«Тихая» Одесса

Размер шрифта:   13
«Тихая» Одесса

Тайный фронт

Рис.0 «Тихая» Одесса

© Лукин А.А., 2024

© Поляновский Д.И., 2024

© ООО «Издательство Родина», 2024

Плотный, ниже среднего роста, с круглым и мягким лицом – таков был начальник разведотдела Одесской губчека Геннадий Михайлович Оловянников. Глубокие залысины прорезали его негустую шевелюрку, грозя в недалеком будущем сомкнуться на темени. Сквозь очки со стеклами для дальнозорких внимательно и, в общем, добродушно смотрели сильно увеличенные голубые глаза. Квадратные усики над губой он то и дело трогал пальцем, будто проверяя, на месте ли они. Подобная внешность, казалось бы, вполне подошла врачу или, скажем, учителю, но вовсе не соответствовала боевой репутации Оловянникова.

А репутация была громкая, известная далеко за пределами Одессы. Фамилия начальника разведотдела стала даже нарицательной. В особо трудных случаях, например, оправдывались тем, что, мол, «тут и Оловянников ногу сломит». И похвалой считалось, если говорили: «Вот это по-оловянниковски».

И вот неожиданно Оловянников приехал в Херсон.

Сразу же по приезде он имел длительную беседу с председателем Херсонской уездной ЧК, после чего у председателя заметно испортилось настроение. Содержание беседы осталось тайной, зато настроение начальства скоро почувствовал на себе уполномоченный по кадрам Завадько, которому было приказано доставить в кабинет председателя все личные дела чекистов. Завадько вышел из кабинета взмокший, сказал, отдуваясь: «Гроза! …» – но от дальнейших объяснений отказался наотрез.

В последующие дни поведение Оловянникова породило множество разнотолков. Он заходил то к одному, то к другому уполномоченному, интересовался следственными делами, иногда присутствовал на допросах, но ни во что не вмешивался, только сидел в углу и молча поблескивал оттуда стеклами очков. В свободное время он беседовал с сотрудниками о том о сем, исподволь выспрашивал о работе, о семейном положении и даже о состоянии здоровья.

Некоторые решили: ищет кого-то. Другие сходились на мнении, что Оловянникову поручена негласная проверка кадров. А кое-кто считал, что он подбирает людей для Одесской губчека. Последняя версия особенно заинтересовала: Одесса не Херсон, есть где развернуться!

Разговоры, впрочем, скоро угасли. Чего, в конце концов, гадать? Понадобится – скажут. Тут и своих забот по горло! …

И когда через десять дней Оловянников уехал, его отъезд прошел почти незамеченным.

Правда, в течение этих десяти дней отбыл в командировку один из сотрудников. Уехал он неожиданно, ни с кем не успев попрощаться, но командировки были в порядке вещей, и никто не связывал отъезд товарища с пребыванием Оловянникова в Херсоне.

А связь между тем существовала.

Правы были те, кто думал, что Оловянников подбирает людей для Одессы. Именно это и испортило настроение председателя уездной ЧК. Людей у него не хватало. Каждый сотрудник был на счету. А Оловянников положил на председательский стол категорическое предписание свыше: «Совершенно секретно выделить в распоряжение начальника разведотдела ОГЧК одного сотрудника по его усмотрению. Не чинить никаких препятствий…» и так далее.

После долгих препирательств председатель сказал:

– Сам выбирай, я тебе не помощник!

– Выберу! – заверил его Оловянников. – Можешь быть спокоен!

Но как раз потому, что председатель в этом не сомневался, он спокоен и не был.

И Оловянников действительно выбрал именно того человека, потеря которого была для председателя весьма ощутима.

Дом на Молдаванке

Рыбаки из Николаева высадили в Одесском порту долговязого парня с худым лицом, опаленным за дорогу морским солнцем. По виду он одинаково походил и на крестьянина, и на мастерового, приехавшего в Одессу на заработки. Старый, видавший виды пиджак сидел на нем мешковато. На голове топорщился мятый картуз. В руке – скромный дорожный узелок.

Простившись с рыбаками, парень широко зашагал через портовый двор, с явным удовольствием ощущая твердую землю под ногами, обутыми в тяжелые яловые сапоги. Такие сапоги считались по тем временам большой роскошью.

Одесский порт лежал в развалинах. Ветер сдувал желтую пыль с разбитых пакгаузов. В обломках возились крысы.

Возле разрушенных эстакад покинуто чернели мертвые пароходы. Единственное живое судно в порту – низкий буксирный катер огибал маяк, возвышавшийся на стрелке полукруглого мола. Вода закипала у его шершавых бортов, покрытых чешуею заплат, из трубы валил густой, дегтярно-жирный дым.

