Вайнахт и Рождество
Художник Мария Воронцова
© А. Киселев, 2024
© М. В. Воронцова, 2024
© ООО «Издательство «Абрикос», 2024
Валины часы
До школы семь минут. Это если бежать. И не по улицам, а дворами. Мы один раз вместе с Валей бежали, когда опаздывали. И он минуты по часам засекал. Ремешок кожаный, коричневый и вкусно пахнет. Как новые ботинки. А сами часы круглые, серебряные, с колесиком-заводом и черными цифрами под стеклом. У меня обязательно будут такие часы! Это моя главная мечта. После велосипеда. Я про Валины часы маме все уши прожужжал. Так она говорит: «Вырастешь, будешь работать, купишь себе такие же». Тоже мне, успокоила. Когда вырасту, старость наступит. А зачем в старости часы? В старости уже неинтересно.
Во всей школе только у Вали часы есть. Директор и учителя не в счет. У учителей даже не у всех. А Валя совсем недавно стал с часами ходить.
– Валь, а откуда у тебя часы?
– Отец отдал, когда на фронт уходил.
– А зачем?
– Что зачем? Зачем отдал или зачем на фронт?
Мне Валя очень нравится. Только не нравится, когда он со мной как с маленьким разговаривает, этими шуточками. Как будто я не знаю, зачем на войну идут. Фашистов бить, зачем еще. А я бы часы на войну взял. Здесь-то без часов можно обойтись. Во-первых, машиностроительный завод гудит два раза утром – в шесть и в семь. Во-вторых, по радио говорят. В школе тоже всё по звонкам. И на улице часы висят. А на войне часы обязательно нужны, чтобы вся армия пошла в наступление и никто не опоздал. В кино командиры всегда говорят перед наступлением: «Сверим часы!» А гудки включать на фронте нельзя, а то фашисты узнают, что наступление началось.
Валя увидел, что я обиделся, и ответил серьезно:
– Война все-таки. Вдруг потеряются. Поэтому мне оставил. На хранение. Его этими часами на заводе наградили. Он же ударник, знаешь?
Знаю, конечно. Про ударников нам в школе рассказывали, их портреты в газетах печатают. Они герои труда. Ольга Яковлевна, наша учительница, сказала, что ребят, которые учатся на «хорошо» и «отлично», тоже можно называть ударниками. И у нас в классе теперь есть такая доска – «Наши ударники». Конечно, здорово ударником быть, только в школе это все равно не по-настоящему.
– Он сам на фронт попросился, добровольцем, – объяснил Валя. – Его не отпускали, потому что такие специалисты в тылу нужны. А он все равно пошел.
Он так сказал, а мне стало завидно и обидно. Повезло Вальке, что у него такой отец и он может им гордиться. А мне гордиться некем. Я даже не знаю, где мой отец.
Вот если бы он был летчиком и разбился, как Чкалов… Тогда я бы тоже им гордился. Я его в последний раз видел, когда еще маленьким был. Но я все хорошо помню.
Мы с мамой гуляли во дворе и ждали папу с работы. Он пришел веселый, с арбузом. На нем была белая рубашка с закатанными рукавами. Он положил арбуз и поднял меня высоко-высоко. И рубашка под мышками треснула.
Он засмеялся:
– Ничего, брат, зашьем!
От него пахло заводом: горячим железом, машинным маслом и почему-то огурцами.
И мы тогда ели арбуз, смеялись, а потом пошли в парк есть мороженое и стрелять в тире.
А ночью я проснулся от света и шагов и позвал маму. Она пришла и сказала: «Ничего-ничего, спи, это к папе… По работе». Руки у нее были холодные, будто чужие. Мне стало страшно, и я не мог заснуть.
Я встал и на цыпочках вышел в коридор. Дверь в комнату родителей была приоткрыта. Мне показалось, что она полна людей. На самом деле их было немного. Четверо военных и папа. Военные разбирали вещи и книги, будто мы собирались переезжать. Пол был завален вещами, папиными чертежами и раскрытыми книгами. Военные говорили вполголоса, но все вместе, и ничего было не разобрать. Только папа молчал. Он посреди комнаты на табурете сидел. Почему-то в той же белой рубашке. Бабушка не успела ее зашить – шов разошелся и нитки торчали. Он увидел меня, кивнул и улыбнулся: всё, мол, в порядке. Тут меня за плечо ухватила бабушка, что-то прошипела и оттащила обратно в постель.
Когда все уходили, я услышал папин голос: «С сыном проститься можно?» Дверь приоткрылась, и в мою комнату заглянул чужой: «Он спит, пошли». Я хотел крикнуть, что не сплю, но почему-то испугался. И больше я папу не видел.
Сначала мне говорили, что он уехал далеко, по важному делу, и я верил. Даже гордился, что он с военными уехал. Значит, это очень важные дела. Я даже придумал себе, что он стал полярным летчиком. И только в школе все узнал.
Однажды на уроке Ольга Яковлевна попросила ребят рассказать о своих отцах. Она всех по журналу спрашивала, а мою фамилию пропустила. Мне стало обидно. И тогда я поднялся и начал рассказывать, что мой папа далеко на севере, летает на самолете и спасает корабли, застрявшие во льдах. Ольга Яковлевна, когда я рассказывал, почему-то смотрела не на меня, а в окно. И вдруг Ванька Зайцев закричал, что я вру, что мой отец никакой не летчик, а в тюрьме сидит. Он враг, предатель и шпион! Ему мать так сказала, а его папа с моим на одном заводе работал.
Я очнулся в кабинете директора. У Ольги Яковлевны были красные пятна на лице и мокрые глаза, а у Ваньки из носа кровь шла. Директор выслушал ее, Ваньку – и отпустил. А меня оставил. Долго молчал, а потом положил мне руку на плечо и сказал: «Вот что, Николай. Я тебя на один день исключаю из школы. Завтра будешь дома, а послезавтра придешь. Матери сам расскажешь, за что я тебя наказал. И запомни, Коля: никогда не рассказывай об отце. Будут спрашивать – отвечай, что не знаешь. Понял?»
После этого случая мама рассказала мне про папу. «Только никакой он не враг и не шпион, – заверила она. – Это ошибка». Я и сам знаю, что папа не может быть врагом. Но почему ошибка такая длинная? Сколько времени прошло…
Валя уже в школе, наверное. У него всегда дела, и он раньше приходит. Сейчас я один бегу. Опаздываю. Гудка теперь нет, завод не работает. А радио уже давно молчит. Ничего, я успею. Я же дворами. У меня все дырки в заборах знакомые. Поэтому семь минут получается.
Что-то этим утром не так. Вчера на улицах были люди, а сегодня почти никого. И тихо. Говорили: немцы, немцы. Что-то грохотало, только далеко, за городом. И несколько самолетов пролетело. Жаль, если немцев прогнали. То есть что прогнали – это хорошо. А жаль, что так и не посмотрю войну, как наши побеждают.
Через двор сельхозтехникума я выбежал к длинному зданию складов. И здесь наконец-то увидел людей. Большие ворота были открыты, в глубине стояла грузовая машина.
