Ангел за твоей спиной

Размер шрифта:   13

Дом на Арбате

УТРО

Сидеть на облаке было приятно. Не часто удавалось вот так, свесив ноги вниз, беззаботно провести часок-другой. Но ведь и ангелы должны когда-то отдыхать…

Они сидели рядом, почти касаясь друг друга крыльями,  в своих белоснежных одеждах, излучающих мягкий, полупрозрачный свет. Если бы люди могли их видеть, то непременно заметили бы еле уловимое сходство между ними, как если бы они были родными братьями – нет, не близнецами, но сыновьями одного отца.  Одного из них звали Авидей,  другого – Кинавис, а их отцом был ОН.

– Ты выглядишь очень усталым – сказал Авидей, обращаясь к брату.

–   Наверное – ответил Кинавис.

–   Много работы?

–   Как всегда.

–   Я вижу, ты чем-то озадачен.  Был трудный день?

– Не более, чем обычно. – Ответил Кинавис и устало вздохнув, добавил, – Никогда не думал, что мысли бывают такими надоедливыми. Вот крутится в голове, крутится, и никак невозможно от неё отделаться.

–  О, да! Особенно навязчивыми бывают те мысли, что возникают после неприятного разговора. – Согласился Авидей.

–  Я думаю, это происходит потому, что любой неприятный разговор – это разрушение гармонии. – Высказал предположение Кинавис.

–  Ты прав. Если гармония нарушилась, то что-то должно её восстановить. Тогда и возникает мысль как некая наивная попытка вернуть утраченную гармонию. – С этими словами Авидей, взмахнув крыльями, перелетел на нежно-розовое облако, зависшее напротив собеседника и продолжил, – может быть попробуем восстановить твою гармонию вместе? Что случилось, брат?

–   Я был сегодня у НЕГО. – Ответил Кинавис.

–  Ты дерзнул? – Ужаснулся Авидей.

– Да нет, конечно! Как можно? За мной пришли Херувимы.

– Как это было?

– Они просто  вошли ко мне в своих лазоревых одеждах, и я сразу понял, что должен идти с ними.

– А потом?

– А потом я оказался у ЕГО престола. ОН сидел спокойно и величественно и ничего не говорил, но я понимал, чего ОН хочет.

– И чего же ОН хотел?

– ОН был недоволен, что люди слабы памятью, что забывают самое главное.

– А Херувимы? Они говорили с тобой?

– Нет. Были печальны. Но я понимал, что их печаль превратится в гнев, если я посмею задать хоть один вопрос.

– А потом?

– Потом меня увели, и я плакал. Я понял, что плохо делаю свою работу. Но ведь я стараюсь!  Теперь в моей голове мысли только о том, что я плохо делаю свою работу. – Кинавис опять заплакал.

– Знаешь, наверное, я могу тебе помочь. Полетели со мной, я покажу тебе кое-что. Может быть, это поможет тебе избавиться от грустных мыслей?

– Ты хочешь мне помочь? Ты думаешь, у меня получится?

– Думаю, нужно попробовать. – Авидей приподнялся над облаком и завис над ним, ожидая, что Кинавис последует его примеру.

Оба ангела некоторое время парили в небе над облаками, а потом, мгновенно превратившись в голубей, камнем ринулись вниз, туда, где под крышами странных сооружений, называемых домами, жили люди. Дома эти, в большинстве своём, были серыми и так непохожими на жилища небесных существ, где все было светло и радостно, что каждый раз, когда ангелам по долгу своей службы приходилось посещать эти сооружения, их бестелесные души охватывала печаль.  Вот и теперь, приближаясь к поверхности земли, при появлении видимых очертаний огромного города, Авидей и Кинавис испытали гнетущую тревогу и печаль. Но на то они и ангелы, что бы с самого первого дня сотворения мира, исполнять свою службу, не обращая внимания на собственные эмоции. Наступало утро.

Оба голубя почти одновременно подлетели к карнизу одного из миллионов домов, и, опустившись на подоконник, заглянули внутрь.

***

… Москва просыпалась нехотя. Старый дом на Арбате ещё находился в предутренней дрёме. Его обитатели не имели привычки ежедневно ходить на работу. Когда-то в этом доме жили врачи, учителя, инженеры. А теперь за огромные деньги квартиры были выкуплены теми,  кто без стеснения называл себя «элитой», зачастую позабыв истинное значение этого слова. Всего несколько лет назад каждый второй житель этого дома не гнушался наживаться на бедах раздавленной и униженной, некогда великой и могущественной страны, именовавшийся гордым словом «Держава». И всё-таки в доме этом были и другие квартиры, те, что хранили дух ушедшей эпохи. Все эти буфеты, этажерки, трюмо, изящные ширмы, затянутые выцветшим китайским шёлком, огромные круглые столы, накрытые   полинявшими  плюшевыми скатертями, массивные книжные шкафы, хранящие на своих полках раритетные фолианты в коленкоровых переплётах и трогательные, поблёкшие от времени, фотографии в резных кленовых рамках, любовно развешанные по стенам, оклеенным тиснёными золотом обоями – все эти немые свидетели чьих-то, бесконечно перетекающих из одной в другую, человеческих судеб являли собой беспристрастное свидетельство смены поколений.  Из окон старого московского дома не было видно, как над Москвой-рекой постепенно розовеет небо, и солнце, появляясь из-за купола храма Христа Спасителя, начинает свою неспешную работу по раскрашиванию всего, чего касаются его тёплые лучи.

В квартире, расположенной  на четвёртом этаже за дверью, обшитой потёртым дерматином с табличкой «№ 15» противно и привычно задребезжал будильник.

