Сладость на корочке пирога

Размер шрифта:   13
Сладость на корочке пирога

Охраняется законом РФ об авторском праве. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.

Права на издание данной книги приобретено при участии Литературного агентства «Гумен и Смирнова» (www.gs-agency.com)

© 2009 Alan Bradley

Originally published in UK by Orion Books, London

© ООО «Издательство Астрель»

1

В чулане было темно, хоть глаз выколи. Они втолкнули меня внутрь и заперли дверь. Я тяжело дышала, отчаянно пытаясь успокоиться. Считала до десяти на каждом вдохе и до восьми, медленно выдыхая во мрак. К счастью, они не настолько глубоко засунули кляп мне в рот, чтобы я не могла дышать, и я раз за разом втягивала в себя застоявшийся, пахнущий плесенью воздух.

Я попыталась подцепить ногтями шелковый шарф, которым мне связали руки за спиной, но, поскольку все время обгрызала их до мяса, у меня ничего не получилось. Мне здорово повезло, что я сообразила сжать кончики пальцев, сделав арку, чтобы пошире расставить ладони, когда они затягивали узлы.

Сейчас я повертела запястьями, сильно прижимая их друг к другу, пока не ощутила легкий зазор, большими пальцами стянула шелк, чтобы узлы оказались между ладонями, а потом между пальцами. Если бы у них хватило ума связать мне большие пальцы, у меня не было бы шансов. Что за идиотки!

Наконец освободив руки, я быстро управилась с кляпом.

Теперь дверь. Но сначала, дабы убедиться, что они не притаились за ней в ожидании, я присела на корточки и изучила в замочную скважину чердак. Слава небесам, что они унесли ключ с собой. Никого не было видно в поле зрения: за исключением путаницы колеблющихся теней, рухляди, старинных безделушек, длинный чердак был пуст. Путь был свободен.

Ощупав заднюю стену чердака над головой, я отвинтила проволочный крюк от вешалки для одежды. Уперев загнутый конец крюка в замочную скважину и надавив на другой конец, я смогла изогнуть его буквой «Г»; воткнула импровизированный крюк внутрь старого замка. Немного ловкости и умения – и послышался заветный щелчок. Это оказалось даже слишком легко. Дверь распахнулась, и я очутилась на свободе.

Я скатилась по широкой каменной лестнице в холл, на миг задержавшись перед дверью в столовую, чтобы отбросить косички за спину, на их привычное место.

Отец хотел, чтобы обед сервировали ровно в час на массивном дубовом длинном узком обеденном столе, точно так, как это было при жизни мамы.

– Офелия и Дафна еще не спустились, Флавия? – раздраженно поинтересовался он, подняв взгляд от последнего выпуска «Британского филателиста», лежащего рядом с мясом и картофелем.

– Я их давно не видела, – ответила я.

Это правда. Я их давно не видела – с тех пор, как они сунули мне кляп в рот и завязали глаза, потом, беспомощную, втащили по лестнице на чердак и заперли в чулане.

Отец смотрел на меня поверх очков обязательные четыре секунды, прежде чем вернуться к поглощению пищи.

Я одарила его широкой улыбкой – достаточно широкой, чтобы предоставить ему хороший вид на брекеты, сдавливающие зубы. Хотя они делали меня похожей на дирижабль без оболочки, отец любил, когда ему напоминали, что он не зря потратил деньги. Но на этот раз он был слишком занят, чтобы заметить это.

Я сняла крышку со споудовского[2] блюда с овощами, вручную разрисованного бабочками и ягодами малины, и положила себе щедрую порцию горошка. Пользуясь ножом вместо линейки и вилкой вместо шила, я расставила горошины на тарелке аккуратными рядами и колоннами: шеренга за шеренгой зеленых шариков, расположенных с точностью, восхитившей бы самого придирчивого швейцарского часовщика. Затем, начав с нижнего левого угла, я подцепила вилкой первую горошину и съела ее.

Это вина Офелии, и только ее. В конце концов, ей семнадцать лет, поэтому предполагается, что она обладает хотя бы толикой зрелости, которая должна быть присуща взрослому человеку. То, что она объединилась с тринадцатилетней Дафной, просто несправедливо. На двоих им целых тридцать лет! Тридцать лет – против моих одиннадцати. Это не только неспортивно, это ужасно мерзко. И я обязана отомстить.

Следующим утром я возилась с колбами и сосудами в своей химической лаборатории на верхнем этаже восточного крыла дома, когда ворвалась Офелия, не отягощая себя хорошими манерами.

– Где мое жемчужное ожерелье?

Я пожала плечами.

– Я не стерегу твои безделушки.

– Я знаю, что ты его взяла. Мятные конфетки, лежавшие в ящике для белья, тоже исчезли, и я не раз замечала, что пропадающие в этом доме конфетки оказываются в одном и том же грязном ротике.

Я отрегулировала огонь спиртовки, подогревающей мензурку с красной жидкостью.

– Если ты намекаешь, что моя личная гигиена не соответствует твоим высоким стандартам, пойди и оближи мои галоши.

– Флавия!

– Так и сделай. Мне надоело, что меня постоянно винят во всем, Фели.

Но мое праведное негодование скисло, когда Офелия близоруко уставилась на рубиновую мензурку, начавшую закипать.

– Что это за липкая масса на дне? – Ее длинный наманикюренный палец постучал по стеклу.

– Эксперимент. Осторожно, Фели, это кислота.

Лицо Офелии побелело.

– Это же мой жемчуг! Это же мамино ожерелье!

Офелия – единственная из дочерей Харриет, называвшая ее мамой: единственная из нас достаточно взрослая, чтобы сохранить воспоминания о выносившей нас женщине из плоти и крови; Офелия никогда не позволяла нам забывать об этом. Харриет погибла, совершая восхождение в горы, когда мне был всего год, и в Букшоу о ней редко говорили.

Ревновала ли я к воспоминаниям Офелии? Возмущалась ли я? Не уверена, что все было так просто, в действительности все было намного сложнее. Некоторым странным образом я относилась к воспоминаниям Офелии о нашей матери с презрением.

Я медленно подняла голову от своей работы, так чтобы круглые стекла очков сверкнули белым светом. Я знала, когда я так делаю, Офелия с ужасом думает, что попала в общество безумного немецкого ученого из черно-белого фильма в «Гомонте»[3].

– Дрянь!

– Ведьма! – парировала я, подождав, пока Офелия развернется на каблуках – довольно аккуратно, заметила я, – и вылетит за дверь.

Возмездие не заставило себя долго ждать, так было всегда, когда я имела дело с Офелией. В отличие от меня Офелия не была склонна к длительному планированию и не знала, что месть лучше подавать холодной.

После обеда, когда отец спокойно вернулся в кабинет чахнуть над коллекцией марок, Офелия слишком спокойно отложила серебряный нож для масла, в котором последние пятнадцать минут разглядывала себя с любопытством попугайчика. Без предисловий она заявила:

– Ты знаешь, на самом деле я тебе не сестра… И Дафна тоже. Вот почему мы совсем на тебя не похожи. Не думаю, что тебе когда-нибудь приходило в голову, что тебя удочерили.

Я со стуком уронила ложку.

– Это неправда. Я вылитая Харриет. Все так говорят.