Сваи сожженных причалов, облизанные сначала огнем, потом волнами, блестели, как лакированные. На них пристроилось несколько рыбаков-одиночек. Из прозрачной, отстоявшейся в гавани воды они выуживали головастых бычков.

Минуя ряды пустых лабазов, приезжий выбрался из порта. У выхода, поперек железнодорожных путей, лежал на боку маневровый паровоз с зияющим прокопченным котлом. Рядом стоял ржавый каркас грузового вагона. Все деревянное было ободрано с него, должно быть, на дрова.

Широкая, белая, суживающаяся кверху Потемкинская лестница вывела приезжего на Николаевский бульвар. Здесь начиналась другая Одесса – красивый, солнечный город. На фасадах его домов красовались лепные фигуры кариатид и атлантов, подпиравших высокие балконы с витыми решетками. За бульваром жарко сияло море. Белым и розовым цветом распускались акации, отбрасывая на землю тонкую сетчатую тень.

Но какой лишней, безрадостной была вся эта красота!

Шагая по гулким плиточным тротуарам, приезжий видел мутные потоки нечистот, вытекавшие из подворотен, гниющие остатки прошлогоднего листопада на мостовой, заколоченные витрины магазинов Он искоса всматривался в лица прохожих и, хмуря прямые короткие брови, отворачивался, встречаясь взглядом с их угрюмыми голодными глазами. Часто попадались скорбные фигуры крестьян, сидевших где-нибудь на солнечном припеке. То были беженцы из пораженных засухой районов.

Была когда-то Одесса богатым городом. Но богатство давал ей порт, а не земля, окружавшая ее, – сухая, безводная степь. Интервенты сожгли порт и увели все мало-мальски пригодные суда, и голод полноправно воцарился в городе.

Приезжий ни у кого не спрашивал дороги. На перекрестках он читал названия улиц, уверенно сворачивал и шел все дальше и дальше, пока не оказался в пустынных кварталах городской окраины.

Двухэтажный приземистый дом стоял в тихом немощеном тупике. Его нижние окна были вровень с землей. На стенах сквозь отставшую штукатурку просвечивал ракушечник – «одесский» камень, из которого строились все дома в городе, и самые богатые, и самые бедные.

Приезжий вошел во двор. Шумный и грязный, каких много было на одесских окраинах, он, казалось, вобрал в себя всю уличную жизнь. По сторонам тянулись похожие на бараки флигеля с множеством дверей. Возле каждой двери был разбит крохотный палисадник. Над палисадниками нависала открытая галерея, на которой суетились крикливые хозяйки и между стойками болталось на веревках мокрое белье.

Приезжий, осматриваясь, только на мгновение задержался возле подворотни, но его сразу же окликнули.

На скамейке около ворот сидели двое: старик со сморщенным желто-смуглым лицом, одетый в черный сюртук и тусклый от старости котелок, и дюжий мордастый парень в широченных клешах и голубой шелковой рубахе, закапанной на груди жиром.

– Позвольте узнать, кого вам здесь надо? – спросил старик.

Несколько секунд приезжий, казалось, колебался, отвечать или нет, потом решительно сказал:

– Синесвитенко Петра. Здесь он живет?

– Синесвитенко, – повторил старик без всякого выражения— Ему нужен Синесвитенко, ты слышишь, Петя? … Синесвитенко стал важной персоной: что ни день, к нему кто-нибудь ходит. Как тебе это нравится?

Петя что-то неразборчиво буркнул. Вытянув толстые губы, он пустил длинную струю слюны в пробегавшую кошку.

– Интересно узнать, – продолжал старик, – для каких таких исключительно важных дел вам понадобился Синесвитенко? У вас с ним акционерное общество? Или вы вместе устраивали Советскую власть?

– Сродственники мы, – насупясь, ответил приезжий. – Жене его, покойнице братом прихожусь, с деревни приехал.

– С деревни… – снова повторил старик. – Он мне объясняет, что он с деревни, ты слышишь, Петя? А то я мог подумать, что он из Парижа!

Петя коротко хохотнул. Звук был такой, будто в горле у него что-то раскрошилось.

Старик покачал головой, точно приезжий вызывал у него самые безутешные размышления, и, повернувшись к Пете, стал горячо доказывать, что какой-то Яблонский имел хорошо поставленное «дело» в Красном переулке. Он, казалось, моментально забыл о приезжем.

– Где же Синесвитенко? – напомнил тот.

– Что ты ко мне пристал! – неожиданно возмутился старик. – Плевать я хотел на Синесвитенко! Вон Пашка бегает, наследный принц твоего сродственника, глаза б мои его не видели! У него и спрашивай! Пашка!!

Посреди двора несколько ребятишек резались в «бабки». Обернулся шустрый босой мальчонка в серой косоворотке:

– Вы до нас, дядя?

– Синесвитенко ты?

– Я.

– Значит, до вас.

Пашка бросил ребятам биту и подошел.