Хозяйка квартиры нетвёрдой рукой нащупала на прикроватной тумбочке орущий механизм и, не совладав с ним, сунула его под подушку,  желая избавиться от противного дребезжания, в надежде ещё хоть мгновение понежится в тёплой уютной пастели. Но даже под подушкой убийственный звук  будильника ознаменовал окончательную и безоговорочную победу над сном. Утро началось. Хозяйка этой квартиры, в отличие от своих соседей, всегда вставала в одно и то же время, потому что ей нужно было идти на работу. Она жила в этом доме всегда, и мама её жила в этом доме, и бабушка с дедушкой тоже жили в этом доме. Каждый гвоздик, каждая царапинка на широком деревянном подоконнике, каждая трещинка на любой из сотен паркетин, устилающих пол,  ей были знакомы. Более того, она сама являлась автором некоторых из этих отметин, потому что все дети неизбежно оставляют свидетельства своего взросления на стенах, а иногда даже и на потолках тех домов, где собственно это взросление и происходит. И Майка, так звали хозяйку этой квартиры, совсем не была исключением из этого жизнеутверждающего правила. Она открыла глаза, потянулась, откинула в сторону пушистое одеяло, заправленное в белоснежный накрахмаленный пододеяльник, и, спустив ноги на пол, села, откинув голову назад и сладко потягиваясь. Потом она пошарила рукой под подушкой, вытащила ненавистный будильник, взглянула на циферблат и поставила будильник на место, удовлетворенно кивнув головой, как бы говоря самой себе: «молодец, не проспала».  Майка встала, сунула ноги в мягкие пушистые тапочки, надела длинный атласный халат и, подойдя к окну, раскрыла тяжёлые габардиновые шторы. В тот же миг в комнату ворвалось яркое весеннее солнце, осветив стену, на которой висела большая, убранная в резную рамку под стеклом, фотография двух очень красивых молодых людей, по всей видимости, супругов. Фотография была старой, но было видно, что за ней улаживают, потому как ни пыли, ни следов засиженности мухами видно не было.

Майка ещё раз потянулась, посмотрела на улицу через безукоризненно чистое оконное стекло, полила бледно розовую фиалку из малюсенькой пластмассовой лейки, которая стояла тут же на подоконнике, заранее наполненная водой. Потом она заправила кровать, уложив поверх жёлтого атласного покрывала пышно взбитые подушки в белоснежных наволочках, украшенных почти забытой вышивкой «ришелье» и, посмотрев на фотографию, висевшую на противоположной стене, улыбнувшись, тихонечко произнесла вслух: «Доброе утро, дорогие!».

Каждое утро Майка здоровалась с дорогими ей людьми, запечатлёнными на этой старой фотографии. Это были её бабушка и дед…

***

…Два голубя сидели на подоконнике одного из московских домов и с любопытством разглядывали то, что происходило внутри. И никому из прохожих даже в голову не приходило, что эти две обычные птицы есть никто иной, как посланники.

– Ну, что ты видишь?

– Ничего особенного. Просто женщина. Вот цветок полила. Это очень хорошо. Добрая женщина.

– Да ты ничего не понял, брат. Самое главное – это фотография. Ты понимаешь, она с ними здоровается, как будто бы они живы. Это дорогого стоит. Я знал этих людей, я всегда был с ними.

Авидей уселся поглубже, под самый карниз, и спросил:

– Видишь на фотографии женщину? Это бабушка хозяйки – Наталья Егоровна.  Она преподавала сольфеджио в детской музыкальной школе, знала несколько иностранных языков,  и очень любила по вечерам раскладывать пасьянс, но самым главным её талантом было то, что из любого пустяка она могла устроить настоящий праздник.

– А рядом с ней скорее всего муж? – Предположил Кинавис.

– Да, ты угадал. Её муж, Андрей Петрович. Известный учёный-микробиолог, всю жизнь занимался наукой. Поразительно, но он  буквально боготворил свою жену, ласково называл её «Таша» и до конца дней своих, тайком ото всех, писал ей длинные нежные письма.  Они коренные москвичи, более того, вся их жизнь прошла не просто в одном городе, а именно на этой улице и даже в этом доме.

– Это твои «подопечные»?

– Не только они. Эта история началась значительно раньше.  Когда-то, давным-давно, семьи Андрея Петровича и Натальи Егоровны были соседями и, родители их, особенно отцы, очень дружили. Андрей Кратов и Наташа Ершова появились на свет в те годы, когда, как ты помнишь, эта страна завершала строительство ДнепроГЭСа, а в Москве запускали знаменитый ЗИЛ, строили канал имени Москвы, прокладывали первые метры туннелей метрополитена. Ты же помнишь, какое непростое, безбожное было время? Хорошо, что хоть родители этих детей были крещёными.

– А дети?

– Этих детей  никто в церкви не крестил. Я много раз нашёптывал их родителям, что нужно бы крестить деток, но меня не слышали. Наверное у меня не было достаточно сил.  В своё оправдание могу сказать, что это были очень хорошие люди, хоть и не вняли моим призывам.

– А может просто не могли услышать? – Спросил Кинавис.

– В любом случае, сами они жизнь прожили непростую. Правда, с детьми им повезло.

– Рассказывай дальше. Мне не терпится узнать подробности.

– Ну, как ты уже понял, Андрей и Наташа родились за несколько лет до начала ТОЙ СТРАШНОЙ И ВЕЛИКОЙ ВОЙНЫ и у них было время осознать себя, почувствовать родительскую любовь, прочитать первую книжку. Андрей и Наташа были одногодками, они родились в одном роддоме, ходили в один детский садик и даже в школе сидели за одной партой.

– Как я понял, у них были разные семьи, но детство было одно на двоих?

– Да, они гуляли в одном дворе, и даже велосипед у них был один на двоих, потому что семьи жили не богато, и такую роскошь, как велосипед, родители Андрея и Наташи купили детям в складчину, резонно рассудив, что можно кататься и по очереди. Дети хорошо помнили, как их провожали в первый класс, как здорово было с мамой и папой идти по Красной Площади и кричать «ура», приветствуя первомайскую демонстрацию, каким вкусным было мороженое и как здорово жить на свете в самой лучшей стране и самом прекрасном городе мира.

– Можно было бы сказать, что  у них было счастливое детство, но они никогда не были в церкви и никогда не причащались?

– Их ли это вина? – Грустно покачал головой Авидей.

– Ты хочешь сказать, что в то время многие жили без НЕГО?

– Не знаю. Знаю только одно: эти люди жили без НЕГО, но во многом по ЕГО правилам. Многое, что окружало их, было ужасным. В душе этих детей, как впрочем, в миллионах других душ, непостижимым образом уживались несовместимые чувства: любовь к отечеству и страх перед властью, дерзость в работе и раболепие в быту, стремление к великому будущему и отрицание  великого прошлого. Но как бы там ни было, это были дети, и этим детям предстояло пройти свой путь.

– Наверное, поэтому ОН не лишил их самого главного – способности помнить?