Сторож с ружьем ругался с человеком в черном пальто и шляпе.
– Бумагу давай! – повторял сторож.
– Какую тебе бумагу? Глаза разуй! Я вместо бумаги! Я приказ выполняю, ценности вывожу! Петрович, кончай волынку! Через час здесь знаешь что будет? Бросай свою берданку и топай домой, пока… Заводи! – И человек в пальто махнул рукой шоферу.
– Стрелять буду, обязан!
– Кончай волынку! – поморщившись, повторил человек в пальто.
Нагруженная какими-то ящиками машина выехала из ворот, и этот, в черном пальто, вскочил на подножку.
Сторож выстрелил вверх, и во всех дворах залаяли собаки. Человек в пальто нырнул в кабину, машина взревела, выпустив облако сизого с черным дыма, и рванулась. Сторож выстрелил еще раз. Грузовик вильнул, и несколько ящиков упало на мостовую. Увернувшись от столба, машина помчалась по пустой улице.
Сторож опустил ружье и посмотрел на меня.
– Что делают, а? А еще партийный… – Он сплюнул, переломил ружье и выбросил толстые гильзы.
– А вы милицию вызовите, – сказал я. – Она всех бандитов поймает.
– Какую милицию! – злым плачущим голосом закричал сторож. – Какие бандиты! Это хуже бандитов! Заведующий складом это, а не бандиты!
Ничего не понятно. Я поднял теплые гильзы и побежал дальше.
Каникулы
Школьный двор был полон народу. Опять непонятно.
Наш класс толпился вокруг Ольги Яковлевны.
– Строимся, линейка!
Я встал рядом с Сонькой.
– А почему в школу не пускают?
Она пожала плечами: не знаю. И шмыгнула носом.
– Простудилась?
– Нет. Страшно.
Сонька тоже ударница. То есть отличница. На птицу почему-то похожа. Птица с веснушками.
– Чего страшно-то?
– Не знаю.
– Не знаешь, а боишься. Трусиха.
– Ага, – легко согласилась Сонька, ничуть не обидевшись.
Вышел директор, и голоса будто ветром сдуло.
– Ребята! Сегодня уроков не будет. Занятия в школе прекращаются на… некоторое время. Это внеплановые каникулы. О возобновлении… то есть о начале занятий мы сообщим. А теперь вы все должны как можно скорее вернуться домой. Вы слышали? Домой! И приказываю никому не выходить на улицу! Все должны быть по месту жительства. Дома то есть. Учителя будут ходить и проверять. Вы поняли?
И все радостно закричали:
– Да!
Такого подарка никто не ожидал.
Домой я, конечно, идти не собирался. Раз сказали сидеть дома, значит, будет что-то интересное. Я заметил, что Валя тоже остался. И с ним еще несколько больших ребят из его класса. Вид у них был заговорщицкий. Они стояли тесным кружком и не кричали, как обычно все кричат во дворе школы, а шептались.
– Ты почему домой не идешь? – Ага, Сонька тоже здесь.
– А ты?
– Мне страшно.
Вот странная. Нет, она хорошая, но странная. А еще мы за одной партой сидим, и она меня это… контролирует. Ольга Яковлевна посадила нас вместе, чтобы «Соня меня контролировала, потому что я отвлекаюсь и мечтаю». Это учительница так сказала. На самом деле Сонька еще хуже мечтает. Однажды Ольга Яковлевна ушла куда-то, а у нас еще один урок оставался. И она задание дала, чтобы мы его делали и тихо сидели. Никто, конечно, тихо не сидел и задание не делал. Все шумели и смеялись. А Сонька сидит и пишет. И у нее слезы текут. Я к ней в тетрадь заглянул, а она не задачу решает, а стихи пишет:
- Какой сегодня странный день,
- И птицы молча пролетают,
- И снег меня не замечает…
И еще что-то, но я не успел прочитать – она увидела, что я смотрю, и закрыла тетрадь. Плачет, потому что снег ее не замечает. Это нормально? Но я все равно с ней дружу. И мама у нее хорошая – тетя Аня. Она все время мне книжки интересные дает. И она с моей мамой дружит.
– Коль, пойдем вместе, а?
Эх, пропущу все на свете!
– Ладно, пойдем. Только быстро, а то у меня дела.
Хорошо, что она недалеко живет. Там идти-то! И чего она боится? Проводив Соньку, я бегом вернулся к школе. Во дворе уже никого не было.
Только дворник дядя Петя.
– Что забыл, ученик?
– Я Валю ищу.
– Какую Валю? А, Валентина, что ли? Вон туда пошли. – И он махнул метлой в сторону котельной.
Ага, знаем мы это место! Они, из старших классов, всегда там собираются. За угольной горкой. Прячутся, значит. Тайны у них, значит. Подслушивать нехорошо, я знаю. Но Валентин – наш вожатый, и он нам всегда говорит: «Спрашивайте обо всем, у меня секретов от вас нет». А сам…
Из-за угольной кучи доносились их голоса. Говорил, конечно, Валя. Он везде главный. И у нас, у младших, и у них.
– Оружия нам никто не даст, это понимать надо. И вообще никто с нами серьезно говорить не будет. Сергей Краснов знает, мы с ним в военкомат ходили.
– Выгнали, – подтвердил Сергей. – Сказали, малы еще. Мы про Гайдара говорили, про «Красных дьяволят», а они посмеялись только…
– Оружие придется добывать самим, – продолжал Валя.
– Где его добывать-то? – спросил кто-то.
– Где-где, у врага, – ответил Валя. – Но это дело трудное. А пока оружия нет, мы должны бороться словом.
Послышался голос, который я сразу узнал, – Васьки Соломатина по кличке Шнырь:
– Это что, митинги устраивать? Да нас сразу…
Кто-то засмеялся. Наверное, Васька не стал договаривать, а показал, что «сразу» с ними сделают.
Опять заговорил Валя:
– Никакой дурак митинги устраивать не будет. А вот листовки – другое дело. Пока нет оружия, стыдно сидеть сложа руки…
Какие листовки? Что это такое? Враги – это фашисты, понятное дело. Как их бить листовками – непонятное дело. Конечно, если бы был танк, или пушка, или ружье, например…
И тут я вспомнил! Я вспомнил! Я перелез через уголь и закричал:
– У меня есть оружие! Фашистов бить!
Валя замер с открытым ртом. И тут же я почувствовал страшную боль. Даже видеть перестал. Васька Шнырь одной рукой держал меня за шиворот, а другой выкручивал ухо.
– Ах ты, гаденыш! Подслушивал? Подслушивал? Кто тебя послал? Колись, сопливый!
Вмешался Валя:
– Стой, хватит! Отпусти его. Николай, ты зачем за нами шпионил?
От обиды и боли у меня потекли слезы.
– Я не шпионил. Я тоже хочу фашистов бить. Я оружие вам принес, а вы…
– Какое оружие?
– Вот, – и я достал обе гильзы.
Ну… В общем, они засмеялись. Нет, если честно, они заржали. Как лошади. А я не знал, мне снова плакать или смеяться вместе с ними. А Васька надел мои гильзы на пальцы и стал стрелять, будто из пистолета:
– Пу! Пу!