– Она взяла тебя в приюте для детей, рожденных незамужними женщинами, именно из-за этого сходства, – с противным видом заявила Офелия.

– Какое могло быть сходство между взрослой женщиной и ребенком? – Я не лезла за словом в карман.

– Ты ей напомнила ее детские фотографии. Боже мой, она даже принесла их с собой, чтобы сравнить.

Я воззвала к Дафне, уткнувшейся в кожаный переплет «Замка Отранто».

– Это ведь неправда, Даффи?

– Боюсь, что правда, – ответила Дафна, лениво переворачивая страницу из тонкой гладкой бумаги. – Отец всегда говорил, что это будет шоком для тебя. Он заставил нас пообещать, что мы тебе никогда не скажем. По крайней мере до тех пор, пока тебе не исполнится одиннадцать. Мы дали ему клятву.

– Зеленый кожаный саквояж, – продолжала Офелия. – Я видела его своими глазами. Я видела, как мамочка кладет в него свои детские фотографии, чтобы отнести в приют. Хотя тогда мне было только шесть лет – почти семь, – я никогда не забуду ее белые пальцы… пальцы на медных застежках.

Я выскочила из-за стола и в слезах выбежала из комнаты. На самом деле я не думала о яде, по крайней мере до следующего утра.

Как все гениальное, это оказалось просто.

Букшоу был домом для нашей семьи, семьи де Люсов, с незапамятных времен. Теперешний дом в георгианском стиле построили вместо елизаветинского, сожженного дотла крестьянами, заподозрившими де Люсов в симпатии к оранжистам. Тот факт, что мы в течение четырех столетий были ярыми католиками и оставались таковыми до сих пор, ничего не значил для возмущенных обитателей Бишоп-Лейси. «Старый дом», как его называли, разрушили, а новому, построенному на его месте, исполнилось уже почти триста лет.

Затем наши предки, Энтони и Уильям де Люсы, не поладили по поводу Крымской войны и испортили первоначальный замысел. Каждый пристроил к дому по крылу, Уильям – восточное, а Энтони – западное.

Каждый стал затворником в своих владениях и запретил другому пересекать черную линию, разделившую усадьбу напополам от вестибюля через фойе и до уборной дворецкого за черной лестницей. Их две пристройки из желтого кирпича в викторианском стиле обрамляли дом, словно связанные крылья кладбищенского ангела, что, с моей точки зрения, придавало большим окнам и ставням георгианского фасада Букшоу чинный и удивленный вид старой девы со слишком туго уложенным пучком волос.

Следующий де Люс, Тарквин, или Тар, как его называли, в результате неслыханного нервного срыва погубил на корню то, что обещало стать блестящей карьерой химика, и был исключен из Оксфорда тем летом, когда королева Виктория праздновала серебряный юбилей.

Снисходительный отец Тара, заботясь о слабом здоровье наследника, не пожалел средств и оборудовал лабораторию на верхнем этаже восточного крыла Букшоу; здесь были немецкое стекло, немецкие микроскопы, немецкий спектроскоп, медные химические весы из Люцерна и сложной формы гейслерова труба ручной работы, к которой Тар мог присоединить электрические провода, чтобы изучать флуоресценцию различных газов.

На столе около окна установили микроскоп Лейтца, медный корпус которого до сих пор сиял первозданным теплым блеском, как в тот день, когда его привезли на тележке, запряженной пони, в Букшоу. Его отражающее зеркало можно было повернуть под таким углом, чтобы поймать первые бледные лучи утренного солнца, в то время как для пасмурных дней и для использования в темное время суток он был оборудован парафиновой лампой лондонской фирмы Дэвидсона и Ко.

Здесь имелся даже человеческий скелет на подставке на колесах, подаренный двенадцатилетнему Тару великим натуралистом Фрэнком Бакландом, чей отец съел мумифицированное сердце короля Людовика XIV.

Три стены лаборатории от пола до потолка занимали шкафы со стеклянными дверцами, два шкафа были заставлены рядами химикатов в стеклянных аптекарских мензурках с наклеенными этикетками, подписанными аккуратным каллиграфическим почерком Тара де Люса, который, в конце концов, перехитрил судьбу и пережил всех. Он умер в 1928 году в возрасте шестидесяти лет посреди своего химического королевства, где на следующий день его обнаружила домоправительница. Один его мертвый глаз продолжал слепо разглядывать что-то в своем любимом Лейтце. Ходили слухи, что он занимался разложением первого порядка динитрогена пентоксида. Если это правда, значит, это первое письменно зафиксированное исследование реакции, которая впоследствии привела к изобретению атомной бомбы.

В течение долгих пыльных лет лаборатория дяди Тара была заперта и пребывала в душной тишине, пока не начало проявляться то, что отец именовал моими «странными склонностями», и я не предъявила на нее права.

Я до сих пор трепещу от счастья, вспоминая дождливый августовский день, когда Химия вошла в мою жизнь.

Я покоряла вершины книжных шкафов, воображая себя знаменитой альпинисткой, когда моя нога соскользнула и на пол упала тяжелая книга. Подняв ее, чтобы расправить смявшиеся страницы, я увидела, что в ней не только слова, но и дюжины рисунков. На некоторых из них лишенные тела руки наливали жидкости в любопытной формы стеклянные сосуды, выглядевшие словно музыкальные инструменты из другого мира.

Книга называлась «Основы химии», и через несколько минут я узнала, что слово «йод» происходит от слова, обозначающего лиловый, и что слово «бром» образовано от греческого слова, означающего зловоние. Это были именно те вещи, которые мне следовало знать! Я сунула толстый красный том под свитер и унесла его наверх и лишь намного позже заметила, что на форзаце написано имя – Х. де Люс. Книга принадлежала Харриет.

Вскоре я обнаружила, что провожу за книгой каждую свободную минуту. Бывали вечера, когда я не могла дождаться времени ложиться спать. Книга Харриет стала моим тайным другом.

Здесь были описаны все щелочные металлы: металлы со сказочными названиями вроде лития и рубидия; щелочноземельные – стронций, барий и радий. Я громко ликовала, прочитав, что радий открыла женщина – мадам Кюри.

Потом были отравляющие газы – фосфин, арсин (один пузырек которого, как известно, был смертелен), пероксид нитрогена, сероводородная кислота… Конца и края этому не было. Когда я обнаружила, что в книге описаны химические формулы этих веществ, я была на седьмом небе от счастья.

Как только я научилась разбираться в химических уравнениях типа K4FeC6N6 + 2 K = 6 KCN + Fe (описывающего, что происходит, когда желтую кровяную соль нагревают с углекислым калием для получения цианистого калия), передо мной открылся новый мир: я словно наткнулась на книгу рецептов, некогда принадлежавшую лесной ведьме.

Больше всего меня волновало вот что: каким образом все на свете – абсолютно все! – удерживается воедино невидимыми химическими узами, и я находила странное, невыразимое утешение в том, что где-то, пусть мы этого не видим в нашем мире, есть подлинная стабильность.

Сначала я не связала между собой книгу и заброшенную лабораторию, которую обнаружила еще ребенком. Но когда это произошло, моя жизнь обрела смысл.

Тут, в лаборатории дяди Тара, полка за полкой стояли книги по химии, которые он заботливо собирал, и вскоре я обнаружила, что с приложением некоторых усилий большинство из них находятся в пределах моего понимания.