– Да. И они помнили.  Помнили, как тревожно прислушивались родители к голосу, доносящему из чёрных репродукторов сообщения о войне в далёкой Испании. И ещё они помнили, как однажды ночью к соседнему подъезду подъехала чёрная машина и странные люди в чёрных кожаных плащах увезли куда-то весёлого балагура дядю Колю Седого, а потом, спустя несколько месяцев, та же самая машина приехала за его женой.  Дети помнили, что через месяц в опустевшую комнату поселили  крикливую тётку Агату с конопатым сыном Димкой, которого ребята во дворе невзлюбили и, уж если и брали в свои шумные игры, то всегда отводили ему самую незавидную роль. И, конечно же, Андрей и Наташа навсегда запомнили тот день, когда началась ВОЙНА. Дети  помнили, как война забирала их отцов, как в одночасье опустел двор. Они помнили наглухо зашторенные окна, похудевших, с ввалившимися глазами матерей, воздух, пропитанный горем и отчаянием, ночные бомбёжки, метро, превратившееся в бомбоубежище, дни, недели, месяцы тягостного ожидания и почтальоншу, которая, с разницей в несколько месяцев, принесла похоронку сначала в одну, а потом и в другую квартиру.

Кинавис выслушав брата, немного помолчал, а потом спросил:

– Ты говоришь, что знал этих людей.  Но, по-моему, ты  не только знал, но и любил их. Скажи, как ты думаешь, а ОН любил их?

– Ты сам знаешь ответ на этот вопрос. – Ответил Авидей и, расправив крылья, перелетел с подоконника на крышу соседнего дома, поудобнее устроившись на карнизе так, что бы весеннее солнышко, касаясь своими лучами сине-лиловых крыльев, согревало тщедушное птичье тело, которое сейчас служило маскировкой для ангела.

Кинавис ещё какое-то время, сидел на подоконнике, видимо для того, что бы лучше разглядеть лица людей, запечатлённых на фотографии. Но вскоре, так же как и брат, перебрался на крышу, поближе к солнышку. Авидей понял, что брата очень волнует ответ на заданный им вопрос,  а потому продолжил:

– Конечно, любил. В том-то всё и дело. ЕГО любовь помогла им пройти свой путь. Я пытаюсь тебе это объяснить. Давай вернёмся, и я покажу тебе всю эту историю.

Авидей и Кинавис взмахнули крыльями и устремились вверх, туда, где можно было, уютно устроившись на облаке, внимательно рассмотреть то, чего нельзя увидеть даже с крыши.

Андрей

АНДРЕЙ

Петр Афанасьевич Кратов, в первый же день войны подал в отдел кадров своей родной мебельной фабрики, на которой проработал краснодеревщиком высшего разряда более 8 лет, заявление, в котором просил уволить его в связи с тем, что уходит на фронт бить врага. Андрей помнил, как на перроне, перед отправкой поезда, отец нежно погладил мать по голове, а его, Андрейку, крепко обнял за плечи, притянул к себе и, глядя прямо в глаза, как-то очень по-мужски твердо сказал: «Ну, сын, держись. Ты теперь за старшего». Отец писал не часто. За год от отца пришло всего семь писем, но  каждое из них подрастающий Андрейка знал наизусть. Особенно в память врезалось одно:

«Здравствуйте,  мои дорогие Катенька и Андрейка!

Выдалась минутка и я спешу написать вам о себе. Родная Катенька,  я помню, что у тебя скоро день рождения. Не знаю, смогу ли написать к твоей дате,  а потому хочу тебя поздравить сейчас. Я желаю тебе, моя лапушка, побольше радостных денёчков и поменьше слёз. Был бы я рядом, так и были бы мы счастливы и веселы, и обязательно пошли бы в кино.  А всё проклятый фашист. Будь он неладен! Ты знай, Катенька, за нашу с тобой разлуку и за то, что свой день рождения ты встречаешь одна, я отомщу врагам.  Но ты, моя лапушка, не тужи. Скоро придёт конец этой проклятой немчуре.  А ты жди меня, Катенька. И Андрейку береги. Скажи сыну, что бы слушался и учился хорошо. Он взрослый уже и я на него надеюсь. Надеюсь, что и для тебя, родная моя, он опора и защита. Сейчас всем нелегко, но мы с ним мужики, а значит должны справиться. А вот когда всё закончиться, и ваш  папка перебьёт всех проклятых гитлеровцев и приедет домой, то  мы все пойдём в кино.

Ну, ладно, Катенька, пора прощаться. Я же вас очень люблю, мои дорогие.

Передавай привет от меня Ершовым. Что слышно от Егора? Как  там Зиночка с Наташкой? Вы держитесь вместе, помогайте друг другу, пока мы с Егором фрицев бьём.

Целую тебя крепко, моя лапушка. И сына целую».

Эти слова будили воображение Андрейки. Сквозь неровные, бегущие куда-то вбок, строки проступал мужественный образ отца. Мальчик знал отца очень добрым и нежным человеком, а вот теперь было понятно, что отец ещё и очень сильный человек, ведь он пишет, что «перебьёт всех проклятых гитлеровцев», а такое дело по плечу только сильному человеку. Мальчик очень жалел, что не может быть рядом с отцом. Он несколько раз хотел убежать на фронт, но каждый раз останавливался, вспоминая, что не может оставить мать без защиты, тем более, что отец так надеется на него.  Над кроватью Андрейки висела фотография, на которой папа и мама сидели на скамейке возле какого-то пруда. Фотография была маленькой, и черты     лиц родителей  были размытыми, но Андрейка каждый вечер перед сном,

глядя на эту фотографию, давал отчёт отцу за день. Мальчик сообщал обо всех перипетиях дня уходящего, о планах на следующий день, обо всех своих успехах и неудачах. Так он и рос, храня в сердце бесконечную любовь к отцу и опираясь на эту любовь в каждую минуту своей жизни. Если в его жизни случались какие-то промахи, он всегда терзался мыслью о том, что, скорее всего, отцу было бы стыдно за его неблаговидный поступок. Жить без отца было нелегко, но военное время требовало от Андрея наибыстрейшего взросления.

Андрей с мамой, впрочем, как и весь народ, вынуждены были научиться жить в условиях войны, которая стремительно распространялась по всей территории огромной страны. Сводки «Совинформбюро»* с каждым днём

становились всё более тревожными. В августе 41-го года немцы взяли Смоленск,  в сентябре страна с ужасом узнала о том, что Ленинград взят

врагом в плотное кольцо блокады, а в октябре под немцами оказались Калуга, Малоярославец, Калинин, Можайск. Война уже вплотную приблизилась к Москве.  Город готовился к возможной осаде: эвакуировали людей, заводы, музейные ценности.

В эти дни Москва переживала острейший социальный кризис, потому как в экстремальной ситуации очень выпукло проявлялись как самые высокие образцы величия духа и героизма москвичей, так и самые отвратительные человеческие пороки.