Сергей Краснов хватался за грудь и падал на землю. При этом он кричал:
– Я навылет ранен в грудь! Доннерветтер, мне капут!
Ну и я тоже засмеялся. Обидно, а все равно смешно.
Потом Валя мне объяснил, что гильзы стреляные, в них пуль нет, и они не оружие, а игрушки. В общем, глупо вышло. Как я сам не сообразил?
– Ладно, – сказал Валя. – Сейчас расходимся. Встречаемся завтра в это же время.
– А с этим шкетом что делать? – кивнул на меня Васька. – Он нас всех заложит, зуб даю.
– Не заложит, – ответил Валя. – Я его знаю. Я отвечаю.
Я не знал, что такое «заложить», но это было плохое слово, я понял.
– Не заложу!
– Поклянись, – прищурился Васька.
– Хватит, Васька! – оборвал его Валя.
– Ну-ну, – буркнул Васька и цыкнул длинной слюной.
С Валей мы дошли до моего дома. Я сказал, что Васька злой, и спросил, зачем Валя с ним дружит. Валя возразил, что он не злой, а просто несчастный. И он, Валя то есть, будет его перевоспитывать. А я обо всем, что слышал, должен молчать. Потому что это – военная тайна. Но я и сам это понял, не маленький. А еще я спросил, где оружие достать. Вот Валя говорил, что у врагов, а где они, враги-то? Никаких врагов нет.
– А вдруг придут? – сказал Валя. – Ты слышал вчера, как гремело?
Ну слышал. Но это далеко гремело. Бабушка сказала, что за Беговым кругом. Наши победили, конечно. Если бы фашисты, то они уже давно бы в городе были.
Мы шли мимо складов. Ворота по-прежнему были открыты, из них время от времени торопливо выходили люди. Все они несли какие-то мешки и коробки, и все смотрели в землю, будто стыдились чего-то.
– Вот гады, – возмутился Валька. – А где охрана?
Сторож был тут же. Он, пригорюнившись, сидел на скамеечке, положив ружье на колени.
– Что же вы, товарищ? – спросил у него Валя. – Почему милицию не вызвали? Почему не стреляете?
Сторож посмотрел на меня, на Валю и отвернулся.
– Я вам говорю! – возмутился Валя.
– Говори, – спокойно ответил сторож. – Ты ее найди, эту милицию. Нет ее. Испарилась. А мне еще жизнь дорога.
До дома мы дошли молча. Валя был расстроенный, и ему говорить не хотелось.
– Ладно, – сказал он, – иди. Сиди дома и не высовывайся.
А я самого главного так и не сказал. Эх!
– Валя!
– Что?
– Я тоже хочу с вами фашистов бить!
– Ты мал еще.
– А вас тоже на войну не взяли! Тоже сказали, малы еще! Вам приятно было, а?
Валька засмеялся и почесал затылок:
– Логично. Уел ты меня, Николай. Ладно. Будет подходящее дело – возьму тебя с собой.
У меня рот сам полез к ушам.
– Когда?
– Еще не знаю. Но обещаю. Для тебя тоже работа найдется.
– Обещаешь? Честное слово?
– Честное слово.
– Честное-честное?
– Ты же меня знаешь. Разве я когда-нибудь обманывал?
– Нет.
– Ну и все. Ладно, пока. И будь дома, понял? Это не шутки.
И Валя пошел дальше, к своему дому.
Оружие
Ая остался у своего. Домой идти совсем не хотелось. Ведь никто же не знает, что нас отпустили. Лучше я пойду оружие искать. Туда, где бой был и гремело. До Бегового круга недалеко. Если бежать. А мне легче бежать, чем идти. Я вообще не знаю, почему взрослые пешком ходят. Бежать-то лучше! Быстро, и не мерзнешь. Я побегу, найду места боев и возьму себе оружие. Теперь-то я знаю, что пустые гильзы брать не надо. Я сразу возьму пистолет или карабин какой-нибудь. Нет, карабин нельзя, его видно. Значит, пистолет. И патроны. Вот тогда старшие будут знать, как надо мной смеяться. Пусть сами сначала оружие достанут, а потом выделываются. Я потер ухо и побежал. Я найду оружие и совершу подвиг. И тогда никто не скажет, что я сын врага. И если меня захотят наградить, я скажу, что никакой награды мне не надо, пусть лучше папу отпустят, потому что он не виноват. Я за него ручаюсь. Он в армию пойдет и всем докажет, что он не предатель и не шпион.
За Беговым никаких следов боя не было. Не спрашивать же первого встречного, где тут у вас пистолеты валяются. Скажут они, как же.
Хорошо, что попался мальчишка моего возраста.
– Знаешь, как вчера стреляли! – рассказал он. – Чуть окна не повылетали!
Кажется, ему было обидно, что окна остались целыми.
– А где стреляли?
– И стреляли, и бомбили! Там, у Лаврентьевского.
Я не знал, что это за Лаврентьевский такой.
– Покажешь? Побежали!
Мальчишка расстроился:
– Не-ет… Я вчера сам хотел туда сбежать. И на мамку нарвался. Знаешь, как влетело? Я наказанный. Да тут недалеко.
Он сказал, что Лаврентьевский – это бывший монастырь. Там раньше монахи жили. Их еще до войны выгнали, а монастырь закрыли. Его взорвать хотели, чтобы люди в бога не верили. Но до конца так и не взорвали – взрывчатки не хватило. Очень крепкий оказался. И не так уж он близко оказался, как мальчишка говорил. Еще долго бежать пришлось.
Когда я увидел первые сгоревшие дома и полуразрушенный монастырь, я понял, что бои точно были. Мне показалось, что здесь даже пахнет так же, как от тех гильз. Но больше никаких следов войны: ни убитых солдат, ни подбитых танков. Только ямы в земле, куски железа и обломки кирпича. Честно говоря, я даже обрадовался. Потому что, пока бежал, все думал, что пистолет надо будет у мертвеца брать, а я не люблю мертвецов. А если мертвецы меня тоже не любят?
Оружия никакого тоже не было. Ага, я один такой умный. За ночь, наверное, всё собрали и попрятали. Монастырь стоит в конце города, на горе, под ним – луга, а между ними вьется речушка. Летом ее можно перейти, зато весной она заливает все эти луга, и получается настоящее море. А на том берегу сосновый бор. Мы с бабушкой ходили туда летом за малиной. Из малины бабушка варит варенье, а если сахару не хватает – сушит. И хранит на черный день. Черный день – это когда кто-нибудь заболеет. Я не понимаю, почему его черным называют. В школу не ходишь, лежишь себе с горлом, книжку читаешь, дома тепло и чай с малиной. Какой же он черный?
Через пролом в стене я зашел в монастырь. От монастыря вообще-то почти ничего не осталось. Только куски стен да один дом с дырявой крышей и пустыми окнами. Я вошел в него, запахло цементом и старостью. Под ногами – осколки стекла, куски войлока и штукатурки. Темно и неприятно.