– Ишь вырос, – улыбаясь, проговорил приезжий, – не узнать прямо!

– Писаный красавчик! – заметил старик, толкая Петю локтем.

– Батя дома? – спросил приезжий.

– Дома. Идемте, дядя, проведу.

Пашка повел гостя в дом. За ними увязалась низкорослая мохнатая собачонка с разноцветными ушами: одно ухо у нее было коричневое, другое – белое.

Жили Синесвитенко в первом этаже, возле самых ворот.

Пашка, отворив дверь, сказал:

– Папаня, до нас пришли.

Приезжий спустился по маленькой лесенке в низкую темноватую комнату. Едко пахло металлической пылью. В глубине комнаты, у окна, стоял небольшой токарный станок. Очень худой, сутулый мужчина в рабочей блузе шагнул навстречу.

Приезжий снял картуз:

– Здравствуйте. Привет вам привез из Херсона. Говорили, вы ночевать пускаете, а то и на срок.

– Ежели от Сергея Васильевича, то пускаем.

– От Василия Сергеевича, – поправил гость.

– Верно, – улыбнулся хозяин, – от него можно. Заходите, товарищ, садитесь.

Он сразу стал радушным, придвинул табурет, рукавом смахнул пыль с обеденного стола.

Приезжий сел, пригладил добела выгоревшие волосы и обежал взглядом стол, две железные койки, токарный станок, несколько табуретов и кособокий комод. На комоде красовался убранный бумажными цветами поставец с портретом молодой женщины в черном закрытом платье и лежали рядком новые зажигалки, выточенные хозяином, должно быть, для продажи.

– Удобства у нас, сами видите, какие, – сказал Синесвитенко, – неважные удобства.

– С меня хватит, – махнул рукою гость. – А вас я не стесню?

– Какое может быть стеснение! – возразил Синесвитенко. – Никакого нет стеснения! Мы рады, что, значит…, можем помочь. Живите себе на здоровье. Спать будете вон тут, на Пашкиной койке, он на чердак пойдет.

– Зачем парня обижать, как-нибудь вместе устроимся.

– Не, дядя, там хорошо, – живо проговорил Пашка, – тюфяк есть.

– Вас как звать-величать? – спросил хозяин.

– Зовут Алексеем, а величаться не будем, – сказал приезжий и, сразу перейдя на «ты», напомнил: – Мы ведь свояки, не забыл?

– Нет, не забыл. Алексей так Алексей. А я, стало быть, Петр и сын Петров. Это так, для памяти. Жену Оксаной звали. Тогда, Алексей, устраивайся, а я побегу: велели сразу доложить, как приедешь. Пашка тебе поесть даст. Слышишь, Пашка?

– Слышу.

Синесвитенко натянул куртку, перешитую из красноармейской шинели, снял с гвоздя кепку и, напомнив сыну, где что лежит из еды, торопливо ушел.

Когда за ним закрылась дверь, человек, назвавшийся Алексеем, спросил:

– Павел, кто эти двое, что со мной разговаривали во дворе?

– Живут здесь. Старого фамилия Писецкий, – стал объяснять Пашка. – Он, дядя, знаете кто? Он с ворами возжается, они к нему краденое носят. А второй – это Петя Цаца. Его здесь все боятся. Он, дядя, запросто зарезать может.

– Да ну?

– Правда! Вы про Мишку Япончика слыхали?

– Слышал.

– Так Петька ему был первый друг!

– Так… – С минуту Алексей что-то соображал, разглядывая вздернутый Пашкин нос, попорченный кое-где рябинками. – Вот что, Паша, обо мне ты не очень распространяйся во дворе. Будут спрашивать, говори: мамкин брат, приехал из деревни работу искать. Зови дядей Лешей. Понимаешь?

– Понимаю! – кивнул Пашка.

Пашке было известно о госте самое главное: он знал, что дядя Леша – чекист. Но тем и ограничивались его сведения о новоявленном дяде, и многое казалось ему непонятным и таинственным. Зачем, например, чекисту скрываться в Одессе, где давно уже крепко стоит Советская власть? Чекисту полагается ходить по городу в кожаной куртке и кожаной фуражке со звездочкой, а по ночам ловить белогвардейцев и контрабандистов. Кроме того, чекисты представлялись Пашке суровыми пожилыми людьми, а дядя Леша был совсем молодой, лет двадцати двух, не больше. Это стало особенно заметно, когда он умылся над ведром и сел есть постный суп из чечевицы, который Пашка разогрел для него на плите. После мытья лицо дяди Леши как будто разгладилось, ярче запылало свежим загаром, мокрые волосы торчали вихрами, и ел он быстро, весело, как едят только молодые.