Вспышки паники, мародёрства, алчности и откровенной жестокости стихийно возникали то в одном, то в другом районе города. Андрей помнил, как крикливая тётка Агата, та самая, что вселилась в комнату репрессированного дяди Коли Седого, рассказывала об увиденном: «Ноне

была у Заставы Ильича, у меня там товарка живёт. Так еле ноги унесла от такого бедламу. Ей богу, конец света!  Народ как умалишённый по шоссе, в сторону города Горького бежит, как ни попадя: кто на подводах, кто пешком. Везде шум, крик, гам, неразбериха. По площади летают листы и обрывки бумаги, мусор, гарью пахнет, как после пожара… Люди как одержимые мечутся, на машины набрасываются.., стаскивают тех, кто  в машинах, бьют их, сбрасывают вещи, расшвыривая по земле. Кто орет: «бей евреев!», а ещё другие возгласы слышала: «бей коммунистов!». Они, комуняки-то, говорят, первыми из города начали эвакуироваться в индивидуальном порядке… И большие и маленькие чиновники, все, вишь, кто машину достать возможность имеет, али какой другой транспорт… бензинчиком запаслись, скарб свой упаковали и, айда, дёру! А директор-то обувной фабрики Варламов, где товарка моя работала, вообще убег с деньгами!… Ага, зарплату всей фабрики себе прикарманил, и убег! Там все от ненависти с ума посходили. Ужас и кошмар!». В словах этой самой тётки Агаты действительно звучал ужас и негодование. А те, кто слушал этот рассказ, хмурили брови, качали головами, вздыхали или даже плакали, потому что не верили, что такое возможно с нормальными обычными людьми.

Андрей, Наташа и ещё пару мальчишек из их двора даже пытались добраться до шоссе Энтузиастов, что бы своими глазами увидеть то, о чём говорила тётка Агата: очень уж неправдоподобным казался её рассказ. Но взрослые быстро раскрыли этот дерзкий план и посадили сорванцов под замок.

Впрочем, случаев самопожертвования, бескорыстия, честности, справедливости и самого настоящего героизма в те дни  тоже было предостаточно. Дети слышали от соседей сотни рассказово поступках, достойных самых высоких наград, но совершаемых от чистого сердца и по велению души.

Как-то ребята узнали о смерти соседского мальчишки Стёпки Хромова, который погиб от огня в подвале своего дома, загоревшегося от сброшенной

немцами «зажигалки»*, вызволяя кошку с маленькими котятами из огненного плена. Наташа плакала, и, утирая распухшее от слёз лицо ладошками, всё твердила: «Стёпку жалко…и кошку жалко…и всех-всех жалк-о-о-о…». Частенько детям приходилось наблюдать, как у первого подъезда их матери  собирали то тёплые вещи для жителей попавших под бомбёжку домов, то нехитрую провизию  в детский дом. И даже старую вишню, что росла посредине двора, спасали всем миром: обкладывали ствол любимого всеми деревца мешками с песком, опутывали  крону верёвками, пытаясь уберечь от взрывной волны, как настоящему бойцу бинтовали дереву повреждённые ветки. Все эти, на первый взгляд, мелочи, ничего не значащие бытовые эпизоды, складывались в единую картину истинного величия духа простых людей, их уверенности, что вся эта неразбериха, вся

эта боль, да и сама эта   война просто какое-то временное испытание, и нужно только набраться терпения, что бы спокойно и достойно пережить это трудное время. И самое главное, ждать тех, кто ушёл на фронт, кому действительно трудно.

Андрейка с мамой в эвакуацию не поехали, потому что Екатерина Деевна очень боялась, что при перемене места жительства письма с фронта затеряются и не дойдут. Она, как и до войны, работала телеграфисткой на

московском телеграфе, а потому не понаслышке знала о том невиданном горе, которое так неожиданно и так беспощадно ворвалось в каждый дом. Но, как ни странно, именно работа на телеграфе вселяла в неё уверенность, что Москву не сдадут, а значит с эвакуацией можно не торопиться. А вот семья Наташи должна была уехать в далёкий Свердловск*, куда эвакуировали оптико-механический завод, где работали родители девочки. Егор Васильевич Ершов, проработал на заводе более 10 лет, выучился и стал главным инженером, а Зинаида Ивановна была контролёром готовой продукции. Егор Васильевич в первые же дни войны получил бронь, и, несмотря на мольбы и просьбы отпустить его на фронт, был вынужден заниматься подготовкой завода к эвакуации. Уезжать Ершовы должны были  в середине сентября. Но случилось так, что за неделю до отъезда Наташа тяжело заболела. Она лежала дома в жару и в  бреду, а измученные родители метались по городу в поисках врача. Спустя пару дней Егору Васильевичу всё-таки удалось найти доктора и уж невесть какими уговорами привести его в дом. Выяснилось, что у Наташи паратиф и ехать ей никуда нельзя, потому как дорогу она не перенесёт, да ещё и здоровых людей заразить может. Так вот и пришлось Наташе с матерью остаться в Москве, а Егор Васильевич уехал на Урал вместе с заводом.

Андрейкина мама и мама Наташи в этих обстоятельствах ещё больше сдружились. Правда, Андрея к больной Наташе не пускали, и дети  придумали переписываться. Андрей в своих записках рассказывал Наташе обо всех дворовых новостях и, как мог, поддерживал подругу, а она в конце

каждой своей записки  рисовала ему маленькую птичку и делала милую приписочку:

«Лети моя пташка к Андрею в кармашек».

Андрей смущался от этих девчачьих глупостей, но Наташины записки хранил в коробке из-под конфет, на которой написал «Пташа-Наташа». Однажды мальчик случайно поставил жирную кляксу на драгоценную коробку, которая расплывшись, закрыла первую букву «П»: так слово «Пташа» превратилось в «таша»,  что в общем-то понравилось Андрею, а потому прочно укоренилось в обиходе. Благодаря этой случайности имя Таша как-то незаметно закрепилось за девочкой, и через короткий срок даже Зинаида Ивановна стала иногда называть дочку Ташей.

Только через месяц Наташа поправилась и впервые после болезни вышла на улицу. Ей не терпелось своими глазами увидеть, что твориться в городе. Из записок Андрея она знала, что в школе теперь госпиталь, что почти все учителя, да и большинство учеников уехали, что  многие заводы эвакуированы, а те, которые остались – не работают. Но одно дело рассказы, а другое дело реальная картина. До болезни Наташа видела Москву первых

недель войны, когда враг был ещё далеко, а город жил пусть и не мирной, но

некой упорядоченной жизнью, и не могла представить, что творилось на улицах теперь, когда немцы были в ста километрах от города. Андрей вызвался её сопровождать. Он понимал, что, пожалуй, Наташа поначалу может и испугаться. Во всяком случае, он бы точно испугался, увидев огромные очереди за продуктами, озабоченных и растерянных людей, неубранные улицы.