Кругом были разбросаны куски ваты и грязные бинты. Тускло отсвечивали пустые гильзы. Их было много, но теперь я знал, что они бесполезные. И еще зеленая сумка с ремнем. Я потянул ремень. Внутри что-то брякнуло. Небольшое и тяжелое. Мне даже дышать стало трудно. А вдруг пистолет?
Я сунул руку и нащупал железное и круглое. Это была граната! Я сразу понял. И еще я понял, как мне повезло. Подумаешь, пистолет! Пистолет – ерунда! А гранатой можно сразу сто фашистов убить! Только их собрать вместе надо. Глупо гранату в одного кидать. Это было то, что нужно. Валя меня сразу в отряд возьмет. А Васька Шнырь пусть обзавидуется. Я сунул гранату в карман пальто.
Бежать с гранатой в кармане не очень удобно. Граната билась в самую косточку, и карман надо было прижимать рукой. Но это ничего, это пройдет, зато оружие есть!
Вот и мой дом. То есть наш. То есть был наш. Сейчас мы живем на втором этаже. Под нами есть еще один, он в землю уходит, как подвал. И окошки низко-низко, у самой земли. Там Иван Ильич живет. Его с дочерью переселили в наш дом, когда папу забрали. А когда война началась, дочь уехала на фронт раненых лечить, и Иван Ильич один остался.
А я живу с мамой и бабушкой. Моя бабушка – папина мама. Она меня хуже Соньки контролирует. Говорит, что за мной глаз да глаз нужен. Глаз да глаз – это будет два глаза.
– Ты где шляешься? – это бабушка. Она стоит у калитки.
– Я не шляюсь, я в школе был.
Ведь и правда в школе был, я же не обманываю. Ну, почти.
– И что ты там делал? – спрашивает бабушка железным голосом.
– Линейка была…
– А потом?
Я молчу. Значит, она знает, что нас отпустили. Она всегда все откуда-то узнаёт. А если не знает, то по глазам угадывает. Она сама так говорит.
– Не ребенок, а наказание сплошное, – говорит бабушка, и я облегченно вздыхаю. Когда она так говорит, она не по-настоящему сердится.
Я иду, придерживая карман, бабушка за мной. Вот не повезло! Я хотел во дворе гранату спрятать, а теперь домой тащить придется. Нет, это нельзя! Я останавливаюсь на пятой ступеньке лестницы, где доска чуть шатается.
– Ты что? – спрашивает бабушка.
– Забыл… я в уборную.
– Ну давай, только мигом, – ворчит бабушка.
Я хочу проскочить побыстрее… и задеваю ее правым карманом пальто.
– Стой! Покажи, что у тебя там!
Я открываю рот, чтобы сказать, что ничего там у меня нет, просто… Но уже поздно. Бабушка лезет в карман и вытаскивает гранату…
– Это что такое? – голос у бабушки опять железный, как граната. Ее она держит в правой руке, а левую прижимает к груди.
Эх…
– Что это такое? – опять спрашивает она, но по-другому, не железным голосом, а стонущим. И садится на ступеньку.
– Граната. Я случайно нашел… Я не хотел.
И тут бабушка начинает кричать непонятные слова. Я разбираю только «паразит», «в гроб вгонит», «ты знаешь, что с нами за это будет, если…» и все такое. На шум выходит Иван Ильич, он поглаживает бородку и смотрит то на меня, то на бабушку.
– Петровна… – говорит он, но бабушка его не слышит.
Она сурово молчит.
Она сурово встает.
Она сурово идет к уборной.
Я догадываюсь зачем. Нет, только не это! Но я молчу, иду за ней и хнычу. Хотя знаю, что не поможет.
Бабушка заходит не в уборную, а за нее. Там выгребная яма. Она откидывает крышку ящика над ямой… Ни за что! Я хочу вырвать у нее гранату, но бабушка держит крепко, и я выдергиваю какое-то кольцо. Я смотрю на это кольцо, а бабушка на зажатую в руке гранату.
И мы слышим:
– Петровна, не разжимай руку! Руку не разжимай!
Я никогда не слышал, чтобы Иван Ильич так кричал. Я даже не сразу узнал его голос.
– Чего это?.. – начинает бабушка.
Но Иван Ильич уже здесь.
– Тихо, Петровна, тихо…
Он обхватывает бабушкину руку с гранатой своей ладонью и, не глядя на меня, говорит негромко:
– Коля, уходи. Быстро.
Я не хочу уходить и только делаю несколько шагов назад.
– Так, Петровна, подходим. Руку вытягивай. Сейчас, как только скажу «Давай!» и уберу руку, бросаешь эту железку вниз и бегом назад. Как крикну «Ложись!» – падаешь на землю лицом вниз.
Бабушка открывает рот, но сказать ничего от страха не может и только кивает.
– Давай! – Граната булькается в выгребную яму. – Раз, два, три… Ложись!
Иван Ильич бросается на меня и валит на землю.
Раздается звук, будто лопается огромный пузырь.
Земля подо мной дрожит.
А потом что-то зашуршало и зашлепало сверху и пошел такой запах…
Больше всех досталось Ивану Ильичу. Ну, и нам с бабушкой немножко.
Можно сказать, что мне повезло. Бабушка принялась греть воду, чистить керосином и стирать одежду. Заставила нас с Иваном Ильичом вымыться целиком и так захлопоталась, что забыла меня отодрать как сидорову козу. Она давно обещала, но еще ни разу не делала. И на этот раз тоже. И я до сих пор не знаю, как дерут коз какого-то Сидора.
Хорошо, что мамы не было. Только я об этом подумал, как она пришла. Она большими глазами посмотрела на нас с Иваном Ильичом, на бабушку, на гору грязной одежды, принюхалась и села на стул. Она сразу поняла: что-то произошло. И спросила:
– Мама! Что случилось?
– Ничего не случилось, – ответила бабушка. – Пока у ребенка мать незнамо где пропадает, мы с ним в войну поиграли.
Мама была усталая или расстроенная. Она сказала:
– У меня были дела.
– Ах дела? Дела у нее! – ехидно сказала бабушка. – А ребенок твой – не дело, что ли? Сидишь? Вот и хорошо, что сидишь. Чем свои непонятные дела делать, послушай лучше, что он натворил…
И она все рассказала маме.
– Николай, – мама смотрела на меня грустно-грустно, не кричала, а говорила тихим голосом, – где ты взял эту гадость?
– Нашел. На улице.
– Я тоже шла по улице. На улице гранаты не растут. Еще раз: где ты взял гранату?
Не буду же я ей рассказывать про Валю, про то, как я ходил в Лаврентьевский. Это военная тайна и вообще.
– Я правда нашел! Она в кусты закатилась! Я не знал…
– Что не знал?
– Что это граната…
Мама посмотрела на бабушку. Бабушка поджала губы.
Мама тем же тихим усталым голосом произнесла:
– Никогда. Ты слышишь? Ни-ког-да…
– Что никогда?
И тут вмешался Иван Ильич. Он кашлянул и сказал:
– Хорошо все то, что хорошо кончается. Главное, чтобы урок усвоил. А вообще… Пацан есть пацан.
