (V, 1, 20). Демонстрируется зависимость Вергилия от греческих авторов (V, 2, 1), примеры которой приводятся до конца пятой книги и занимают часть шестой (VI, 1–7). Они иллюстрируют как знание Вергилием греческих и латинских авторов, так и способ использования поэтом их текстов.
В седьмой книге (так же как и во второй, и в главах с тринадцатой по двадцатую третьей книги) содержатся беседы, которые участники ведут после трапезы. Многие темы для таких разговоров взяты Макробием из Застольных бесед Плутарха[140]. Сначала затрагивается вопрос о том, можно ли философствовать за столом (VII, 1), далее следует беседа о правилах поведения во время трапезы (VII, 2–3), затем обсуждаются самые разнообразные темы, многие из которых имеют к науке лишь косвенное отношение (VII, 4–16). Например, говорится о том, какая пища усваивается лучше, простая или смешанная (VII, 4 – VII, 5), отчего женщины реже пьянеют, а мужчины чаще (VII, 6), отчего женщины реже мерзнут, чем мужчины (VII, 7), какова причина облысения (VII, 10), отчего люди краснеют и бледнеют (VII, 1), почему кольцо носят на безымянном пальце левой руки (VII, 3), что произошло раньше – яйцо или курица (VII, 6), почему пресная вода – лучшее средство для очищения, чем морская (VII, 3). Также обсуждаются свойства нервной системы (VII, 9) и зрительного восприятия (VII, 4), высказываются наблюдения о целебных свойствах меди (VII, 16). Заключительная часть седьмой книги утрачена.
Основные темы Сатурналий
Ниже мы затронем две важные темы Сатурналий и проблемы, которые с ними связаны.
Критика Вергилия
Критика Вергилия изложена Макробием в отрывках из I и III книг Сатурналий, в сохранившихся главах IV книги, а также в главах из V и VI книг. Макробий не ставил перед собой цели объяснить все стихи Поэта; он касается лишь некоторых черт его поэзии, к которым сам пожелал привлечь внимание. Как пишет сам Макробий (Praef. 3–4; 6), его произведение не представляет собой самостоятельного исследования, а является компиляцией сочинений различных авторов. Состав такой компиляции и позволяет судить о том, как понималась поэзия Вергилия в эпоху Макробия, и что в ней расценивалось как главное[141].
Описывая споры, которые велись вокруг имени Вергилия, Макробий несомненно знал, что в хулителях у поэта недостатка не было:
Когда появились Буколики, некий Нумиторий сочинил в ответ Антибуколики, представлявшие собой безвкуснейшие пародии только на две эклоги: первая из них начиналась: «Титир, ты в тогу одет: зачем же покров тебе бука?» А вторая: «Молви, Дамет: “кого это стадо” – ужель по-латыни? Нет, ибо так говорят в деревне у братца Эгона[142]». Другой, когда Вергилий читал стих из Георгик – «Голым паши[143], голым сей…», – подхватил: «…простудишься, схватишь горячку!» Против Энеиды также написана книга Карвилия Пиктора под названием Бич Энея. Марк Випсаний обзывал Вергилия подкидышем Мецената, изобретателем новой манерности, не напыщенной и не сухой, но слагающейся из повседневных слов и потому незаметной. Геренний собрал его погрешности, Переллий Фавст – его заимствования[144]; Подобия Квинта Октавия Авита в целых восьми книгах также содержат заимствованные Вергилием стихи с указанием их происхождения. Асконий Педиан в своей книге против хулителей Вергилия излагает лишь некоторые обвинения против него – главным образом те, где речь идет об истории и о многочисленных заимствованиях у Гомера; но он говорит, что сам Вергилий обычно так защищался от этого обвинения: «почему они сами не попробуют совершить такое воровство? Тогда они поймут, что легче у Геркулеса похитить палицу, чем у Гомера стих»[145].
Ранние критические работы о творчестве Вергилия были достаточно широко распространены в эпоху Макробия, поскольку его поэмы не только являлись школьными учебниками, но и снабжали учителей грамматики и риторики материалом, иллюстрирующим правила их дисциплин. Несомненно, Макробий, излагая «свою» критику на Вергилия, обращался именно к ним[146]. Однако литературная критика в Риме практиковалась не только на занятиях по грамматике и риторике, но и в кругу римских аристократов, рассуждающих о литературе и искусствах. Для них Вергилий был не только выдающимся поэтом, но и образцом мудрости и знания. Поэтому Макробий, обсуждая Вергилия, традиционно отдает ему должное и как великому поэту, и как ученому, и как мудрецу. Наряду с этим он сообщает и о тех недостатках, которые в его время усматривались применительно к творчеству Вергилия.
Собственно поэтика Вергилия Макробия не интересовала. Он сосредоточен на обсуждении техники стихосложения, на том, что из античного знания инкорпорируется Вергилием в свои сочинения. Тем не менее многое из того, что Макробий и цитируемые им ранние критики Вергилия указывают (особенно в отношении зависимости поэта от других писателей), содержит ценные сведения.
Как уже было отмечено, акцент делался на анализе познаний и эрудиции самого Вергилия, поскольку (в отличие от греков) поэзия как таковая не была предметом литературной критики в Риме. Критика отражала практическую направленность римского характера[147]. И в целом латинская поэзия была более прикладной[148], в сравнении с греческой. Даже перевод Одиссеи был выполнен для того, чтобы служить учебником. Достижения узкого круга литераторов не вызывали большого внимания в Риме, и сам Вергилий не включил их в перечень заслуг римского народа (Энеида VI, 847–853)[149]:
- Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
- Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
- Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
- Вычислят иль назовут восходящие звезды, – не спорю:
- Римлянин! Ты научись народами править державно —
- В этом искусство твое! – налагать условия мира,
- Милость покорным являть и смирять войною надменных!
Именование поэта «ученым» (doctus) было высочайшей похвалой. Сервий начинает свой Комментарий на VI книгу Энеиды словами (Praef. 1. 1): «…totius quidem Vergilius scientia plenus est…» («…ибо весь Вергилий исполнен мудростью…»). И Макробий говорит, что Вергилий «сведущ во всех науках» (…omnium disciplinarum peritus… – I, 16, 12), что он «приверженец утонченности равно в учености и литературе» («…aeque in rebus doctrinae et in verbis spectator elegantiae…» – III, 11, 9)[150].
Литературная критика в Сатурналиях начинается c IV книги. Ее цель – подчеркнуть риторическое мастерство Вергилия, поскольку риторика занимала важнейшее место в римской образовательной системе. Отметим, что сам Вергилий в одной из малых поэм (Каталепты V)[151] дистанцируется от учителей-риторов и грамматистов, прощается с музами, окружавшими его, и выражает желание получить наставления эпикурейской философии у «великого Сирона»:
- Прочь, риторы! Напыщенные прочь речи,
- Что не росой ахейской, а водой полны!
- Стилон, Варрон, Тарквитий – все вы прочь, племя
- Грамматиков, заплывшее давно жиром!
- Младенческие погремушки, прочь все вы!
- Прощай и ты, о Секст, моих всех дум дума,
- Сабин и все красавцы…
- Ищу великого Сирона слов мудрых
- И жизнь от всех забот освободить жажду.
- Ступайте прочь, Камены, прочь, хоть мне милы
- Всегда вы были прежде, признаюсь прямо,
- Камены милые, и впредь в мои свитки
- Заглядывайте лишь исподтишка, редко[152].
Тем не менее поэмы Вергилия, как и поэтические произведения многих других авторов, создавались для декламации. Вергилий, несомненно, помнил все, чему его учили в риторической школе, открытой Марком Эпидием[153]. Хотя среди цитат, выбранных для иллюстрации риторических приемов Вергилия, находятся самые известные строки из его сочинений[154], сохранившиеся фрагменты IV книги, посвященной риторическому мастерству поэта, представляют собой наименее читабельную часть Сатурналий.
Большая часть V книги посвящена сравнению Вергилия с Гомером (V, 2, 6–17 и V, 3). Ее открывают замечания о различного рода ораторских стилях, примеры которых также заимствуются из поэм Вергилия (V, 1). Сам Вергилий иногда подражал своим образцам открыто (I, 24, 18), а иногда скрывал свою зависимость от предшественников. Когда Макробий обсуждает заимствования Вергилия у греков, то стремится представить их как случайные и ненамеренные. Однако после предположения о том, что Энеида является зеркальным отражением Илиады и Одиссеи (V, 2, 13), приводится довольно много параллельных мест, которые демонстрируют, насколько тесно текст Вергилия переплетается с текстом Гомера. Такая взаимосвязь интерпретируется как мастерство поэта, демонстрирующее и его переводческий талант, и его способность имитации исходного текста. Возможно, этот материал взят Макробием из работы Квинта Октавия Авита, озаглавленной Подобия, которая, согласно Светонию, содержала в себе перечень «заимствованных Вергилием стихов с указанием их происхождения»[155].
Рассказчик (в этой роли выступает Евстафий), следуя от начала и до конца произведениям Вергилия, без какого-либо комментария приводит пассажи поэта, которые являются переводом или имитацией текстов Гомера (V, 4–10).
В следующих главах Макробий отмечает случаи, когда Вергилий «улучшает» исходный текст (V, 11), случаи, когда он близко следует своему источнику (V, 12), и случаи, когда он «портит» Гомера за счет сокращения (V, 13). Например, описание жизни пчел у Вергилия позволяет заключить, что поэт хорошо знал их природу и изучал их[156] (V, 11, 2–4); множество подробностей в другом рассуждении (V, 11, 10–13 и 23) указывает на его глубокое знание предмета астрономии. В то же время у Вергилия есть строки, содержательно более бедные в сравнении с исходным текстом Гомера (V, 13, 1 и 26), например при описании состязаний на колесницах (V, 13, 3), еды (V, 13, 4 и 5), волн (V, 13, 20–21). В случае с орлом и змеем (V, 13, 28–30) Вергилий опускает множество деталей, которые являются основой изложения у Гомера[157]. Вергилий порицается и за то, что описывает распространение молвы в терминах, которые Гомер применял к распре, тогда как распря и молва не сопоставимы (V, 13, 31–32). Указывается на имеющие место у Вергилия поэтические изъяны, когда в стихотворных строках попадаются лишние слоги и пр. (V, 14, 1–4). Приводятся строки Гомера и Вергилия, которые ничем не отличаются от обычной речи (V, 14, 5); отмечаются встречающиеся у них повторения (V, 14, 6). Указывается на подражание Вергилия определениям Гомера (V, 14, 7–8) и его рассказу о прошлых событиях (V, 14, 11–15).
Гомеровское распределение материала по какому-либо принципу (например, список кораблей в Илиаде II) предпочитается Вергилиеву пренебрежению любым упорядочениям. Отдается должное последовательности Гомера в характеристике отдельных персонажей, а не непоследовательности в этом у Вергилия (V, 15, 1–13). То, что Энеида осталась незавершенной, не принимается в оправдание. Вергилий хвалится за разнообразие форм лексем, посредством которых он вводит различных вождей[158], хотя простая техника изложения у Гомера соответствует поэту более ранней эпохи (V, 15, 14–19).
Пословицы и поговорки встречаются как у Гомера, так и у Вергилия (V, 16, 6–7). Вергилий, подобно Гомеру, для облегчения повествования вводит нарратив, рассчитанный на то, чтобы усладить слушателя (V, 16, 1–5). Подчас каждый из поэтов рассказывает один и тот же миф (или историю) по-разному (V, 16, 9–14). Несовершенное изображение начала войны в Италии из VII книги Энеиды объясняется необходимостью импровизировать, поскольку у Гомера отсутствует модель, к которой можно было бы обратиться (V, 17, 1–4). Упоминание о неких других греках у Макробия делается для того, чтобы порассуждать о заимствованиях Вергилия у Аполлония Родосского (поскольку Вергилий приспособил его рассказ о Медее к своему рассказу о Дидоне – V, 17, 4–6) и заимствованиях из Пиндара относительно извержения вулкана Этны (их детальная критика имеется также у Авла Геллия – V, 17, 7–14[159]). Чтобы проиллюстрировать любовь Вергилия к греческому языку, приводятся примеры заимствованных им у греков собственных имен и использования греческих окончаний (V, 17, 15–20). Книга заканчивается перечнем цитат, должных показать, что ученость Вергилия охватывает всю греческую литературу (V, 18–22).
VI книга начинается речью Фурия Альбина о заимствованиях Вергилия у ранних римских авторов. Альбин цитирует сначала строки, целиком или частично взятые у этих авторов (VI, 1), а затем сравнивает целые отрывки (VI, 2). Фурий поясняет, что его цель – показать ту пользу, которую Вергилий извлек из чтения работ предшественников, но, по его словам, он отдает себе отчет в том, что этим он может дать недругам Вергилия шанс обвинить того в плагиате[160], поэтому он переносит боевые действия на территорию врага, ссылаясь на ответ Афрания, обвиненного в чересчур вольном заимствовании у Менандра. Макробий утверждает, что на самом деле это древние авторы являются должниками Вергилия, поскольку то, что он использовал их работы, позволило им уцелеть и сохранило их от забвения. Более того, продолжает Фурий, Вергилий проявляет столь тонкий вкус и умение в своих заимствованиях, что, когда читаешь оригиналы, понимаешь, что слова древних звучат лучше в Вергилиевых, а не в их собственных устах (VI, 1, 2–6). Затем Фурий Альбин указывает, что Вергилий иногда заимствовал у Гомера, подражал Эннию или кому-либо другому из своих предшественников, которые сами заимствовали их у греков. Заканчивает он, прося слушателей не пренебрегать сочинениями древних латинских поэтов по причине неискусности их стиха, поскольку, благодаря трудам последующих поколений, появились вирши современных поэтов, сплетенные искуснее (VI, 3, 9).
