Дубовая рубаха

Размер шрифта:   13
Дубовая рубаха

Вместо вступления

История эта началась с очевидной глупости, и сейчас прокручивая все в голове от начала и до конца, я в очередной раз удивляюсь непредсказуемости того, что происходит с людьми. Человек живет, а значит рассказ о нем обрастает все новыми подробностями, повороты становятся круче, и бытие человека вдруг обращается в ту самую повесть, о которой скажут, что это сплошь выдумки и неправда. Но стоит мириться с этим, и чуточку доверившись рассказчику пожить его жизнью несколько часов, и может быть что-то из этого извлечь.

В тот самый день, когда солнце только – только поднялось из-за горизонта и подобно голодному зверю набросилась на еще пустынные по-утреннему улицы Тирасполя, Мила вылезла из-под одеяла и преобразившись, после увиденного сна, подошла ко мне и я увидел на её лице ту самую улыбку, в которой губы её растягивались всякий раз, когда она собиралась о чем-то меня просить. Предвидя это, я не мог не отдавать себя отчета в том, что своего она добьется, не взирая на все мои возражения и протесты.

– Почему бы тебе не взяться за перо? – мило пролепетала она, чтобы усилить эффект произведенный на меня её улыбкой.

Я ожидал чего угодно, но только не этого. Что за глупость? И ради подобной ерунды она тратила на меня эту самую улыбку, которой пользовалась столь редко.

– Что? Да с чего ты взяла, что я способен писать? У меня ни таланта нет, ни образования. Ведь этому учиться надо, освоить технику, разработать свою. Как я могу?

Мила засмеялась подобно ребенку, отчего мне всякий раз становилось как-то не по себе. Глядя на неё, я невольно задумывался о том, что не способен смеяться так же, и в очередной раз корил себя за бездушие. Увидев моё замешательство она тут же взяла себя в руки и глазами полными нежности впилась в мои, такие, как мне казалось, холодные и мутные.

– Тебе стоило бы попробовать, – проговорила она вкрадчиво – сейчас каждый человек, научившийся в школе без ошибок писать "что" занимается писательством. Нисколько не мучаясь заданными тобой только что вопросами, они на всеобщее обозрение выставляют свои работы. До того порой доходит, что иной деятель со всеми гадкими подробностями на десять страниц расписывает как он уборную посещал. Но это же отвратительно, а тебе есть, о чем рассказать, ты ведь столько интересного повидал.

– Возможно ты и права, но мне не хотелось бы уподобляться этим остальным. Я не уверен в том, что могу, а сора и так много как ты говоришь, зачем же больше?

– Ты наговариваешь на себя – улыбнувшись произнесла она тихо, и я понял, что никак не могу ей отказать.

С этого все и началось. Теперь я каждый день предавался воспоминаниям и вычленяя из них особенно важные для меня моменты, брался за письмо. Выходило как мне казалось плохо. Мысли, кишащие в моей голове и казавшиеся столь огромными при переносе на лист, становились незначительными и мизерными. Смущало меня и то, что я не в достаточной мере их описывал. Всякий раз важные нюансы той или иной истории куда-то исчезали, а вспомнить их я не мог. Но писательство до поры до времени скрашивало мой досуг, и я особенно не роптал на себя, осознавая при этом всю тщетность моих попыток.

Каждый вечер Мила возвращаясь с института принималась читать то, что я написал за день и как не странно, ей мои очерки нравились, иной раз доходило и до восторга, которого я по некоторым причинам понять не мог. Одобрение её смущало меня, и всякий раз как она говорила "это восхитительно" я невольно подозревал её во лжи. Эту похвалу я объяснял прежде всего нашей близостью и раздражался от того, что Мила врет. Но стоило ей вдруг выругать меня за почерк, корявый и неразборчивый, как я тут же выходил из себя. Её это чрезвычайно веселило, а я не мог понять каким образом происходит так, что критика желанна, но тяжела, и почему я не могу принять её одобрения, хоть и нуждаюсь в нем. Я и подумать не мог, что наконец-то нашел то, что мне действительно нравится, и теперь дорожил этой находкой. Мила же сразу это поняла и потому к моим язвительным высказываниям и обвинениям в моменты обиды относилась как к чему-то само собой разумеющемуся.

Но однажды череда разрозненных жизнеописаний, над которыми я без устали работал, выстроилась в определенной последовательности так, что я невольно задумался. Пробежав глазами все листы, исписанные буквами, этими кривыми закорючками, я швырнул все письменные принадлежности в стол и скрутив папиросу вышел на балкон.

Через дорогу, напротив дома в котором я занимал квартиру, стоял, весь залитый солнечным светом и от того едва различимый, Собор Рождества Христова. Звонили к обедне, отчего на душе стало еще тревожнее. Этот звон был неразрывно связан с чем-то траурным и печальным. Когда я был маленьким, то очень часто на летние каникулы уезжал к бабушке в деревню. Деревенские воспоминания эти, а о них я так же писал, всегда были переполнены теплотой и светом, настолько, что меня охватывала тоска когда я сравнивал их с моей нынешней жизнью. Но однажды, в деревне вспыхнула неизвестная эпидемия и очень многие из деревенских, не получив вовремя помощи, отдали Богу душу. Как сейчас, я помнил, что всю неделю после погашения эпидемии звонили колокола, а в дом с улицы проникал запах ели, чьими ветвями были покрыты все дороги в деревне. Не понимая тогда сути происходящего в полной мере, я отчетливо помню, что процессии плачущих людей, одетых в черное, которые я видел каждый день, ввергали меня в ужас.

– О, еще на одного деревянный макинтош нацепили, – невозмутимо произносила моя бабушка, всякий раз как мимо нашего дома проходила процессия с покойником. Её спокойствие передавалось и мне, отчего страх отступал, и жизнь снова становилась такой, какой она должна быть у ребенка, беззаботной и радостной.

Вот и сейчас этот звон болью отозвался в сердце моем, и ощущение сковавшее меня во время просмотра записей обострилось. Моя жизнь напоминает лихорадку, – именно это и пришло мне в голову – во время которой больной большую часть времени пребывает в забытьи, и иногда лишь ввергается болезнью в буйное состояние, довольно кратковременное. И действительно, даже нынешняя жизнь с Милой являлась в некотором роде сном, о котором я бы вряд ли мог что-то сказать, но это было забытье счастливое. А ведь были времена, когда я ходил по улицам подобно сомнамбуле, ничего не понимая и даже быть может не существуя в действительности. Я мучился этим, какой-то неразрешимый вопрос причинял мне страдания. Но сейчас я помню лишь предчувствие сумасшествия переполняющее меня тогда, и более ничего. Причины по которым я терзал себя и подробности всех злоключений через которые прошел рассудок мой забылись, или же и вовсе никак не отложились в памяти.

По пробуждении же я как правило ввязывался в какую-либо авантюру, после которой мне приходилось покидать город в котором она развернулась, или же устав от всего на свете и пребывая в состоянии мало отличном от сна, я с головой погружался в разврат и жил подобно животному. Не отличаясь особой целеустремленностью, я всегда избегал путей, требующих хоть какого-либо усилия, и всегда выбирал дорогу наиболее простую. Я катился вниз по склону горы, называемой людьми жизнью, в самую бездну. Мне было и больно, и страшно, но так было проще, получалось само собой и в конце концов вело к тому, к чему мы все придем.