Затем начались простые эксперименты, и я пыталась соблюдать инструкции вплоть до последней буквы. Не скажу, что обошлось без взрывов и плохих запахов, но лучше об этом не упоминать.

С течением времени мои записные книжки делались все толще. Мои труды обрели бо́льшую утонченность, когда мне открылись тайны органической химии, и я бурно радовалась новооткрытым сведениям о том, что так легко можно получить из природы.

Особенной моей страстью были яды.

Я расчищала себе путь среди растений бамбуковой тростью, открученной от зонтика, стоявшего в холле. Здесь, в огороде, высокие стены из красного кирпича еще не впитали солнечное тепло; все было пропитано шедшим ночью дождем.

Пробираясь сквозь остатки прошлогодней нескошенной травы, я брела вдоль стены до тех пор, пока не нашла то, что искала, – лужайку с яркими листьями, алый блеск которых позволял легко обнаружить их трилистные пучки среди прочих растений. Нацепив хлопчатобумажные перчатки, которые я предусмотрительно заткнула за пояс, и насвистывая в вольной интерпретации «Биббиди-боббиди-бу»[4], я приступила к работе.

Позже, в безопасности моего sancta sanctorum – святая святых, – я наткнулась на эту замечательную фразу в биографии Томаса Джефферсона и присвоила ее, – не снимая перчаток, я сложила листья в стеклянную реторту и утрамбовала. Далее пришел черед моего любимого занятия.

Закупорив реторту, я прикрепила ее с одной стороны к сосуду с кипящей водой, а с другой – к стеклянному змеевику-конденсатору, открытый конец которого находился над пустой мензуркой. Вода бурлила, и я следила, как пар проникает через трубку в реторту с листьями. Они уже начали съеживаться и вянуть, по мере того как горячий пар открывал их крошечные поры, экстрактируя масла.

Именно так древние алхимики практиковали свое искусство: огонь и вода, вода и огонь. Дистилляция.

Как я любила это дело!

Дистилляция. Я произнесла это слово вслух:

– Дистилляция!

Я с благоговейным трепетом наблюдала, как пар охлаждался и конденсировался в змеевике, и в восторге заломила руки, когда первая прозрачная капля жидкости повисла на краю змеевика и затем с едва слышным «кап» упала в ожидающий резервуар.

Когда вода выкипела и процесс был доведен до конца, я погасила огонь и оперлась подбородком на ладони, зачарованно наблюдая, как жидкость в мензурке разделилась на два различных слоя: чистая дистиллированная вода на дне и желтоватая жидкость над ней. Это было эфирное масло из листьев. Оно называлось «урушиол» и использовалось, кроме всего прочего, в производстве лака.

Покопавшись в кармане джемпера, я извлекла блестящий золотой тюбик. Открыла колпачок и не удержалась от улыбки при виде красного содержимого. Помада Офелии, похищенная из ящика ее туалетного столика вместе с жемчугами и мятными конфетками. И Фели – мисс Носовой Платок – даже не заметила пропажу.

Вспомнив о мятных конфетках, я сунула одну горошинку в рот и с хрустом раскусила ее.

Сердцевина помады довольно легко извлеклась, и я снова зажгла спиртовку. Чтобы превратить воск в липкую массу, требовалась невысокая температура. Если бы Фели только знала, что помаду делают из рыбьей чешуи, думаю, что она бы менее охотно мазала рот этой штукой. Надо не забыть сказать ей. Я ухмыльнулась. Позже.

С помощью пипетки я добыла капли эфирного масла, плававшего на поверхности воды в мензурке, и капля за каплей начала аккуратно капать его в растаявшую помаду, энергично помешивая смесь деревянным шпателем.

Слишком жидко, подумала я. Сняла с полки банку и добавила чуть-чуть пчелиного воска, чтобы восстановить исходную консистенцию.

Снова настало время для перчаток – и для литейной формы для пуль, которую я стащила из действительно очень приличного оружейного музея в Букшоу.

Забавно, не так ли, что диаметр помады точно соответствует сорок пятому калибру? Полезная информация, на самом деле. Я должна буду обдумать возможности ее использования сегодня вечером, когда устроюсь в кровати. Сейчас я слишком занята.

Извлеченная из формы и охлажденная под проточной водой, восстановленная красная помада аккуратно поместилась на прежнее место в золотой тюбик.

Я вывернула и ввернула ее обратно несколько раз, чтобы убедиться, что все в порядке. Потом я закрыла колпачок. Фели спит долго и будет долго канителиться за завтраком.

– Где моя помада, маленькая дрянь? Что ты с ней сделала?

– Она в трюмо, – ответила я. – Я заметила ее там, когда воровала твой жемчуг.

За свою короткую жизнь, в тисках двух сестер, мне пришлось отточить язычок.

– Ее нет в ящике. Я только что смотрела, ее там не было.

– А ты надела очки? – хмыкнула я.

Хотя отец заставил всех нас обзавестись очками, Фели отказывалась носить свои, а мои стекла мало чем отличались от оконных. Я надевала их либо в лаборатории, чтобы защитить глаза, либо для того, чтобы вызвать жалость.

Фели с грохотом выскочила из-за стола и унеслась из комнаты.

Я вернулась к изучению содержимого второй миски «Уитабикс»[5].

Позже я занесла в записную книжку следующее:

«Пятница, 2 июня 1950 года, 9:42. Объект выглядит нормально, но раздражителен (хотя разве она не всегда такая?). Эффект может проявиться в промежутке от двенадцати до семидесяти двух часов».

Я могла подождать.

Миссис Мюллет, маленькая, седая и круглая, как жернов, и, я уверена в этом, ощущающая себя персонажем из историй А. А. Милна[6], хлопотала на кухне, колдуя над тортом с заварным кремом. Как обычно, она воевала с толстой поварихой Агатой, царившей на маленькой тесной кухне.

– О, мисс Флавия! Заходи, помоги мне с духовкой, дорогая.

Не успела я придумать достойный ответ, как появился отец.

– Флавия, на пару слов. – Его голос был холодным как лед.

Я бросила взгляд на миссис Мюллет, оценить, как она это восприняла. Она всегда убегает при малейшем намеке на неудовольствие и однажды, когда отец повысил голос, завернулась в ковер и отказывалась вылезать, пока не послали за ее мужем.

Она закрыла дверцу духовки так осторожно, будто та была сделана из уотерфордского хрусталя.

– Мне надо отойти, – заявила она. – Ланч греется в печке.

– Благодарю вас, миссис Мюллет, – ответил отец. – Мы справимся. – Мы всегда справлялись.

Она открыла дверь кухни – и внезапно взвизгнула, как загнанный в угол барсук.

– О боже мой! Прошу прощения, полковник де Люс! Боже ж ты мой!

Нам с отцом пришлось немного подвинуть ее, чтобы увидеть, в чем дело.

Это была птица, черный бекас – и она была мертвая. Бекас лежал лапками вверх на крыльце, его жесткие крылья торчали, как у маленького птеродактиля, глаза были покрыты неприятной пленкой, длинная черная игла его клюва указывала прямо вверх. Нечто, наколотое на клюв, шевелилось под утренним ветерком – крошечный клочок бумаги.

Нет, не клочок бумаги, это почтовая марка.