Словом, было чему удивляться. Но именно тайна, окружавшая гостя, более всего другого привлекала к нему Пашкино сердце. Молодой, а, поди ж ты, сколько у отца хлопот из-за его приезда! Серьезный, видать, человек! … Вон какой рот у него – будто стамеской прорубленный; на лбу складки, как у пожилого, а глаза быстрые, зоркие и совсем светлые, точно протертые стекляшки. Да и силен, видно. Высокий. Руки большие. В запястье Пашке одной рукой нипочем не захватить. Пожалуй, он и с Цацей совладал бы…

Пока дядя Леша ел, Пашка успел многое рассказать ему.

Гость узнал, что Пашкина мать умерла давно от черной оспы. Пашка тоже болел, но не умер, только оспины остались. Долго жил у бабки в деревне, подпаском работал, потому что отец с самого начала гражданской войны пошел воевать. На фронте отцу прострелили грудь. Привезли его к бабке совсем плохого. Думали, не встанет. А он встал, но от раны так и не может оправиться. Кровью харкает, чахотка к нему прикинулась. Ему бы питание, может, и поздоровел бы. А где взять? Говорят, собачье сало от чахотки помогает. Так какие теперь в Одессе собаки? Шкура одна да кости. Раздобыл Пашка щенка, думал выкормить отцу на лекарство. А щенок такой забавный попался, умненький да привязчивый, что отец и слышать не хочет, чтобы его на сало извести. Вон он уже какой большой, все понимает! …

Щенок возле двери лакал из жестяной миски свою порцию супа, Будто действительно понимая, что речь идет о нем, он поднял морду, махнул коричневой завитушкой хвоста и снова принялся за еду.

– Джекой назвали, – сказал Пашка. – Он, дядя, благородный. Я его у одной барыньки увел с Дерибасовской улицы.

Алексей вытряс в ложку последние капли супа из котелка, ложку облизал, завернул в тряпицу и сунул в карман (ложка у него была собственная).

– Знаешь, Павел, – сказал он, поглядывая на койку, – сейчас бы в самую пору поспать, как ты думаешь?

– Ложитесь, дядя.

– Разбуди меня, когда отец придет.

– Ладно, разбужу.

Алексей стащил сапоги, портянки развесил на голенищах, из внутреннего кармана пиджака достал браунинг и спрятал под подушку. Пиджак он бросил на табурет и растянулся поверх тонкого одеяла, продев босые ноги сквозь прутья слишком короткой для него кровати.

– Добро, – проговорил он, с удовольствием втискивая голову в подушку. – Так, значит, разбудишь?

– Разбужу, разбужу, спите спокойно, – заверил Пашка.

Алексей взглянул на него совсем уже сонными глазами и пробормотал:

– Хороший ты, по-моему, человек, Павел. А? …

Спал он бесшумно, слегка приоткрыв рот, и во сне, казалось, к чему-то прислушивался.

Вечерний разговор

Алексей рывком соскочил с койки. В комнате за столом сидели Синесвитенко и незнакомый седой человеке матросском бушлате. Окна были плотно заложены ставнями. На столе горела керосиновая лампа.

Пашка маячил в тени у двери.

– Я, дядя, не виноват, – быстро сказал он, – я хотел разбудить, а они не дали.

– Ничего, – произнес человек в бушлате, – было не к спеху. Ну, давай знакомиться. Инокентьев.

– Михалев, – Алексей пожал протянутую ему тяжелую и жесткую ладонь и присел на табурет к столу.

С минуту они разглядывали друг друга. Синесвитенко и Пашка вышли. Инокентьев свертывал цигарку. Широкое лицо его казалось бронзовым от неяркого света лампы, белые брови свисали на глаза. Помолчав, он спросил:

– Оловянников ничего мне не передавал?

– Передал. – Из часового кармашка брюк Алексей вытащил сложенный вчетверо листок бумаги.

Инокентьев внимательно прочитал записку, затем свернул трубочкой и подержал над лампой, пока бумага вспыхнула. Прикурив от огонька, он бросил горящую бумагу в глиняный черепок, служивший пепельницей.

– Оловянников говорил, зачем ты понадобился?

– Говорил, что для разведки.

– И больше ничего?

– Ничего. Остальное, мол, на месте.

– Так…

Бумага догорела. Огонек съежился и угас под кучкой пепла. Инокентьев растер пепел, щелчком очистил пальцы и заговорил негромко, отрывисто, будто выталкивал из себя слова:

– Дело, значит, такое… В Одессе худо. Голод, разруха, сам мог видеть.

Алексей кивнул.