За Фурием выступает Цицина Альбин. Вначале он демонстрирует заимствования Вергилия у древних поэтов в виде одиночных слов, которые из-за незнания сочинений древних считались изобретением Вергилия, затем привлекает внимание к использованию Вергилием иностранных слов (peregrine verba), а завершает, цитируя ряд ярких эпитетов, которые Вергилий также заимствовал у предшествующих латинских авторов (VI, 4, 5). Далее беседу продолжает Сервий, комментируя некоторые необычные выражения и конструкции. По большей части они принадлежат самому Вергилию и, возможно, представляют собой примеры «аффектации», которые критиковал Агриппа, или же «изъяны», подвергшиеся цензуре Геррения[161]. Раздел заканчивается разъяснением (по большей части этимологического характера) некоторых слов и конструкций[162], значения которых часто неправильно понимались (VI, 7, 9)[163]. Конец VI книги утрачен.
Поскольку комментирование Вергилия часто понималось как раскрытие тайного смысла его произведений, в Сатурналиях говорится о глубоких познаниях поэта в области культа, его знакомстве с древнеримской религиозной терминологией, правами и обычаями жрецов[164]. Вергилий для Макробия мудрый жрец (I, 24, 16–17)[165], философ и астроном (I, 24, 18)[166], знаток греческой поэзии, языка и стихосложения (I, 24, 18–20; V, 2, 2). Он – «сведущ во всех науках» (omnium disciplinarum peritus – I, 16, 12) и «приверженец изысканного слова» (in verbis sectator elegantiae – III, 11, 9). Макробий всячески старается продемонстрировать образованность Вергилия. Сначала он отмечает высоко ценившиеся в Античности достоинства его художественной речи – proprietas verborum (умелый выбор слов и их употребления, III, 2, 1)[167], затем путем анализа лексики иллюстрирует ученость поэта (III, 2, 7–8)[168].
Все сохранившиеся главы IV книги также посвящены патетике Вергилия. Вергилий у Макробия – творец, наделенный почти божественными функциями; он волшебник и маг, учитель и пророк, несущий в себе знание и мораль. Он не только поэт, но и философ. Его авторитет непоколебим так же, как авторитет Гомера и Платона. Строки Энеиды – оракулы, они всегда истинны, их значение часто скрыто и требует проницательности от толкователя. Поэзию Вергилия Макробий уподобляет деятельности перводвигателя мироздания. Поэт придает смысл существования человеку, ведет его к моральным высотам, учит жить, предсказывает будущее[169]. Вероятно, отсутствующие главы IV книги Сатурналий были посвящены анализу стиля Вергилия. Такое предположение основано на общем выводе Макробия, который сводится к тому, что Вергилий сумел воплотить в своем творчестве все стили десяти аттических ораторов, все направления античного красноречия, в связи с чем его ораторское мастерство заслуживает не меньше славы, чем поэтическое искусство (V, 1, 7)[170].
Сопоставление Макробием поэзии Вергилия с греческими и латинскими текстами преследует две цели: с одной стороны, оно раскрывает сущность работы, которую проделал Вергилий, изучая Гомера и других греческих и латинских поэтов, с другой стороны, позволяет Макробию дать критическую оценку этой работы. Макробий, показывая, что в одних случаях Вергилий в своем подражании уступает Гомеру, в других же достигает величия греческого поэта, приводит для каждого случая обоснование. Ему нравятся те места, где Вергилий создает более яркий и наглядный образ, чем тот, который дан Гомером[171]. Такое расхождение в описаниях воспринимается Макробием как истинное подражание величию Гомера: не будучи в состоянии найти слово, которое позволило бы на латинском языке полностью передать всю полноту образа, создаваемого одним греческим выражением, Вергилий прибегает к пространному описанию и достигает выразительности не меньшей, чем Гомер (V, 11, 25). Макробий также показывает, что иногда Вергилий не может достичь гомеровского совершенства и дает по сравнению со своим образцом описания слишком краткие, сухие и безжизненные (V, 13, 13–26). Макробий призывает простить Вергилию это, объясняя, что он не мог не казаться кое в чем слабее Гомера, так как во всем своем творчестве пользовался одним этим образом, зорко всматриваясь в Гомера и подражая не только величию, но и простоте его, и выразительности речи, и невозмутимому достоинству. Отсюда, продолжает Макробий, у Вергилия многообразное возвеличение героев и вмешательство богов, убедительность баснословного, естественность в выражении чувств, беспрерывные воспоминания, нагромождение сравнений, взволнованная речь, блестящее завершение отдельных действий (V, 13, 40–41). Макробий чувствует специфику ряда черт гомеровского эпоса и вполне понимает невозможность перенесения их на другую почву. Так, он находит, что эпические повторы у Гомера очень красивы; они достойны таланта древнего поэта и уместны при перечислениях. Однако Макробий вполне сознает, что если бы Вергилий использовал их в своей поэме, то это вызвало бы только скуку (V, 15, 14–16)[172].
Макробий восхваляет и ораторское мастерство поэта, анализируя те средства, благодаря которым в поэзии Вергилия звучит волнение и страсть. Он показывает обилие риторических приемов в речах действующих лиц Энеиды, когда эти речи выражают или должны возбудить у других страстные чувства гнева, возмущения, жалости, сострадания. Помимо фигур речи и мысли, сопоставлений, обращений к воображаемым лицам и тому подобных приемов риторики, Макробий находит у Вергилия и нарочито риторический синтаксис речи, и умелую характеристику персонажей – указание на их пол, возраст, внешний вид, положение, местонахождение[173].
Большей частью эта книга направлена на определение зависимости Вергилия от других писателей и поэтов, как греческих, так и латинских. В связи с этим тема зависимости Вергилия от Гомера и тех классических греческих и римских образцов, которые были им использованы, представляется для Макробия достаточно важной и интересной. Макробий защищает Вергилия от возможных упреков в плагиате, заявляя, что плодом чтения чужих произведений бывает подражание тому, что мы одобряем у других, и усвоение себе того, чем мы восторгаемся в них (VI, 1, 2). Высказывая эту мысль, Макробий защищает принципы обучения на классических образцах и подражания таким образцам.
Подражание Гомеру Макробий обнаруживает и в метрике Вергилия, и в грецизмах его языка, и в изречениях, которые, подобно гомеровским, превратились в пословицы.
Знание Вергилием греческой литературы не ограничивается одним Гомером. Макробий говорит о большой близости латинского поэта к греческим трагикам, приводит примеры заимствований, которые Вергилий делает у Еврипида, Софокла, Эсхила (V, 18, 21). Эти заимствования в основном заключаются в усвоении тех мифологических сюжетов, которым следуют греческие трагики.
Иной характер носят параллели Вергилия с латинскими поэтами. Макробий сопоставляет стихи Вергилия со стихами Энния[174], Лукреция, Луцилия, Фурия, Невия, Катулла, Акция. При этом он сначала цитирует те строки, которые взяты Вергилием дословно (VI, 1), затем приводит отрывки, в которых Вергилий подражает стилю (colorem) и тону (sonum) своего образца (VI, 2)[175], после чего переходит к более сложному анализу и доказывает, что в некоторых случаях, вопреки общепринятому мнению, сходство Вергилия с Гомером есть подражание не греческому образцу, а латинским авторам, писавшим под влиянием Гомера (VI, 3).
Такое сопоставление позволяет лучше понять творческую лабораторию поэта и показать источники многих мнимых неологизмов Вергилия (VI, 4–5). Так, Макробий указывает главным образом эпитеты, считавшиеся нововведениями Вергилия, а на самом деле введенные в язык более ранними авторами. Например, «печальный» в смысле «горький» в применении к растениям употреблено Эннием (VI, 5, 5). Слово «лесожители» встречается у Невия и Акция (VI, 5, 9), показывая, что многие греческие лексемы используются Вергилием не впервые, а вслед за Эннием, Лукрецием, Луцилием (VI, 4, 17–20). В этой связи новаторство Вергилия, выразившееся в расширении сферы синонимов и введении в латинский язык новых словосочетаний и метафор (VI, 6), приобретает еще большее значение. Авторитет древних латинских писателей служит Макробию и для защиты поэта от упреков в небрежном и неправильном употреблении некоторых слов, для доказательства его глубоких филологических познаний (VI, 7)[176].
На этом заканчивается в Сатурналиях анализ текстов Вергилия. Обещание автора раскрыть величие поэта и внутреннюю сторону его творчества превращается на деле в доказывание знакомства Вергилия с риторикой и со старинными мифологическими и филологическими сочинениями, с произведениями греческих классиков и древних латинских писателей. Благодаря Макробию мы получаем немало сведений о тех средствах, руководствах и образцах, которыми пользовался Вергилий, но ничего не узнаем о таланте самого поэта, о его поэзии и о том, что она выражала и чему служила. Эти рассуждения о познаниях Вергилия не являются плодом кропотливой работы самого автора Сатурналий, а восходят к сочинениям трехсотлетней давности. Доказывая знакомство римского поэта с сакральной терминологией (III, 8), с греческими образцами (V, 11, 14–19; V, 17, 8–14), защищая Вергилия от упреков в небрежном выборе слов (VI, 7), Макробий постоянно цитирует пространные отрывки из текстов ранних авторов[177].
Однако Сатурналии – это не бессистемный набор заимствованных идей и тем, а органически целостное сочинение, объединяемое определенной идейной и эстетической позицией составителя. Так, в общем потоке заимствованных фраз имеется суждение и самого Макробия (V, 1, 7)[178]:
Существует четыре вида литературного слога: многословный, в котором первенство принадлежит Цицерону, краткий – царь которого Саллюстий, сухой, который приписывается Фронтону, красочный и тяжеловесный, которым некогда блистал Плиний Секунд и в котором теперь Симмах столь славен, что не уступает никому из древних. А у Марона у одного ты найдешь все эти четыре вида[179].
Отношение Макробия к поэзии Вергилия можно проследить и по другой фразе из его текста (V, 1, 18–20)[180], в которой он сравнивает творчество поэта с божественным творчеством матери природы, что отражает распространенную в поздней греческой философии точку зрения на человека как на микрокосм[181].
Философские аллегории, риторичность, теория четырех стилей, филологический интерес к слову, подражание древним образцам, ученость, знание старинных обычаев и, наконец, взгляд на поэта как на своеобразный микрокосм – все это слагается в своего рода учение о поэзии, разделявшегося членами кружка римской знати, каким он изображен в Сатурналиях[182].
Солнечный монотеизм
Из тематически пестрых Сатурналий Макробия легко выделяется тема солнечного монотеизма[183], ярко представленная в сочинении (I, 17–23). К ней примыкает и ряд отрывков с рассуждениями о Солнце из Комментария на ’Сон Сципиона‘ (I, 2, 15; I, 12, 1; I, 20, 1; I, 20, 6; II, 17, 15): в них говорится о главенствующей роли Солнца в мироздании и его связи с Мировой душой[184]. Для лучшего понимания солярных представлений Макробия имеет смысл обратиться к похожей концепции у Флавия Клавдия Юлиана (331–363)[185], выраженной им в речи, озаглавленной К Царю Солнцу.
Будучи неоплатоником, Юлиан рассуждает о высшем начале – Едином (ἕν) или Благе (τὸ ἀγαθόν), которое умопостигаемо и запредельно чувственному миру[186]. Ниже Единого находится область идей, в которой обитает «умопостигаемый бог» Гелиос-Митра. Еще ниже, в чувственном мире, правит Солнце – видимая часть бога Гелиоса. Юлиан посвящает свое изложение Гелиосу – одновременно «умопостигаемому богу» и видимому Солнцу (5, 8–6, 18 [132с – 133с])[187]. Гелиос – это цепь, которая скрепляет названные уровни мироздания. Сам он занимает «срединное положение» (µεσότης)[188] не только по месту (см. Илл. 1), будучи во всех смыслах средоточием и объединяющим началом[189].
Доктрина Юлиана ориентирована на монотеистическое поклонение Гелиосу. Юлиан отождествляет Гелиоса с Зевсом, Аидом, Океаном и египетским Сераписом. Всемогущий Зевс греческой мифологии у Юлиана представляет творящую силу, которая действует вместе с Гелиосом и не имеет отдельного существования.
Илл. 1. Три уровня мира по Юлиану
В мифологической традиции Афина считается дочерью Зевса, но Юлиан рассматривает ее как проявление умопостигаемого промысла Гелиоса и, таким образом, придает мифу философское содержание. Дионис – это колесница мыслей Гелиоса, а Афродита – проистекающий из него принцип. В целом Юлиан считает, что все главные боги Греции, Египта и Персии суть проявлений Гелиоса[190]. В свою очередь, малые боги – это посредующие демоны[191] и силы. Видимое Солнце – это не только чувственный объект. Поскольку оно расположено на границе умопостигаемого и чувственного мира, его природа представляет собой среднее между умопостигаемым и внутрикосмическими богами – небесными светилами[192] (17, 2–3)[193]. Похоже, целью Юлиана было создать эллинистический противовес христианству. За поддержкой он обращается к самым авторитетным авторам: Гомеру, Гесиоду, Платону, Ямвлиху[194].