Отец наклонился рассмотреть получше и сдавленно вздохнул. И тут он неожиданно схватился за горло, руки тряслись, как осенние листья, и лицо стало пепельно-серым.

2

По моей спине, как это говорится, пробежали ледяные мурашки. На миг я подумала, что у него случился сердечный приступ, как это нередко бывает у отцов, ведущих малоподвижный образ жизни. Минуту назад они втолковывали тебе, что надо пережевывать каждый кусочек пищи двадцать девять раз, – а теперь ты читаешь о них в «Дэйли телеграф»:

«Кальдервуд Джейбс, из Парсонажа, Фринтон.

Неожиданно в своей резиденции в субботу, 14-го числа…

На пятьдесят втором году жизни… Старший сын… и так далее… и так далее… и так далее… Оставил дочерей Анну, Диану и Трианну…»

Кальдервуд Джейбс и ему подобные имели привычку внезапно оказываться на небесах, бросая на произвол судьбы выводок унылых дочерей.

Разве я не лишилась уже одного родителя? Разумеется, отец не подложит мне такую свинью.

Или подложит?

Нет. Шумно втягивая воздух ноздрями, словно ломовая лошадь, он наклонился рассмотреть эту штуку на пороге. Пальцами, словно пинцетом, он осторожно снял марку с клюва мертвой птицы и сунул дырявый клочок бумаги в карман жилета. Указал дрожащим пальцем на маленький трупик.

– Избавьтесь от этой штуки, миссис Мюллет, – произнес он задыхающимся голосом, прозвучавшим, словно голос незнакомца.

– О боже мой, полковник де Люс, – сказала миссис Мюллет. – О боже, я не… я думаю… я имею в виду…

Но он уже ушел в кабинет, тяжело ступая и пыхтя как паровоз.

Когда миссис Мюллет, прижимая руки ко рту, отправилась за совком, я убежала в спальню.

Спальни в Букшоу были огромными и плохо освещенными, как ангары для дирижаблей, и моя, расположенная в южном крыле здания – крыле Тара, – была самой большой из всех. Обои ранневикторианской эпохи (горчично-желтые, разрисованные мазками красной краски, напоминавшими кровавые потеки) заставляли ее казаться еще больше: холодное, бескрайнее, ветреное из-за сквозняков пространство. Даже летом перспектива путешествия через всю комнату к далекому умывальнику, расположенному около окна, могла бы устрашить покорителя Антарктиды Скотта; это была одна из причин, почему я пропускала этот этап и забиралась сразу в кровать с пологом на четырех столбиках, где, завернувшись в шерстяное одеяло, я могла предаться размышлениям.

Например, я думала о том, как использовала нож для масла, чтобы отодрать от желтушной стены образцы обоев. Вспоминала, как Даффи, с широко распахнутыми глазами, подробно пересказывала роман Кронина, где герой-бедолага умирает, проведя ночь в комнате, обои которой окрашены краской с примесью мышьяка. Преисполненная надежды, я принесла образцы обоев в лабораторию для анализа.

Никаких примитивных нудных проб Марша[7], боже упаси! Я отдавала предпочтение методу, при котором мышьяк сначала переводится в свой триоксид, затем нагревается вместе с ацетатом натрия, в результате чего образуется оксид какодила – не только одна из самых ядовитых субстанций, когда-либо существовавших на планете Земля, но и вещество с дополнительным полезным качеством – жутко отвратительным запахом, напоминавшим вонь сгнившего чеснока, только в миллион раз хуже. Первооткрыватель какодила Бунзен заметил, что микроскопическая доза этой штуки не только вызывала зуд в руках и ногах, но и заставляла чернеть язык. О боже, как многоплановы мои труды!

Можете представить мое разочарование, когда я обнаружила, что образец не содержит мышьяка: он был окрашен простым органическим соединением, по всей вероятности, вытяжкой из козьей ивы (Salix caprea) или какой-либо другой безвредной и крайне скучной растительной краской.

Каким-то образом эти воспоминания вернули меня к мыслям об отце.

Что его так испугало? И действительно ли страх я видела на его лице?

Да, в этом не приходилось сомневаться. Это не могло быть ничем иным. Я хорошо знала его гнев, нетерпение, усталость, внезапные приступы уныния: все эти настроения время от времени скользили по его лицу, словно тени облаков, плывущих над английскими холмами.

Он не боялся мертвых птиц, это я точно знала. Я много раз видела, как он поедает жирного гуся на Рождество, размахивая ножом и вилкой, как восточный ассасин. Вряд ли его могло испугать наличие перьев. Или мертвый глаз птицы.

И вряд ли это могло быть из-за марки. Отец любил марки больше, чем собственных отпрысков. Единственным созданием, которое он любил больше, чем свои хорошенькие клочки бумаги, была Харриет. И, как я говорила, она умерла.

Как этот бекас.

Может ли в этом быть причина подобной его реакции?

– Нет! Нет! Убирайся прочь! – донесся суровый голос из открытого окна, нарушив ход моих умозаключений.

Я сбросила одеяло, выпрыгнула из постели, подбежала к окну и выглянула наружу в огород.

Это был Доггер. Он прижимался к садовой стене, цепляясь за выцветшие красные кирпичи темными обветренными пальцами.

– Не подходи ко мне! Убирайся!

Доггер – человек отца: его слуга, мастер на все руки. И в саду он был один.

Перешептывались – могу предположить, что источником являлась миссис Мюллет, – что Доггер провел два года в японском лагере для военнопленных, после чего воспоследовали еще тринадцать месяцев пыток, голода, недоедания и принудительного труда на Дороге смерти, соединяющей Таиланд и Бирму, где, как предполагали, он был вынужден питаться крысами.

– Будь с ним осторожна, дорогая, – говорила мне миссис Мюллет. – Его нервы на грани.

Я посмотрела, как он топчется на грядке с огурцами. Преждевременно поседевшие волосы стоят дыбом, невидящие закатившиеся глаза уставились на солнце.

– Все в порядке, Доггер! – прокричала я. – Я слежу за ними отсюда!

На миг я подумала, что он меня не услышал, но потом его лицо медленно повернулось на звук моего голоса, как подсолнух на свет солнца. Я задержала дыхание. Никогда не знаешь, что человеку взбредет в голову в таком состоянии.

– Успокойся, Доггер, – продолжила я. – Все в порядке. Они ушли.

Внезапно он обмяк, как человек, держащийся за электрический провод, в котором только что отключили ток.

– Мисс Флавия? – Его голос дрожал. – Это вы, мисс Флавия?

– Я спускаюсь, – ответила я. – Сейчас приду.

Я очертя голову скатилась по черной лестнице на кухню. Миссис Мюллет ушла домой, оставив торт с заварным кремом остывать на открытом окне.

Нет, подумала я, что нужно Доггеру, так это выпить. Отец держал виски в запертом книжной шкафу в кабинете, и туда я сунуться не могла.

К счастью, я обнаружила кувшин молока в буфете. Я налила молока в стакан и побежала в огород.

– Вот, выпей, – предложила я, протягивая стакан.

Доггер взял его обеими руками, долго смотрел, как будто не понимал, что с ним делать, и затем неуверенно поднес ко рту. Жадно выпил до последней капли и вернул мне пустой стакан.

На миг на его лице появилось выражение смутного блаженства, словно у рафаэлевского ангела, но ненадолго.