– Вот именно! – подхватила бабушка. – А все потому, что мужика в доме нет. А разве без мужика парня воспитаешь?..
Мама поднялась со стула.
– Ну зачем вы? Разве я виновата, что…
И отвернулась, чтобы никто не видел ее лица. А бабушка сразу заплакала. Потом они обнялись и стали плакать вместе. Это не помешало бабушке дать мне затрещину, но не больно, и я не обиделся.
Бабушка стала еще раз рассказывать всю историю с гранатой, но уже по-другому, и все смеялись, мама плакала и тоже смеялась. А после все пили чай с вареньем из бабушкиных запасов. Бабушка показывала кольцо от гранаты и повторяла:
– А все из-за этой фитюльки! У-у, бедоносец! – и грозила мне кулаком, но уже без злости.
Иван Ильич сказал:
– Это не фитюлька, а чека. Если ее выдернуть и бросить гранату, то через четыре секунды граната взорвется. Петровна! Запомни: ходить в уборную с гранатой вредно для здоровья.
– Вот и сходила! – подхватила бабушка. – По-большому! Больше некуда!
Окна давно стали черными. Электричества не было уже три дня, и бабушка зажгла керосиновую лампу. Она чадила, и у меня начала болеть голова. Мне захотелось спать, и я, наверное, чуть-чуть заснул, потому что увидел, что иду по улице и у меня оттопыривается карман. Все прохожие показывают на меня пальцами и кричат: «Гранату несет! Гранату несет!» А я хочу крикнуть, что у меня там не граната, а яблоко. Я бы им показал яблоко, но у меня карман зашит – это бабушка зашила, чтобы я не носил всякую дрянь. С яблоком зашила. Я хочу спрятаться в тень, но вдруг включается яркий свет, и я уже дома, а свет бегает по потолку и шумит. Нет, свет шуметь не может. Я сижу за столом, а все взрослые стоят у окна. За окном шум моторов, металлическое бряканье и голоса.
– Это что же такое? Наши, что ли? – спрашивает бабушка.
– Не поймешь, – отвечает Иван Ильич. – Пойду посмотрю.
Он уходит. Я стою у окна. Кроме света фар и красных огоньков, ничего не видно. Кажется, по улице ползет что-то большое и темное. Иван Ильич возвращается и произносит одно слово:
– Немцы.
Немцы
Три дня меня на улицу не выпускали, и они прошли зря. На четвертый я проснулся и сразу подумал, что Валя с ребятами, наверное, уже листовки расклеили. Без меня! Мама возилась у печи, а бабушка, как всегда, стрекотала швейной машинкой и разговаривала то ли с ней, то ли с мамой:
– Теперь на тебя вся надежда. Ты уж не подводи. Двадцать семь, восемь, девять, тридцать. И что теперь? Жить, говорю, как будем? Под царем пожила, под большевиками пожила. Ладно, те хоть русские были, худая курица, да с нашей улицы. Мы ж вроде дружили с ними, Маш? С немцами, я говорю, дружили ведь перед войной? Чего опять не поделили? Тридцать один, тридцать два, ну-ну, ты не брыкайся, держи линию… Встал наш-то? Встать-то встал, проснуться забыл. Умывайся и за стол. Что еще за «не хочу»? Несолощий какой-то он у тебя, Марья. В чем только душа держится…
В дверь постучали. Стук был громкий и требовательный. Бабушка переглянулась с мамой, перекрестилась и отправила меня открывать дверь. Я спустился вниз и откинул крючок.
Они громко топали у меня за спиной, пока я поднимался по ступенькам. Когда они вошли, наша большая комната показалась мне маленькой. Их было четверо. Трое были немцами в шинелях, четвертый, в белом полушубке, русский. Он назвал нашу фамилию, и мама кивнула. Тогда он достал из-за пазухи какую-то бумагу и стал долго читать ее. Мне бы в школе за такое чтение поставили двойку, потому что он читал без выражения и глотал окончания. Я только понял, что у нас будет жить немецкий офицер. Пока этот, в белом полушубке, читал, один немец зашел на кухню и заглянул в мою комнату. Потом зачем-то снял с полочки статуэтку – фарфоровую девочку с корзиной, долго рассматривал ее, перевернул и хмыкнул. У него на боку был пистолет. У другого тоже. А у третьего, квадратного и в каске, – карабин.
– Здесь распишитесь, – сказал «белый полушубок».
Главный (было видно, что он главный) поставил статуэтку и, глядя на маму, что-то спросил. Я услышал только одно русское слово – «Владимир». Так звали… зовут моего папу.
«Полушубок» виновато заулыбался:
– Битте… Я… Битте. Нох айнмаль…
– Я сама отвечу, – сказала мама. И что-то проговорила на том же языке, что и главный.
– О-о! – удивился он. Потом показал статуэтку и еще что-то спросил.
Мама покачала головой: «нет». И снова что-то сказала по-немецки. (Мне только сейчас пришло в голову, что это немецкий – а какой еще-то?)
Главный достал из кармана блокнот и что-то записал. Потом кивнул «полушубку».
– Вот ваш квартирант, – сказал тот. – Жить будет там.
Он показал на мою комнату. Немец, самый высокий и худощавый, прошел в мою комнату и снял ранец.
«Полушубок» продолжал:
– Он придет вечером. Чтобы к семи все было готово. Комнату подготовить, постель, ужин, значит, все такое. – Потом посмотрел на главного, на маму и добавил: – Пожалуйста, – и протянул бумагу, – пойдете вот сюда, где сельхозтехникум был, встанете на довольствие, получите продукты.
И все вышли, топоча тяжелыми сапогами.
Я хотел спросить, как это можно «встать на удовольствие», но первой заговорила бабушка:
– Вот не было печали! Марья, а ты где так по-немецки намастачилась-то?
– У меня няня немка была. Она со мной по-немецки говорила. А потом в Петришуле училась, – ответила мама. – Немецкая школа такая в Ленинграде.
Бабушка удивилась:
– А ты никогда не говорила!
– Сначала никто не спрашивал, – пожала плечами мама, – а потом лучше было не говорить…
– Могла бы в школу пойти, учительницей, – укоризненно сказала бабушка, – а не сидеть в своей аптеке, микстуры размешивать.
– Я ходила, – ответила мама. – Да никто не взял.
Бабушка промолчала.
– Ладно. Мама, давайте комнату приготовим, а потом мне еще надо успеть продукты для квартиранта получить. Коля, а ты под ногами не мешайся, погуляй пока. Только без приключений, ладно?
Вот повезло!
– Я к Вале пойду!
– К Вале можно. Шарф надень!
Валя сидел на крыше и поправлял шифер. У них тут недавно бомба упала. Хорошо, что никого не убило. Только стекла выбило и проломило крышу в одном месте.
– Валя!
– Салют, Николай! Лезь ко мне. Гвоздь подержи. Ну, какие новости? Немцев видел?
Я сказал, что у нас будет жить немец. Про гранату и выгребную яму я промолчал, потому что стыдно.
Эх, бабушка! Если бы не она, я бы сейчас Вале гранату отдал! Да одной гранатой, если ее правильно бросить, как Иван Ильич учил, кучу немцев убить можно.