Говоря о космологических функциях высшей части Мировой души, Макробий именует Солнце «Умом мира» (mens mundi – Sat. I, 18, 5; I, 19, 9). Сначала кажется, что Макробий, следуя Цицерону[195], избрал метафорический способ рассуждений об ответственности Солнца за процесс изменений в космосе (Сотт. I, 20, 6; ср. Ib. I, 20, 1)[196]. Однако анализ ряда фрагментов Сатурналий (I, 17 – I, 23) показывает, что у Макробия имеется развитая солнечная теология. Как и у Юлиана, в Сатурналиях (в самом начале «речи Претекстата») присутствует пространное рассуждение о том, что многие божества классической мифологии представляют собой аспекты солнечной деятельности (Sat. I, 17, 2), после чего автор обращается к вопросу о философской интерпретации мифолгических Диониса и Минервы. Относительно Диониса он поясняет (Sat. I, 18, 5):
Physici Διόνυσον Διὸς νοῦν, quia solem mundi mentem esse dixerunt. Mundus autem vocatur caelum, quod appellant Iovem. Unde Aratus de caelo dicturus ait: ἐκ Διὸς ἀρχῶµεσθα.
Натурфилософы называют Διόνυσον – Διὸς νοῦν [Дионисом – ум Зевса], поскольку Солнце – это ум мира. Мир же именуется Небом, которое они зовут Юпитером. Поэтому Арат, намереваясь говорить о небе, замечает: ἐκ Διὸς ἀρχῶµεσθα (начнем же с Зевса)[197].
А в отношении Минервы Макробий замечает (Sat. I, 17, 70):
…et Porphyrios testatur Minervam esse virtutem solis quae humanis mentibus prudentiam subministrat. Nam ideo haec dea Iovis capite prognata memoratur, id est de summa aetheris parte edita, unde origo solis est.
…и Порфирий свидетельствует, что Минерва есть солнечная сила, которая вкладывает в человеческие умы благоразумие. Ибо не случайно напоминают, что эта богиня рождена из головы Юпитера[198], то есть изошла из высшей части эфира, откуда происходит Солнце[199].
В том фрагменте, где Дионис-Солнце соотнесен с небесной сферой, Макробий метафизически истолковывает его как «умный» принцип этой сферы, а в отрывке, в котором Минерва-Солнце соотнесена с человеком[200], он метафизически понимает ее как источник ума (благоразумия) человека. Напротив, там, где Минерва-Солнце соотнесена с небесной сферой, Макробий истолковывает ее физически как эманацию сущности этой сферы.
Таким образом, получается, что Дионис-Минерва-Солнце обладают как метафизическими, так и физическими функциями[201], будучи проводниками ума и тепла[202]. По сути, мы имеем трехуровневую схему: Дионис-Солнце – это ум небесной сферы или Юпитера (метафизическая связь); небесная сфера-Юпитер производит Минерву или Солнце (физическая связь); а Минерва-Солнце – это ум человеческих существ (снова метафизическая связь) (см. Илл. 2)[203].
В пространной речи Претекстата, посвященной солнечной теологии, об этих божествах сообщаются важные подробности. Очевидно, что именование Солнца «Умом мира» (mens mundi) – это не просто метафорический способ указать на главенствующую роль этого светила в космических процессах.
Илл. 2. Дионис-Солнце, Юпитер, Минерва и их метафизические и физические связи
Как уже отмечалось, схожие рассуждения в Комментарии на ‘Сон Сципиона‘ Макробия подтверждают то, что речь идет в том числе и о космологическом учении, связывающем активность Солнца с высшей частью Мировой души. Дополнительные свидетельства этому предоставляют также и источники Макробия[204]. Рассмотрим их более подробно.
Элементы солярной религии, подразумеваемой в текстах Макробия, становятся лучше понятны, если сопоставить некоторые тексты Плотина, Халдейских оракулов и Порфирия.
В философском аспекте Плотин предлагает физический процесс просвещения Солнцем видимого мира как аналогию метафизического процесса эманации Ума из Единого[205]. В Халдейских оракулах представление о физическом процессе порождения видимого мира из огня толкуется как схожее с метафизическим процессом творения Отчим Умом умопостигаемых объектов[206]. Порфирий занимает между подходами Плотина и Халдейских оракулов промежуточную позицию, когда пишет, что, с одной стороны, «ничто не может вникнуть в ум бога, однако, [исходя из] деяний Солнца, мы согласимся с теми, кто считает его мыслящим и разумным (νοερὸν καὶ λογικόν)»[207], а с другой стороны, когда пишет, что божественное световидно и пребывает в излитии эфирного огня[208]. Схожим образом он стремился примирить платонизм и стоицизм[209], когда приспосабливал элементы стоического учения о смешении для объяснения отношении между умопостигаемым и чувственным[210]. Порфирий сочетает элементы обеих концепций, когда проводит четкое разделение между 1) умом (νοῦς) Солнца или его целостностью (ὁλότης, ὅλον), к которым причастна физическая сущность небесного тела[211], и 2) собственно Солнцем (ἥλιος), как физической сущностью самого небесного тела[212]. Различение ума Солнца и самого Солнца[213] позволяет Порфирию найти согласие между физической и метафизической причинностью, которое имелось как у Плотина, так и в Халдейских оракулах. Вероятно, в утраченном трактате Порфирия Солнце различные функции Солнца рассматривались как раз под этим углом зрения, и именно этот трактат послужил одним из источников Макробия.
Представление Макробия можно прояснить посредством анализа «речи Претекстата» о солнечной теологии. Главная цель Претекстата (как и Юлиана) – показать, что все божества, которым поклоняются в греческой, римской и египетской религии, представляют собой одного бога – Солнце (Sat. I, 17, 1 – I, 23, 22). Доказательства этому берутся из этимологии их имен, от роли, которую они играют, в мифических повествованиях, из особенностей облика, в котором их представляют (Sat. I, 17, 4)[214].
К первому виду доводов относится этимологическое истолкование Дио | ниса как Διὸς νοῦς (Sat. I, 18, 5), а Пана – как повелителя «всей» материальной сущности (universae substantiae materialis dominator, Sat. I, 22, 2–6[215]). К доказательствам «от мифа» относится сюжет о враждебности Юноны к Латоне при рождении Аполлона, который интерпретирован как физическое взаимодействие воздуха и земли применительно к небесному телу[216], или сказание о схождении Юпитера во главе богов к Океану, интерпретируемое как физический процесс питания Солнца испарениями от воды[217]. Примером третьего рода доказательств является толкование змеиного плаща Минервы (Sat. I, 17, 70) и крылатых сандалий Меркурия (Sat. I, 19, 7–9[218]).
В указанных отрывках толкования Минервы-Солнца, Диониса- Солнца, Меркурия-Солнца основаны на метафизических функциях божеств, поскольку при этом подчеркивается роль Солнца как источника благоразумия (prudentia) (Sat. I, 17, 70), ума (νοῦς) и языка (sermo) (Sat. I, 19, 7–9). Однако объяснения Аполлона-Солнца, Пана-Солнца и Юпитера-Солнца основаны на физических функциях этих божеств, ибо говорится о природе Солнца, затемненной воздухом, правителем всей материальной субстанции (Sat. I, 22, 2–6)[219], восполняемой испарениями от воды. Таким образом, доказательство того, что все божества, чтимые в различных религиях, могут быть поняты как аспекты одного бога, проводится на двух уровнях: метафизическом и физическом. И, хотя ранее стоики сводили всех богов к одной материальной субстанции, неоплатоническое переосмысление их подхода позволило проделать то же самое как в области умопостигаемого, так и чувственного[220]. Обсуждавшиеся выше солярные интерпретации божеств могут быть показаны на схеме (Илл. 3).
Илл. 3. Солярные интерпретации божеств в Сатурналиях Макробия
Речь Претекстата в Сатурналиях предоставляет свидетельство нового этапа позднеантичной мысли, дополняя Макробиево «учение» о Мировой душе[221], изложенное им в Комментарии.
Мировая душа (или третье начало в иерархии мира[222]) в своих высших проявлениях[223] подобна Уму (второму началу), она получает от него разум. Благодаря своей природе, Мировая душа имеет свойства, которые соответствуют бренному во вселенной и требуют развития (это чувственное восприятие и рост). Вверх от Души простирается природа, непричастная телам (т. е. Ум), а вниз – телесная природа (Сотт. I, 14, 5–7). Макробий предполагает у Мировой души наличие высшей (умной) части и частей низших: рассудочной (иногда относимой им к высшей Душе[224]), чувственной и растительной. Высшая душа передает способность ума небесным телам, а те, в свою очередь, передают способность ума людям. Указанная передача осуществляется через посредство Солнца. Низшая душа отвечает за передачу не относящихся к уму свойств небесным телам, а от них они передаются человеку[225]. Этот вид передачи осуществляется через семь планетных тел (к числу последних относится и Солнце, которое передает как относящиеся, так и не относящиеся к уму свойства). В целом же высшая и низшая части Мировой души связаны через посредство Солнца.
В итоге можно говорить о трех элементах, присущих Макробиевому рассуждению (прямо и опосредованно восходящему к текстам Плотина, Халдейских оракулов, Порфирия и Юлиана) о роли и функциях Солнца. Первый – это тот, что все боги являются проявлением одного бога Гелиоса. Второй – тот, что само Солнце обладает и чувственной природой, и природой умопостигаемой. Третий – состоит в том, что процессы физические и метафизические в рассуждениях неоплатоников о Солнце уподобляются, так что доказательства проводятся и в метафизическом, и в физическом планах.
О влиянии Cатурналий на средневековых авторов
Если Кассиодор Сенатор (ок. 487 – ок. 578) в своих Комментариях на Псалмы[226] лишь упоминает имя Макробия[227] (подразумевая его Сатурналии), то у Исидора Севильского (ок. 560–636) имеются лексические и тематические совпадения с Макробиевым текстом. Они встречаются в V книге его Этимологий, где речь идет о делении дня в Риме (I, 3), o magnus annus (I, 14), о Календах, Ноннах и других днях римского календаря (I, 15–16); в XI книге при описании способов ношения кольца на безымянном пальце (digitus medicinalis) и перечне производных от слова «pollex», сравнимом с тем, о котором говорил Макробий (VII, 13, 7; VII, 14); в XIII книге (XIII, 16, 4) при обсуждении свойств воды Черного моря, что также восходит к изложению Макробия (VII, 12, 34). Есть параллели и в XIX (1–2), и в XX (5) книгах Этимологий, восходящих к Сатурналиям (V, 21), где говорится о различных чашах для питья вина[228]. Однако не исключено, что эти соответствия являются свидетельством отражения Исидором общепринятых представлений его эпохи, восходящих к греческой традиции. Возможно также наличие у обоих авторов общих источников, например, при описании чаш для вина – Пира мудрецов Афинея.
Небольшой раздел Макробиевых Сатурналий (I, 12, 2–15, 13) был использован ирландским автором VII века в нескольких главах (28–31 и 39, 44, 49, 52, 56–58) компута, озаглавленного De ratione conputandi secundum solem et lunam[229]. Автор упоминает имя Макробия и точно цитирует его текст.
Вероятно, у Беды (673–735) был некий сокращенный вариант Макробиевых Сатурналий, представляющий собой беседу Гора и Претекстата (Disputatio Hori et Praetextati). Содержание этой беседы просматривается в сочинении Беды Об исчислении времен (De temporum ratione), когда речь идет о римском дне, месяце, Календах, Ноннах и Идах (см. Сатурналии I, 3 и I, 12–15). Однако вряд ли возможно доказать, что, рассуждая в том же сочинении о влиянии Луны (гл. 28), Беда следует именно Сатурналиям (VII, 16) Макробия, поскольку последний сам зависит от Плутарха[230].
О знании Иоанном Скоттом (IX в.) Макробиевых Сатурналий свидетельствуют его библейские глоссы[231]. Кроме того, Сатурналии использованы Эриугеной при разъяснении тех мест из сочинения Марциана Капеллы (V в.) О свадьбе Филологии и Меркурия, в которых речь идет о свойствах и качествах единого бога-Солнца, а также о делении суток на временные интервалы[232].
Глоссы Бирхтферта из Рамси (Х в.), составленные к трактату Беды Об исчислении времен, большей частью восходят к Макробиеву Комментарию, хотя, когда речь идет о римских месяцах, прослеживается и знание Сатурналий[233]. Имеются и другие глоссы к упомянутому трактату Беды, в основном более поздние, составленные Иоганном Новиомагом[234], также восходящие к Сатурналиям.
Пример знания текстов Макробия (в основном Комментария) в средневековой науке являет Петр Абеляр (1079–1142), назвавший Макробия самым почитаемым из всех философов[235] и величайшим толкователем Цицерона[236]. Абеляру были известны и Сатурналии, о чем свидетельствуют его ссылки и цитаты[237]. Однако, мера использования Абеляром Сатурналий невелика, поскольку для него Макробий был лишь одним из многих писателей, чьи тексты он знал, читал и использовал. Важно обратить внимание на тот факт, что Абеляр, ссылаясь на тексты Макробия и других авторов, часто приводит неверные ссылки. Возможно, это связано с тем, что Абеляр мог делать выписки из них заранее, или же он пользовался школьными компендиями, в которых имели место подобные неточности[238].
Иоанн Солсберийский (1125–1180), упомянув имя Макробия лишь дважды[239], довольно часто следует ему в Поликратике, дословно цитируя фразы из Сатурналий (и опуская при этом пассажи на греческом языке)[240]. Скорее всего, Иоанн Солсберийский использовал более полный текст Сатурналий, по сравнению с тем, который дошел до нашего времени[241], поскольку в восьмой книге (гл. 6–7 и 16) Поликратика есть ссылки на упоминания, сделанные Портунианом (Portunianus) (I, 2, 1–14), которые могли быть в утраченных ныне частях текста Макробия. То же можно сказать и о фразе (которая подана как цитата из Макробия), которая, видимо, была взята из окончания VII книги, ныне утраченного[242]. У Иоанна есть и сюжетное сходство с Макробием – при рассуждении о правителях, хотя Макробий не упоминается и прямых цитат из него нет, что, возможно, свидетельствует о существенной переработке его текста.