– Андрей,  что всё это значит? Как теперь всё будет? – Тихо спросила Наташа.

– А так и будет… пока не победим немцев. – Ответил Андрей несколько раздражённым тоном.

– А мы их победим? – С недоверием спросила Наташа.

– Если будем ныть и скулить, то не победим, а если будем сражаться, то обязательно победим. – Ответил уверенно Андрей и застегнул верхнюю пуговицу на Наташкином пальто.

– А как мы можем сражаться? Мы же не на фронте. И оружия у нас нет. И, собственно, с кем сражаться-то? Где они, эти немцы? – Не унималась Наташа.

– Да  с собой сражаться нужно, Ташка, с собственным страхом. Вот смотри, школу закрыли, а мы все равно туда каждый день будем ходить…назло…из принципа. И вообще, на вот, варежки надень, а то не дай бог снова заболеешь. – Андрей протянул девочке серые, связанные мамой варежки.

– Зачем в школу? Там же теперь раненые? – Спросила Наташа, послушно натягивая варежки на озябшие руки.

– Глупая, ты Ташка! Помогать будем! Может, там, кому воды попить дать, кому подушку поправить.

– А нас туда пустят? – Не унималась с расспросами Наташа.

– Я уже туда ходил один раз.

– Ну и что?

– Прогнали! Сторож прогнал.

– Вот видишь!

– Ничего, я опять пойду. Сто раз ходить буду. Сторож мне не указ. Есть же там какой-нибудь начальник. Мне бы только к этому начальнику пробраться.

– Андрей, а мы учиться когда начнём?

– Не знаю, мама говорила, что война может даже на целый год затянуться. Но, знаешь, я решил, чтобы не забыть ничего я буду сам задачки решать. Вот с русским хуже. Не могу же я сам себе диктанты диктовать.

– Я могу тебе диктовать.

– Здорово! Давай ты мне будешь диктовать, а я тебе. А потом будем проверять, ну с текстом сравнивать.

– Ладно. – Оживилась Наташа.

– Только, чур, тексты потруднее брать, а не всякую там ерунду. У меня вот, например, книга писателя Достоевского есть, толстенная такая. Я тебе из неё диктовать буду.

– Ладно. Я тоже дома книгу потолще выберу. У папы много книг, только там все формулы какие-то. Но я поищу.

– Ну ладно, Пташа-Таша, иди домой, а то для первого раза тебе достаточно воздухом дышать.

Андрейке и Наташе пришлось на год оставить учёбу в школе, но им, как и всем тем ребятам, которые остались в городе, работы хватало: дети помогали в госпиталях, подростки в вечернее время вместе с милицией патрулировали улицы, дежурили на крышах домов в моменты авионалётов, сбрасывая вниз «зажигалки», предотвращая тем самым возможные пожары.

А война громыхала уже чуть ли не под окнами москвичей. Начался ноябрь, а вместе с ним начались и морозы. В обесточенном городе не хватало продовольствия, воды и тепла. И всё-таки Москва жила. Люди понимали, что их беды  несравнимы с трагедией умирающего от голода Ленинграда. Люди  вели себя самоотверженно. Рыли водоёмы, заготавливали бочки с водой. С вёдрами, корзинами, мешками, все таскали песок на чердаки, в подвалы, на лестничные клетки, к подъездам. Для укрытия людей делались землянки, щели, бомбоубежища.

После указа о затемнении города москвичи столкнулись с проблемой темноты. Это было неожиданно, непривычно, да и попросту страшно. Люди даже натыкались на улицах друг на друга. В ноябре 1941 года в продаже появились светящиеся в темноте карточки, которые можно было прикрепить к одежде, стоили они 1 рубль 60 копеек.

Мыло стало очень дорогим подарком. В народе даже песенка появилась:

«Ах, зачем я тебя полюбила?

Победил ты, как фрица, меня!

Подарю я тебе кусок мыла,

Хочешь – мойся, а хочешь – сменяй!»

И на некогда шумных московских площадях, и  в маленьких Арбатских двориках люди пытались как-то приспособиться к этой новой реальности. Пережив растерянность, испуг, панику и отчаяние москвичи приспособились, собрались, крепко сжали зубы и продолжали жить. Москва не просто жила, а развивалась. Как не странно, в городе работало метро, в парикмахерской можно было постричься, в пекарнях выпекали хлеб, в кинотеатрах показывали любимые кинофильмы.

Из далёкого Свердловска отец Наташи писал о том, что дела у него идут хорошо, что здоровье его пошло на поправку, что люди на Урале очень добродушные, что все его планы прекрасно реализуются, и что скоро он, возможно, приедет в гости. Человеку непосвящённому могло показаться, что это письмо написано незадачливым отпускником, случайно перепутавшим курортный Кавказ и суровый Урал. Но Зинаида Ивановна, читая письмо Андрейкиной маме, комментировала каждую строчку, будто бы знала некий шифр:

– Видишь, «дела идут хорошо» значит, скоро завод пустят. И «здоровье», – пишет, – «пошло на поправку», значит, рабочих в цеха набрали. Ах, Катюша, если бы не Ташкина болезнь, я бы там тоже сейчас рядом с Егором была. Я, знаешь, как там бы сейчас пригодилась! Я же всю технологическую цепочку знаю, любой брак могу определить. А то вот сижу тут без дела. Если бы не твоя поддержка. Вообще не знаю,  как бы мы с Ташкой выкарабкались.

– Ну, ладно. Чего об этом говорить. Ты мне лучше скажи, что дальше делать будешь?

– Нужно мне на работу устраиваться. Делом нужно каким-то заниматься, а то так с ума можно сойти… Опять же карточку рабочую дадут.  Вчера вот на швейку ходила,  в отдел кадров. Ты же знаешь, я шить умею. До войны полдома обшивала.

– Ну и как? Что сказали?

– Сказали пока ждать. Работники-то им нужны, а вот машин свободных нет. Много поломанных после бомбёжек. Сказали, как починят, так мне сообщат.

– Ну, так хорошо. Раз сразу не отказали, значит возьмут.

– Может и возьмут. А ждать-то сколько? Я ещё буду искать. Может быть, где-то ещё нужны люди?

– Я у своих на работе спрошу. Знаешь, земля слухами полнится.