Раздумывая, я представил себе художника, который каждое утро подходит к своему окну и пишет, захватывая все подробности открывшегося его взору вида. В одно и тоже время, с одним и тем же выражением лица, он брал в руки кисть, устанавливал мольберт и аккуратными движениями наносил на холст мазки краски. Я слежу за его работой, но ничего не могу понять и лишь вижу, как линии вырисовываются в силуэты, и те затем предстают предо мной во всей полноте своей формы и преисполненные жизни. Закончив он ставит готовую картину к стене, рядом с десятком точно таких же пейзажей "из окна" и чуть отойдя, всматривается в ряд одинаковых как, казалось бы, работ. Спустя минуту он улыбается, отпивает вино из стоящей на столе бутылки и закуривает. Я смотрю на него и не могу понять его радости, и оттого пуще прежнего вглядываюсь в холсты. И вот тут я понимаю, что пейзажи и в правду разные. Иной наклон ветвей у деревца, что растет у аллеи напротив; облака над ним, высоко в небе, имеют другую форму, в которой можно рассмотреть что-то для себя приятное; воздух имеет цвет отличный от вчерашнего и даже тени распластавшиеся на дорожках аллеи не такие как вчера или позавчера.

Художник покидает меня и я задумываюсь почему воображение мое создало именно этот образ и чтобы это значило? В иные минуты жизни мысль движется настолько лениво, что ты и вправду способен описать её ход досконально. Я ведь вспоминал о прошлом, заполненном периодами тревожного сна и беспамятства, и быть может тогда, находясь в забытьи я считал, что один день похож на другой, так же как и моя жизнь мало чем отличается от жизни уличной девки, дожидающейся на Думской своего звездного часа.

Вернулась Мила и как всегда улыбаясь подбежала ко мне, обвила шею мою своими руками и поцеловала в щеку.

– Много написал сегодня? – спросила она, будто бы и думать ни о чем другом не могла.

– Нет, совсем не писал, – произнес я, и задетый этим её вопросом о моей писанине нараспев, полным желчи голосом проговорил – не было вдохновения.

– Это ничего. Кстати, тебе письмо пришло, – проговорила она улыбаясь.

Я взял протянутый конверт и разорвав его стал читать письмо. Писала мать и с первых же строк меня будто бы обухом топора по голове ударили. Пора было отправляться в путь.

1

Город, в одном из домов которого я появился на свет, был пожалуй самым непригодным для роста и проживания ребенка. В детстве я часто и серьезно болел, отчего и был отправлен на воспитание в деревню к бабушке, которая проживала там вместе со своей матерью, моей прабабушкой.

Нина Васильевна, моя прабабушка, была женщиной мне непонятной. С первых пор моего появления в её доме, я не мог не понимать, что она меня не то чтобы не любит, но даже быть может ненавидит. Объяснить её этого ко мне отношения я тогда не мог, потому как эта неприязнь была лишена всяких причин. Единственное, что было доступно моему пониманию в те далекие времена, так это то, что меня оторвали от любимой матери и отправили в деревню, к какой-то раздражающейся от одного моего вида старухе, с колючими и холодными глазами. Ведомый этими мыслями и ощущениями я изолировался от всех подруг Нины Васильевны, таких же старушек, как и она сама, и сильно привязался к бабушке, казавшейся на фоне всех этих, как я говорил, "старух" молоденькой девочкой.

Но много ли я понимал тогда? Думая о самом себе я не был способен думать о том, что братья моей бабушки – Виктор, и Юрий буквально на моих глазах, душили в четыре руки Нину Васильевну, которая смирившись, даже и не сопротивлялась. Я ничего не знал ни о болезни, подтачивающей её изнутри; не видел я и того как Юрий Андреевич, бывший из братьев самым жестоким, избивал свою мать. Я ничего не видел, и в этом бы действительно было благо, если бы бабушка отгораживала меня от ужасов, царящих в семье Соболевых, более тщательно. Но она была шокирована этими событиями и иногда возможно забывала о том, что я быть может вижу все эти ссоры и скандалы.

Мне было пять лет, когда прабабушка умерла. Я не помню когда именно это случилось, но выражения лица Нины Васильевны, когда она ночью просыпалась от болей и моя бабушка крутилась вокруг неё, чтобы хоть как-то облегчить её страдания, останется в моей памяти навсегда. Я вижу как сейчас те ночи, когда от протяжных стонов Нины Васильевны я просыпался и робко вставал в дверях её комнаты. Огромная, в своей ночной рубашке и с растрепанными, седыми, доходящими до пояса волосами, она стояла возле кровати и будто бы обезумев смотрела в потолок. В её лице было то выражение скорби, какое обыкновенно бывает в лицах тех, кто теряет своих близких. Казалось, будто не она умирала, а погибал весь белый свет и она приходила в отчаянье наблюдая за его увяданием. Моя бабушка, низенькая и хрупкая, вертелась вокруг этой величественной женщины и тщетно пыталась уложить её в кровать. Быть может она и плакала, но я этого не помню. В тот момент, наблюдая за борьбой моей бабушки с её матерью, и тем сражением, происходящим внутри Нины Васильевны, я словно впадал в забытье, и просто не понимал того, что происходило.

После смерти Нины Васильевны в нашем доме стали появляться какие-то незнакомые мне люди. Многие из них мне совершенно не нравились, и потому даже лица этих людей нисколько не врезались мне в память. Единственное, я отчетливо помню одну женщину, все звали её Катериной, и именно поэтому я испытывал к ней симпатию, ведь такое же имя было у моей мамы. Это была невысокая женщина, с коротко остриженными, каштановыми волосами и носившая на носу большие и круглые очки, чем очень напоминала сову. Всякий раз когда я подходил к ней с каким-нибудь вопросом, она мило улыбалась и отвечала мне, отчего её сходство с моей матерью в моем понимании, лишь усугублялось.

На следующий день после омовения, за которым я подглядывал с печи, на которой должен был спать, меня на время, чтобы я не мешался под ногами у взрослых занятых приготовлениями к похоронам и поминкам, отдали в дом к Шатковым. Антонина Вячеславовна Шаткова приходилась свояченицей Виктору Андреевичу, брату моей бабушки, и потому меж нами существовало какое-то таинственное родство, которое как я понял в последующем состояло из ненависти, спрятанной под показными благопристойностью и уважением.

– Ой, здравствуйте Розалина Андреевна! – восклицала Антонина Вячеславовна всякий раз как встречала мою бабушку – Как поживаете? Как здоровьице?

– Здравствуй-здравствуй, – отвечала с каким-то надменным и непонятным мне достоинством бабушка – очень хорошо поживаем, сами как?

– Бог миловал, все хорошо, – отвечала Шаткова и уходила по своим делам.

– Жидовка, – бормотала под нос моя бабушка и провожала Антонину Вячеславовну и взглядом, и словечками покрепче, но только так, чтобы не слышно было.

Этот временный переезд я воспринял очень хорошо. Во-первых, Маша – дочь Антонины Вячеславовны очень мне нравилась, а во-вторых в атмосфере суеты царящий в доме, я чувствовал себя забытым и одиноким.