– К тому же на Молдаванке и на Пересыпи до черта бандитов и блатных. Но это бы куда ни шло. Хуже – заговоры. Не успеем с одним разделаться – другой… В двадцатом году, когда в Крыму сидел Врангель, здесь работала его организация. Руководили Макаревич-Спасаревский, Краснов, Сиевич и Шаворский – все бывшие офицеры. Дело ставили широко. Тогда же, в двадцатом, их и прихлопнули. Макаревича-Спасаревского расстреляли. А Краснов, Сиевич и Шаворский ушли… – Инокентьев запустил руку во внутренний карман бушлата и достал конверт из черной непроницаемой бумаги. Из конверта он вытащил три фотографии. – Вот они. В пенсне – Краснов. Второй – Шаворский, с бородкой… Третий – Сиевич. Карточки я тебе пока оставлю. Присмотрись… Так вот. Больше года об этих людях ничего не было слышно. А недавно они снова всплыли. И знаешь, в какой компании? С петлюровцами! Монархисты, белая кость, ратовали за единую, неделимую Россию и – на тебе – с украинскими самостийниками стакнулись! Это, дорогой товарищ, неспроста. Раньше, сам знаешь, как они грызлась: не могли Россию и Украину поделить. А теперь им не до мелочей. Теперь у них один враг – мы… Первые сведения начали поступать еще в феврале. Стали наблюдать. Выяснить удалось вот что: организация у них большая, связаны с заграницей, по нашим данным, с белогвардейским центром и, возможно, с петлюровским штабом. Структура организации такая: все участники разбиты на группы по пять человек. Есть среди них старший – руководитель, который их объединяет и держит связь с другими группами. Получается этакая цепочка из отдельных звеньев. Допустим, провал, одна какая-нибудь пятерка накрылась. В центре делают перестановку, и цепочка не рвется. Хитро? Так вот… В одной из этих пятерок есть наш человек. Он, видишь ли, «с прошлым»: бывший левый эсер. На том они его и прихватили: подчиняйся, мол, иначе Советской власти будет известно, кто ты такой. Словом, как обычно. И знаешь, кто его завербовал? Вот этот! – Инокентьев указал пальцем на фотографию толстого врангелевского офицера в пенсне на вздернутом носу. – Краснов! Этот Краснов теперь старший в его пятерке и зовется Мироновым. А где Краснов, там и те двое могут быть.

– Краснова можно взять? – спросил Алексей.

– Взять? Зачем? Не, брат, это дешево. Если Краснова поставили на такую мелкую работу, значит, он у них невелика шишка. Нет, дорогой товарищ, одной пятерки нам мало. Нам нужно до конца всей этой цепочки добраться, до самого центра. Пускай Краснов-Миронов гуляет пока…

Инокентьев докурил цигарку, воткнул ее в черепок и сразу же принялся свертывать другую.

– Дело в том, что они кого-то ждут из-за кордона. Вот где можно зацепиться. Слушай теперь внимательно, Михалев. Тех, что являются оттуда, они проводят через три-четыре этапа. План Оловянникова такой: когда «гость» приедет, перехватить его, выяснить, с чем прибыл, и узнать все пароли. Если окажется, что его здесь не знают, тогда… введем в дело тебя. Пойдешь вместо «гостя». – Он выпрямился и несколько мгновений смотрел на Алексея, стараясь, видимо, понять, какое впечатление произвели его слова.

– Вон что… – произнес Алексей.

– Как тебе все это покажется? Справишься?

Алексей ответил не сразу. Сдвинув брови, он смотрел на раздвоенный огонек лампы. В прозрачной глубине его зрачков мерцал холодный желтоватый отсвет. И, глядя в эти глаза, Инокентьев подумал, что, хотя сидящий перед ним человек молод, Оловянников, пожалуй, не ошибся в выборе.

– Так как же? – поторопил он.

Алексей медленно проговорил:

– Кто его знает. Нужно справиться.

– Очень нужно! – сказал Инокентьев. – Судя по всему, заговор самый крупный за последнее время. К тому же есть одна тонкость… Спрашивается, почему нам понадобился чекист из другого города? Думаешь, у нас своих не хватает? Хватает! И кое-кто уже проник в организацию. Но связывать тебя с ними мы не будем. Почему? Скажу тебе прямо, Михалев: похоже – какая-то контра пробралась в чека. Выяснить, кто именно, – это тоже твоя задача. Потому и нужен человек, которого в Одессе не знают ни свои, ни чужие.

– Понятно. – Алексей тоже вынул кисет и принялся молча свертывать козью ножку.

Инокентьев пристально следил за его лицом, ища на нем признаки сомнения или нерешительности. Но лицо у парня было спокойное, малоподвижное, и при всей своей опытности Инокентьев не мог понять, какие мысли бродят у него в голове.

«Крепкий, кажется», – подумал Инокентьев. Но на всякий случай сказал:

– Давай начистоту. Тебя Оловянников выбрал… Он, конечно, в этом разбирается. Но я-то тебя не знаю… Дело тебе предлагается трудное. Опасное дело. Если сомневаешься или не уверен в себе, лучше сразу скажи. Такой случай, как сейчас, вряд ли еще представится, и действовать надо наверняка. Значит, и человек нужен, который на все готов. В одиночку придется работать. Чуть ошибся – и пропал.