Наступил самый важный праздник в СССР – 7 ноября*.  В  этом году этот праздник был совсем не таким, каким знал и любил его Андрей: вместо громкой музыки – глухая тишина, вместо нарядных людей – хмурые лица полуголодных горожан, вместо песен – плач вдов и стоны раненых. С утра за окном шел снег. Мать собиралась на работу, а Андрей с Наташей должны был идти в госпиталь стирать и гладить бинты. В последние дни на улице сильно похолодало, а пронзительный ветер буквально сбивал прохожих с ног.

– Андрей, я приготовила тебе теплый шарф и рукавицы. Не забудь надеть, когда будешь уходить. – Сказала мать, затягивая косу в тугой узел на затылке.

– Ладно, мам, я не забуду. – Откликнулся Андрей.

– Да смотри, по дороге рот закрытым держи, не болтайте с Наташкой по дороге. Надышитесь ледяным воздухом, ангину подхватите, а нам вас с тётей Зиной лечить потом. – Продолжала давать наставления мать.

– Ладно, мам, я понял всё. Не маленький.

– Ну, смотри, сынок, повнимательней будьте. Если вдруг налёт, то бегите в бомбоубежище. Я тебе в карман пальто два сухаря положила и четыре  кусочка рафинаду. Чаю в школе у нянечки попросите. Детям, небось, не  откажут.

– Мам, а можно мы потом к тебе на работу придём?

– Зачем это ещё? Чего под ногами путаться. Мне в прошлый раз начальник смены выговор сделал. Лучше на вот, карточки отоварь, только не потеряй,

ради бога. А то я после работы не успею. – Сказала мать и протянула Андрею  потёртый разграфлённый по дням месяца листочек, где в каждой клеточке значилась суточная норма хлеба в 400 грамм.

– Не волнуйся, мам, я всё сделаю. – Поспешил успокоить мать Андрей.

– Ну ладно, сынок, я побежала. – Чмокнула сына в макушку мать и вдруг, заметив, в глазах Андрея то ли вопрос, то ли обиду, взяла его за плечи и ласково развернула к себе, показав этим свою готовность выслушать сына, даже если ей придётся опоздать на работу.

– Мам, с праздником тебя. – Тихо, но уверенно сказал Андрей.

– Ах, сынок, конечно же, с праздником! – Как можно более весело сказала мать, и ласково потрепала сына по волосам.

– А я уж думал, что ты забыла.

– Нет, Андрейка, я ничего не забыла. Просто так бывает, что иногда нужно отложить праздник, что бы сделать важную работу.

– А надолго?

– Надеюсь, что нет. Но ведь и от нас с тобой тоже зависит насколько откладывается праздник.

– Всё, мам, я всё понял. Идти, а то тебе влетит. Я всё понял.

Мать ушла, тихо прикрыв входную дверь. В квартире стало тихо и пусто. Андрей пошёл на кухню и налил себе в чашку рыжего морковного чая, заваренного мамой. На тарелке под чистой салфеткой лежал кусок хлеба и большая варёная картофелина. Андрей уселся на широкий каменный подоконник и стал уплетать оставленный матерью завтрак, поглядывая на улицу. За окном действительно было темно и мерзко.

Андрей из окна своей комнаты не мог видеть, как немногочисленная демонстрация, сотни  две плохо одетых  женщин и мужчин с лопатами и ломами на плечах, с наскоро нарисованными на кусках  разорванных простыней транспарантами, молча шла по улице Горького* почти в полной темноте. Холодный ветер рвал одежды людей и плохо закреплённые транспаранты. Это странное шествие провожали взглядом люди, толпящиеся в длиннющих очередях за картошкой и хлебом чуть ли не с пяти часов утра. Радио в городе молчало.  Говорили, что это немцы «сбивают волну»… Но ровно в 8 часов 10 минут по московскому времени из репродукторов по всему городу и по всей стране раздалось: «Внимание! Говорит Москва!

Говорит Москва!»  Так начался военный парад, которому суждено было войти в историю, как свидетельству несгибаемой воли москвичей и решимости всего народа отстоять своё право на жизнь в своей стране. В том параде на Красной площади участвовали несколько сот танков и почти 30 тысяч человек. Это был самый короткий по времени парад, который длился всего 25 минут, но это был самый героический парад, потому что прямо с Красной площади люди и машины уходили на передовую, в бой. Андрей этого всего не видел. Но в тот самый момент, когда вдруг захрипел репродуктор, он, забыв про завтрак и про обещание маме тепло одеваться,  как ужаленный, выскочил из квартиры и сломя голову понёсся к Наташе.

– Ташка, ты слышала? Слышала? – Прямо с порога почти что заорал Андрей?

– Что? Что случилось? – Испугалась девочка.

– Парад, Ташка! Настоящий парад! – Таращил глаза Андрей.

– Ой, мамочки! Не может быть! – Щебетала Наташа, включая молчавший репродуктор.

Дети слушали радиотрансляцию и глаза их горели радостью и надеждой. Из чёрной тарелки репродуктора слышался спокойный уверенный голос Сталина*, а значит все слухи о том, что правительство сбежало из Москвы,

были всего лишь слухами. Значит, Москву не сдадут.  Сталин сказал, что война продлится ещё несколько месяцев, полгода или «ну может быть, годик». Это вселяло надежду. Однако, этот парад был не только самым коротким, но и самым драматичным в истории Москвы. Москва провожала на передовую последних своих защитников. За  несколько месяцев войны город отдал фронту почти все свои ресурсы. На улицах можно было видеть только женщин и детей, мужчины же либо воевали, либо находились в многочисленных московских госпиталях, куда их доставляли прямо с передовой.  Однако, те, кто уходил на фронт теперь, прямо с Красной Площади, были полны решимости отстоять любимый город.

С этого дня Москва, казалось, зажила другой жизнью. Разумеется, в городе не прибавилось ни света, ни тепла, ни продовольствия. Но люди уже не сомневались, что победа обязательно придёт.

Через несколько дней после парада, Андрей, как обычно, стоял в очереди

за хлебом. Было темно и очень холодно. Люди жались к стене дома, стараясь хоть как-то защитится от пронзительного ноябрьского ветра.  Вдруг, откуда-то издалека сквозь противное завывание ветра, как-будто бы послышалось пение. Как бы вроде где-то вдалеке маршировал целый военный полк.  Андрей подумал, что ему померещилось, ведь все знали, что в городе никаких военных соединений не осталось.  Но тётка, стоящая рядом с ним в очереди, тоже подалась вперёд, словно пытаясь разглядеть и расслышать что-то. По её поведению Андрей понял, что мерещится не только ему одному. Между тем,  звуки бравурного марша то будто становились громче, то вдруг совсем пропадали, заглушаемые завыванием ветра. Люди в очереди заёрзали, пытаясь понять что происходит на самом деле. И вот, наконец-то, уже ни у кого не осталось сомнений, что это не галлюцинация, а самая что ни наесть явь, потому что уже можно было отчётливо слышать:

«…Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде:

Мы на чеку, мы за врагом следим.