Между мной и Машей были такого рода взаимоотношения, что взрослые частенько прочили её мне в невесты, хоть я и был совсем малышом по сравнению с ней, закончившей третий класс школы. А теперь я оказывался в её доме, жил в её комнате и спал вместе с ней в одной постели. По дому я не скучал и был настолько захвачен своим детским счастьем, что и о бабушке даже не думал. Что происходило во все то время, что я жил у Шатковых стерлось из моей памяти навсегда, и даже спустя год после этих событий я не смог бы сказать, чем я там занимался.

Самое странное и пугающее во всем этом состояло в том, что наблюдая за тем как тело моей умершей прабабушки омывали перед похоронами, я не испытывал ни сочувствия, ни даже страха. Будто бы все это было какой-то игрой, распространенной у взрослых, которые живут-живут, а потом умирают. Но при всем при этом, я отчетливо знал, что такое смерть, и понимал насколько она ужасна. Ни ощущения потери, ни чего-то к ней близкого, мною тогда пережито не было, и вспоминая об этом опыте уже спустя годы, мною почему-то приписывалось какое-то ощущение радости, испытываемое маленьким мальчиком, наблюдающим за тем как его прабабушку, собирают в последний путь.

2

Оглядываясь назад я понимаю, что этот деревенский период прошел слишком уж быстро, потому как был заполнен событиями, но такого рода, что внешняя их сторона была излишне богата деталями и подробностями, в то время как внутренняя фактически пуста. Все те игры, которые я вел с другими ребятами, учение в школе и труд, будь то рубка дров или запасание воды в баню, были лишены какого-то смыслового содержания, и скорее всего происходили по наитию, сами собой. Но положение дел кардинальным образом менялось, когда я оказывался один.

Обыкновенно мои одинокие прогулки совершались зимой. Я вставал на лыжи и отъезжал далеко-далеко от дома, в безлюдные места ближе к лесу и катался так, поглощенный собственными мыслями. Катясь по широкому лугу, всему покрытому снегом и окруженному с двух сторон лесом, я как будто бы отстранялся от всего на свете и связывался с чем-то потусторонним, с миром заключенным во мне самом. То были часы грез, когда я видел себя римским полководцем, отправившимся на разведку, с целью выведать в каком именно лесу притаились дикие галлы. Всякий раз оказываясь наедине с самим собой я представлял именно это. Никаких других фантазий у меня будто бы и не было, лишь это видение сечи, где люди в сверкающих доспехах режут друг друга на части, заливая и землю и небо багровой кровью.

Осенью, когда все кругом начинало желтеть и лес шедший вокруг деревни напоминал золотую с медным отливом стену, я покончив с занятиями шел на опушку за школой и оглядываясь по сторонам, чтобы убедиться, что никто меня не видит, заходил в самую чащу.

Я мог часами ходить по лесу, ни о чем не думая и даже не отдавая себя отчета в том, для чего я все это делаю.

Но потом в мою беззаботную жизнь вторгся чужак и я как не странно был совершенно к этому не готов. Этого неизвестного я ждал, и более того имел в голове некоторое представление о том, как он выглядит, с каким выражением смотрит в мои глаза. Я даже знал какой у него должен быть голос, и представлял, что буду чувствовать когда возьму этого чужака за руку.

Наступило лето, отчего беззаботность моя всё росла в размерах и достигла такого масштаба, что я ни о чем другом кроме как о развлечениях думать не мог. Большую часть времени я проводил на лугу за школой, где мы с ребятами устроили поле для игры в футбол. По несколько часов к ряду мы носились под палящими солнечными лучами, изнывая от зноя и обливаясь потом, но такие счастливые и веселые, что и не замечали всего этого. Когда же становилось совсем невмоготу, мы садились на велосипеды и всей ватагой ехали на речку.

Вода в Зинихе всегда была холодной но нас это не останавливало и мы подолгу плескались в её чуть желтоватых водах, играли в салки и на берег вылезали только тогда, когда ноги уже сводило от судорог.

С посиневшими губами, все дрожащие мы поднимались на мост и укладывались на раскаленный солнцем асфальт, для того чтобы согреться. Водители перевозящие на своих грузовиках лес, казалось приходили в ярость и исступленно сигналили нам, но в действительности же они вспоминали себя в нашем возрасте и просто просили подняться и уйти с дороги. Согревшись мы садились на велосипеды и отправлялись на поле.

Этот круг повторялся до самой ночи, которую мы встречали у костра на берегу Зинихи, возле которого все дружно согревались и обсыхали после долгого купания в прогревшейся на поверхности воде, которая весь день впитывала в себя тепло солнечных лучей.

В одну из таких ночей когда я придя домой и отужинав жареным картофелем и салатом из помидор и огурцов лег спать, чужак уже двигался по направлению ко мне. Я не помню точно, но наверняка он снился мне в ту ночь, как и во все предыдущие, ведь я так желал встречи с ним. Удивительно смотреть за этим сейчас и видеть как маленький ребенок плетется на прохладную ночную террасу, укладывается в постель и засыпает крепким сном, в то время как другой человек, за много километров от него мчится в поезде и быть может не спит, смотрит в окно и часто выходит в тамбур с папиросой в руке.

Утром я проснулся и собирался бежать на поле, но бабушка, против обыкновенного никуда меня не отпустила. Я смутился, не обнаруживая в лице Розалины Андреевны того молчаливого упрека, который всегда можно было увидеть в её строго смотрящих глазах и в белизне крепко сжатых губ, когда она сердилась на меня. Нет же, она улыбалась и просила меня остаться и дождаться небольшого сюрприза. Сюрприз? – настороженно спросил я самого себя, не услышав обычного, сухого "Нет" от своей бабушки. Дело в том, что всякий мой проступок с её стороны сопровождался холодностью и даже равнодушием к моей персоне. Досадуя на меня, бабушка могла несколько дней молчать и даже не менять своего каменного выражения лица в моем присутствии. Это было невыносимо. Два или три дня кряду я мог услышать от неё лишь "Пора есть" и "Нет", не взирая на все уверения мои и раскаяния, сопровождающиеся иной раз и рыданиями. Но потом Розалина Андреевна отходила и как ни в чем не бывало, улыбалась, шутила со мной и по возможности баловала. Но сейчас она вела себя как обычно, ведь я ничем перед ней виноват не был, и удерживала меня, будто бы чего-то не договаривая. Я испугался, предчувствуя грядущие перемены, которые будут иметь огромное для меня значение.

В час пополудни я, глядя в окно, увидел приближающихся к нашему дому женщин, которые заприметив меня стали приветственно махать руками. Я ответил им и стал пристально вглядываться в их лица. Ничего кроме широких улыбок я не увидел, круглые, с черными стеклами очки скрывали глаза, а из-за солнца все черты их сливались в нечто бледное.

Затворив за собой калитку, неизвестные пошли по дорожке к входу в дом. Проходя мимо окна у которого я сидел, каждая из женщин одарила меня воздушным поцелуем, отчего мне стало совсем уж не по себе.

Я с замиранием сердца ждал когда входная дверь откроется и они появятся на пороге. Прокручивая в голове все возможные варианты кем бы они могли быть, я открещивался от любого возможного и невозможного развития событий. Это были посторонние мне люди, и даже не видя их лиц, я чувствовал меж нами огромное расстояние, миллионы и миллионы километров, целую бездну, и мне было страшно помыслить, что они могут иметь какое-то ко мне отношение. Представив себе, что кто-то из них назовется моей матерью, я пришел в ужас от того, что какой-то чужак будет предъявлять на меня свои права.