А сейчас я хотел узнать про листовки: развесили их ребята или нет.
– Всему свое время, – сказал Валя.
Ух! Значит, и я смогу пригодиться. Если Валя согласится.
– Еще нужно решить, что писать в листовках, – продолжал Валя. – И как их распространять. Это самое опасное. Ты думаешь, листовки – это так себе? Хорошая листовка посильней пушки будет. Нужно, чтобы люди знали, что победа будет за нами, – и верили!
– А немцы Москву не возьмут? – спросил я.
– Никогда не возьмут! Кишка у них тонка. Теперь слушай внимательно. Встречаться нам надо пореже. Мало ли. Связь у нас будет секретной.
Вот это да! Это настоящая военная тайна! Какой Валя молодец, что не считает меня маленьким! Я его обнять был готов! Но нельзя. Солдаты не обнимаются.
– Сейчас я тебе покажу одно место. Тайник. Каждый день ты будешь его проверять. Только чтобы никто не видел! Если он будет пустым, значит, еще не время. А когда будет время, ты найдешь записку. Там будет написано число, время и адрес. То есть когда и где мы встречаемся. Сможешь уйти из дома незаметно?
Я кивнул. На самом деле я даже не представлял, как можно уйти из дома незаметно. Ладно, придумаю что-нибудь.
– Хорошо. Пойдем покажу тебе тайник.
Мы слезли с крыши и пошли.
Только мы оказались на улице, как Валя дернул меня за рукав:
– Смотри, немцы!
Два солдата ехали на велосипедах и смеялись. С одним из них на поводке бежала большая овчарка. Я никогда не думал, что солдаты ездят на велосипедах. На мотоциклах, там, на машинах и танках – это понятно. А на велосипеде, да еще с собакой…
– Не стой, пошли! Не обращай внимания, – шепнул Валя.
Мы пошли, зато остановились солдаты.
Один из них что-то крикнул нам.
– Что он говорит? – спросил я Валю.
– Какая разница. Иди давай!
Но крик повторился. На этот раз остановился Валя. Один из солдат, улыбаясь, снимал карабин. Другой что-то сказал ему и подозвал собаку. Потом протянул руку и громко произнес короткое слово. Собака молча бросилась к нам.
– Не беги! Стой на месте, руки не поднимай! – быстро крикнул Валя и встал передо мной.
Удар был такой, что Валя упал. Собака уперлась в Валину грудь лапами и дышала ему в лицо горячей пастью с белыми, как сахар, клыками. Она дрожала от нетерпения и роняла слюни. Снова послышалась команда. Собака нехотя убрала лапы, подняла голову и, зло оглядываясь, побежала назад. Солдаты расхохотались, еще что-то крикнули и поехали.
– Гады, – сказал Валя. Он поднялся и вытер лицо.
– Испугался? – спросил я.
– За тебя, – ответил он. – Фашисты, одно слово. Ладно, недолго им…
Недалеко от Валиного дома была старая кирпичная постройка, в которую попал снаряд. От одной стены почти ничего не осталось. От крыши тоже. Но в постройку мы не пошли, а обошли ее кругом.
На нижней части окна была жестяная полоса, загнутая вниз.
– Смотри, – сказал Валя, – приподнимаешь отлив, суешь в щель руку и проводишь вот так. Если записка есть, ты ее найдешь. Отвернись.
Я отвернулся.
– Теперь попробуй.
Я приподнял эту полосу, то есть отлив, поводил рукой, нащупал свернутую бумагу и достал ее.
– Понял?
Я кивнул.
– Ну и… Чтобы никто! Усвоил? Тем более там немец у тебя. Всё, расходимся.
Жиды
Когда на улицу не пускают – плохо. Потому что на улице много дел. Когда выгоняют – тоже плохо. Потому что одному делать на улице нечего. Я заходил к ребятам из класса, но родители их не отпускали. Еще и удивлялись: «А ты не боишься?» Жалко, что самые-самые мои друзья давно уехали с родителями в какую-то эвакуацию.
В общем, я «шлялся», как говорит бабушка. Город был не таким, как перед приходом немцев. Тогда казалось, будто он совсем пустой. А сейчас на улицах были люди. И рынок работал. У некоторых домов стояли немецкие машины и мотоциклы. И даже танкетки. Немцы были везде. Некоторые просто так, а некоторые с оружием. Они были в серой форме. А еще я увидел других, одетых в короткие пальто, с белыми повязками на рукавах. Они шли втроем и с оружием. Самое удивительное, что эти говорили по-русски. Я смотрел на них и не мог понять, кто же они такие.
– Что рот разинул? – спросил один из них.
– Просто так, – ответил я. – А вы за кого?
Он остановился.
– Что значит за кого?
И тогда я задал вопрос, который крутился у меня на языке:
– А вы за наших или за фашистов?
Мне тут же стало ясно, что я сморозил глупость.
Глаза у него были прозрачные, лицо узкое, у́же шеи. А руки оказались очень длинными. Я и не заметил, как он схватил меня за шиворот.
– Вашим капут пришел, понял, недоносок? А ну говори, где твой отец?
Я открыл рот, но вмешался еще один.
– Да отпусти ты этого огрызка. Не наигрался, что ли?
Наверное, он был за старшего, потому что узколицый послушался, но все же больно щелкнул меня по лбу.
Они пошли дальше, но я услышал, как старший бормотал:
– За наших, за ваших… Я лично за себя.
На здании сельхозтехникума прибивали новые вывески на русском и немецком.
На Театральной площади люди толпились вокруг тумбы с объявлениями. Объявления были совсем свежими, и от тумбы еще пахло клейстером. Все читали молча и так же молча уходили.
Объявлений было много. Я стал читать. Все неинтересные: про работу по уборке улиц, про комендантский час, про штрафы и наказания… Я уже хотел уйти, но пришел человек и наклеил еще одно. Я прочитал:
«Приказ № 8
Об ограничении прав жидов.
А) Отвести в одном из кварталов города дома или один многоквартирный дом, в котором могли бы разместиться все проживающие в городе жиды.
Б) Запретить жидам: выходить за город, появляться на базарах в торговые дни, иметь общение с населением…»
Дальше я не стал читать.
Вот здорово! Жид – это кто жидится. Жадничает, значит. Все богачи – жадные. Хорошо, что у нас в стране нет богачей. Их всех повыгоняли. Только все равно жадины остались. Вот Ванька Зайцев – настоящий жид. Что ни попросишь – нипочем не даст. Когда у меня красный карандаш сломался, я у него попросил, а он сказал, что нет. А я знал, что есть. Я у него в пенале видел: один просто красный карандаш, а другой двухцветный – половина синяя, половина красная. Я его тогда стал дразнить: «Жид, жид, по веревочке бежит!» Толстый Ванька стал гоняться за мной по партам. Ни за что бы не догнал, просто я споткнулся. И мы подрались. Мне потом здорово попало. Несправедливо. Ведь это Ванька жадничать начал, а не я. В общем, это хороший приказ. Теперь всех жадин накажут.