В целом можно заключить, что упоминания имени Макробия в Средние века редки, а цитаты из его Сатурналий приспосабливались к иным контекстам, что вызвано было, скорее, желанием авторов продемонстрировать свою эрудицию, чем их потребностью в тексте Макробия. Как бы то ни было, о Макробии и его Сатурналиях помнили, привлекая его текст к своему изложению, пусть и в незначительной степени.
M.С. Петрова
От переводчика
Перевод с латинского и древнегреческого языков выполнен по изданию: Ambrosii Theodosii Macrobii Saturnalia, ed. I. Willis (Lipsiae in aedibus B.G. Teubneri, 1963; 1970), vol. 1. Стихотворные фразы, используемые Макробием, цитируются в переводах Н.И. Гнедича (Илиада), П.А. Шуйского (Одиссея); В. Брюсова и С.Μ. Соловьева, С. Ошерова (Энеида); С. Шервинского (Буколики и Георгики), Ф.А. Петровского (О природе вещей). Другие случаи использования стихотворных переводов оговорены в соответствующих примечаниях. Поскольку названные (и неназванные) авторы переводов не учитывали контекста Макробия, в них вносились изменения с целью его соответствия. Отдельные цитаты, приведенные Макробием, дополнены соответствующими строками для прояснения смысла, взятыми в квадратные [] скобки.
При переводе Сатурналий мы ставили перед собой цель не только как можно точнее воспроизвести язык оригинала, но и передать смысл написанного Макробием. Поэтому нами сделаны различные дополнения, не обусловленные передачей грамматических форм, которые отмечены в тексте также квадратными [] скобками; в круглые () скобки заключены слова на языке (и в падежных формах) оригинала, необходимые для понимания перевода. Нумерация строк переведенных стихов, в случае если они расходятся с оригиналом, дана в примечаниях. Встречающиеся в тексте лакуны отмечены многоточием в угловых скобках <…>. Звездочкой * обозначены слова, которые выделены издателем. Исключения, предлагаемые издателем, взяты в фигурные { } скобки. Необходимые пояснения даны в примечаниях и в указателях.
В.Т. Звиревич
От редактора
Для настоящего издания перевод был незначительно исправлен, сопровожден вступительным разделом, приложениями, информацией справочного характера и библиографическим списком. На полях проставлена нумерация абзацев согласно изданию Дж. Уиллиса. Дополнительные пояснения, сделанные нами к переводу, помечены звездочкой * перед номером соответствующего примечания. При составлении примечаний использованы издания, перечень которых приводится в библиографическом разделе. Сокращения, принятые в книге, даны в конце настоящего издания.
Поскольку особенностью стиля Макробия является вплетение греческих слов, фраз и стихов в латинский текст, а также обильное цитирование текстов ранних классиков, рядом с русским переводом мы приводим текст на языке оригинала. В тех местах Сатурналий, в которых греческий термин, фраза или цитата разъясняются Макробием, последние также даются на языке оригинала и оставлены без перевода; в тех местах, где такое разъяснение отсутствует, в круглых (…) скобках дается перевод с греческого языка на русский с сохранением оригинальной фразы.
Латинские слова и фразы, представляющие у Макробия цитаты из других авторов, в русском переводе выделены полужирным курсивом.
Μ.С. Петрова
Сатурналии
[Сочинение] светлейшего и сиятельнейшего мужа Амвросия Феодосия Макробия
Страница из раннего издания сочинений Макробия(окончание Комментария на ‘Сон Сципиона’ и начало Сатурналий)
Книга первая
[Рассказывающая о] первом дне застолий
[Предисловие]
(1) К столь многому и столь разному, сын Евстахий1, привязывает нас в этой жизни природа, но крепче всего она связывает нас любовью с теми, кто нами рожден. При этом она пожелала, чтобы главная наша забота состояла в воспитании и образовании2 потомства, так что наибольшую радость родители испытывают, когда исполняются эти их планы, и сколь много печали, если выходит по-другому. (2) А потому и мне ничто не кажется более важным, чем твое обучение. Заботясь о его завершении, я предпочел короткий путь долгим кружениям, и, не допуская задержки, не желая ждать, пока ты сам продвинешься в том, об изучении чего ты ревностно заботишься, я, помимо прочего, замыслил собрать для тебя то, что было добыто мной в различных свитках либо на греческом, либо на латинском языке – после того, как ты появился на свет, и до твоего рождения. Пусть все это будет тебе запасом знания, собранным из, так сказать, закромов учености, и, если когда-нибудь у тебя возникнет нужда сослаться на событие, которое укромно сокрыто от обычных людей в стопах книг3, или припомнить замечательное высказывание или деяние, все это будет тебе легко найти и извлечь.
(3) И не беспорядочно, словно в ком, сгрудили мы то, что достойно упоминания. Пестрота и смешение различных тем, разных авторов и времен упорядочены в виде некоего корпуса так, чтобы то, что собиралось нами безо всякого плана и порядка для подспорья в припоминании, здесь пришло в порядок и связанность наподобие членов тела.
(4) И ты не ставь мне в вину4 то, что я заимствую из разнообразных книг, я стану излагать часто теми же самыми словами, какими о том рассказывают сами сочинители, потому что сей труд замыслен не как демонстрация красноречия, но как собрание материала, заслуживающего изучения. Благосклонно прими сведения давних дней, будь то в нашем простом изложении или посредством доподлинно запечатленных речений древних, в зависимости от того, что следовало воспроизвести буквально, а что пересказать.
(5) Ведь мы некоторым образом должны подражать пчелам5, которые летают [повсюду] и собирают [сок] цветов6; затем распределяют и разделяют по сотам добытое и превращают разные соки в единый аромат при помощи некоторого смешения и благодаря свойству своей жизненной силы7. (6) Мы тоже, что бы ни отыскали благодаря разнообразному чтению, соединяем с помощью способа изложения таким образом, чтобы, распределив, расположить по порядку. Ведь в душе лучше сохраняется различённое; и само различение не без некоторой переделки, вследствие которой создается [определенная] общность, сплетает разные отрывки по потребности одного вкуса таким образом, что, даже если бы нечто было явно откуда-то заимствовано, с очевидностью признают, что [оно] все же является иным, чем [то], откуда заимствовано. Мы видим, что то [же самое] природа совершает в нашем теле без всякого нашего усилия8. (7) [Действительно], до тех пор, пока пища, которую мы принимаем, сохраняется в своем [первоначальном] состоянии и плавает в [желудке] нерастворенная, отягощенному желудку плохо. Но когда она из того, что было, изменилась [в другое], только тогда она переходит в [жизненные] силы и в кровь. То же [самое] давайте представим в отношении того, чем питаются [умственные] способности, чтобы не допустить остаться нетронутым [всему тому], что вбираем [в себя], чтобы оно не было [нам] чужим. Но пусть оно перерабатывается в некий порядок, иначе может войти [лишь] в память, [а] не в ум9.
(8) Из всего мы собираем [нечто], из которого созидается единое, как одно число составляется из единиц. Это создает наш дух. Он скрывает все, к чему способен. Однако показывает [то] самое, что [уже] совершил. Как, [например, те], кто составляет благовонные мази, прежде всего заботятся [о том], чтобы [то], что будет смешиваться, лишалось [своего] собственного запаха. Ясно, что они намерены смешать соки всех пахучих веществ в единый запах. (9) Ты знаешь, из сколь многих голосов состоит хор. Однако из всех [голосов] создается один. Есть там у кого-нибудь [голос] высокий, у кого-нибудь – низкий, у кого-нибудь – средний. К мужам присоединяются женщины; между [ними] располагается свирель. И при этом отдельные голоса там не слышны, [а] раздаются [голоса только] всех [вместе], и из разноголосья получается стройное пение10. (10) Таким [же, как это стройное пение], я считаю этот настоящий труд. Много представлено в нем наук, много наставлений, примеров [из] многих веков, но [все они] объединены в одно [сочинение]. В них, если ты не пренебрегаешь тем, что тебе уже известно, и не уклоняешься [от того], что [тебе еще] неизвестно, ты найдешь много [такого], что стоило бы или прочитать ради удовольствия, или прочитать ради воспитания, или запомнить ради пользы. (11) Ведь этому труду, я думаю, не присуще ничего, либо бесполезного для познания, либо трудного для восприятия, но [присуще] все, благодаря чему твой ум стал бы более живым, память – более крепкой, речь – более искусной, беседа – более безупречной, лишь бы только нам, некогда появившимся под другим небом11, помогла склонность к латинскому языку12. (12) Если же у кого-нибудь случайно иногда будет время и желание это познать, [то] мы хотим, чтобы они беспристрастно и благосклонно приняли [то], что они отыскали и получили, даже если бы в нашей речи не обнаружилось приятности врожденного римского говора.
(13) Но, право, неосмотрителен я, который, [сказав так], нарвался [тем самым] на учтивое порицание, сделанное некогда Марком Катоном в отношении Авла Альбина13, который был консулом вместе с Луцием Лукуллом14. (14) Этот Альбин описал римские деяния на греческом языке. В начале своей истории он выразил то мнение, что никому не следует на него сердиться, если бы что-нибудь в этих книгах было написано немного нескладно или недостаточно изящно. «Я ведь, – говорит он, – римлянин, рожденный в Лации, и наречие греков нам весьма чуждо». И поэтому он просил извинения и снисхождения в случае плохой оценки [книги], если бы что-нибудь [в ней] было ошибочным. (15) Когда это прочитал Марк Катон, он сказал: «Ну, Авл, ты изрядный пустомеля: больше желаешь отвести вину, чем от вины освободиться, ведь мы обыкновенно ищем извинения или [тогда], когда мы заблуждались как недальновидные, или [тогда], когда мы допустили неповиновение приказанию повелевающего [лица]. [Вот] я [и] спрашиваю, кто заставил тебя сделать то, за что ты просил бы извинения, прежде чем [это] совершил?»15
(16) Теперь, посредством некоего пролога мы введем тебя в содержание нашего сочинения.
Глава 1
(1) В Сатурналии собираются у Веттия Претекстата первые лица римской знати и другие ученые [люди]16 и проводят праздничный досуг в собеседовании о свободных искусствах, устраивая у себя пиры по взаимной приязни и не расходясь с них, кроме как на ночной покой.
(2) И вот на всем протяжении праздников, лучшую часть дня они проводят в серьезных рассуждениях, а за трапезой ведут застольные беседы, так что ни одна часть дня не остается без ученых или легких обсуждений. Разумеется, за столом беседа приобретает большую веселость, становится более игривой. (3) Ведь и в других описаниях трапез, как в [известном] Пире Платона17, сотрапезники беседуют не о каком-либо серьезном предмете, но дают разнообразное и изящное описание любви18. При этом Сократ19 не подавляет и [не] запутывает противника, как обычно, затруднительными вопросами, а, [напротив], пытавшимся подловить [его] дает пример [того], что лучше отшутиться, увильнуть и отступить, чем только оспаривать. (4) Ибо на пиру надлежит вести речи как безукоризненные благодаря [их] целомудренности, так и желанные из-за [их] приятности. Но все же более основательным будет утреннее обсуждение, что приличествует ученым и славным мужам. И притом не станут [же одни только] Котты, Лелии и Сципионы20 рассуждать о значительнейших вещах в книгах прежних [сочинителей] до тех пор, пока будет римская литература, а Претекстатам, Флавианам, Альбинам, Симмахам и Евстафиям21, у которых есть схожая слава и не меньшая доблесть, не позволят говорить о чем-либо таким же образом.
(5) Пусть и мне не будет в укор, если у кого-либо из собравшихся зрелый возраст наступил позднее века Претекстата. На что уж диалоги Платона составлены согласно общепризнанным свидетельствам22, но ведь и Парменид настолько старше Сократа, что отрочество того едва захватило его старость, и все же между ними идет спор о весьма трудных вопросах. И Сократ начинает известный диалог, устроив спор с Тимеем [и с теми], кого, как известно, не было в то самое время. (6) Да и Парал и Ксантипп, отцом которых был Перикл [и] которых гораздо раньше сгубила известная дурной славой афинская чума23, рассуждают у Платона вместе с Протагором, задержавшимся в Афинах в [свой] второй приезд. Следовательно, [как] нам говорит пример Платона, не требуется, чтобы годы [жизни] встречающихся [людей] были строго согласованы24.
(7) Но, чтобы легче было показать и отметить [то], что было сказано всеми [участниками встречи у Претекстата], мы ввели Деция, выведывающего у Постумиана, какая именно это была беседа и между кем. И, чтобы нам более не препятствовать желаниям читателя, разговор Деция и Постумиана сделает теперь известным и [то], какое у этого собеседования было начало, и [то, в каком] порядке оно происходило.
Глава 2
(1) [Деций]: «Что до меня, я ждал твоего прихода, Постумиан, и благоприятного момента, чтобы задать тебе вопросы, для чего эти праздники, занимающие большую часть месяца, посвященного Янусу25, очень кстати. Ведь в иные дни, которые заняты у тебя обсуждением тяжб, почти никогда нельзя найти и часа, чтобы ты либо не защищал дела своих подопечных в суде, либо не изучал их дома. Ныне же, – ведь я знаю, что ты не посвящаешь досуг вещам серьезным, а не пустяковым, – я прошу тебя, если позволишь, поведать о том, что [и] тебе самому, насколько понимаю, доставит удовольствие, и мне угодит. (2) Первое, о чем я хочу спросить тебя: был ли ты на торжестве, возобновляемом с непрестанным веселием на протяжении довольно многих дней? А второе: принимал ли ты участие в беседе, о которой говорят среди первых [людей государства] и которую превозносят величайшими похвалами? О ней я бы [и] от отца услышал, если бы он, отбывший из Рима после тех пиров, не задержался в Неаполе. Но недавно я был среди неких [людей], восхищающихся силой твоей памяти, позволившей тебе многократно воспроизвести по порядку все, что тогда было сказано».