– Сынок! – воскликнула одна из женщин и с пугающей быстротой стала приближаться ко мне, расставив в разные стороны свои руки. Я решил не сопротивляться и потому тут же был заключен в объятия. Осыпая меня поцелуями эта женщина, что-то нервно бормотала голосом в котором можно было услышать сдерживаемое рыдание. Я незаметно стянул с её носа очки и стал пристально всматриваться в это лицо. Сопоставляя его с воспоминаниями о матери и с тем образом, который составился в моей голове из писем ей присланных, я находил этого человека не похожим на ту, которую желал увидеть. От обиды на то, что эти взрослые стоят передо мной и улыбаясь пытаются меня обмануть, тело моё затряслось мелкой дрожью. Она даже на ту Катерину, что на поминках в нашем доме была, не похожа! – сверкнуло у меня в голове и слезы градом полились из самого сердца, минуя глаза, стекая по щекам и испаряясь в раскаленном летнем воздухе.

Я вырвался из этих крепких объятий и побежал прочь, сам не зная куда. Они обманывают меня! – повторял я на бегу, и от этого беспрестанного проговаривания на душе становилось все горше.

Ноги сами привели меня в недостроенное здание районного комитета, где в это время дня никого быть не могло. Забравшись на крышу и подойдя к самому краю я взглянул на свой дом, но будто бы не видел его. Перед глазами моими возникал образ какого-то зачарованного замка, в котором обитало зло, ставящее целью своей погубить меня. Сев в тени на холодную и чуть влажную поверхность кирпича, я утирая слезы стал размышлять над происходящим. Взывая к своей памяти, я понимал, что она бессильна и не может дать мне никаких ответов. Воспоминания мои о матери были настолько скудны и размыты, что не будь их вовсе было бы много лучше. То были призраки, блуждающие в тумане и оглашающие голые пространства кругом меня, каким-то неразборчивым гулом. У них должны были быть одинаковые лица, но я и голов их то не видел.

Осознав всю тщетность своих усилий, я вернулся к письмам ради которых выучился и чтению и письму. Тысячи строчек проплывали у меня перед глазами, и разбирая каждую букву на сегменты, я составлял из полученных черточек и завиточков какую-то фигуру, столь не похожую на увиденную мной сегодня женщину.

Очевидно исчерпав возможности всех источников, которые могли бы убедить меня в том, что та неизвестная и вправду моя мать, разум мой обратился к области снов, виденных мною в последнее время. Видения эти обладали такой силой, что я моментально переместился в один из снов и будто бы видел его наяву. Крыша, небо и ощущение собственного существования исчезли оставив в замен себя лишь чертей, которые громко хохоча тащили меня неизвестно куда. Я кричал и бился, пытаясь вырваться из их цепких лап, но у меня ничего не выходило. Сверху, возвышаясь над этим адом, растянулось поразительно синее небо, с белоснежными облаками, на которых сидели ангелы в своих белых одеждах. Я взывал к ним, но они лишь жалостливо смотрели на меня так, как на человека которому требуется помощь, но помогать которому запрещено по указу какой-то высшей силы. Сон закончился и я оказавшись в комнате, увидел себя же, с фотографией в руках и заливающегося горючими слезами. Приблизившись я рассмотрел на карточке себя сидящего на коленях у какого-то мужчины, которого бабушка называла моим отцом, совсем еще карапузом. Слева от нас сидела женщина, в которой я тут же узнал неизвестную. Мама! – вспыхнуло у меня в мозгу, и поднявшись я сломя голову побежал домой, на ходу придумывая чем бы оправдать себя.

Наша встреча повторилась. Я и мама плакали. Не зная чем объяснить все это, я лишь повторял "Прости" как-то рывками пробивающееся сквозь слезы.

Когда все пришли в себя и рыдания сменились оживленным разговором и смехом, мама объявила, что совсем скоро я отправлюсь домой.

– Как домой? – спросил я, не совсем понимая о чем она – Ведь я и так дома.

– Нет сынок, – улыбаясь ответила мама – я говорю о другом доме. Скоро ты все сам увидишь.

Впереди была неизвестность, которая в общем-то нисколько меня не пугала. Из газет я знал, что на свете есть люди лишенные дома, и что они от этого очень страдают, у меня же только что появился второй дом, и кто знает, быть может впереди меня ожидает еще большее их количество.

3

Так я и вернулся на свою малую родину, холодную и неприветливую, но произведшую на меня впечатление своей новизной. Это все-таки был город, с которыми я до этого никаких дел не имел. Озираясь по сторонам я с восторгом разглядывал высокие, в несколько ярусов дома, с любопытством изучал прохожих, одетых не по сезону тепло. Был еще сентябрь, а они все укутавшись, брели куда-то, понурив головой. Мне потребовалось совсем немного времени, чтобы понять для чего им нужны были такие теплые одежды.

Выдержав экзамен, я поступил в гимназию. Это было небольшое здание, вытянутое вверх на четыре яруса, с какими-то непонятными лампочками под самой крышей, которые на моей памяти ни разу не загорались. Но это волновало меня в самую последнюю очередь, главной же причиной моего беспокойства была новая жизнь, в которую я вступал, но о которой ровным счетом ничего не знал. Тысячи, как тогда казалось, детей окружили меня со всех сторон, и будто бы изучая мою хрупкую, маленькую фигурку, внутренне смеялись над ней. Я же наблюдал за тем как все они переглядывались меж собой, и не роняя ни звука, о чем-то говорили. В изгибах улыбающихся губ и в уголках глаз, зажмуренных от какого-то внутреннего и недоступного остальным удовольствия, легко проглядывались те или иные слова, но выстроить их в отдельные и имеющие хоть какой-то смысл предложения, я не мог. Это были совершенно иные дети, не такие к каким я привык и каковым был сам. Рассматривая эти лица, я осознавал, что все они владеют каким-то знанием, доступ к которому был недоступен для меня в деревне.

После торжественной части меня и других, еще неизвестных мне, детей завели в класс. Мои одноклассники были такими же непостижимыми существами, но в виду того, что судьба связала нас вместе и в последующем мы должны были идти рука об руку какое-то время, я испытывал к ним какую-то симпатию.

Будучи ребенком в достаточной степени робким, я в этот день ни с кем так и не заговорил. Когда перекличка была закончена и учитель объявил всем какие завтра будут занятия, я с остальными вышел из класса и пошел в раздевалку. Казалось, что я попал в ад. Дети разных возрастов носились по гардеробу как заведенные и неистово крича, играли в чехарду и кидались друг в друга сапогами, шапками и всем тем, что попадалось под руку. Прижимаясь к стенам, я как-то пробрался к вешалке на которой оставил свою одежду и взяв её, поскорее выбежал наверх, минуя гардеробщиц, которые тщетно пытались остановить это безумие громко выкрикиваемыми угрозами и проклятиями.

Выйдя из школы и спустившись вниз по приходящей в упадок улице, смотрящей на меня выбитыми оконными рамами и вынесенными дверными ставнями домов, ждущих, когда их снесут, я оказался на трамвайной остановке.