Подожди, сказал я себе, это что же получается? Получается, что фашисты тоже против жадных богачей? Тогда почему мы с ними воюем? И почему наши русские свободно с оружием ходят? Все было непонятно, голова пошла шаром. То есть кругом.
Я замерз, но домой идти было рано. Поэтому я пошел к Соньке. Они с мамой были дома. Я сразу рассказал им новости про немца и про жидов. Интересно, что Сонькина мама скажет? Но она ничего не сказала, только побледнела сильно. Сонька спросила, что с ней, а она ответила, что у нее голова разболелась.
И тогда я пошел домой. Сколько можно убираться? Недалеко от дома я встретил маму. Она шла с тяжелыми сумками – несла продукты для немца. А бабушка одна убраться не может, ей нельзя поднимать тяжелое. Мама отрезала мне кусок хлеба, посыпала солью и велела гулять еще. У них еще дел по горло. Я сказал, что замерз. Тогда мама отвела меня к Ивану Ильичу.
У Ивана Ильича две маленькие комнаты. Он возился у печки.
– Заходи, гранатометчик, сейчас греться будем. Чаю хочешь?
– Нет, – ответил я. Мама велела мне отказываться от еды, когда предлагают.
– А я буду, – сказал Иван Ильич и поставил чайник на печку. – У меня сухари есть. И мед. Любишь?
Конечно, люблю! Но если я скажу «да», он меня угостит. А мама не разрешила. А если «нет», то это обман. Тоже нехорошо. И я сказал:
– Немного люблю.
Иван Ильич засмеялся:
– «Немного люблю»? Ну хорошо. Тогда я тебе немного дам. Договорились?
– Договорились… Иван Ильич, а немцы против богачей? Как мы?
Он помотал головой, будто отгоняя муху.
– Против богачей? А с чего ты взял?
И я рассказал ему о приказе про жидов.
Иван Ильич достал баночку с медом, сухари, снял закипевший чайник, заварил чай.
– Зверобой. Знаешь такую травку? Сам собирал. А про жидов ты не понял. Немцы, фашисты то есть, жидами не жадин называют, как вы в школе, а евреев.
– А кто это?
– Народ такой. Есть немцы, есть русские, есть евреи.
– А откуда у нас евреи?
– Ниоткуда. Просто живут.
Я ни разу не видел у нас в городе никаких евреев. Русских видел. Немцев вот сейчас видел. Негров или китайцев я бы сразу узнал. Китайцы желтые и с узкими глазами. А негры черные. Китайцев и негров у нас тоже нет.
– А евреи по-еврейски говорят?
Иван Ильич почесал нос.
– Да нет, по-русски.
– А чем они отличаются?
– Ничем, – сказал Иван Ильич. – Обычные люди, как мы.
– А почему немцы их не любят?
– Не немцы, а фашисты. Ну, видишь ли, Коля, есть такие люди, которые считают себя лучше других. Встречал таких?
Еще бы не встречал! У нас в классе Светка Попова такая. Противная.
– Так вот. Они считают, что есть народы первого сорта, а есть второго. А есть такие, которых они ненавидят. Вот фашисты считают, что самый лучший народ – немцы, а самый худший – евреи. Только они их жидами называют, а не евреями.
– А как же они их узнаю́т, если евреи от нас не отличаются и по-русски говорят?
– Как-то отличают, значит. Пей чай, сухари бери. Давай я тебе меду положу.
С жидами теперь ясно. Жиды – не жадины и не богачи, а такие же русские, только евреи. С немцами и фашистами еще не очень понятно. Но сначала надо узнать про русских, которые с оружием и повязками.
– А здесь все просто, – объяснил Иван Ильич. – Это наши русские, которые пошли на службу к немцам. Предатели, одним словом. Они полицаями служат.
Полицаи, рассказал Иван Ильич, – это вроде милиции, только при немцах. То-то они мне сразу не понравились. Особенно этот, с узким лицом, длиннорукий.
– А… – Я собирался спросить про немцев и фашистов и чем они отличаются, но не успел. Вверху что-то грохнуло, и послышались громкие голоса мамы и бабушки. Даже не голоса, а крики.
Мы с Иваном Ильичом бросились наверх.
Фашистский сахар
Мама стояла на коленях перед узким шкафом. Шкаф, наоборот, не стоял, а лежал. Кроме того, он шевелился и говорил бабушкиным голосом.
– Ох, смерть моя пришла, – сказал шкаф.
– Это не смерть, это мы, – возразил Иван Ильич.
А мама в это время говорила:
– Я же вас предупреждала! Зачем одной такие тяжести ворочать!
Иван Ильич приподнял шкаф, из-под него вылезла бабушка и проворчала:
– Он не тяжелый, он неправильный. Руки бы оторвать тому, кто его делал.
– А меня позвать не могла, Петровна? – спросил Иван Ильич. – Получилось как с гранатой, самостоятельная ты наша.
– Вот именно! – подхватила мама. – Разбирайте лучше сумки, мама, а мы быстренько все перенесем.
Бабушка как увидела сумки, так руками всплеснула:
– Это что же, всё немчуре? А консервов-то, консервов! То-то, я смотрю, они здоровые все, как лоси. Не мордатый, так длинный, как жердь. Прям на убой их кормят.
– Точно, – поддакнул Иван Ильич, – на убой и кормят. Ладно, Мария, ты скажи, куда и что, а мы перетащим. Дело мужицкое. Да, Николай?
Пока мы перетаскивали и расставляли вещи, бабушка советовалась с мамой, что готовить этому «фон барону».
– Да что хотите, – сказала мама. – Ну, кашу с тушенкой.
– Гречневую?
– Гречки нет, – ответила мама. – Они гречку не едят.
«Вот дураки!» – подумал я и представил себе гречневую кашу с тушенкой. У меня даже голова закружилась. Я тушенку сто лет не ел, с до войны.
– Здесь картошка только.
– Готовьте с картошкой, – решила мама.
– А на чем готовить-то? Иди сюда. Я ж не разбираю, где здесь что.
Мама вздохнула и пошла на кухню.
Бабушка начала готовить, и находиться дома стало невозможно. Никогда я не был таким голодным. То есть с едой уже давно плохо, но, когда дома ничего нет, голод не такой сильный. А когда начинают что-то готовить и запахи эти, то голод в тысячу раз сильнее. Ноги сами несли меня на кухню, где шипела и шкварчала самая вкусная в мире еда – жареная картошка с тушенкой. Бабушка замахнулась на меня тряпкой, и мама в конце концов опять отправила меня на улицу.
Было темно и холодно. Дул колючий ветер. Я бы зашел к Ивану Ильичу, но без приглашения в гости не ходят. Такое правило. Дурацкое. У взрослых всегда какие-то правила. Кто их только придумывает? Иван Ильич один, и ему скучно. И мне. Почему один человек, которому скучно, не может пойти к другому человеку, которому тоже скучно? А здесь ночь, и скоро снег пойдет.
Но вдруг все изменилось. Я сначала даже не сообразил. А потом увидел редкие летящие снежинки, блестящий булыжник на мостовой и понял: на улице у самого дома зажегся фонарь! Вот это да! И я побежал домой, чтобы всех обрадовать. И все обрадовались, потушили свечи и керосиновую лампу, но радовались недолго. Потому что явился фон барон. Ну, немец.