– Это верно! – сказал Алексей, Он помолчал и вдруг смешливо растянул губы: – Того и гляди, испугаете меня, товарищ Инокентьев. Придется домой возвращаться. А ведь дело-то не опаснее других. Давайте уж не передумывать.

– Ну, коли гак, передумывать не будем, – сразу согласился Инокентьев. Парень все больше нравился ему. – В таком случае надо договориться…

Договорились они на том, что Алексей до начала операции поживет у Синесвитенко. Хозяин – бывший красноармеец и личный друг Инокентьева. Мальчонка у него смышленый и умеет держать язык за зубами. Алексею не мешает использовать свободное время для знакомства с городом. Что касается связи, то ее будет осуществлять Синесвитенко. А если случится что-нибудь непредвиденное, то вот адрес еще одной конспиративной квартиры, куда Алексей может перебраться, но лишь в самом крайнем случае. Пароль тот же.

– Когда приедет Оловянников, я тебе сообщу, – сказал Инокентьев, вставая.

Они пожали друг другу руки. Инокентьев надвинул на лоб выцветшую фуражку-мичманку, на все пуговицы застегнул бушлат, чтобы не было видно армейской гимнастерки, и ушел.

Алексей вернулся к столу, придвинул лампу и взял в руки фотографии.

«Тихая» Одесса

Наступили дни, которые Алексей Михалев прожил тихо и безмятежно, как не доводилось ему ни разу за последние четыре года. Свободного времени было хоть отбавляй. Хочешь – спи, хочешь – броди по городу.

Синесвитенко исчезал из дому чуть свет: у него были дела на заводе сельскохозяйственных машин. Вечерами по дороге домой он где-то встречался с Инокентьевым, получал от него паек для Алексея и неизменное распоряжение: ждать.

По утрам, закусив пайковой воблой и чаем с сахарином, Алексей с Пашкой отправлялись в город. Босиком (сапоги в целях экономии Алексей оставлял дома) они обошли всю Одессу, побывали в Лузановке и на Ближних Мельницах, исследовали заброшенные особняки Французского бульвара, купались на городском пляже – Ланжероне, удили рыбу с бурых камней Большого Фонтана. Пашка всегда таскал в кармане самодельную леску, свитую из конского волоса, и набор настоящих рыболовных крючков – бесценный по тем временам дар Инокентьева. В жестяной коробочке из-под монпансье у него никогда не иссякал запас дождевых червей. Случалось, к ужину они приносили увесистую связку бычков, а иной раз улова хватало даже для «коммерческих операций» на рынке: бычков удавалось выменивать на крупу и жмых, из которых Синесвитенко умел стряпать вкусные лепешки на пахучем «нутряном» жире из Алексеева пайка.

За эти дни Алексей исходил Одессу вдоль и поперек, изучил не хуже любого старожила. Его все больше привязывал к себе этот удивительный город, на знойных улицах которого цвели каштаны, в тенистых садах властвовала сонная тишина, и каждый дом, особенно в центре, хотелось разглядывать в отдельности. И жители Одессы тоже нравились ему. Он присматривался к лузановским рыбакам, к рабочим с Пересыпи и Ближних Мельниц, к болтливым хозяйкам, торговавшимся на рынках, и все больше убеждался в том, что, несмотря на все трудности, болезни и нехватку продовольствия, одесситы не утратили ни одного из тех качеств, которыми они всегда славились: ни живости своей, ни юморка, ни твердой уверенности в том, что рано или поздно Одесса непременно дождется лучших времен.

Он повидал и другую Одессу – зловонные слободки за Пересыпью, тайные и явные притоны на Молдаванке. Там кишмя кишел уголовный сброд. С наступлением темноты притоны выплескивали его на улицы. Но и днем в городе было неспокойно…

Однажды Алексей с Пашкой шли из порта, где в тот день удили рыбу. У каждого было по связке бычков, и путь их лежал на Привоз – шумный и жуликоватый одесский рынок.

Было два часа дня, знойно. На Пушкинской только несколько прохожих вяло плелись в тени платанов, росших вдоль тротуаров. В подворотне углового дома, возле Малой Арнаутской, прикорнув на скамейке, спал в холодке пожилой дворник. В стороне вокзала стучали колеса по торцовой мостовой: кто-то ехал на телеге…

Крики раздались неожиданно и сразу разрушили призрачное впечатление, будто в городе тишь да благодать. Прохожие зашагали быстрей, торопясь уйти подальше от опасного места. Дворник проснулся и, кряхтя, побрел взглянуть, что там случилось.

– Грабят кого-то! – сказал Пашка, и глаза его заблестели. – Айда, дядь Леша, поглядим!