Место это, в котором я за время учебы провел достаточно времени, представляло из себя нечто специфичное и быть может даже пугающее. Снаружи она являлась самой обыкновенной остановкой с платформами и дожидающимися на них своих трамваев пассажирами. Рядом размещался небольшой магазинчик с броской вывеской "Перекресток" большие буквы, которой можно было увидеть за несколько километров. Заходя же во внутреннюю остановку, специально приспособленную для ожидания трамваев в зимнее время, вы тут же оказывались в некотором подобии клоаки. Стены в этом помещении были настолько засалены и загажены, что зеленая краска, едва-едва проглядывающая в некоторых местах, обратилась в какое-то липкое месиво цвета охры. Все здесь было гадко. И отвратительные запахи, вбирающие в свой букет грязь немытого тела, тяжелую одышку, спящего на полу пьянчуги, и бьющий по носу мускус экскрементов. Завсегдатаи этой ямы, старушка торгующая семечками, вся укутанная в платки и напоминающая кокон, казалась существом внеземного происхождения и от того так меня пугала; пара умалишенных – один высоченный и будто бы намеренно высушенный идиот, с большими и круглыми очками на носу, вечно домогающийся до пассажиров и смеющийся каждому их слову своим гнусным смехом и крупная женщина, то покойно сидящая в углу, то приходящая в бешенство и начинающая бегать по остановке, громко выкрикивая ругательства.

В тот день, сразу же после торжеств в школе я повстречал на остановке паренька, который сидел со мной в одном классе и теперь дожидавшегося своего трамвая. То был азиат с головы, на которой помещалась копна черных и жестких, словно лошадиных, волос, и до кончиков пальцев. Такой же для всех чужак, как и я, – подумалось мне, когда я подошел к нему и некоторое время наблюдал за тем, как он своими раскосыми глазами богомола смотрит куда-то в даль. Как часто бывает с детьми степей, в его неопределенном взгляде присутствовала какая-то ожесточенность и быть может даже злоба. Наверняка, он дожидается того же трамвая, что и я, – решил я для себя. Мне хотелось думать, что его столь отличная от остальных одноклассников восточная внешность, делает его враждебным им, так же, как и меня, мальчика из деревни, жившего до этого совершенно иной жизнью.

Но прежде чем заговорить с ним, я решил проверить верность своего предположения. Если он сядет вместе со мной в один трамвай, то обязательно подойду к нему на выходе, – так я смотрел на всю эту ситуацию, не будучи до конца уверенным в своем намерении.

Из-за последнего дома, той самой полуразрушенной улицы, по которой я спускался от лицея к остановке не спеша выполз трамвай и громыхая колесами по рельсам, подъехал к платформе. Мой одноклассник, за которым я не переставая наблюдал все это время, вместе с остальными пассажирами залез внутрь. Я так же пробрался в салон и занял такое место, с которого было бы удобно наблюдать за перемещениями моего будущего приятеля.

Трамвай добрался до конечной станции, и я вместе со своим одноклассником вышел на улицу, встретившую нас порывами хлесткого ветра, с завыванием дующего со стороны голой и бесконечной тундры.

– Ты же с лицея, да? – подбежав к незнакомцу выпалил я – С пятого класса?

– Да, – ответил неизвестный с каким-то неизвестным мне доселе акцентом, специфичном в растягивании гласных на конце таким образом, что казалось будто бы он чем-то недоволен, или брезгует общением с вами.

– Раз уж мы в одном пригороде живем, – проговорил я, но под влиянием этого протяжного "а" не смог договорить – как тебя зовут?

– Нурлан, а тебя? – ответил он все так же, и я сдерживался, чтобы не засмеяться, таким чудным мне показалось его имя.

– Саша, – бросил я с каким-то достоинством почерпнутым мной от бабушки, чтобы этот азиат не слишком-то задирал нос – я тут неподалеку живу, ты когда завтра в лицей?

– К восьми, – вытягивая "и" проговорил Нурлан и наградил меня каким-то презрительным взглядом, который как я узнал в последующим не выражал и капли презрения. В ответ я нахально улыбнулся, всегда считая, что это самое лучшее средство защиты и наступления в войне человеческих фраз, жестов и мимики.

– Значит увидимся. До завтра, Нурлан, – бросил я, и развернувшись прыснул со смеху, не имея более сил сдерживаться.

В тот самый день я завел себе товарища, который быть может и не зная об этом, лишь скрашивал те часы, что мне приходилось проводить на остановке и в трамвае. В остальном же мы совершенно не были интересны друг другу.

4

Тот таинственный мир который я видел в своих одноклассниках и в других городских детях совсем скоро разочаровал меня. На следующий день, когда в лицее начались занятия, я неизбежно был втянут в разговоры и буквально подвергся допросу со стороны этих новых для меня людей. Отвечая на все эти вопросы и заглядывая им в глаза, я не мог не понимать, что мои рассказы представляли для них интерес в той мере, в какой они могли использовать их для сопоставления своего мира с моим.

– А кто он?

– Деревенщина!

– Все понятно, тупой наверное как валенок.

– Именно так!

– А разговаривает как, не мямлит?

– Нет, но по-моему у него что-то с головой не так.

– Да-да, улыбается сидит. Что ни слово, то улыбка, точно дурачок.

Совсем скоро мои одноклассники пришли к выводу, что я человек не их круга. Сдружившись с Нурланом и видя это отчуждение со стороны остальных я постепенно впадал в состояние противоборства. Конечно в самом начале выбранная мною позиция представляла из себя скорее нечто шуточное и игривое, нежели подкрепленный твердой убежденностью взгляд на вещи, но положение это в последующем кардинально изменилось.

Со мной в классе обучался один мальчик, который с первых пор стал проявлять ко мне и Нурлану интерес, отчего мы, два жителя пригорода, стали смотреть на него как на товарища. Олег представлял из себя смесь вздорности и угрюмости, весьма непредсказуемую и проявляющую свои два свойства по совершенно непостижимому принципу. Будучи самым высоким учеником в классе, он находясь в состоянии задумчивости являл собой зрелище ввергающей в трепет громадины, но тут же, будто в нем что-то переворачивалось, Олег уменьшался в размере и обращался в карлика, веселого и задорного, носящегося по коридорам лицея сломя голову.

Этаж на котором находилась наша классная комната, ничем не отличался от всех остальных и представлял из себя вытянутый по горизонтали коридор с небольшой прямоугольной площадкой в самом центре, и с двумя небольшими перпендикулярными ему коридорчиками на каждом конце. На всем протяжении главного коридора размещались классные кабинеты, чьи двери шли одна за другой на равном друг от друга отдалении. В тех же коротких закоулках как правило были кабинеты с внеклассными занятиями и учителя там появлялись редко. Именно по этой причине дети большую часть времени проводили в этих небольших коридорчиках, где можно было и порезвиться, и спрятаться от нежелательных компаньонов в лице случайного первоклассника.

Мы с Нурланом как раз сидели на балконе одного из таких коридорчиков, как вдруг из-за угла выбежал Олег и широко улыбаясь подбежал к нам. Он был в том возбужденном, радостном состоянии, когда вся та чепуха, которую он нес без остановки, сменялась криками, так раздражавшими учителей и ввергающие нас, детей, в исступление. Наблюдая за тем как этот истукан становился веселым шутом, хохочущим и спорящим с преподавателями, мы все в один голос смеялись словно обезумевшие.

– О чем болтаете? – сквозь смех и пытаясь успокоится проговорил Олег.

– Да так, – ответил я недоверчиво – есть тут кое-что.