(3) [Постумиан]: «Одно [только] то, Деций, – как ты и сам, насколько позволяет твоя молодость, мог видеть и слышать от [своего] отца Альбина – казалось нам наилучшим на всем пути жизни, чтобы я, поскольку была бы возможность отдохнуть от защитительных речей при тяжбах, способствовал какой-нибудь встрече и собеседованию образованных и тебе подобных людей. (4) Ведь хорошо воспитанный человек нигде не может отдохнуть ни с большей пользой, ни более достойно, чем в благоприятной обстановке ученого и непринужденного разговора и учтивых вопросов и ответов.
(5) Что до пира, о котором ты спрашиваешь, ты говоришь несомненно о том, который недавно был у Веттия Претекстата с участием ученейших [людей] из знати и прочих и [который], переносимый затем [в дома] к другим [участникам пира], приобрел разнообразие вследствие приятной перемены мест?»
[Деций]: «Я собирался спросить о том самом [пире] и хотел бы, чтобы ты описал, каков он был. Поскольку все прочие участники пира являются твоими друзьями, не думаю, чтобы ты от него уклонился».
(6) [Постумиан]: «Конечно, мне следовало присутствовать там, и мой приход не был бы нежеланен, но в те дни мне было нужно изучить многие дела друзей, я, приглашенный тогда на обед, ответил, что это для меня время размышления, [а] не еды, и убедил, чтобы они поискали другого [человека], никаким занятием сильно не увлеченного и свободного от забот. (7) И так было сделано. Претекстат велел, чтобы вместо меня был приглашен речистый и образованный муж Евсевий, выдающийся ритор среди греков – [причем] все признали это в наш век, – достаточно знающий латинскую науку».
(8) [Деций]: «Так откуда [же] тебе известно то, что ради устройства жизни было столь приятно и учтиво, как я [теперь от тебя] слышу, преподано и упорядочено в отношении обильнейших примеров деяний и содержания разнообразных учений?»
(9) [Постумиан]: «Когда в день [зимнего] солнцестояния, что последовал за праздниками Сатурналий, в которые проводились эти пиры, свободный от судебных забот, в весьма веселом [расположении] духа я был дома, в этот [день] пришел Евсевий вместе с немногими из своих приверженцев и тотчас сказал с улыбкой на лице: (10) “Признаю, Постумиан, что я премного тебе благодарен, как за прочее, так [и] за то, что ты, испросив позволения у Претекстата, уступил мне место на обеде. И так я понимаю, что не только твоя занятость, но [и] сама еще удача сопутствует и помогает, чтобы ты сделал мне что-нибудь приятное”.
(11) “Хочешь ли ты, – спросил я, – возвратить нам то, что столь благодарно и столь охотно признаешь долгом, и этот наш досуг, которым [нам] очень редко приходится пользоваться, провести [как бы] на том [пире], чтобы [нам] показалось, будто мы сейчас находимся среди тех, среди кого ты находился тогда?”
(12) “Я сделаю, как ты хочешь, – ответил он. – Расскажу же я тебе не о пище или питье, хотя они и были там весьма обильны, [однако] без излишества, а возвращусь душой, насколько смогу, [к тому], что они наговорили за столько дней или на пирах или, в немалой степени, помимо обеда”.
(13) Когда я это выслушал, мне показалось, что я приблизился к жизни тех, кого мудрецы называли блаженными. И вот [то], что было сказано накануне, [после того] как я [словно] бы поприсутствовал среди них, было удостоверено, когда ко мне заглянул Авиен, и я все [это] доверил записи, чтобы забвение ничего не унесло. Если [же] ты высказываешь [желание] услышать об этом от меня, [то] не думай, что хватит одного дня для повторения [того], что было сказано за столько дней».
(14) [Деций]: «Стало быть, Постумиан, он рассказал, какая и между кем или с чего возникла беседа? В таком случае я, [твой] неутомимый слушатель, наготове». (15) Тогда он начал рассказ.
Когда склоняющимся к вечеру днем, за которым предстояло последовать сатурнальному празднику, Веттий Претекстат получил возможность собраться дома с [друзьями], выражающими [на то свое] желание, туда пришли Аврелий Симмах и Цецина Альбин, весьма близкие как по возрасту, так и привычкам и увлечениям. Их сопровождал Сервий, недавно объявленный учителем среди словесников, [человек] удивительной учености и вместе с тем приятный в [своей] скромности, с направленным в землю взором и как бы стремящийся быть незамеченным. (16) Когда [Претекстат] увидел их, он двинулся навстречу, ласково поприветствовал и сказал, повернувшись к Фурию Альбину, который тогда случайно пришел вместе с Авиеном: «Желаешь ли ты, мой Альбин, чтобы о том предмете, о котором между нами начал завязываться разговор, мы пообщались с теми, кто, ты видишь, весьма кстати пришел и кого мы по праву назвали бы светочами нашего общества?»
(17) «Почему бы мне не желать [этого] больше всего? – говорит Альбин. – Ведь [ни] о чем другом, [кроме] как о научных вопросах, не может быть привлекательного разговора ни для нас, ни для них».
(18) И когда они уселись, тогда Цецина [промолвил]: «Что бы это ни было, мой Претекстат, но я не должен сомневаться (хотя до сих пор так и не знаю [ничего толком]), что оно является значительнейшим по определению, так как и вам доставило повод для собеседования, и мы приглашены в нем поучаствовать».
(19) [На это Претекстат ответствовал]: «Как тебе надлежало бы знать, между нами была та беседа, в которой мы говорили [о том], когда начинаются Сатурналии, то есть обсуждали [то], когда берет начало завтрашний день, так как завтрашний день даст начало праздникам, посвященным Сатурну. (20) Мы затронули [лишь] кое-что немногое при этом обсуждении. Но, так как хорошо известно, что ты отыскиваешь [все], что бы ни скрывалось в книгах, – возможно, ты отвергнешь это из-за [своей] скромности – я хочу, чтобы ты вынес на [всеобщее] обозрение [все], что ты выведал и понял относительно исследуемого нами [начала Сатурналий]».
Глава 326
(1) Тогда Цецина [говорит]: «Так как от вас, кто вовлекает меня в эту беседу, ничего из всего [того], что разработано в старину, ни незнание не скрывает, ни забывчивость не утаивает, я считаю излишним распространяться среди знатоков об известном. Но, чтобы никто не думал, будто я недооцениваю достоинств [нашего] совещания, я обращусь [к тому] немногому, что подскажет мне [моя] слабая память». После того как он увидел, что все приготовились слушать и настроились [на это], он начал так: (2) «Марк Варрон в книге О делах человеческих, в которой он написал [также] о днях, говорит: “Считается, что люди, которые рождены с середины ночи до середины ближайшей ночи, [то есть] в эти двадцать четыре часа, рождены в один день”27. (3) Кажется, что этими словами он провел такую черту раздела дней [рождения]: [тот], кто рожден после заката солнца до середины ночи, [рожден] в тот [день], за которым последовала ночь; напротив же, [тот], кто рождается в последующие шесть часов ночи, рожден в тот день, который рассвел бы после этой ночи28.
(4) [О том] же, что афиняне иначе рассматривают [границы дня], Варрон также написал в этой же самой книге. Они говорят, что весь тот промежуток времени от заката солнца до вновь заходящего солнца является одним днем. Вавилоняне, далее, [считают] по-другому. Одним днем они называют промежуток [времени] от взошедшего солнца до его же начинающегося [нового] восхода. А умбры говорят, что одним и тем же самым днем является [время] от полудня до следующего полудня. (5) “Но это, – говорит Варрон, – слишком [уже] несообразно. Ведь днем рождения того, кто у умбров родился в шестом часу календ, должна будет считаться и половина [дня] календ и [тот день], который будет после календ, вплоть до шести часов этого дня”29.
(6) А [то], что римский народ считает отдельные дни [именно] так, как Варрон сказал, – от середины ночи до середины ближайшей [ночи], доказывается многими доводами. Ведь одни римские священнодействия суть дневные, другие – ночные. И те, которые являются дневными <…> время с шести часов наступающей ночи отдается ночным священнодействиям30. (7) Также обряд и обычай птицегадания (mos auspicandi) учит тому, что имеет место то же самое соблюдение [сроков дня]. Ведь должностные лица, поскольку им надлежит в течение одного дня и за птицами наблюдать31 и сверх того исполнить то, чему предшествовало птицегадание, наблюдают за птицами после полуночи и исполняют [подсказанное знамением] после восхода солнца, и [при этом] считается, что они гадали по птицам и исполняли [указанное] в один и тот же день32. (8) Кроме того, когда народные трибуны, которым не разрешается отсутствовать в Риме ни одного полного дня, уезжают после полуночи и возвращаются после [зажжения] первого светильника до середины наступающей ночи, не считается, что они отсутствовали [весь] день, так как они, возвратившись раньше шести часов ночи, какую-то часть его проводят в Городе33.
(9) Я также читал, что правовед Квинт Муций обыкновенно говорил, что женщина собиралась бы прервать [срок наступления зависимости от мужа] за четыре дня до наступающих январских календ34, не является прервавшей [этот срок] по закону, так как она начала жить у мужа на основании бракосочетания с январских календ35. Ибо не могло пройти трех ночей, в течение которых она должна бы была отсутствовать у мужа для прерывания [срока зависимости] согласно [Законам] Двенадцати таблиц36, потому что последние шесть часов третьей ночи принадлежали бы [уже] другому году, который начался с календ37.
(10) Вергилий тоже изображает это самое [понимание дня], намеком и иносказательно выразив смысл старинного распорядка, как [это] приличествовало человеку, занимающемуся стихотворчеством38:
- …torquet medios nox umida cursus
- et me saevus equis oriens adflavit anhelis…
- (…росистая ночь полпути пролетела,
- Веет уже на меня коней восхода дыханье)39.
Этими словами он напоминает, что день, который римляне назвали гражданским, начинается с шестого часа ночи40. (11) Тот же поэт в шестой [книге] как бы нарисовал, когда начинается уже ночь. Потому что ведь он сказал:
- …hac vice sermonum roseis Aurora quadrigis
- iam medium aetherio cursu traiecerat axem…
- (Долго беседа их шла; между тем на алой четверке
- Мира срединную ось миновала в эфире Аврора)41.
Затем вдохновенный стихотворец добавил:
- …nox ruit, Aenea: nos flendo ducimus horas…
- (Близится ночь, пролетают часы в бесполезных стенаньях!)42.
Так самый наблюдательный [поэт] описал начало дня и ночи согласно гражданским определениям.
(12) Этот [гражданский] день разделяется так. Начальное время дня зовется поворотом от полуночи [к утру]; затем – петушиным; потом – тихим, когда и петухи умолкают, и люди в ту пору еще отдыхают; далее – рассветным, то есть [временем], когда начинает распознаваться день; после этого [время называется] утром, когда день становится ясным.
(13) Утром (mane) же [это время дня] названо или [потому], что исход света начинается от подземных [богов], то есть от манов43, или, что кажется мне более верным, от пожелания [человеку в это время дня] boni nominis (всего доброго). Действительно, и ланувины говорят “mane” (“доброе”) вместо “bоnо”, как [и] у нас противоположным [слову “bоnо”] является [слово] “immane” (“недоброе”) вместо “non bоnо”, как, [например, в выражениях] “недобрый (immanis) зверь” или “недобрый (immane) поступок” и [во всем] прочем этого рода44.
(14) Далее – [время] от утра к полудню, то есть к середине дня. Затем, уже позднее, время называется закатным и вскоре – последним времечком, то есть завершающим временем дня, как [это] выражено в [Законах] Двенадцати таблиц: “…пусть заход солнца будет крайним сроком (судоговорения)”45. (15) Потом [следует] вечер (vespera), [название] которого было заимствовано от греков. Ведь они называют [это время] ἑσπέραν от [вечерней] звезды Геспер46. Отчего и Италия именуется [у греков] Гесперия, потому что расположена в направлении захода [солнца]. С этого времени говорят о [поре] первого светильника, потом – засыпания, после этого – о глубокой [ночи], когда отсутствует подходящее время для исполнения дел. Таково разделение гражданского дня, сохраненное римлянами. (16) Таким образом, будущей ночью, когда настанет [ее] середина, будет начало Сатурналий, в отношении которых существует обычай начинать [их празднование] завтра днем».
Глава 4
(1) Тут, когда все похвалили память [Цецины] Альбина, как кладовую старины, Претекстат, видя Авиена, [что-то] нашептывающего Фурию [Альбину], говорит: «Что же это [такое], мой Авиен, сказанное [только] одному Альбину, ты хотел бы утаить от других?»
(2) Тогда тот [во всеуслышание ответил]: «Задет-то я [последним] суждением Цецины: и [хотя] я знаю, что наука не впадает в такую ошибку, однако мой слух поразила новизна слов, когда он предпочел лучше сказать “будущей ночью” (noctu futurа) и “завтра днем” (die crastini), чем сказать “в будущую ночь” (futurа nocte) и “завтрашним днем” (die crastino), как [это] соответствует правилам. (3) Ведь [слово] “ночью” (noctu) является не именем47, а наречием. Далее, [слово] “будущая” (futura), которое [также] есть имя48, не может сочетаться с наречием. И несомненно, что между [словами] “ночью” (noctu) и “в ночь” (nocte) существует такое [различие], какое существует между [словами] “днем” (diu) и “в день” (die). И опять же [слова] “в день” (die) и “завтра” (crastini) находятся не в одном и том же падеже, а ведь только один и тот же падеж соединяет [эти] имена49 в такого рода высказывании. Напоследок я желаю узнать, почему мы больше склоняемся говорить “Сатурналиев” (Saturnaliorum), чем “Сатурналий” (Saturnalium)».