Он что-то пробурчал и прошел ко мне… то есть к себе в комнату. Бабушка почему-то шепотом спросила:
– Нести?
– Несите, – ответила мама.
– Ага, – сказала бабушка и не двинулась с места.
Мама посмотрела на бабушку:
– Так вы несете или что?
– Или что, – буркнула бабушка. – Будто в доме никого моложе нет.
– Так бы и сказали, – вздохнула мама и достала миску и поварешку.
Бабушка обрадовалась:
– Неси, Мария, неси, а то что-то ноги не держат… Еще и шкаф этот…
По маминой спине я видел, что она улыбается. Бабушка тоже умела читать по спине.
– И нечего смеяться. Боязно мне. А вдруг не понравится? Кто ж его знает, может, он малахольный какой? И с револьвером.
Мама наполнила миску и повернулась ко мне:
– Возьми и отнеси. Осторожно только, горячее. Пока он ест, кофе сварю.
– Кофе… – проворчала бабушка. – Нехристь, он и есть нехристь.
Мама сказала:
– Вы же сами кофе любите.
– Я – другое дело, – отрезала бабушка.
Несколько шагов, которые я прошел из комнаты в комнату по маленькому коридору, показались мне самой длинной дорогой в жизни. А что, думал я, если взять вот этот ма-а-аленький кусочек мяса и пол-ложечки картошки? Ведь никто не заметит! Но это будет воровство. И это позор. Хочу с фашистами воевать, а сам из их миски ем. Я остановился у двери. А все-таки, стащить у фашиста считается воровством или нет? Пока я думал, дверь открылась. Передо мной стоял немец. Он взял у меня миску, понюхал и что-то спросил.
– Вот, – сказал я, – мама послала.
Он наморщил лоб и опять что-то сказал. Мне показалось, что он рассердился.
– Мама! – заорал я.
Прибежала испуганная мама.
Немец удивленно посмотрел на нас. Ткнул пальцем в миску и снова что-то спросил.
Мама ответила:
– Картошка с мясом.
И тут же добавила несколько слов по-немецки.
– А, зо, – сказал немец и повторил: – Картьёшька?
Мама кивнула.
И тогда немец сделал удивительную вещь: он присел передо мной на корточки, ткнул себя пальцем в грудь и сказал:
– Герхард, – и еще несколько слов по-немецки.
Мама перевела:
– Он говорит, что его зовут Герхард и чтобы ты его не боялся.
А я и не боялся. Это я от неожиданности закричал.
Немец поднялся и сказал маме:
– Герхард.
– Мария, – ответила мама и взяла меня за руку. Немец стоял и молчал, держа в руках остывающую миску. Неужели ему есть не хочется? Мама тоже молчала. Потом сказала что-то со словом «кофе» и увела меня.
Бабушка сразу стала спрашивать, что и как, а я заглянул в кастрюльку, в которой варилась картошка. Она была пуста.
– У них все рассчитано, – вздохнула мама. – До грамма.
– Эти да, крохоборы, считать умеют, – сказала бабушка.
Я незаметно провел пальцем по стенке кастрюли и лизнул. Если бы мама увидела, она точно бы меня наказала. Она всегда учила меня не быть жадным к еде и есть не торопясь. Это, конечно, хорошо. Только когда еда есть. А сегодня из еды были только свекла и хлеб. Свекла с нашего огородика за домом. А хлеб бабушка сама пекла. У нее немного муки осталось. Этой мукой она очень гордилась. «Вот, – говорила она маме, – ты меня критикуешь, что я на черный день запасы делаю, а он наступил, черный день-то». И при этом радовалась так, будто наступил праздник, а не черный день.
Пока я ел свеклу, мама сварила кофе. И опять отправила меня к немцу.
И начались новые мучения. Я нес кофе, а на блюдечке лежали три куска сахара. Белого-белого! Я даже не знал, что так люблю сахар. Мед тоже хорошо, но сахар лучше. Почему пчелы сахар не делают?
Я поставил кофе на стол и взял пустую миску. Немец кивнул, сказал: «Нимст» – и протянул мне два куска сахара.
– Нет, – сказал я.
Он помотал головой, вложил сахар в мою руку и заговорил. Показывал на сахар и на голову.
– Нет, – опять сказал я.
Он нахмурился, встал, не выпуская моей руки, довел до двери, подтолкнул и сказал какое-то сердитое слово.
Сахар и миску я отдал маме.
– Это он чего? – удивилась бабушка. – Сахар не любит? Зубы, наверное, болят.
Мама молча взяла сахар и убрала.
– Ты чего? – возмутилась бабушка. – Он же сам отдал!
– Да, – подтвердил я, – он сам отдал. Я два раза не брал, а он дал и выгнал.
– Ребенок сахару сколько времени не видел! А в его возрасте сахар для головы нужен. Чтобы мозги росли как надо.
– Как хотите, – сказала мама и достала сахар.
Бабушка тут же радостно захлопотала, достала чашки, поставила на плиту чайник.
– Эх, Николай, сейчас мы с тобой кипяточку, да с сахарцом! Устроим сладкую жизнь.
А я подумал, что все-таки это неправильно. Я у Ивана Ильича мед ел, а мама с бабушкой нет. И вообще, как я буду с немцами воевать и листовки вешать, если фашистский сахар ем? Валя бы не стал, я точно знаю.
И я сказал:
– Я не буду.
Бабушка даже ложку уронила.
– Это что за новости? Как не будешь? Тебе надо! Для мозгов! Это как лекарство.
– Скоро немцев разобьют, и этого сахара завались будет.
Бабушка поднесла ладонь ко рту и зашипела:
– Ты что, с ума сошел! Замолчи немедленно! И не вздумай такие слова говорить!
Ее поддержала мама:
– Николай, ты понимаешь, что можно говорить, а что нельзя?
– Никто не слышал, – буркнул я.
Мама сказала:
– Стены слышали. У них тоже уши есть.
– Ты чай пить будешь? – грозно спросила меня бабушка.
Чаю я не хотел. Я хотел долго-долго сосать кусочек сахара… Но я твердо ответил:
– Не буду.
– Ну, твое дело. Давай, Мария, мы с тобой почаевничаем.
– Вы пейте, я тоже не хочу, – сказала мама.
– Сговорились? – обиделась бабушка. – Вы, значит, такие, а я, значит, не такая?
– Не обижайтесь, – ответила мама. – Не будем ссориться по пустякам. – А потом улыбнулась и тряхнула волосами: – А, гулять так гулять! Наливайте, мама! Николай, живо за стол!
Когда мама такая, мне становится хорошо, а когда улыбается – будто солнце светит. Жаль, что она редко улыбается. И я, конечно, сел, и пил горячую воду с мятой, и мама с бабушкой о чем-то говорили, и я о чем-то говорил, и мы даже смеялись. А сахар… я съел. Почти весь. Мне бабушка половину своего куска дала, а мама пила без сахара. И вообще, фашистами от сахара не становятся.