– Что? Ну что? О чем вы говорите? – пробормотал он как-то нервно, почти неразборчиво.

– Да занятия хотим в субботу прогулять, вот думаем как, – раздражено отчеканил Нурлан.

Олег захохотал и побежал прочь от нас, нелепо размахивая руками и как-то запрокидывая назад голову.

Спустя буквально минуту, из-за угла вышли Олег и другие наши одноклассники, и тыча в меня с Нурланом пальцами хохотали.

– Мы знаем ваш секрет! – в один голос кричали они – Знаем ваш секрет, иногородние!

Из их компании выбежал Олег и подбежал к нам. Он отчаянно смеялся над своей проделкой, о которой мы еще и не знали ничего. Подбежав к нам, он чуть не врезавшись в меня, развернулся и отбежав шага два, сделав тем самым круг, снова двинулся в нашу сторону. Кружа таким образом рядом с нами, он выпучив глаза так, что они казалось вываляться из глазниц, очевидно хотел что-то сказать, но был настолько этим рассмешен, что лишь ржал словно взбешенная лошадь, представляя собой зрелище откровенно дурацкое.

Наконец успокоившись он встал от нас в нескольких шагах и тяжело дыша стал рассказывать о той, в его представлении, злой шутке которую он с нами сыграл.

– На самом деле, – начал Олег – я просто притворялся вашим другом. Вы мне совершенно не нужны.

– И что? – спросил Нурлан, с неизменным своим презрением.

– А то, что я расскажу об этом учителям, и вас дураков, накажут, – закончив, Олег захохотал и снова стал кружить, рядом с нами.

– Ну и Бог с тобой, – произнес я вслух, так чтобы он все услышал, но не обращаясь к нему непосредственно.

– То есть как? – тут же остановился наш одноклассник – И вам не обидно, что я вас провел?

Перестав обращать внимание на нашего ошеломленного одноклассника, мы занялись обсуждением матча, который неделей ранее назначили на сегодняшний день.

Олег всячески пытался выудить из нас хоть какие-то слова, толкал меня и Нурлана в плечо, лишь бы мы посмотрели в его сторону, но все его попытки успехом не увенчались. Я ни столько оскорбленный тем, что этот шут поступил со мной подло, сколько тем, что в его голове вообще появился такой гадкий план, совершенно не хотел с ним разговаривать. Нурлана же скорее матч интересовал больше, чем этот кружащий рядом с нами дурачок, и он с блеском в глазах расписывал мне каждый удар по мячу, который нанесет сегодня.

Первое зерно сомнения в окружающих меня детях было заронено в душу проделкой Олега. В деревне, где я жил до этого, подобных подлостей, или чего-то очень на них похожего просто не было. Там дети были проще и более открыты. Если им что-то в тебе не нравилось то они об этом говорили, либо просто затевали драку. Но не взирая на это, я тем не менее с охотой вступал в разговоры со всеми своими одноклассниками, потому как желал соприкоснуться с тем самым миром, который я видел в их глазах. Не испытывая каких либо трудностей на своем пути, я в скором времени узнал абсолютно все об этой таинственной вселенной, к которой у меня не  было доступа. Оказалось, что мои одноклассники все как один боготворили комиксы. Я же в то время, в той мере, в какой это может себе позволить ребенок, увлекся культурой древних греков, и стал поглядывать на своих одноклассников, возившихся с этой нарисованной ерундой, немного свысока.

Но необходимо отдать должное и им. Рассмотрев во мне это высокомерие, они все более отдалялись от меня, и совсем скоро мне, убежденному, как мне тогда казалось, последователю Аристотеля, пришлось с кулаками отстаивать своё право посещать школу.

5

Можно сказать, что с тех самых пор в моей жизни наступил период изоляции. Видя, что мои интересы не находят отзыва в одноклассниках и прекрасно понимая, что то чем живут они совершенно для меня неприемлемо, я большую часть времени проводил за чтением книг. Жизнь моя представляла собой следующую, весьма бесхитростную комбинацию, основными пунктами которой были – дом, школа и библиотека, с редкими перерывами на одинокие прогулки, когда я ползал по огромным горам снега и мнил себя римским легионером. Нурлан, ставший моим другом мало чем отличался от остальных, и мои с ним взаимоотношения объяснялись лишь тем, что оба мы жили в пригороде.

Если быть совсем уж откровенным, то моими настоящими друзьями были ребята с деревни, с которыми я вел переписку в течении нескольких лет, покуда и этот вид отношений не изжил себя. В этих письмах, приходивших ко мне раз в месяц, заключалась значительная часть моей жизни. Всякий раз когда мама приносила почту, я с радостными выкриками выхватывал у неё из рук конверт и бежал в свою комнатку, чтобы поскорее сесть за чтение. Внимательно вглядываясь в выведенные корявым почерком надписи, я мысленно переносился в деревню и представлял как выглядит та или иная ситуация, описанная моим товарищем. В основном я обменивался письмами со своим теской Сашей, которого я знал более всех, и дружил с ним еще до школы, и с Женей, никогда не вызывавшим у меня симпатии, но писавшем чаще и больше остальных.

Иногда мне приходили и письма от моего соседа – Вани, но их содержание было настолько размытым, что ничего об этой переписке я и сказать не могу. Но оглядываясь назад, или пытаясь это сделать, я отчетливо вижу ровные строчки, плотно забитые старательно выведенными, и оттого выглядевшими весьма изысканно, буквами, тех писем, что присылал мне Женя. Буквально сжимая их сейчас в руках я безошибочно могу расписать и все то, что в них было изложено. Это послания как правило были весьма длинными и изобиловали всяческими восклицаниями и клятвенными уверениями в дружбе. Вспоминая сейчас ту напряженность, установившуюся между нами, в момент моего проживания в деревне, мне не совсем понятны те его заискивания передо мной в письмах. Возможно он просто лукавил, и лукавил от чистого сердца, которое как это и принято у людей полноватых, было под завязку набито добродушием ко всякому человеку попавшемуся ему под руку.

На ту пору нам было лет по одиннадцать, и в сердца наши, тайком проникло то, что в последующем можно было смело назвать любовью. Чувство это было столь необычным и противоречивым, что описать его весьма сложно. Закрывая глаза и просто подумав о тех днях, когда в сердце моем  поселилась эта нежданная гостья, я вижу себя стоящим перед милой девчушкой, потупившей глаза свои, и не смеющей проронить и звука. Столь же безмолвен и я сам, но в глазах моих что-то пылает, какой-то безумный огонек, лишь маленький язычок пламени, того великого пожара, что горит в груди. С зажатым в незримых тисках телом, и с выкрученным словно мокрая сорочка сердцем, из которого крепкие руки прачки выжимают все соки, я нелепый стоял перед этой девчушкой и единственное на что был способен, так это на какую-нибудь глупость, способную задеть её за живое и оскорбить до глубины души. Прокручивая в голове все те мысли, и ощущения, неразрывно связанные с той смешной детской страстью, и ей рожденные, я настаиваю на том, что первая любовь это прежде всего страдание, и именно потому воспоминания о ней, так крепко оседают в сердце. По негласному закону, все горестные события нашей жизни мы помним с поразительной четкостью, и именно они прежде всего приходят на ум в те моменты, когда нам одиноко или тоскливо. Можно развивать ряд теорий о том, что испытывая одиночество мы будто бы переносимся в ту ситуацию, бывшую с нами в прошлом, когда схожие чувства владели нами, но я считаю, что горе необходимо пережить, в то время как радость каждый человек воспринимает как должное, свято веря, что жизнь нам дана для веселья и потех.