(4) Так как Цецина при этом молчал улыбаясь, Симмах спросил Сервия, что же он об этом думает, [и тот] сказал: «Хотя в этом собрании, не менее уважаемом вследствие учености, чем вследствие благородства, мне больше пристало учиться, чем учить, я все же подчинюсь решению [его] распорядителя и, во‑первых, углублюсь в [слово] “Сатурналии”, [а] потом [и] в другие [слова], в которых присутствует не столь новизна речи, [сколь ее] былое.
(5) Кто говорит “Сатурналий”, [тот] основывается на правилах: ведь имена, которые допускают дательный [падеж] множественного [числа] на окончание – bus, никогда не позволяют, чтобы родительный [падеж] этого же числа увеличивал [слово] на [один] слог, но [такое имя] имеет или столько же [слогов], как, [например, в словах] monilibus – monilium (“ожерельям – ожерельев”), sedilibus – sedilium (“сиденьям – сиденьев”), или бывает на один слог меньше, как, [например, в словах] carminibus— carminum (“песнопениям – песнопений”), liminibus – liminum (“границам – границ”). Так вот, правильнее [говорить] “Сатурналиям – Сатурналий” (Satumalibus… Satumalium), чем “Сатурналиев”. (6) Но кто говорит “Сатурналиев”, [тех] поддерживает пример великих мужей. Ведь и Саллюстий три раза говорит “Вакханалиев” (Bacchanaliorum50), и Мазурий во второй [книге] Фаст говорит: ‘День Виналиев’ (Vinaliorum) посвящен Юпитеру, [а] не Венере, как некоторые думают”. (7) И как [пример] я привел бы в доказательство даже самих грамматиков. Веррий Флакк51 в той книжечке, которая называется Сатурн, говорит: “Дни Сатурналиев даже у греков считаются праздничными”. И в той же самой книге заявляет: “Я полагаю, что понятно написал об установлении Сатурналиев”. Также Юлий Модест52 [в книге] О празднествах говорит: “Празднества Сатурналиев”. И в той же самой книге сообщает: “Антиец относит Нуму Помпилия53 к изобретателям [праздника] Агоналиев (Agonaliorum)”.
(8) Однако я, обеспокоенный, стараюсь узнать, можно ли это мнение защитить каким-нибудь доводом. Разумеется, поскольку грамматику не чуждо держаться заодно с себе подобными, я попытаюсь с помощью предположений отыскать [то], что отклонило этих [грамматиков] от общепринятого высказывания, так что они предпочитали говорить “Сатурналиев” вместо “Сатурналий”.
(9) И, во‑первых, я полагаю, что [грамматики] желали, чтобы эти имена, которые суть [имена] праздничных дней среднего [рода] и лишены единственного числа, отличались по виду от тех имен, которые образуют и то, и другое число. Ведь “Компиталии” (Compitalia) и “Вакханалии” (Bacchanalia), и “Агоналии” (Agonalia), и “Виналии” (Vinalia), и остальные им подобные суть имена праздничных дней, и они употребляются [только] во множественном [числе]. И, если ты употребишь их в единственном числе, – то есть они станут уже не обычными [именами], а прилагаемыми [non positivum sit, sed adiectivum]), которые греки называют ἐπίθετον (эпитетами), – ты не обозначишь того же самого, если не прибавишь [слово] “праздник”, как, [например], Вакханальный (Bacchanale) праздник, Агональный (Agonale) праздник и остальное [тому подобное]54. (10) Итак, грамматики были настроены произвести разделение в родительном падеже, чтобы исключить из этого [третьего] склонения название торжественного дня, зная, что часто у некоторых имен, хотя дательный [падеж] получается на – bus, родительный [падеж] тем не менее оканчивается на – rит, как, [например, в словах]: domibus – domorum (“домам – домов”), duobus – duorum (“двум – двух”), ambobus – amborum (“обоим – обоих”). (11) Также [происходит] и когда слово viridia (“зелень”) принимают ἀντὶ ἐπιθέτου (вместо эпитета) [и] образуют родительный [падеж] на – um, как, [например], viridia prata— viridium pratorum (“зеленые луга – зеленых лугов”); но когда же мы хотим обозначить саму зелень, мы говорим [уже] viridiorum, [а не viridium]: formosa facies viridiorum (“красивый вид зелени”), – ибо тогда слово “viridia (зелень)” выступает в роли обычного [имени] (positivum), [а] не прилагаемого. (12) Однако прежде допустимо было [использовать] этот родительный [падеж], так, [например], Азиний Поллион часто употребляет [слово] vectigaliorum (“налогов”) [вместо vectigalium, притом] что многие говорили vectigal (“налог”), а не vectigalia (“налоги”). Но хотя мы и говорим:
- …laevaque ancile gerebat…
- (Щит священный держа55), —
все же [до нас] дошло и [слово] anciliorum, [а не только ancilium],
(13) Итак, следует понять, что различие [окончаний родительного падежа] так же не занимало предков, как и [то], чтобы столь точно, как по плотничьей линейке, выверять имена праздничных дней. Ведь мы находим, что и другие [имена], помимо названий торжественных дней, склонялись таким же образом, как показало предшествующее изложение: [это] – viridiorum (“зелени”) и vectigaliorum (“налогов”), и anciliorum (“щитов”). (14) Впрочем, я обнаруживаю, что сами имена праздников склонялись у предков согласно правилу, если притом Варрон говорит, что день Фералий (Feralium) называется от [обряда] приношения (a ferendis) кушаний на могилы. [Ведь] он не сказал [день] “Фералиев” (Feraliorum). И в другом месте он говорит “Флоралий” (Floralium), [а] не “Флоралиев” (Floraliorum), так как обозначает не Флоральские (Florales) игры, но сам праздник Флоралии (Floralia). (15) Также Мазурий во второй [книге] Фаст утверждает: “День Либералий (Liberalium) называется понтификами Марсовым состязанием”. И в той же [самой] книге он не говорит [день] “Лукариев” (Lucariorum), [а говорит]: “эту ночь и следующий за тем день, который является [днем] Лукарий (Lucarium)”. И многие также говорили “Либералий” (Liberalium), [а] не “Либералиев” (Liberaliorum). (16) Откуда следует признать, что предки были снисходительны к множеству [окончаний слова] из-за разнообразия [в произношении]: [например], они говорили exanimos (“бездыханных”) и exanimes, inermes (“безоружных”) и inermos, hilaros (“довольных”) и hilares, и поэтому пусть будет позволено говорить “Сатурналий” и “Сатурналиев”, хотя одно произношение защищает правило вместе с авторитетом говорящего, а другое подтверждает только авторитет, но [зато авторитет] многих [так говорящих].
(17) Остальные же слова, которые показались нашему Авиену новыми, должны быть подтверждены свидетельствами предков. Ведь Энний – даже если кому-нибудь кажется, что его не следует упоминать ввиду весьма утонченной изысканности нашего века, – сказал в своих стихах “ночью глубокой” (noctu concubia):
- …qua Galli furtim noctu summa arcis adorti
- moenia concubia vigilesque repente cruentant…
- (Галлы, ночью той глубокой в крепость пробравшись,
- Ранили стражей тогда и покрыли их кровью все стены)56.
(18) В отношении этого места следует отметить, что он не только сказал “ночью глубокой”, но еще и “той ночью” (qua noctu). И это [выражение] он употребил в седьмой [книге] Анналов. [И] в третьей их [книге] он также очень ясно сказал:
- …hac noctu filo pendebit Etruria tota…
- (Ночью (noctu) к гибели Этрурия будет близка)57.
Также и Клавдий Квадригарий58 в третьей [книге] Анналов [пишет]: “Сенат же собирался с ночи (nocte), [а] глухой ночью (noctu) они отправились домой”59. (19) Не будет лишним, я думаю, упомянуть в этом месте еще и о том, что децемвиры в [Законах] Двенадцати таблиц употребили пох (“ночью”) вместо noctu60, что также весьма необычно. Слова эти такие: “Если совершивший в ночное время кражу убит (на месте), то пусть убийство (его) будет считаться правомерным”61. Надо отметить еще и то, что от того [местоимения], которое является [местоимением] is (он), они образовывали в винительном падеже не [форму] еит, а [форму] im.
(20) Впрочем, и [выражение] “завтра днем” (diecrastini) произнесено ученейшим мужем не без влияния предков, у которых был обычай употреблять то dieąuinti (“пятым днем”), то diequinte в качестве наречия62, признаком чего является [то], что второй слог, который по природе удлиняется, когда произносят одно только [слово] die (“днем”), сокращается63. (21) Но, как мы [уже] сказали, последний слог этого слова пишется то через [букву] е, то через [букву] i64. Это было обычным у предков, так что они большей частью неразборчиво пользовались этими буквами в конце [слов], как, [например], [в словах] praefiscine и praefiscini (“без преувеличения”), proclive и proclivi (“покато”). (22) Приходит еще на ум строка того [известного] Помпония. Она – из ателланы65, которая озаглавлена Мевия:
- …dies hic sextus, cum nihil egi: die quarte emoriar fame…
- (Шестой уже день, когда совсем не ел: в четвертый день
- мне б лучше сдохнуть с голода)66.
(23) Таким же образом говорили diepristine (“вчера”), что обозначало “днем прошлым” (die pristino), то есть в [день] предыдущий. Ныне это [слово] произносят pridie (“накануне”), перевернув порядок соединения [слов], как бы [говоря] pristino die (“в прошлый день”). (24) И не отпираюсь я, что [выражение] die quarto (“четвертого дня”) вычитано у предков, но [при этом] обнаруживается [то], что оно употреблено в отношении свершившегося [события, а] не будущего. Ведь Гней Матий, человек высокоученый, [так] говорит в мимиамбах – тогда как мы говорим nudius quartus (“четыре дня назад”) – в этих [вот] стихах:
- …nuper die quarto, ut recordor, et certe
- aquarium urceum unicum domi fregit…
- (Четвертым днем прежде, как точно вспоминаю,
- Кувшин домашний он разбил единственный)67.
Итак, нужно различать, что die quarto («четвертого дня») мы говорим именно о прошедшем, a diequarte («на четвертый день») – о будущем68.
(25) Но, чтобы не казалось, что мы ничего не сообщили о [слове] diecrastini (“завтрашним днем”)69, в моем распоряжении этот [вот] Целиев [пример] из второй книги Историй: “Если ты хочешь дать мне конницу и сам следовать за мной вместе с прочим войском, то я позабочусь, чтобы на пятый день (diequinti) тебе на Капитолии был приготовлен обед”70».
(26) Тут Симмах говорит: «Твой Целий и [этот] рассказ, и [это] слово взял из Начал Марка Катона, у которого написано так: “Тогда начальник конницы обещал повелителю карфагенян: ‘Пошли со мной конницу в Рим: на пятый день (diequinti) тебе на Капитолии будет приготовлен обед‘71”»72.
(27) И [затем молвил] Претекстат: «Я считаю, что кое-что для доказательства обычая предков [так говорить] дают также слова претора, которыми он по обычаю предков привычно объявляет праздники Компиталии: “На девятый день (dienoni) у римского народа квиритов73 будут Компиталии!”74»
Глава 5
(1) Тогда Авиен, глядя на Сервия, говорит: «Курий и Фабриций, и Корунканий, стариннейшие мужи75, или еще более древние, чем они, те три близнеца Горации беседовали со своими [современниками] ясно и понятно. И не [словами] аврунков, или сиканов, или пеласгов, которые, говорят, первые поселились в Италии, они разговаривали, но словами своего времени. Ты же так, как будто бы говорил ныне с матерью Эвандра, хочешь напомнить нам слова, вычеркнутые [из памяти] уже многими поколениями76, к которым ты причислил даже выдающихся мужей, чью память обогащает продолжительный опыт бесед. (2) Впрочем, вы упоминаете, что древность вам нравится, потому что она честная и воздержанная, и умеренная. Так давайте жить согласно прежним нравам, [но] говорить нынешними словами. Ибо я всегда держу в памяти и в сердце то, что написано Гаем Цезарем, мужем превосходного дарования и благоразумия, в первой книге Об аналогии: “Как будто бы опасности – я буду избегать редкого, а также непривычного слова77”78. (3) В конце концов, есть тысяча таких слов, которые хотя и бывали на устах влиятельного в прошлом человека, однако были отброшены и отвергнуты последующим поколением. Множество их я бы мог ныне привести79, если бы время уже приближающейся ночи не напомнило нам о неминуемом расставании».
(4) «Прошу добрых слов, – возразил, как обыкновенно, со свойственной [ему] убедительностью Претекстат, – и давайте не будем надменно разрушать уважение к приверженцу наук о древности, любовь к которой даже ты, [Авиен], как бы ни старался прятать, [еще] больше показываешь. Ведь, когда ты говоришь “есть тысяча слов”, чем отдает твоя речь, если не самой стариной? (5) Пусть Марк Цицерон сохранил в Речи, которую составил в защиту Милона, таким образом написанное: “[Неужели, оказавшись] перед имением Клодия, – а в этом имении с его несоразмерно огромными подвалами легко могла находиться тысяча сильных людей”80, — [а] не [так написанное]: “могли находиться [тысяча сильных людей]”81, — что обыкновенно обнаруживается в менее тщательно написанных книгах; [пусть] и в Шестой [филиппике] против [Марка] Антония [оставил таким образом написанное]: “Кто когда-нибудь был найден в этой толкучке менял (in illo Iano)82, кто записал бы за Луцием Антонием выплаченную тысячу монет?83”84; пусть также Варрон, человек того же [самого] века, [что и Цицерон], в семнадцатой [книге] О делах человеческих сказал: “Очень много – тысяча и сто лет”85, все же уверенность в таком согласовании [слов] они заимствовали исключительно из примеров предшественников86. (6) Ведь [Клавдий] Квадригарий в третьей [книге] Анналов так написал: “Там уничтожается тысяча людей”87.