– У тебя усы от молока, – сказала я ему. Я наклонилась к огурцам, сорвала большой темно-зеленый лист и вытерла Доггеру верхнюю губу.

В его пустые глаза возвращалось сознание.

– Молоко и огурцы… – произнес он. – Огурцы и молоко…

– Яд! – закричала я, подпрыгивая и хлопая руками, как курица, чтобы убедить его, что все под контролем. – Смертельный яд! – И мы хором рассмеялись.

Он моргнул.

– Надо же! – сказал он, окидывая взглядом огород, словно принцесса, пробуждающаяся от глубокого сна. – Кажется, нас ждет прекрасный день!

Отец не вышел к обеду. Для успокоения я прижалась ухом к двери его кабинета и несколько минут прислушивалась к шелесту страниц и периодическому покашливанию. Нервы, решила я.

За столом Дафна сидела, уткнувшись в томик Горация Уолпола[8] и позабыв про влажный сэндвич с огурцом, сиротливо лежащий на тарелке. Офелия, без конца вздыхая и перекладывая ногу на ногу, отстраненно смотрела в пространство, и я могла только предполагать, что она думает о Неде Кроппере, на все руки мастере из «Тринадцати селезней». Она была слишком погружена в свои мысли, чтобы обратить внимание, как я наклонилась к ней поближе рассмотреть ее губы, когда она отсутствующе потянулась за кусочком тростникового сахара, сунула его в рот и начала посасывать.

– Ага, – заметила я, ни к кому не обращаясь, – утром появятся прыщики.

Она попыталась стукнуть меня, но мои ноги оказались быстрее, чем ее ласты.

Наверху в лаборатории я записала:

«Пятница, 2 июня 1950 года, 13:07. Заметной реакции пока нет. «Терпение – необходимое свойство гения» (Дизраэли)».

Я не могла уснуть. Обычно, когда темнеет, моя голова наливается свинцом, но не сегодня. Я лежала на спине, заложив руки за голову, и прокручивала перед глазами минувший день.

Сначала отец. Нет, это не совсем так. Сначала была мертвая птица на крыльце – и потом отец. Я увидела на его лице страх, но до сих пор какая-то часть меня не могла в это поверить.

Для меня – для всех нас – отец был воплощением бесстрашия. Он повидал многое во время войны: ужасные вещи, о которых он никогда не рассказывал. Он как-то пережил годы после исчезновения Харриет и ее предполагаемой смерти. И он всегда оставался смелым, стойким, упорным и непоколебимым. Настоящим британцем. Твердость характера – превыше всего. Но сейчас…

Потом Доггер: Артур Уэллесли Доггер, таково его «фамильное имя» (как он говаривал в лучшие дни). Доггер появился у нас в качестве отцовского денщика, но впоследствии, когда «все тяготы этой должности» (его слова, не мои) легли на его плечи, он счел «более соответствующим» стать дворецким, затем шофером, впоследствии главным мастером на все руки в Букшоу и затем снова на какое-то время шофером. В последние месяцы он медленно опускался, как опавший осенний лист, пока не дошел до должности садовника, и отец отдал наш «хиллман»-универсал[9] для благотворительной лотереи.

Бедный Доггер! Вот что я подумала, хотя Дафна говорила мне, что никогда не следует так говорить о людях. «Такая характеристика не только унижает человека, но и отказывает ему в праве на достойное будущее», – вот что она сказала.

Тем не менее как можно забыть вид Доггера в огороде? Здоровый беспомощный увалень, волосы в беспорядке, садовый инвентарь рассыпал, тележка перевернута, а на лице выражение, словно… словно…

До моего слуха донесся какой-то хруст. Я повернула голову и прислушалась.

Ничего.

Природа одарила меня острым слухом; как однажды мне сказал отец, для владельца такого слуха шелест паутины звучит словно клацанье подковы о стену. У Харриет тоже был такой слух, и иногда мне нравится думать, что я в некотором роде ее своеобразное воплощение: пара бестелесных ушей, парящих над населенными привидениями холмами Букшоу и слышащих то, что лучше не слышать.

Внимание! Опять этот звук! Эхо голоса, холодного и глухого, словно шепот в пустой коробке из-под печенья.

Я выскользнула из кровати и на цыпочках подкралась к окну. Стараясь не потревожить шторы, я посмотрела на огород, и в этот миг луна услужливо выглянула из-за тучи и осветила место действия, в точности как в первоклассной постановке «Сна в летнюю ночь».

Но рассматривать было нечего, кроме серебристого света луны, танцующего среди огурцов и роз.

Затем я услышала голос – сердитый голос, словно жужжание шмеля в конце лета, пытающегося вылететь через закрытое окно.

Я набросила на себя японский шелковый халат Харриет (один из двух, которые я спасла во время Великой чистки), сунула ноги в расшитые бисером индейские мокасины, служившие тапочками, и прокралась к лестнице. Голос доносился откуда-то из дома.

В Букшоу были две большие лестницы, представлявшие собой зеркальные копии друг друга и ведущие со второго этажа на первый, чуть не доходя до черной линии, разделявшей напополам пол фойе, выложенный плиткой в шахматном порядке. Моя лестница, спускавшаяся из «Тара», то есть восточного крыла, заканчивалась в огромном гулком холле, позади которого, напротив западного крыла, располагался оружейный музей, а за ним – кабинет отца. Именно оттуда доносился голос. Я прокралась в ту сторону.

Я прижалась ухом к двери.

– Кроме того, Джако, – говорил грубый голос по ту сторону деревянной панели, – как ты смог жить после такого открытия? Как ты это перенес?

На один тошнотворный миг я подумала, что это Джордж Сандерс пришел в Букшоу и отчитывает отца за закрытыми дверями.

– Убирайся, – сказал отец, и по его сдержанной интонации я поняла, что он в ярости. Мысленным взором я видела его нахмуренные брови, сжатые кулаки и напряженный, как тетива, подбородок.

– Ой, успокойся, старик, – вкрадчиво сказал голос. – Мы повязаны этим вместе, и никуда от этого не деться. Ты знаешь это так же хорошо, как и я.

– Твайнинг был прав, – ответил отец. – Ты омерзительный, презренный образчик человеческой породы.

– Твайнинг? Старик Каппа? Каппа мертв все эти тридцать лет, Джако. Как и Джейкоб Марли. Но, как говорил Марли, его призрак тут задержится. Как ты, должно быть, заметил.

– И мы убили его, – глухим безжизненным голосом произнес отец.

Я слышала то, что слышала? Как он мог…

Оторвав ухо от двери и попытавшись разглядеть что-то в замочную скважину, я пропустила следующие слова отца. Он стоял рядом со столом, смотря в сторону двери. Незнакомец был ко мне спиной. Он был очень высок, шесть футов четыре дюйма, прикинула я. Рыжими волосами и выцветшим серым костюмом он напомнил мне канадского журавля, чучело которого стояло в полутемном углу оружейного музея.

Я снова приложила ухо к обшитой панелями двери.

– …нет закона о сроке давности позора, – говорил голос. – Что для тебя пара тысяч, Джако? Ты должен был заполучить приличный куш, когда умерла Харриет. Одна страховка…

– Закрой свою грязную пасть! – закричал отец. – Убирайся отсюда, пока я…

Внезапно меня схватили сзади, и грубая рука зажала мне рот. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди.