Чужой земли мы не хотим ни пяди,

Но и своей вершка не отдадим…».

А спустя ещё несколько минут, сквозь ноябрьскую мглу, Андрей увидел чеканивших шаг крепких, хорошо одетых в белые меховые полушубки, вооружённых автоматами бойцов. Их было много, очень много. Они широко улыбались, дружно пели, чётко маршировали. Это была настоящая армия! Тётка, которая стояла в очереди  рядом с Андреем, вдруг расплакалась и, сделав шаг вперёд, протянув руки навстречу идущим бойцам, заголосила: «Голубчики вы наши! Голубчики..! Откуда ж вы такие голубчики?…». Какой-то боец, проходивший мимо, лихо подмигнул ей, и крикнул: «Сибиряки мы, мать! Сибиряки..!».

Эти красивые сильные и весёлые мужчины шли на фронт, который находился всего в 29 километрах от Кремля.  Они шли сражаться и умирать за свою страну и за свою столицу. А через несколько дней страна узнала о подвиге Панфиловцев, совершенном на подступах к Москве неподалёку от деревни Крюково и о подвиге комсомолки Зои Космодемьянской*.

Война вплотную подошла к домам москвичей, но ничего подобного октябрьской панике на улицах не наблюдалось.  Город жил и работал, крепко зажав нервы в кулак и скрежеща зубами от ненависти к врагу. Люди добровольно, по собственной воле, как будто бы отреклись каждый от самого себя, подчинившись общегражданскому порыву. Порыв этот нельзя сравнить ни с какой другой формой существования человеческого общества и именно в нём, в этом  порыве, и заложен секрет «русской души», поскольку ни одна нация в мире не способна в такой степени мобилизовать свои внутренние  ресурсы для достижения великой цели, отбросив на время обиды, внутренние распри, общественные конфликты и личностные амбиции.  Казалось, что люди призирают войну, и призирают её настолько, что одного этого призрения достаточно для полной и безоговорочной победы. И Новый год москвичи готовились отмечать, несмотря ни на что.

В середине декабря в магазинах появились  ёлочные украшения, которые

шли нарасхват. На улицах продавались зелёные ёлки из тех районов Подмосковья, где не было немцев. Настоящим предновогодним подарком для горожан стало известие о том, что немцы отброшены от столицы более чем на 100 километров. Однако, свидетельством о цене, которую пришлось заплатить за этот успех, стало значительное увеличение числа раненых в московских госпиталях. К Новому году  городские власти  устроили ёлки для детей с концертами, подарками и встречами с красноармейцами.  Андрей и Наташа тоже получили приглашения на ёлку, устроенную в кинотеатре «Художественный»**. Был небольшой концерт, а потом детям показали фильм «Валерий Чкалов». Получив по небольшому кулёчку со сладостямАндрей и Наташа шли домой, обсуждая прекрасный вечер, делясь впечатлениями и  уплетая за обе щёки конфеты из патоки и пряники из жмыха. Мороз покусывал детям носы, заставляя то и дело потирать лицо озябшими руками, забирался под неплотно прилегающие к телу пальтишки, противно холодя руки и спины. Но всё равно у Андрея и Наташи настроение было отличное, и, казалось, что заснеженные московские улицы, набело умытые свежим снегом, никогда не знали пожаров и бомбёжек. Даже изуродованные войной дома с пустыми глазницами окон  казались в этот вечер не уродливыми мертвецами, а античными развалинами. Дети шли домой, взявшись за руки и напевая любимую всеми советскими детьми песню:

«Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы пионеры – дети рабочих.

Близится эра светлых годов.

Клич пионера: "Всегда будь готов!"

Было удивительно, что два маленьких человека, распевающих детскую пионерскую песню на пустых московских улицах, не раздавлены, не испуганы, не сломлены этой чудовищной войной. Они пели свой пионерский гимн и с удовольствием лопали сладости, уверенные в том, что  и раньше, и сейчас, и потом их страна сделает всё, что бы защитить их, что бы не дать им сгинуть в этом адском горниле неправедной бойни, навязанной им малограмотным  психопатом.

Так заканчивался 1941 год, самый трудный первый год войны. Он был трудным не только потому, что принёс горе и страдания миллионам людей, но ещё и потому, что явился точкой отсчёта духовного возрождения целого народа, –  народа, которому суждено было стать народом-победителем, народом-освободителем, народом, чей подвиг определил вектор развития всей человеческой цивилизации на многие десятилетия вперёд.

Между тем, новый 1942 год начался с хороших новостей: в самом начале января был освобождён Малоярославец, взят Боровск. Всю зиму в очередях москвичи обсуждали ужасы ленинградской блокады, успехи нашей армии на Керченском полуострове и неудачи под Ржевом. Ближе к весне в Москву стали возвращаться эвакуированные. В начале апреля 42-го года в каждом районе Москвы были открыты школы и дети вернулись в классы. Работали школы в три смены, а дети, помимо учёбы, помогали взрослым в госпиталях, участвовали в строительстве оборонительных сооружений,  да и на тех производствах, которые по разным причинам не были эвакуированы из Москвы, дети тоже работали наравне со взрослыми.

Однако, не взирая ни на что, в город пришла настоящая весна. Растаял снег, зазеленели московские дворы. Как это ни странно, но в Москву с зимовки стали возвращаться птицы. Скворцы заселили сохранившиеся скворечники, по утрам в парках распевали соловьи,  а пораненные войной дома активно заселяли ласточки.

На смену весне, как и полагается, пришло лето. Дни стали длинными, ночи душными. Вечерами воздух звенел от стрекотания цикад и умопомрачительных трелей лягушек, доносящихся до ушей уставших от войны людей. И всё-таки, Москва была воюющим городом. На улицах почти не встречались молодые лица, строго соблюдался комендантский час, улицы патрулировались красноармейцами, на ветровых стёклах автомашин были наклеены пропуска, окна домов заклеивались крестообразными бумажными полосами, затемнение было обязательным. Вечером над городом всплывали сотни привязанных аэростатов воздушного заграждения. В магазинах и столовых все продукты отпускались строго по карточкам. А фронт, хоть и отступил от Москвы, но был всё равно близко, всего в двухстах километрах. В госпиталях по-прежнему было много раненых бойцов, которых ежедневно привозили с фронта. Всё чаще на улицах города можно было встретить человека без руки или без ноги, или с обезображенным войной лицом.