И [Гай] Луцилий в третьей [книге] Сатур [пишет]88:
- …ad portum mille a porta est, sex inde Salemum…89
- (Тысяча станет шагов до Салернских врат от причала)90.
(7) В другом месте он даже просклонял слово [ «тысяча»]. Ведь в пятнадцатой книге он говорит так91:
- …hunc milli passum qui vicerit atque duobus
- Campanus sonipes subcursor nullus sequetur
- maiore spatio ac diversus videbitur ire…
- (Пусть и обгонит его, хоть тысячей дальше шагов он,
- Резвый кампанский скакун, но если длиннее дорога,
- Всякий отстанет конь – да так, словно путь у них
- розный)92.
Также в книге девятой [он пишет]93:
- …tu milli nummum potes uno quaerere centum…
- (Тысячей ты монет нажиться можешь на сотню)94.
(8) Он сказал “тысячей шагов” (milli passum) вместо “тысяча шагами” (mille passibus) и “тысячей монет” (milli nummum) вместо “тысяча монетами” (mille nummis) и ясно показал, что [слово] “тысяча” (mille) и именем является, и в единственном числе употребляется, и даже принимает творительный95 падеж, и его множественным [числом] является [форма] “тысячи” (milia)96. (9) Полагают ведь, что [слово] “тысяча” (mille) [соответствует] не греческому слову χίλια97, но [слову] χιλιάς (тысяча). И как [греки говорят] “одна χιλιὰς” (тысяча) и “две χιλιάδες” (тысячи), так [и наши] предки говорили “одна тысяча” (unum mille) и “две тысячи” (duo milia)98 согласно точному и прямому смыслу [слова]99. (10) И послушай, [Авиен], неужели этих столь ученых мужей, подражанием которым хвалятся Марк Цицерон и Варрон, ты хочешь лишить права выбора в комициях слов и как шестидесятилетних стариков будешь сбрасывать с моста100? (11) Много об этом мы [еще] бы порассуждали, если бы время не принуждало вас против вашего желания покинуть [меня, тоже] не желающего [этого]. Но хотите ли вы, чтобы [и] следующий день, который все в большинстве тратят на игральную доску и камешки, мы провели в этих [вот] рассудительных разговорах с рассвета до времени обеда [и] также [провели бы] сам обед, не изобилующий питьем, не перегруженный кушаньями, но благопристойный благодаря ученым обсуждениям и взаимным рассказам [друг другу] из прочитанного? (12) Так ведь мы воспринимаем праздники, полные приятности в сравнении с любым делом: не [чем-то] расслабляющим душу, как говорится, – ибо “расслаблять, – считает Музоний, – значит как бы терять душу”101, – но [чем-то] немного ее успокаивающим и развлекающим приятными и достойными бесед занимательными вопросами. Если вы это [мнение] разделяете, [то своим] приходом сюда вы сделали бы самое приятнейшее моим богам-пенатам102».
(13) Тогда Симмах [сказал]: «Ни один [человек], который посчитает себя достойным этого собрания, не пренебрежет этим товариществом или самим распорядителем сходки. Но, чтобы ничто не вызывало желания завершить встречу, я считаю, что на эту самую встречу и застолье нужно пригласить Флавиана, который – насколько [же] он, пожалуй, превосходнее [своего] отца Венуста, удивительного мужа103! – не менее отмечен приятностью нрава и основательностью жизни, чем богатством глубокого образования; и вместе с ним Постумиана, который прославляет форум достойными [речами] защитника; и Евстафия, который является таким [знатоком] во всякого рода философии, что может один подражать дарованиям трех философов, о которых разнесла славу наша древность. (14) Я говорю о тех [философах], которых афиняне некогда послали к сенату упрашивать, чтобы он уменьшил откуп, который установил их городу за опустошение Оропа. Этот откуп был почти в пятьсот талантов104. (15) Этими философами были: Карнеад из Академии, стоик Диоген, перипатетик Критолай, которые, как говорят, каждый в отдельности, рассуждали ради похвальбы в самых знаменитых местах Города при большом стечении людей. (16) Как сообщают, Карнеад обладал речью напористой и быстрой, Критолай – ученой и изящной, Диоген – размеренной и рассудительной105. Но, введенные в сенат, они воспользовались переводчиком – сенатором Целием106. А этот наш [философ Евстафий], постигнув все направления [философии] и последовав за более достойным, единственный среди греков применяет все эти виды речи, а среди нас является столь надежным переводчиком для себя [самого], что [даже] не знаешь, на каком языке он более легко и красиво выполнил бы [нашу] просьбу поразмышлять [о чем-нибудь]».
(17) Все одобрили суждение Квинта Аврелия [Симмаха], в котором он отметил достойных товарищей. И, когда они таким образом условились об этом, вышли вместе от Претекстата, [а] затем разошлись, возвратившись каждый в свой дом.
Глава 6
(1) На следующий день утром к дому Веттия [Претекстата] прибыли все: среди них [и те, кого] он [уже] собирал накануне. Когда их впустили в библиотеку, в которой их ожидал Претекстат, он сказал: (2) «Я вижу, что у меня будет славный день: и вы присутствуете, и обещали быть те, кого было решено пригласить к участию в нашем собрании. Только одному Постумиану показалась более важной, [чем наше собрание], работа по подготовке защитительных речей. Вместо него, отказавшегося [прийти], я пригласил ритора Евсевия, знаменитого и в греческой науке, и в красноречии, и убедившего всех, чтобы с восходом дня они предоставили себя в наше распоряжение, ибо именно сегодня не дозволено исполнять никакие общественные обязанности: кажется, что в этот день наверняка [нет] ни одного [человека], одетого в тогу (togatus)107 или трабею (trabeatus), в плащ (paludatus) ли, либо в претексту (praetextatus)».
(3) Тогда Авиен – поскольку у него было обыкновение перебивать [собеседника] – говорит: «Когда ты, Претекстат, произносишь имя, священное для меня и государства, среди названий одежды, у меня возникает не шуточный, как я считаю, вопрос. Ведь, так как [названия] одежды: тога, или трабея, или плащ, – не нашли никакого применения [в качестве] собственного имени, я спрашиваю тебя, почему только от этого одного одеяния, претексты, древние образовали [собственное имя “Претекстат”]108, или, [точнее, я спрашиваю тебя], каково происхождение этого имени?»
[4] Опоздавшие к началу беседы Флавиан и Евстафий, пара, известная [своей] дружбой, и пришедший немного позже Евсевий [еще] более оживили собрание и уселись после взаимных приветствий, пытаясь узнать, о чем же шла речь.
[5] После этого Веттий говорит: «Что касается [меня], ищущего поддержки, [то] вы прибыли очень кстати. Ибо наш Авиен ставит передо мной вопрос об имени [“Претекстат”] и так настаивает [пояснить] его возникновение, как будто бы от него можно требовать доказательства происхождения, [как от человека]. Ведь, так как нет ни одного [человека], который звался бы собственным именем Тогат, или Трабеат, или Палудат, он требует вынести на обсуждение [то], почему имеется [собственное] имя «Претекстат». (6) Но, так как и на двери Дельфийского храма написано и одному из числа семи мудрецов принадлежит точно такое же изречение: γνῶθι σεαυτόν (“Познай самого себя”)109, – что же я о себе [самом] знаю, если [даже] имени [своего] не знаю? Поэтому мне нужно сказать о его возникновении и истоках.
(7) Тулл Гостилий, третий правитель римлян, когда были побеждены этруски, первый постановил, чтобы в Риме пользовались курульным креслом и ликторами, и расшитой тогой (toga picta)110, и [тогой] претекстой (toga praetexta), которые были знаками [отличия] этрусских должностных лиц111. Однако претексту112 в то время [еще] не носили в детском возрасте, ибо она была, как [и] остальное, что я перечислил, почетной одеждой. (8) А потом Тарквиний Древний – сын коринфского изгнанника Демарата113, о котором некоторые сообщают, что его прозвали Лукумоном114, третий [по счету] от Гостилия правитель [Рима], пятый [по счету] от Ромула115 – справил триумф116, одержав победу над сабинянами117.
Во время этой войны он на собрании [народа] и похвалил, и одарил золотой буллой (bulla) и претекстой своего сына четырнадцати лет от роду, отмечая не по летам храброго мальчика наградами мужества и почета, потому что он в рукопашной [схватке] поразил врага. (9) Ведь как претекста была украшением магистратов, так булла – [украшением] получающих триумф; они выставляли ее напоказ118, заключив внутрь средства, возможно, считавшиеся весьма действенными против зависти. (10) Отсюда [был] введен обычай, что претекста и булла передавались в пользование знатных мальчиков в качестве намека и пожелания приобрести доблесть (virtutis)119, подобную [доблести] того, кому эти подарки достались в ранние годы.
(11) Другие думают, что тот же [самый Тарквиний] Древний, с искусством предусмотрительного правителя упорядочивавший [общественное] положение граждан, ввел среди преимущественных прав также наряд благородных мальчиков и постановил, чтобы патриции, по крайней мере те, чьи отцы исполняли курульную магистратуру120, пользовались золотой буллой вместе с тогой, к которой пришивается (praetexitur) пурпурная кайма. (12) Остальным же [мальчикам было] позволено пользоваться только претекстой, притом [мальчикам], включая тех, чьи родители получали бы в коннице надлежащую плату. Однако вольноотпущенникам ни одним законом не позволялось пользоваться претекстами, и совсем мало [это дозволялось] чужеземцам, у которых не было никаких тесных связей с римлянами. (13) [Только] позже претекста была предоставлена также сыновьям вольноотпущенников; о причине этого сообщает авгур Марк Лелий. Он рассказывает, что во Вторую Пуническую121 войну дуумвиры122, вследствие многих чудесных явлений, по решению сената обратились к Книгам Сивилл123 и, когда они были просмотрены124, возвестили на Капитолии, что нужно вознести моления и совершить лектистерний125 из собранных пожертвований, так что деньги на это дело давали также вольноотпущенницы, которые пользовались длинным одеянием126. (14) Итак, молебствие было совершено в то время, как свободнорожденные мальчики и также [сыновья] вольноотпущенников, а впрочем, и девушки, имеющие живых отца и мать, произносили заклинание, из-за чего [было] позволено, чтобы сыновья вольноотпущенников, которые были рождены только от законной матери семейства, также носили тогу претексту и на шее лорум вместо украшения из буллы.
(15) Рассказывает [еще] Веррий Флакк, что когда римский народ страдал от чумы, ответ [оракула] был [такой], что это случилось потому, что богов рассматривали [сверху]127. Город был встревожен, так как изречение не понимали. А было так, что в день цирковых игр мальчик разглядывал сверху, из столовой [комнаты], торжественное шествие и рассказывал отцу, в каком порядке он видит расположенные в коробе колесницы сокровенные святыни. Так как отец сообщил сенату об имевшем место поступке, было решено, чтобы закрывали помещения на [пути] следования торжественного шествия. И таким образом была укрощена зараза. Мальчик же, который прояснил неопределенность изречения [оракула], получил позволение пользоваться тогой претекстой128.
(16) [А] самые знающие древность [люди] сообщают, что при похищении сабинянок129 одна женщина по имени Херсилия, изо всех сил цеплявшася за дочь, [была] похищена вместе [с ней]. Ромул отдал ее в жены какому-то Госту из латинской земли, отмеченному добродетелью, который бежал под его покровительство, и от нее родился мальчик прежде, чем какая-либо другая из сабинянок произвела потомство. Потому, что он первым был рожден на чужбине (in hostico), мать нарекла его Гостом Гостилием, а Ромул удостоил его золотой буллы и отличия в виде претексты. Ведь сообщают, что он, когда созвал похищенных [сабинянок] для утешения, обещал дать значительный дар ребенку той [женщины], которая первой родила бы римского гражданина.
(17) Некоторые [же] думают, что благородным мальчикам [было] предписано привязывать к булле на груди изображение сердца, смотря на которое, они считали бы себя людьми, только если бы проявляли сердечность. И тога претекста, [некоторые думают], [была] дана им [для того], чтобы сообразно с цветом пурпура ими руководило благородное чувство стыдливости.
(18) [Итак], мы сказали, откуда [в Риме появилась] претекста; прибавили [к этому] и [рассказ] о причинах, по которым, считают, она [была] предоставлена отрокам. Теперь в немногих [словах] надо изложить, на каком основании [название] этого одеяния вошло в употребление [как семейное] имя.