Меня держали так крепко, что я не могла пошевелиться.

– Возвращайтесь в кровать, мисс Флавия, – прошипели мне в ухо.

Это был Доггер.

– Это вас не касается, – прошептал он. – Возвращайтесь в кровать.

Он ослабил хватку, и я высвободилась, бросив на него ядовитый взгляд.

В полумраке я заметила, что его взгляд немного смягчился.

– Убирайтесь, – шепнул он.

И я ушла.

Вернувшись в комнату, я походила по ней взад-вперед, как я часто делала, когда сталкивалась с препятствием.

Я думала об услышанном. Отец убийца? Это невозможно. Должно быть какое-то простое объяснение. Если бы только мне удалось подслушать весь разговор между отцом и незнакомцем… Если бы только Доггер не застал меня врасплох… Что он вообще о себе думает?

Я ему покажу.

– Больше никакой суеты! – сказала я вслух.

Я извлекла Хосе Итурби из зеленого бумажного конверта, хорошенько завела патефон, шлепнула пластинку на проигрыватель и поставила полонез Шопена. Упала на кровать и начала громко подпевать:

– Да-да-да-да, да-да-да-да, да-да-да-да, да-да-да-да…

Музыка звучала так, будто ее сочинили для фильма, в котором некто заводил старый «бентли», продолжавший фырчать: плохой выбор в качестве колыбельной…

Когда я открыла глаза, в окна заглядывала ранняя устрично-розовая заря. Стрелки медного будильника показывали 3:45. Летом светает рано, менее чем через четверть часа уже вовсю будет светить солнце.

Я потянулась, зевнула и выкарабкалась из постели. Патефон остановился, замерев на середине полонеза, иголка безжизненно уткнулась в дорожку. На краткий миг я подумала было, не завести ли мне его снова и не устроить ли домашним побудку на польский манер. Но тут я вспомнила, что произошло несколько часов назад.

Я подошла к окну и посмотрела на огород. Там стоял садовый сарай, окна которого затуманились от утренней росы, и валялась перевернутая тележка Доггера, позабытая в свете вчерашних событий.

Намереваясь вернуть тележку на место, чтобы как-то отблагодарить Доггера за то, что я не могла сама сформулировать, я оделась и тихо спустилась по черной лестнице на кухню.

Проходя мимо окна, я заметила, что от торта миссис Мюллет отрезан кусок. Странно, удивилась я, это наверняка не мог быть кто-то из де Люсов.

Если мы и могли прийти к согласию хоть по одному вопросу – поводу, объединявшему нас в семью, – то это было наше коллективное отвращение к кремовым тортам миссис Мюллет. Когда она сбивалась с пути истинного (то есть с нашего любимого ревеня или крыжовника) в сторону ненавистного заварного крема, мы обычно отказывались есть, симулируя коллективную болезнь, и посылали ее домой вместе с тортом и заботливым наказом угостить им ее доброго супруга Альфа.

Выйдя во двор, я увидела, что серебристый свет зари превратил огород в волшебную поляну, на фоне дня, занимавшегося за стеной, его тени казались еще более глубокими по сравнению с тонкой полоской дня за стеной, и я бы вовсе не удивилась, если бы из-за розового куста выступил единорог и попытался положить голову мне на колени.

По пути к тележке я неожиданно споткнулась и упала на четвереньки.

– Черт побери! – сказала я, предварительно оглядевшись и убедившись, что меня никто не слышит. Я перемазалась черной мокрой землей.

– Черт побери! – повторила я, на этот раз потише.

Обернувшись посмотреть, обо что я споткнулась, я сразу же заметила что-то белое, высовывающееся из-за огурцов. Краткий миг часть меня отчаянно пыталась поверить, что это маленькие грабли – маленькое аккуратное сельскохозяйственное орудие с белыми изогнутыми зубцами.

Но потом здравый смысл возобладал, и я осознала, что это ладонь. Рука, которой принадлежала эта ладонь, пряталась в грядке с огурцами.

А там, подсвеченное ужасным зеленоватым оттенком от темных огуречных листьев, было лицо. Лицо, выглядевшее точь-в-точь как у зеленого человека из лесных сказок.

Словно подталкиваемая волей, сильнее моей, я обнаружила, что опускаюсь на четвереньки рядом с этим видением, отчасти в знак почтения, отчасти чтобы рассмотреть получше.

Когда я оказалась почти лицом к лицу с ним, его веки дрогнули.

Я была слишком испугана, чтобы пошевелиться.

Тело на огуречной грядке с дрожью втянуло в себя воздух… и затем, булькая носом, выдохнуло одно-единственное слово, медленно и немного печально, прямо мне в лицо.

– Vale, – произнесло оно.

Мои ноздри рефлекторно дернулись, когда я почувствовала своеобразный запах – запах, название которого вертелось у меня на языке.

Глаза, голубые, как птицы на посуде с ивовым узором[10], уставились в мои, словно глядя из далекого смутного прошлого, словно что-то узнавая.

И потом помертвели.

К сожалению, не могу сказать, что мое сердце сжалось от ужаса, нет. Хотела бы я сказать, что инстинкт заставлял меня броситься прочь, но это было бы неправдой. Вместо этого я с трепетом впитывала каждую деталь – вздрогнувшие пальцы, почти незаметная металлическая бронзовость кожи, появившаяся прямо на моих глазах, словно навеянная дыханием смерти.

И затем абсолютная неподвижность.

Жаль, но я не могу сказать, что испугалась. Совсем наоборот. Это было, пожалуй, самое интересное приключение за всю мою жизнь.

3

Я взлетела по западной лестнице. Первой моей мыслью было разбудить отца, но что-то – какое-то невидимое препятствие – остановило меня на полпути. От Даффи и Фели не было проку в экстремальных ситуациях, лучше их не тревожить. Как можно тише и быстрее я помчалась в заднюю часть дома, к маленькой комнатке, расположенной на верху лестницы, ведущей от кухни, и легко постучала в дверь.

– Доггер, – прошептала я. – Это я, Флавия.

Из-за двери не доносилось ни звука, и я снова постучала.

Спустя две с половиной вечности я услышала шарканье шлепанцев Доггера по полу. Отодвигаемый засов громко стукнул, и дверь осторожно приоткрылась на пару дюймов. Я увидела, что лицо Доггера осунулось, словно он не ложился спать.

– В огороде труп, – сказала я. – Думаю, тебе лучше пойти и посмотреть.

Пока я топталась на пороге и грызла ногти, Доггер бросил на меня взгляд, который можно было определить только как упрекающий, и скрылся во мраке комнаты, чтобы одеться. Через пять минут мы стояли на дорожке в огороде.

Было очевидно, что Доггеру трупы не в новинку. Как будто занимаясь этим всю жизнь, он опустился на колени, прижал два пальца к шее трупа, проверяя пульс.

Медленно поднявшись на ноги, Доггер вытер руки, словно от грязи.

– Я сообщу полковнику, – сказал он.

– Разве нам не надо позвонить в полицию? – спросила я.

Доггер провел длинными пальцами по небритому подбородку, словно размышляя над вопросом вселенского значения. На пользование телефоном в Букшоу были наложены строгие ограничения.

– Да, – наконец ответил он, – полагаю, надо.

Мы вместе медленно направились в дом.