Как истый одессит, он обожал всякие события.

– Стой, – нахмурился Алексей. – Нечего лезть, по делу ведь идем.

Пашка уже давно заметил, что дядя Леша не любит ввязываться в уличные происшествия, хотя случаев для этого было куда как достаточно: и на рынке, и в порту, и в слободках за Пересыпью.

Из-за угла вышел голенастый парень в примятой, косо надвинутой на самые брови кепчонке. На груди его сквозь сетчатую майку синими узорами просвечивала татуировка. Он тащил на плече большой узел, из которого свисали край оранжевой скатерти и черный рукав зимнего пальто.

За парнем бежала полуодетая, растрепанная женщина. Цепляясь за узел, она кричала высоким, пронзительным голосом:

– Ратуйте, люди! Грабят! … Что же вы смотрите, люди! … Ратуйте-е! …

Налетчик отталкивал женщину свободной рукой и хмуро косился по сторонам. Прохожие испуганно отводили глаза, стараясь показать, что все это их нисколько не касается.

Алексей сунул Пашке своих бычков:

– Держи-ка! …

Но вмешаться ему не пришлось и на этот раз. Из подворотни большого серого дома в конце улицы выехал на лошади какой-то чекист. Позже Алексей смог хорошо разглядеть его. Это был коренастый, немолодой уже человек в расстегнутой кожаной куртке, под которой, хлопая коня по боку, висела деревянная кобура маузера. Фуражку он сдвинул на затылок, открывая выпуклый, мокрый от пота лоб. Чекист, видимо, с первого взгляда разобрался в происходящем и пустил коня рысью.

Заслышав топот, парень в сетке оглянулся. До чекиста было меньше квартала. Не раздумывая, налетчик бросил узел и метнулся к тротуару. Не успел он, однако, сделать и трех шагов, как на нем, истошно вопя, повисла ограбленная женщина. Он с трудом оторвал ее от себя и наотмашь ударил кулаком в лицо. Женщина, охнув, свалилась на мостовую, зажимая ладонями рот, Налетчик побежал.

– Стой! – крикнул чекист, ловя на ходу болтающуюся кобуру пистолета. – Стой, стрелять буду!

Но бандит опередил его. Он шмыгнул во двор углового дома, у ворот обернулся, и по Пушкинской хлестнул гулкий револьверный выстрел. Было слышно, как с визгом и звоном срикошетировала пуля от чугунного фонарного столба.

Чекист неторопливо подъехал к дому, соскочил с коня и широкими шагами вошел в подворотню.

Возле ворот – откуда только люди взялись? – моментально образовалась толпа. Пашка со всех ног помчался туда, и Алексей, не удержавшись, последовал за ним. Они поспели как раз вовремя, чтобы увидеть завершение этой истории.

Стоя в подворотне, положив маузер на согнутый локоть, чекист выстрелил три раза и не попал.

Длинный и узкий двор заканчивался каменным забором в человеческий рост. Рядом находилась помойка. Налетчик успел вскочить на нее и перемахнуть через забор.

Чекист плюнул в сердцах, ни на кого не глядя, прошел сквозь строй расступившихся зрителей, влез на жеребца, смирно стоявшего возле тротуара, и уехал.

– Эх, мазила! – презрительно хмыкнул Пашка. – Из такой пушки промазал! Да я бы! …

– Сиди, стрелок! Много ты понимаешь! – сказал Алексей. – Думаешь, легко в бегущего-то попасть? …

И потом они всю дорогу обсуждали всякие способы стрельбы из разных систем револьверов – дядя Леша в этом хорошо разбирался.

Митинг «Местрана[1]»

Спустя два дня шли они по Ришельевской улице и увидели возле Оперного театра скопление подвод, извозчичьих пролеток и ручных тележек всех систем и размеров. Двери театра были открыты, в подъезде толпился народ.

Пашка, посланный Алексеем узнать, что там такое, сообщил:

– Местран митингует. Ох и крику! …

Алексей решил зайти взглянуть.

Пашка уже не раз бывал в театре на митингах и знал в нем все закоулки. Он уверенно провел Алексея на балкон второго яруса. Они устроились в пустой ложе сбоку от сцены.

Театр был красив. Затейливые лепные орнаменты покрывали барьеры его полукруглых ярусов. Мерцала старинная бронза канделябров. Портьеры и обивка кресел были из настоящего темно-красного бархата, и казалось странным, что участники многочисленных митингов, происходивших здесь за последние годы, не ободрали их на портянки.

В партере тесно набились местрановцы. Они принесли сюда крепкий запах махорки, дегтя, сыромятных ремней и конского пота. Табачный дым пластами вздымался к высокому потолку, расписанному порхающими нимфами и голыми бородачами, удобно разместившимися на розовых облаках. Сквозь дым вполнакала светили электрические лампочки.