(19) Раньше у сенаторов был обычай входить в курию вместе с одетыми в претексту сыновьями. [Как-то] в сенате, когда какое-то очень важное дело было перенесено на следующий день, постановили, чтобы это дело, которое обсуждалось, никто не разглашал, пока оно не будет решено. (20) [Однако] мать мальчика Папирия, который вместе со своим родителем был в курии, спрашивает сына, что же [такое] делали в сенате отцы. Мальчик отвечает, что он должен молчать и что об этом не дозволено говорить. [От этого] женщина еще более стремится выведать [у него]: таинственность дела и молчание мальчика подстегивают ее желание к расспросам. Итак, она добивается [ответа] еще настойчивей и требовательней. (21) Тогда мальчик, так как мать напирает, решается на забавный и веселый обман. Он говорит, что в сенате обсуждалось, что более полезно и лучше для государства: чтобы один [муж] имел двух жен или чтобы одна супруга была у двух [мужей]. (22) Когда она это слышит, ужасается в душе, поспешно выходит из дома, сообщает [об этом] другим матронам, и на следующий день к сенату стекается огромная толпа матерей семейств. Плача и умоляя, они просят, чтобы лучше [уж] одна [женщина] становилась супругой двух [мужчин], чем один мужчина – супругом двух женщин. (23) Входящие в курию сенаторы удивлялись [тому], что это за разнузданность [такая у] женщин и что значило бы это требование, и побаивались этой бесстыдной выходки застенчивого пола как немалой странности. (24) [Но] мальчик Папирий устраняет [это] общее смятение. Выйдя на середину курии, он рассказывает, что мать настойчиво хотела узнать [о деле в сенате], и он сам для матери сочинил [эту шутку]. (25) Сенат оценивает верность и находчивость мальчика и принимает решение, чтобы мальчики, кроме одного этого Папирия, не входили в курию вместе с отцами. И [еще] этому мальчику, по возрасту носящему претексту, ради почести указом [сената] [было] дано прозвище “Претекстат” за умение отговориться130. (26) Это прозвище потом удержалось в имени нашей семьи. Таким же образом были названы [и] Сципионы: Корнелий, который [своего] тезку – отца, лишенного зрения, направлял вместо посоха, был прозван Сципионом131 и передал это имя потомкам. Так [и] твой Мессала132, Авиен, назван по прозвищу Валерия Максима, который был прозван Мессалой, после того как взял Мессалу, знаменитейший город Сицилии. (27) И неудивительно, что из прозвищ зародились [семейные] имена, ведь от собственных имен были образованы прозвища, как, [например], от [родового имени] “Эмилий” – [прозвище] “Эмилиан”, от “Сервилий” – “Сервилиан”».
(28) Тут добавил Евсевий: «Мессала и Сципион, как ты сообщаешь, получили прозвища – один за добросердечие, другой за доблесть. Я хочу, чтобы ты сказал, откуда взялись [прозвища] “Скрофа” и “Асина”, которые являются прозвищами незаурядных мужей, но кажутся скорее оскорбительными, чем почетными».
(29) Тогда тот [ответил]: «И не уважение, и не порицание, но случай породил эти имена. Ведь прозвище “Асина” было дано Корнелиям, потому что старший [из] рода Корнелиев, когда он [то ли] приобретал поместье, [то] ли отдавал дочь жениху, и от него по установленному обычаю требовались поручители, привел на форум ослицу (asinam), нагруженную деньгами, как бы в качестве залога вместо поручителей. (30) Тремеллий же был прозван Скрофой из-за такого случая. Этот Тремеллий был в поместье вместе с челядью и детьми. Его рабы, схватив заблудившуюся соседскую свинью (scropha), режут [ее]. Сосед, созвав сторожей, обходит все кругом, [но] нигде не может [ее] отыскать. И [тогда] он обращается к владельцу [поместья с просьбой], чтобы ему возвратили скотину. Тремеллий, который узнал об [этом] деле от управителя, помещает тушу свиньи под покрывала, поверх которых ложится [его] жена, [и] разрешает соседу поиск. Когда [дело] дошло до спальни, он произносит слова клятвы [о том], что в его усадьбе нет никакой свиньи: “Кроме этой [вот], – говорит – которая лежит на покрывалах”, – [и] показывает на ложе. Эта забавнейшая клятва дала Тремеллию прозвище “Скрофа”».
Глава 7
(1) Пока об этом говорили, один из прислуги, которому было поручено пропускать желающих навестить господина, сообщает, что прибыл Евангел вместе с Дисарием, который тогда в Риме, казалось, превосходил [всех] прочих, преподававших искусство врачевания. (2) Хмурым выражением лица большинство из сидящих показало, что прибытие Евангела мешает хорошему [проведению] досуга и мало соответствует [их] мирному собранию. Ведь он был [человеком] язвительно-насмешливым, с дерзко-нахальной речью, наглым и пренебрегающим неприязнью, которую он вызывал по отношению к себе [своими] словами, повсюду сеющими ненависть, так как не выбирал выражений. Но Претекстат, поскольку он был в отношении всех [людей] равным образом благожелательным и снисходительным, повелел посланным навстречу, чтобы их пропустили. (3) Их, [уже] входящих, сопровождал кстати подоспевший Гор, муж, одинаково крепкий телом и духом, который начал заниматься философией после бесчисленных побед среди кулачных бойцов и, став последователем учения Антисфена, и Кратета, и самого Диогена, заслужил славу среди киников.
(4) А вошедший Евангел, после того как встретил такое возвышенное собрание, говорит: «Случай ли привел к тебе, Претекстат, всех этих [людей] или что-нибудь более значительное, ради чего, по необходимости удалив свидетелей, вы согласно уговору сошлись, собираясь поразмышлять? Если это так, как я полагаю, [то] я скорее уйду, чем приобщусь к вашим тайнам, от которых я избавлюсь по [собственной] воле, хотя судьба сподобила [меня] ворваться [к вам незваным]».
(5) Тогда Веттий, хотя и был неизменно стоек относительно того, что касается душевного спокойствия, все же несколько возмущенный столь резким заявлением, сказал: (6) «Если бы ты, Евангел, поразмыслил или обо мне, или об этих светочах безупречности, [то] не предполагал бы между нами никакой такой тайны, которая не могла бы быть известна или тебе, или даже простонародью, потому что я и [сам] помню, и не считаю кого-либо из этих [присутствующих] не знающим того священного предписания философии, что с людьми следует говорить так, как будто [это] слышат боги, [а] с богами – говорить так, как будто [это] слышат люди133. Вторая часть этого правила завещает, чтобы мы не добивались от богов [того], в чем было бы неприлично признаться людям, что мы [этого] хотим. (7) Мы же сошлись, чтобы и священным праздникам честь оказать – и притом избежать праздничного безделья, – и обратить досуг в полезное занятие, намереваясь посвятить весь день ученым сообщениям, собираемым как бы вскладчину. (8) Ведь если благочестие на протяжении священных праздников никак не будет препятствовать отведению ручьев, если божеские установления и право допускают окунать овец в целебный поток134, [то] почему считают, что почтение к благочестию не дозволяет уважаемое занятие науками в святые дни? (9) Но, так как какой-то из богов пожелал присоединить к нам именно вас, посодействуйте, если соблаговолите, провести нам день за общими и беседой, и обедом [так], чтобы ими – [чего] я намереваюсь добиться – были довольны все, кто сегодня присутствует [здесь]».
(10) Тогда тот [сказал]: «Вступать в беседу незваным [гостям] вовсе не считается неприличным. Но врываться по собственному желанию на приготовленное для других пиршество, даже [на пиршество] к брату, – [об этом] и у Гомера упомянуто не без порицания135. И смотри не подумай слишком [уж] горделиво, что к тебе прибыли [целых] три Менелая, хотя [даже] к такому знаменитому царю, [как Агамемнон], прибыл [всего лишь] один [Менелай]».
(11) После этого, стараясь поддержать Претекстата, все [стали] просить и ласково приглашать к товарищескому общению особенно настойчиво и больше всего Евангела и [лишь] изредка вошедших вместе с ним. (12) Между тем Евангел, смягченный просьбой всех [присутствующих], говорит: «Я думаю, вам известна книга из Менипповых сатур Марка Варрона, которая озаглавлена Что-нибудь да принесет тебе вечеря136, в которой он ограничивает число обедающих согласно тому правилу, чтобы [их] было и не меньше, [чем] Граций, и не больше, чем Муз137. [А] я вижу, что вас здесь [как раз] столько, если исключить распорядителя пира138, сколько Муз139. Зачем же вам нужно [еще кого-то] прибавлять к [этому] совершенному числу [гостей]?» (13) И Веттий [в ответ на это] говорит: «Ваше присутствие позволит нам соединить [вместе] и Муз, и Граций: [вполне] оправдано, что они встречаются на празднике главы всех богов»140.
(14) Итак, когда они уселись, Гор, глядя на Авиена, которого он имел обыкновение по-дружески посещать, сказал: «При почитании этого Сатурна, которого вы называете главой богов, ваши обряды отличаются от [обрядов] благочестивейшего племени египтян. Ведь те не принимали в святилища храмов ни Сатурна, ни [даже] самого Сараписа141 вплоть до кончины Александра Македонского. [Но] после него, подавленные самовластием Птолемеев, они были вынуждены принять также [и] этих богов для поклонения по обычаю александрийцев, у которых их особенно почитали. (15) Однако они повиновались власти таким образом, что совершенно не нарушили правила своего богослужения. Ведь так как египтянам никогда не дозволялось умилостивлять богов скотом или кровью, но только молитвами и курением [благовоний] – а этим двум пришельцам жертвы надлежало приносить согласно обычаю, – их святилища поместили вне границ [городов], чтобы и те священнодействия торжественного обряда кровопролитием почтить, и притом не осквернить убийством скота городские храмы. Таким образом, ни один город Египта не принял внутрь своих стен святилище и Сатурна, и Сараписа142. (16) Одного из этих богов, [Сараписа], я знаю, вы [также] приняли с трудом и насилу, но Сатурна вы прославляете среди прочих [богов] даже с величайшим почтением. Итак, если нет ничего [такого], что препятствовало бы мне это знать, [то] я хочу, чтобы [оно] было вынесено на обозрение».
(17) Тут Авиен, возлагая на Претекстата [исполнение] желания вопрошающего [Гора], молвит: «Хотя все присутствующие имеют вес в соответствующей науке, однако единственно Веттий, осведомленный о всех священных обрядах, может открыть тебе, [Гор], и возникновение поклонения, которое воздается этому богу, и причину торжественного праздника [в его честь]». Хотя Претекстат попытался переложить это на других, все потребовали от него, чтобы [он] сам изложил [этот вопрос]. (18) Тогда, при наступившем молчании, он начал так: «Мне кажется допустимым выносить на обозрение не то возникновение Сатурналий, которое относится к сокровенной природе божественности, но [то], которое излагается в смешении со сказочными [повествованиями] или открывается природоведами (physicis) народу. Ведь не допускается рассказывать о таинственных и проистекающих из источника [самой] истины учениях. А если кто-нибудь [и] постигнет эти [учения, то ему] повелевают скрывать [их] внутри круга осведомленных [людей]. Отсюда пусть наш Гор вместе со мной рассмотрит [то], что дозволено знать.
(19) Этой страной, которую ныне зовут Италия143, управлял Янус. Он, как передает Гигин144, следуя Протарху Траллийскому, владел этой землей наравне с [ее] коренным жителем Камесом, разделив власть так, что страну стали называть Камесена, [а] город – Яникул. (20) Потом правление было передано одному Янусу, который, полагают, получил два лица145, чтобы видеть [то], что было впереди (ante), и то, что за (post) спиной. Это, без сомнения, следует отнести к предусмотрительности и хитрости царя, который, [таким образом], и прошедшее знал, и будущее предвидел. [Будущее и прошедшее] почитаются у римлян как [богини] Антеворта и Постворта, самые подходящие, надо думать, спутницы божественности. (21) Итак, этот Янус, когда пригласил в гости прибывшего на кораблях Сатурна и, обученный им умению обрабатывать поля, улучшил тот дикий и грубый образ жизни, [который был] до знакомства со злаками, предложил ему участие в управлении. (22) Когда он первым же стал чеканить монеты, то выразил уважение к Сатурну тем, что с одной стороны [монеты] велел оттискивать изображение собственной головы, а с другой – корабля, чтобы тем [самым] увековечить память о Сатурне среди потомков, так как тот прибыл [в Италию] на корабле146. Что монеты были отчеканены [именно] таким образом, сегодня подтверждает и азартная игра, когда мальчишки, бросая денарии вверх, кричат во время игры – свидетеля древности: “Головы!” – или: “Ладьи!”. (23) Что они совместно и дружно правили и общими стараниями основали по соседству города, кроме Марона, который повествует:
- …Ianiculum huic, illi fuerat Saturnia nomen…
- (Имя Яникул сему, а тому – Сатурния имя)147, —
показывает также [и] то, что потомки посвятили им два соседних месяца: декабрь [был] священным даром Сатурну148, [а] январь имел имя другого. (24) Когда Сатурн вдруг исчез, Янус задумал увеличить ему почести. Во-первых, всю землю под своей властью он назвал Сатурновой вотчиной. Затем [для него], словно для бога, он учредил жертвенник вместе со священнодействиями, которые назвал Сатурналиями. На столько [вот] веков Сатурналии превосходят возраст римской столицы! Он приказал также, чтобы Сатурна почитали величественным богослужением как создателя лучшей жизни. Доказательством [этого] служит его изображение, к которому Янус присоединил серп – знак жатвы. (25) Этому богу приписывают прививки черенков, и выращивание плодов, и знания всего плодоносящего всякого рода. Также киренцы, когда совершают ему богослужение, увенчиваются свежими смоквами и посылают друг другу пироги, считая Сатурна создателем меда и плодов149. Римляне еще зовут его Унавоживатель, потому что он первый поднял плодородие полей благодаря навозу. (26) Времена его правления относят к самым счастливым из-за изобилия всего и потому, что тогда еще не разделяли [людей] по [их] состоянию на рабов и свободных. Это можно заметить потому, что в Сатурналии рабам предоставляется полная свобода.
(27) О другой причине Сатурналий сообщают так. Как некоторые передают, Геркулес, разгневанный, потому что стадо [коров Гериона] оказалось без охраны, оставил в Италии кое-кого [из] своих спутников, наказав, чтобы они оберегали от набегов свой жертвенник и храм. Итак, они, заняв высокий холм, так как их тревожили разбойники, назвали себя Сатурновыми детьми: таким именем, [“Сатурнов”], звался этот самый холм150