Доггер поднял телефонную трубку, прижал к уху, но я видела, что он крепко держит палец на рычаге. Его рот открылся и закрылся несколько раз, и лицо побледнело. Рука начала дрожать, и я испугалась, что он сейчас уронит трубку. Он беспомощно взглянул на меня.

– Ладно, – сказала я, забирая у него телефон, – я сделаю.

– Бишоп-Лейси 211, – произнесла я в трубку. Ожидая соединения, я думала, что Шерлок улыбнулся бы такому совпадению.

– Полиция, – отозвался официальный голос на том конце линии.

– Констебль Линнет? – уточнила я. – Говорит Флавия де Люс из Букшоу.

Я никогда этого раньше не делала и была вынуждена полагаться на то, что слышала по радио и видела в кино.

– Хочу сообщить о смерти, – продолжила я. – Возможно, вы могли бы прислать инспектора?

– Может быть, вам требуется «скорая», мисс Флавия? – поинтересовался он. – Обычно мы не отправляем инспектора, если обстоятельства смерти не подозрительны. Подождите, я найду карандаш…

Повисла сводящая с ума пауза, пока я слушала, как он копается в канцелярских принадлежностях.

– Теперь назовите мне имя умершего, медленно, сначала фамилию.

– Я не знаю, как его зовут, – ответила я. – Это незнакомец.

Это была правда: я не знала его имени. Но я опознала – слишком хорошо опознала – тело в огороде. Тело с рыжими волосами, тело в сером костюме – это тот самый мужчина, за которым я шпионила через замочную скважину. Человек, которого отец…

Но я вряд ли могла сказать об этом полиции.

– Я не знаю его имени, – повторила я. – Никогда прежде его не видела.

Я переступила черту.

Миссис Мюллет и полиция прибыли одновременно, она пешком из деревни и они на синем «воксхолле». Под колесами затормозившего автомобиля захрустел гравий, передняя дверца распахнулась, и на дорогу вышел человек.

– Мисс де Люс, – сказал он так, словно произнося мое имя вслух, получал надо мной власть. – Можно называть вас Флавией?

Я согласно кивнула.

– Я инспектор Хьюитт. Ваш отец дома?

Инспектор оказался человеком довольно приятной наружности, с вьющимися волосами, серыми глазами и несколько бульдожьим видом, напомнившим мне Дугласа Бэйдера, аса-истребителя, чьи фото я видела в выпусках «Иллюстрированной войны», лежавших в гостиной.

– Да, – ответила я, – но он недоступен. – Это слово я позаимствовала у Офелии. – Я отведу вас к трупу сама.

Миссис Мюллет уронила челюсть и вытаращила глаза.

– Боже мой! Прошу прощения, мисс Флавия, но как можно!

Если бы на ней был надет передник, она бы закрыла им лицо и убежала, но вместо этого она вкатилась в открытую дверь.

Двое мужчин в синих костюмах, которые до этого, словно в ожидании указаний, сидели на заднем сиденье машины, начали выбираться наружу.

– Детектив-сержант Вулмер и детектив-сержант Грейвс, – представил их инспектор Хьюитт. Сержант Вулмер был неповоротлив и коренаст, со сломанным носом профессионального боксера; сержант Грейвс – маленький живой блондин с ямочками на щеках, он улыбнулся, пожимая мне руку.

– А теперь будьте добры… – сказал инспектор Хьюитт.

Детективы-сержанты достали чемоданы из багажника «воксхолла», и я провела торжественную процессию через дом в огород.

Показав, где тело, я зачарованно наблюдала, как сержант Вулмер распаковал и установил на штатив камеру, его толстые, как сосиски, пальцы совершали неожиданно тонкие, едва заметные движения, настраивая аппарат. Пока он делал общие снимки огорода, особенное внимание уделяя грядке с огурцами, сержант Грейвс открыл потертый кожаный чемодан, в котором ряд за рядом аккуратно выстроились бутылочки и в котором я углядела упаковку прозрачных конвертов.

Я жадно, чуть ли не истекая слюной, придвинулась поближе, чтобы рассмотреть все подробности.

– Скажи, Флавия, – попросил инспектор Хьюитт, осторожно углубляясь в огурцы, – не могла бы ты попросить кого-нибудь сделать нам чаю?

Видел бы он выражение моего лица.

– Мы с раннего утра на ногах. Возможно, ты могла бы быстренько что-нибудь сообразить для нас?

Вот так всегда. С рождения и до смерти. Без единого доброго слова единственную особу женского пола в поле зрения сослали кипятить воду. Сообразить что-нибудь, в самом деле! За кого он меня принимает… За служанку?

– Я посмотрю, что можно сделать, – ответила я. Надеюсь, холодно.

– Благодарю, – сказал инспектор Хьюитт. Потом, когда я двинулась в сторону кухни, он крикнул вдогонку: – Да, Флавия!

Я ожидающе обернулась.

– Мы зайдем в дом. Не возвращайся сюда.

Ну не нахальство, а? Чертов наглец!

Офелия и Дафна уже сидели за столом и завтракали. Миссис Мюллет проговорилась, и у них было достаточно времени, чтобы изобразить равнодушие.

На губах Офелии все еще не было ни единого признака действия моего препарата, и я сделала себе мысленно заметку записать попозже время и результаты наблюдения.

– Я нашла труп на огуречной грядке, – поведала я им.

– Как это на тебя похоже, – заметила Офелия, продолжая приводить в порядок брови.

Дафна дочитала «Замок Отранто» и погрузилась в «Николаса Никльби». Но я заметила, что она покусывает губу – верный знак недовольства.

Повисло напряженное молчание.

– Там было много крови? – наконец поинтересовалась Офелия.

– Нет, – ответила я, – ни капли.

– Чье это тело?

– Не знаю, – сказала я, радуясь возможности одновременно сказать правду и умолчать.

– Смерть совершенного незнакомца, – продекламировала Дафна на манер диктора Би-би-си, отвлекшись от Диккенса, однако заложив пальцем страницу, которую читала.

– Откуда ты знаешь, что это незнакомец? – поинтересовалась я.

– Элементарно, – ответила Дафна. – Это не ты, не я и не Фели. Миссис Мюллет на кухне, Доггер в саду с полицейскими, а отец еще пару минут назад был наверху и плескался в ванной.

Я чуть не сказала ей, что это меня она слышала в ванной, но решила не делать этого: любое упоминание ванной неизбежно вызывало колкости в адрес моих гигиенических привычек. Но после утренних событий в огороде я почувствовала внезапную необходимость помыться.

– Судя по всему, его отравили, – сказала я. – Имею в виду незнакомца.

– Дело всегда в яде, да? – заметила Фели, играя с прядью волос. – Во всяком случае, в жутких низкопробных детективных романах. В таком случае он совершил роковую ошибку, попробовав стряпню миссис Мюллет.

Когда она отодвинула липкие остатки вареного яйца, что-то заискрилось в моей памяти, словно вспыхнули дрова в камине, но до того, как я успела понять, в чем дело, мысль исчезла.