Сцена была хорошо освещена. В глубине ее висело огромное декоративное полотнище. Оно изображало африканский пейзаж. За столом, покрытым бархатной портьерой, на фоне дикорастущих пальм и египетских пирамид восседал президиум: пятеро здоровенных мужиков в приказчичьих картузах с высокими околышами.

К самой рампе был выдвинут квадратный дирижерский постамент с пюпитром вместо трибуны.

За годы работы в ЧК у Алексея накопился изрядный опыт по части подобных митингов. Он довольно быстро разобрался в обстановке.

Прежде всего он заметил, что толпа митингующих отчетливо разделена на две группы. Первую – большую – составляли ломовые извозчики, или, как их называли в Одессе, биндюжники. Это были главным образом рослые, мускулистые, громкоголосые люди, одетые если не добротно, то, по крайней мере, прочно: в брезентовые куртки, поддевки, матросские робы. Некоторые щеголяли даже в сюртуках и сатиновых рубахах ярких расцветок. Биндюжники занимали переднюю, ближнюю к сцене, часть зала.

Прочие местрановцы – тележники, водители трамваев, грузчики, служащие трамвайного парка – размещались сзади. Как нетрудно было понять, жилось им похуже: лица изможденные, одежда в лохмотьях. Держались они особняком, с биндюжниками не смешивались.

Наконец, присмотревшись, Алексей различил и третью категорию участников: горластых, пестро одетых молодчиков, вроссыпь сидевших близ сцены. Эти были сродни Пете Цаце…

Митинг проходил бурно.

Обсуждалось решение губкома партии об организации обоза для борьбы с голодом. Служащие трамвайного парка, тележники и водители конок считали, что губком надо поддержать. Но они были в меньшинстве. Биндюжникам решение губкома пришлось не по вкусу. Расставаться с лошадьми и подводами, а тем более идти в обоз, им не улыбалось.

К тому моменту, когда Алексей и Пашка явились на митинг, положение уже определилось. Только что ушел со сцены дружно освистанный оратор, который пытался доказать, что губком затеял нужное дело. Его место на трибуне занял бородатый детина в брезентовой куртке.

– Говорить будет Ефим Паперник! – огласил один из членов президиума, исполнявший обязанности председателя.

– Скажите на милость, что он меня агитирует? – негромко начал Ефим Паперник. – Что он меня агитирует, я спрашиваю? – продолжал он несколько громче. И вдруг долбанул кулаком по пюпитру: – У меня дома пять ртов! Я поеду куда-то к черту на кулички, а они будут сидеть и щелкать голодными зубами? Кто их пожалеет? Ты их пожалеешь, агитатор?! Что у тебя есть? Твои тощие руки и ноги? Так они не станут есть твоих рук и ног! Им нужен кусок хлеба, вот что им нужно!

Биндюжники сочувственно зашумели.

– И вообще, кто такой Семка Бриль? – продолжал Паперник. – Что он может понимать в извозе! Он же тачечник, сам себе лошадь! Он поел, и, значит, его лошадь поела. У него голова не болит за сено, за сбрую, за деготь, за черт его знает что! Где это все достать? Советская власть даст? Дулю она мне даст! Свое клади, кровное, что я, может, годами наживал. А какая благодарность? Что я с этого буду иметь? Обратно дулю! Если у меня когда-то была несчастная пара битюгов, так я уже для Советской власти частник и буржуй! – Все больше распаляясь, Паперник сорвал картуз с лохматой головы. – А какой я буржуй?! Кто мне сундуки набивал? Что у меня есть – все мое, потом добытое! Если я для Советской власти буржуй, так на черта мне сдалась такая власть? И чтобы я для нее в обоз шел?! На вот! – Паперник выставил залу сложенные кукишем двухфунтовые кулаки. – Нехай без меня проживут! – и, плюнув, ушел со сцены.

В поднявшейся затем буре особенно усердствовали горластые молодчики, которые напомнили Алексею Петю Цацу. Папернику кричали:

– Правильна-а! …

– Долой! …

– Хай сами возы тягають! …

И значительно реже и слабее пробивались крики из конца зала:

– Буржуй ты и есть!

– Проживем, не волнуйся! …

Когда немного поутихло, председательствующий выкрикнул, что слово имеет «представитель гужевого транспорта» Фома Костыльчук.

На сцену взобрался вертлявый человечек в коротком пиджаке с закругленными полами. По виду этот «представитель гужевого транспорта» не имел ничего общего с другими биндюжниками. Лицо у него было обрюзгшее, бледно-розовое от пьянства, волосы зализаны на косой пробор, вместо галстука болтался на шее мятый засаленный бантик.

– Я хочу сказать за свободу, – заговорил он сипло, с надрывом, ударяя себя в грудь кончиками пальцев. – Кругом все уши пробуравили – свобод

Продолжить чтение