В своих письмах, Саша как раз и рассказывал мне о своей первой любви, и я зная его и ту, чьей очаровательной улыбке он на время посвятил своё сердце, представлял как они встречаются после школы и встав друг на против друга благоговейно молчат. Так длиться некоторое время, а потом Саша поднимает голову и отстранено глядя в сторону, протягивает ей записку. Она смотрит на него, их взгляды на секунду пересекаются, вызывая тем самым испуг у юных влюбленных, и они, уже сказав друг другу все, расходятся в разные стороны. Спрятавшись в одном из ближайших закоулков, юная дива жадно впивается глазами в письмо ей переданное. Ознакомившись со всеми милыми глупостями, притаившимися в этой записочке, она улыбается, терзаясь сомнениями в правильности происходящего. Саша же размашисто идет домой, и красный от стыда, клянет себя за малодушие, всячески бранит своего внутреннего дурачка, так он упоминал об этом в письме, за то, что у того не хватило сил и смелости сказать все то, о чем он, Саша, думал и хотел сказать этой девочке.

Откровения, которыми делился мой товарищ, настолько овладевали моим воображением, что я отстранялся от окружающей меня действительности и перемещался в деревню, бывшую в моем представлении тем местом, где деревья пестрят жизнью зеленых листочков, и где свежий ветерок, дующий неизвестно откуда, своими легкими прикосновениями снимает жар, изнывающего от зноя тела. Оцепенев от увиденного, и уже переместившись в само письмо, став участником всех событий переданных в послании Сашей, я по неизвестным мне причинам, находил все остальное, о чем рассказывал мой друг каким-то нелепым и недостойным моего внимания бредом. Жизнь в деревне протекала вяло, и мне казалось порой, что даже моя жизнь столь скромная на события, более насыщена по сравнению с жизнью моих деревенских товарищей.

Но я убеждался в обратном, всякий раз когда на летние каникулы уезжал гостить к бабушке. Письма уступали место разговорам, а созерцание жизни издалека затмевалось бурным водоворотом этой самой жизни, в которую мы бросались сломя голову. Так же как и прежде, мы пол дня гоняли мяч и играли в салки на Зинихе, но вечером, когда темнело мы наряжались и отправлялись на гулянки. Тогда то, мы и начали пить вино, многие из моих товарищей уже курили, и если быть уж совсем честным, то наша компания представляла собой зрелище откровенно говоря убогое. Пьяные дети, без цели слоняющиеся по деревне и считающие, что тем самым они могут хоть как-то заинтересовать встречающихся им на пути девочек. Глупость, откровенная глупость, которая как правило заканчивалась за ближайшим кустиком, где наши желудки, плохо приспособленные  под крепкие напитки, исторгали наружу весь яд в них скопившийся.

На следующий день после таких прогулок, нам как правило бывало плохо, особенно худо было тем, кого родители заставали в пьяном виде. Но убежденные в том, что именно так и выглядит взрослая жизнь, мы тем же вечером снова напивались и лишний раз доказывая самим себе, что мы уже не дети, обсуждали не платьица, которые были на девочках, а то что скрывается под ними.

Возвращаясь осенью в город, я неизменно чувствовал себя чуть старше своего возраста и уже в поезде всю дорогу внушал себе, что теперь-то необходимо жить по-другому. Находя себя более смелым чем раньше, я так и видел как буду блистать перед остальными, а они в свою очередь с неподдельным восхищением будут смотреть на меня, как на человека познавшего запретные плоды взрослой жизни. По приезде же я шел в школу, и пробыв там день, возвращался домой, с одной лишь мыслью поскорее взять в библиотеке книгу, не важно какую, лишь бы отвратить от себя необходимость выходить лишний раз на улицу, с кем-то там встречаться и заводить с этим неизвестным беседу.

6

Самым неприятным, и в тоже время наиболее полным событий периодом в моей жизни, пожалуй являлось отрочество, в котором по правде говоря и черт ноги все себе изломал бы, приди ему вдруг в голову мысль разобраться в том, что со мной происходило. Перебирая в голове все детали, я с уверенностью могу сказать, что фактом вызывающим более всего отвращения являлось то, что тогда во мне произошли значительные изменения, которых прежде всего не могла ожидать моя мать, женщина воистину святая, перед которой мне до сих пор стыдно за те события.

Как и все в нашей семье, Катерина Викторовна, моя мать, являлась тем типом непроницаемого и противоречивого человека, о котором практически невозможно составить определенного мнения. С первого взгляда моя мать была существом слабым и переносящим все выпавшие на её голову горести с безропотностью малодушия, но узнайте вы её ближе, и ваше мнение кардинальным образом менялось.

Мои отношения с матерью с самого начала не заладились. Мне, воспитанному бабушкой, женщиной весьма неряшливой, казалось диким следовать строгим требованиям моей матери, бывшей самым обыкновенным педантом. Если раньше я считал естественным всячески разбрасывать вещи, то теперь требовалось их аккуратно складывать на спинке стула, или же прятать в шкафу. И подобного подхода требовало все, что я делал. Поев, я непременно должен был протереть стол, чтобы избавиться от крошек на него упавших. Но даже не это вызывало у меня отторжение, ибо человек устроен таким образом, что любая  неприятность со временем перестает его беспокоить, становясь лишь делом привычки. Мой детский рассудок приходил в возмущение от реакции Катерины Викторовны, на все мои потуги следовать заведенным правилам. За крошку на столе, которую я совершенно случайно не смёл тряпкой, она в типичной для нашей семьи грубой манере, ругала меня так, что душа моя уходила в пятки. Очевидно, главной её проблемой было убежденность в том, что я, её ребенок, без всяких предварительных трудов стану таким, каким она хотела. Я же стараясь угодить Катерине Викторовне, не мог не отмечать того, что моё преображение из неряхи в педанта, в общем-то весьма успешное, сопровождалось с её стороны лишь критикой, приводившей меня в отчаянье. То, что мы шли к одному и тому же, но разными путями, нисколько нас не сближало, а лишь наоборот с каждой ссорой отдаляло, и будь я тогда более прозорливым, то смог бы увидеть как мы стоим на самом краю двух разных обрывов, с которых смотрим на одну и ту же бездну. Катерина же Викторовна не видя во мне того самого сына, который был бы прилежным учеником и опрятным мальчиком, а я и в правду был немного не собран и от постоянного чтения книг учился с каждым годом все хуже, была склонна обвинять в том обстоятельства и все, что угодно на свете кроме самой себя. Воспитала же из тебя бабушка росомаху (таким словом она почему-то подводила итог моей нескладности и неряшливости) – восклицала моя мать всякий раз как видела, что из брюк моих торчит край рубахи. Эти возгласы нисколько не располагали меня к матери, а скорее вызывали отторжение, ведь я слышал в них брань в адрес горячо мною любимой бабушки. Ты весь в папашу! – грозно выкрикивала она и глядя на мою фигурку, всю будто бы состоящую из недоумения и смущения, прикусывала губу и растерянно убегала в свою комнату, из которой возвращалась лишь спустя время, с воспаленными и покрасневшими глазами.