– Послушайте, – сказала Дафна, зачитывая вслух. – Фанни Сквирс пишет письмо: «…мой папаша – одна сплошная маска из синяков синих и зеленых, а также две парты поломаны. Нам пришлось отнести его вниз в кухню, где он теперь лежит…

После того как ваш племянник, которого вы рекомендовали в учителя, учинил это моему папаше и прыгнул на него с ногами и выражался так, что мое перо не выдержит, он с ужасным неистовством напал на мою мамашу, швырнул ее на землю и на несколько дюймов вогнал ей в голову задний гребень. Еще бы немножко, и он вошел бы ей в череп. У нас есть медицинское свидетельство, что если бы это случилось, черепаший гребень повредил бы мозги». Теперь послушайте вот этот отрывок: «После этого я и мой брат стали жертвами его бешенства, от которого мы очень сильно пострадали, что приводит нас к терзающей мысли, что какие-то повреждения нанесены нашему нутру, в особенности раз никаких знаков снаружи не видно. Я испускаю громкие вопли все время, пока пишу[11]…»

С моей точки зрения, это классический случай отравления цианидом, но я была не в настроении делиться своими прозрениями с этими двумя невежами.

– «…испускаю громкие вопли все время, пока пишу…», – повторила Дафна. – Подумать только!

– Могу себе представить, – сказала я, отодвигая тарелку и, оставив завтрак нетронутым, медленно начала подниматься по восточной лестнице в лабораторию.

Когда я бывала не в духе, я направлялась в мою святая святых. Здесь, среди реторт и мензурок, я отдавала себя на волю того, что именовалось Духом химии. Здесь шаг за шагом я повторяла открытия великих химиков. Или с трепетом снимала с полки томик из бесценной коллекции Тара де Люса, например, английский перевод «Химических элементов» Антуана де Лавуазье. Эта книга была опубликована в 1790 году, но ее страницы, даже спустя сто шестьдесят лет, оставались хрустящими, как оберточная бумага. Как я упивалась старинными названиями, которые только и ждали, когда я обнаружу их на страницах… Сурьмяное масло… Мышьяковые цветы[12]

Мерзкие яды – называл их Лавуазье, но я наслаждалась, произнося их названия, словно музыку.

– Королевский желтый! – сказала я вслух, перекатывая слова во рту, наслаждаясь их ядовитым содержанием. – Кристаллы Венеры! Дымящаяся жидкость Бойла! Тараканье масло!

Но на этот раз излюбленный способ не сработал: мои мысли продолжали возвращаться к отцу, крутясь вокруг того, что я видела и слышала. Кто такой этот Твайнинг – «старик Каппа» – человек, о котором отец сказал, что они его убили? И почему отец не вышел к завтраку? Это меня серьезно беспокоило. Отец всегда утверждал, что завтрак – это «пиршество тела», и, насколько я знала, на свете не существовало ничего, способного заставить отца пропустить его.

Кроме того, я думала об абзаце, зачитанном Дафной, – «синяки синие и зеленые». Может быть, отец дрался с незнакомцем и получил ушибы, которые нельзя было скрыть? Или он получил внутренние повреждения вроде тех, что описывала Фанни Сквиз, – повреждения, не оставлявшие видимых признаков насилия? Возможно, именно это произошло с рыжеволосым мужчиной. Это объясняет, почему я не увидела крови. Мог ли отец оказаться убийцей? Опять?

Моя голова шла кругом. Я не смогла придумать ничего лучше, кроме как успокоиться с помощью Оксфордского английского словаря. Я пролистала томик до буквы V. Какое слово незнакомец выдохнул мне в лицо? Vale – вот что это было.

Странно, что умирающий обратился к человеку, которого совершенно не знал.

Внезапно ход моих мыслей нарушил грохот из холла. Кто-то бил в обеденный гонг. Этот огромный диск, выглядевший пережитком из заставок к фильмам Дж. Артура Ранка, не использовался много лет, вот почему меня так удивил его мощный звук.

Я выбежала из лаборатории и спустилась по лестнице, обнаружив около гонга огромного человека, стоявшего с молоточком в руке.

– Коронер, – произнес он, и я решила, что он имеет в виду себя. Хотя он не потрудился представиться, я признала в нем доктора Дарби, одного из двух совладельцев медицинской практики в Бишоп-Лейси.

Доктор Дарби являл собой типичного представителя английской нации: красное лицо, несколько подбородков и живот, колыхавшийся, словно парус на ветру. Он был одет в коричневый костюм и клетчатую желтую жилетку и имел при себе традиционный докторский черный чемоданчик. Если он узнал во мне девочку, которой зашивал руку год назад, после происшествия c разбившейся ретортой, он не подал виду и стоял выжидательно, как гончая в охотничьей стойке.

Отец все еще не появлялся, равно как и Доггер. Я знала, что Фели и Даффи отродясь не снизойдут до того, чтобы ответить на звонок («Я что, собака Павлова?» – скажет Фели), а миссис Мюллет не выходит из кухни.

– Полиция в огороде, – сказала ему я. – Я вас провожу.

Когда мы вышли на солнечный свет, инспектор Хьюитт оторвался от изучения шнурков черных туфель, довольно неприятно выглядывавших из огурцов.

– Доброе утро, Фред, – приветствовал инспектор. – Я подумал, что тебе лучше прийти и взглянуть самому.

– Умм, – промычал доктор Дарби.

Он открыл чемоданчик, покопался внутри и извлек белый бумажный пакет. Засунул в него два пальца и достал одну мятную конфетку, которую положил в рот и начал c удовольствием посасывать.

Через секунду он забрался в траву и встал на колени над трупом.

– Известно, кто это? – спросил он, перекатывая во рту конфету.

– Кажется, нет, – ответил инспектор Хьюитт. – Карманы пусты… Документов нет… Единственно, есть причины полагать, что он недавно прибыл из Норвегии.

Недавно прибыл из Норвегии? Наверняка это дедукция, достойная самого великого Холмса, – и я слышала ее своими собственными ушами! Я была почти готова простить инспектора за его прежнюю грубость… Почти, но не вполне.

– Мы начали расследование, выясняем порт захода судна и так далее.

– Чертовы норвежцы! – выругался доктор Дарби, поднимаясь с колен и закрывая чемоданчик. – Летят сюда, как мотыльки на огонь, тут погибают, а нам приходится подчищать за ними. Это несправедливо, не так ли?

– Какое время смерти мне указать? – спросил инспектор Хьюитт.

– Трудно сказать. Как всегда. Ладно, не как всегда, но часто.

– Хотя бы примерно?

– С цианидом сложно определить. От восьми до двенадцати часов назад, полагаю. Я смогу сказать точнее, после того как этот парень окажется у нас на столе.

– И это получается…

Доктор Дарби отвернул манжету и взглянул на часы.

– Так, посмотрим… Сейчас 8:22, значит, это произошло не раньше чем в 8:22 вечера и не позже, скажем, полуночи.

Полночь! Наверное, я слишком шумно втянула воздух, потому что инспектор Хьюитт и доктор Дарби оба повернулись ко мне. Как я могла им сказать, что считаные часы назад незнакомец из Норвегии выдохнул мне в лицо свой последний вздох?

Оставалось единственное решение. Я развернулась на каблуках и убежала.

Я нашла Доггера под окном библиотеки, он подстригал розы на клумбе. Воздух был густо напоен их ароматом – нежным запахом коробок с чаем с Востока.

– Отец еще не спускался, Доггер? – спросила я.

– Сорт «Леди Хиллингдон» особенно хорош в этом году, мисс Флавия, – сказал он с таким видом, будто у него лед во рту

Продолжить чтение