Казалось, вот пришло лето, и природа дала людям шанс забыть о войне, но беда и горе были на каждом шагу. Дома были пропитаны горем и слезами. Улицы были пронизаны болью разлук и утрат. Воздух был насыщен ожиданием и тревогой. Было странно, что в городе, где светит солнце и цветут на пустырях ромашки, никто не поёт песен и не смеются дети. Это было рвущее душу, общенародное горе, которое, тем не менее, не сделало меньшим частное горе обитателей небольшой комнатки в старом Арбатском дворике.

Андрей очень хорошо помнил, как душным августовским утром в их дом пришло известие о гибели отца. Это был обычный будний день, и мама собиралась на работу, когда в дверь постучали. Она велела сыну открыть дверь и узнать, кто и зачем к ним пожаловал в такую рань. Андрей открыл дверь и увидел почтальоншу тётю Люсю. Он даже обрадовался, полагая, что она принесла очередное письмо от отца, и даже заулыбался. Но почему-то тётя Люся не дала ему письмо, а попросила позвать маму. Мама вышла в коридор, взглянула на почтальоншу, и как-то неловко опёршись на дверной косяк, медленно поползла вниз. Тётя Люся подхватила её под левый локоть, прикрикнув на Андрейку, который «стоит как истукан». Андрей ничего толком не понял, но, подхватив мать с другой стороны, помог почтальонше довести её до комнаты, где они оба усадили её на стул. Тётя Люся велела Андрейке принести стакан воды, а сама положила перед матерью на стол серый казённый конверт. Теперь и Андрей понял, что произошло. Он глядел на конверт, а в голове навязчиво вертелось противное, липкое, и ужасно душное слово «похоронка».

Дышать стало трудно, горло перехватило, а из глаз сами собой полились слёзы. Андрей хотел было, как в детстве, уткнуться матери в колени и спрятаться ото всех бед на свете, но, взглянув на мать, вдруг отчётливо понял: сейчас не самому нужно спасаться, а спасать мать. Как это сделать, Андрей не знал, и потому перевёл беспомощный взгляд на тётю Люсю.

– Ну, ты чего, малец, остолбенел? Давай живо на кухню, за водой! Вишь, ей горе скорей сглотнуть нужно… – Как-то очень по-деловому распорядилась почтальонша.

Андрей почему-то послушался её и побежал на кухню,  по дороге пытаясь вытереть душившие его слёзы.  Он налил стакан воды, и понёс его, было, в комнату, но споткнулся о стоящую в углу швабру, и упал, разбив стакан и порезавшись осколками.

– О, господи! Вот горе-то, вот беда-то…. – Запричитала тётя Люся, сокрушаясь то ли о полученном страшном известии, то ли о неуклюжем мальчишке, поранившем себе щёку, из которой тоненькой струйкой сочилась кровь и по капле стекала по тонкой шее за воротник рубашки.  Она бросила на пол свою кожаную коричневую почтальонскую сумку, и, снимая на ходу нелепую вязаную кофту, бросилась к Андрейке.

Андрей сидел на полу, среди осколков, и не понимал, что нужно теперь делать: быстрее встать, или не шевелиться, что бы ещё больше не поранить себя. Боли он не чувствовал, зато очень остро ощущал досаду и обиду, от того, что не смог выполнить такое простое поручение, от которого, возможно, теперь зависит жизнь его матери.

Тётя Люся, причитая и тонюсенько подвывая сама себе, сорвала с гвоздика белоснежное вафельное кухонное полотенце, и, приложив его к порезу на Андрейкиной щеке, как могла. аккуратно, помогла подняться мальчику с пола, и уже почти подвела его к раковине, как вдруг, на пороге кухни появилась совершенно бледная мать.

– Вы, Люся, не беспокойтесь…Мы сами как-нибудь…Мы сами…

– Да как же я Вас оставлю? Вон Вы какая бледная! Да и мальчик, вон…Может соседей позвать, а? Или может «скорую»? А? – Причитала почтальонша.

– Нет, Люся, спасибо. Ничего не нужно. Я в порядке. Это так. Это ничего. – Ответила мать, перехватив окровавленное полотенце из рук почтальонши в свои руки, и развернув к себе растерянного и перепуганного Андрейку, стала замывать с лица, рук, шеи кровь.

– Нет, Вы уж, знаете, меня не гоните. Я знаю. Я вчера Сонечку модистку из седьмого дома два часа в чувства приводила. Ну, Вы же знаете Сонечку? Тёмненькая такая, в ателье на углу работала? Ну, помните, у неё в самом начале войны отец погиб, а этой зимой на старшего брата похоронка пришла? Так я ей вчера на младшего брата похоронку снесла. Верите ли, сама иду, а сама плачу. И за что горе такое одному человеку? Я до войны у неё юбку шила. Славная она такая, воспитанная. Всегда улыбалась… А тут горе такое…  Я ей конверт в руки, а она, голубка, глаза закатила, и в обморок… Лежит и не дышит… Хорошо, у меня на такой случай, всегда при себе нашатырь имеется… Я ей нашатырь под нос, она в чувства придёт, а как только меня увидит –  опять в обморок. До четырёх раз отключалась…  А Вы говорите «спасибо»… – Проглатывая горькие слова, скорбно говорила почтальонша.

– Люся, я Вас прошу, идите. Не нужно беспокоиться. Я не одна. Мы с сыном теперь друг другу и поддержка и опора.

– Ну, как знаете… И то правда, Вы хотя не одна… А у меня вот никого… – Люся почти бесшумно надела кофту, взяла свою сумку и тихо вышла, плотно притворив за собой дверь.

Отец Андрея Петровича погиб на Ленинградской фронте в августе 1942 года в боях за Синявинские высоты. В тот страшный год Андрею исполнилось 10 лет.

***

– Ты встречаешься с ним? – Спросил Кинавис.

– Да, я иногда говорю с ним.– Ответил Авидей.

– Значит, все в порядке?

– Да, как у всех, кто погиб, зачищая свою землю. – Авидей протянул руку и оттолкнул пролетавшее мимо наполненное дождевой влагой облако, стараясь изменить направление его движения в ту сторону, где людям больше всего нужен был дождик.

Наташа

Перед самым Новым 1943 го

Продолжить чтение