Тогда я не мог понять того, что происходило с матерью, ведь такие слова как любовь, страсть и преданность были известны мне лишь понаслышке, или представлялись сетью букв из совсем недавно прочитанного романа, где вскользь упоминалось о чем-то подобном. А дело было в том, что Катерина Викторовна  до потери памяти любила моего отца, покинувшего этот мир когда мне не было и четырех лет. Александр Павлович, погиб совсем еще молодым при весьма загадочных обстоятельствах, и моя мать, когда я впервые увидел её после нескольких лет, носила по нему траур. Очевидно, это было чем-то чрезвычайным, потому как бабушка моя частенько говаривала – Вот Катька дура! Давно бы уж замуж выскочила. Вон как Людка, или Галька, а она все ходит и не бог весть что из себя строит. Отплевываясь она устремлялась взглядом неизвестно куда, и будто бы видя там мою мать, с каждой минутой все мрачнела, словно надеясь тем самым ускорить замужество своей дочери. Я не знал ни кто такая Людка, ни уж тем более Галька, но не видел в их поступке ничего героического, прежде всего оттого, что не мог осудить поведение Катерины Викторовны как глупое.

В тот год, когда умер мой отец, нас покинул так же и Виктор Леонидович, мой дедушка, и семья лишилась хоть какого – то содержания. Бабушка моя тяжело заболела и была вынуждена уехать в деревню вместе со мной, болезненным и слабым мальчиком, а две сестры, моя мама и тетя остались в городе и нисколько не щадя себя вступили с жизнью в самое настоящее противоборство. Но борьба эта, насколько я могу судить об этом сейчас, была несколько глупой. И для того, чтобы прийти к тому моменту, где вся её несуразность проявляется с особенной четкостью, я должен капнуть чуть глубже и отправится в то время, когда меня еще и в помине не было. Ведь как известно, история человека – река, берущая начало своё где-то в горах и впадающая в огромный океан, так же расходящийся множеством рек.

Катерина Викторовна родилась в семье более чем обеспеченной, что в последующем значительно повлияло на формирование её характера. Я помню все истории Розалины Андреевны о моей матери, в которых достаток и даже переизбыток благ был отчетливо виден, что вызывало у меня недоумение, потому как мы с бабушкой жили в крайней нужде. В каждом таком рассказе моя мать со своей сестрой собирали со всей округи диких собак и кошек, заводили их в дом и там кормили дорогими колбасами и прочими деликатесами, столь непривычными для беспризорных животных.

В последующем же, когда перед моей матерью встал вопрос куда же пойти учится и какое ремесло освоить, она наперекор своему отцу выбрала какое-то захудалое учебное заведение, в котором Катерина Викторовна из школьницы преобразилась в библиотекаря. Стоит отметить, что Виктор Леонидович, настаивал на том, чтобы моя мать поступила в престижный университет, для освоения там профессии более значительной, но она решив, что всего добьется сама, отклонила это предложение, сделав тем самым первый вклад в копилку своих несчастий.

Розалина Андреевна всегда обвиняла Катерину Викторовну в глупости за такое решение, и я, ничего не смыслящий во взрослой жизни, соглашался с ней и в последующем придерживался того мнения, что мама моя дала маху. Но в момент, предшествующий моим метаморфозам, о которых будет сообщено чуть позже, я обзавелся определенного рода привычкой, которая более нужна полицейским ищейкам, нежели ребенку. Оставаясь дома один, что бывало весьма часто, я без зазрения совести рылся по шкафам и тумбочкам в поисках вещей, которые в моем представлении должны были компрометировать мою маму и тетю, жившую с нами. В своих поисках я забирался в такие закоулки интимной жизни моих родных, о которых другой ребенок и помыслить бы не смог. Конечно, желаемого я так и не нашел, но вместо этого наткнулся на некоторые неподходящие для моего возраста, и оттого столь соблазнительные книги, одной из которых была биография де Сада. Помню с каким невероятным трепетом я вчитывался в некоторые из строчек, бывших откровенными до ужаса и отвратительными до тошноты. Так же в моих руках оказались дневники Катерины Викторовны и её сестры Агнессы, которые они вели, будучи совсем юными.

Тщательно изучив все эти записи, прочитав стихи, старательно выведенные на некоторых страницах изысканным почерком, и просмотрев смешные, неумелые рисунки, бывшие по видимому  делом рук моей тети, ведь в нашей семье её прочили в художницы, я пришел к выводу, что Катерина Викторовна по сути своей являлась, а может быть и осталась, натурой утонченной. С тех самых пор я расценивал тот отказ своей матери как некоторый протест, библиотекарь же в моем тогдашнем понимании был человеком тесно связанным с миром книг, с самым прекрасным миром из всех возможных.

И эти предположения не были ошибочными. Моя мама будучи ребенком из успешной семьи,  имела привычки, чем то схожие с теми, что были неотъемлемым атрибутом аристократов. Именно она привила мне любовь к чтению, и ни к каким-то там книжечкам, а к самой настоящей литературе. Если передо мной вставал выбор какую книгу взять для чтения, Катерина Викторовна не советовала мне идти в библиотеку, чтобы взять там какую-нибудь детскую сказочку, а просто доставала с верхней полки "Проклятых королей" Дрюона и улыбнувшись произносила: "Тебе должно понравится".

Наблюдая за своей матерью через подобную призму я совсем скоро заметил, что в ней будто бы заключены две личности, друг с другом совершенно не совместимые. Катерина Викторовна например иной раз выражалась как самый заправский сапожник, о чем я мог судить по движению её губ, за которыми следил с прикрытыми ладонями по её просьбе ушами и угадывал в этих нервных конвульсиях уже знакомые мне бранные слова. Но ничего подобного она никоим образом не могла позволить в присутствии своих друзей или знакомых, изъясняясь с ними исключительно высоким слогом.

Эта двойственность в её поведении объяснялась прежде всего тем упадком, произошедшим в нашей семье после смерти Виктора Леонидовича и Александра Павловича. Моя мать, не работавшая до этого и дня, была вынуждена выйти на службу, где она варилась в одном котле с людьми самыми простыми. Обычные пролетарии вокруг неё брали вверх над интеллигентом, живущем в её разуме и сердце, и как следствие появились привычки равносильные той же самой брани. Но аристократ не уходил на совсем и подталкиваемый желанием не ударить лицом в грязь, прежде всего перед самим собой, иногда показывался наружу, да так, что все просто диву давались. Мама например, как и я в последующем, любила козырять перед другими какими-то редкими знаниями, почерпнутыми ей из книг. Эта привычка, по её мнению, должна была выдвинуть её из ряда остальных, как человека эрудированного. Но знания её были разрозненными и представляли из себя нечто похожее на салат, из многочисленных и противоречивых знаний, вырванных то тут, то там из общего контекста.

Но возвращаясь к вопросу о тщетности её борьбы, я снова вынужден повторить, что на развитие дальнейших событий повлияла смерть моего отца и деда. С детства окруженная сильными мужчинами, Катерина Викторовна не видела себя существом самостоятельным, а предпочитала находится в подчинении. Быть может именно поэтому она и освоила ремесло библиотекаря, свято полагая, что для женщины о которой заботиться муж, не так уж важно сколько денег приносит её профессия. Лишенная всего она боролась, безропотно пере�

Продолжить чтение