Преображение мира. История XIX столетия. Том II. Формы господства
УДК 94(100)«18»
ББК 63.3(0)52
О-76
Редактор Д. А. Сдвижков
Перевод с немецкого А. Ананьевой, К. Левинсона, Д. Сдвижкова
Юрген Остерхаммель
Преображение мира. История XIX столетия. Т. II: Формы господства / Юрген Остерхаммель. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия Historia mundi).
Обзорный труд Юргена Остерхаммеля – известного историка Нового и Новейшего времени, специалиста по истории идей, межкультурных отношений, а также истории Китая – это масштабный портрет длинного XIX века, включающего период с 1770 по 1914 год. Объединяя политическую, экономическую, социальную, интеллектуальную историю, историю техники, повседневной жизни и окружающей среды, автор показывает эти сферы в их взаимосвязи на протяжении всей эпохи на уровнях регионов, макрорегионов и мира в целом. От Нью-Йорка до Нью-Дели, от латиноамериканских революций до восстания тайпинов, от опасностей и перспектив европейских трансатлантических рынков труда до трудностей, с которыми сталкивались кочевые и племенные народы, – Остерхаммель предлагает читателю панорамы различных образов жизни и политических систем, исследуя сложное переплетение сил, сделавших XIX век эпохой глобального преображения мира. Юрген Остерхаммель – историк, почетный профессор Фрайбургского университета. Его монументальное исследование переведено на все основные языки мира и по праву приобрело статус современной классики.
Фото на обложке: Эйфелева башня: конструкция между первым и вторым уровнем. 15 мая 1888 г. Фото: Луи-Эмиль Дюрандель. J. Paul Getty Museum
ISBN 978-5-4448-2461-0
Die Verwandlung der Welt: eine Geschichte des 19. Jahrhunderts
Jürgen Osterhammel
© Verlag C.H.Beck oHG, München, 2010
© А. В. Ананьева, К. А. Левинсон, Д. А. Сдвижков, перевод с немецкого, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Панорамы (часть 2)
VII. Фронтиры: покорение пространства и удар по кочевому образу жизни
1. Вторжения и пограничные процессы
Крайней противоположностью пространству города в XIX веке являлась уже не сельская местность, служившая сферой жизни оседлых земледельцев, а территория «фронтира». Frontier – это по своему происхождению американское выражение, заимствованное многими другими языками, используется для обозначения подвижной границы, которая смещается в процессе освоения пространств и их ресурсов. При этом те места, в которые движется фронтир, редко бывают в действительности настолько «пустынными», как убеждали себя и других сами участники экспансии. С точки зрения тех, на кого надвигается фронтир, он является не чем иным, как головной колонной массивного вторжения, в результате которого мало что из былого останется на привычном месте. Люди устремляются и в города, и к границам. Общим для этих противоположных целей движения является то, что обе обладали большой притягательной силой для мигрантов XIX века. В то время они рисовались людям в мечтах как места сказочных возможностей и притягивали к себе поселенцев, как никакие другие. Общей чертой для городов и фронтиров является проницаемость и гибкость социальных отношений. Тот, кто ничего не имел, но что-то умел, мог здесь чего-то достичь. Шансы были велики, но и риск не мал. В ситуации фронтира карты игроков перетасовывались заново, эта новая игра предполагала новых победителей и проигравших.
С точки зрения города фронтир представляет собой периферию. Ведь именно в городе в конечном счете происходит организация власти над фронтиром. Здесь в буквальном смысле куется оружие и создаются все те инструменты, которые необходимы для подчинения крайних рубежей. Если на территории фронтиров возводятся города, то внешняя линия наступления сдвигается дальше. Новые опорные пункты торговли превращаются в базы для дальнейшей экспансии. И все же фронтиры не являются пассивной периферией. На их территории развиваются особые интересы, возникают свои идентичности, сценарии жизни, типы характеров, которые, в свою очередь, оказывают воздействие на центры. На периферии город способен распознать, как выглядит его собственная противоположность. В глазах патриция из Бостона backwoodsmen – провинциалы, обитающие в деревянных хижинах в лесной глуши, – были едва ли менее диким и экзотичным явлением, чем воины индейских племен. Общества, формирующиеся в условиях фронтира, живут собственной жизнью в широких и постоянно расширяющихся границах. Иногда они достигают полной самостоятельности по отношению к городу, иногда же сдаются под силой его давления или в результате внутреннего истощения.
Во всей исторически и археологически документированной истории в изобилии наблюдаются процессы колонизаторского занятия земель. Человеческие сообщества осваивали новые территории, видя в них гарантию удовлетворения собственных жизненных потребностей. XIX век довел эту тенденцию до высшей точки – и в некотором смысле до ее финала. Ни в какое иное столетие раньше земельные площади, обрабатываемые в сельскохозяйственных целях, не расширялись так сильно. Безо всякого сомнения, это явилось следствием увеличения численности населения во многих частях света. Но одного этого объяснения явно недостаточно. Население в XX веке росло еще сильнее, чем в XIX, но все-таки экстенсивное использование ресурсов расширялось более низкими темпами. Для XX века характерно в целом скорее интенсивное освоение имеющегося потенциала, чем увеличение используемых площадей. Вырубка тропических лесов и истощение рыбных запасов морей являются, однако, продолжением старых паттернов экстенсивной эксплуатации природы, которые продолжают применяться и в эпоху, когда в других отношениях развитие человечества вышло на совершенно иную ступень интенсификации посредством внедрения нанотехнологий и новых методов коммуникаций в реальном времени.
В Европе XIX века, за исключением России, колонизаторское занятие земель постепенно становилось редкостью. Происходило оно главным образом путем экспансии европейских поселенцев в разные регионы мира. Старые драмы европейской истории разыгрывались теперь в заокеанских странах. Похожим сценариям следовали процессы, акторами которых выступали китайцы и некоторые народы стран тропической Африки. Процессы миграции к бирманской рисовой границе или к плантационным фронтирам (plantation frontier) в других частях Юго-Восточной Азии были одним из следствий возникновения новых возможностей для экспорта сельскохозяйственной продукции на международном рынке. С колонизаторским занятием земель был связан абсолютно различный опыт, и эти различия нашли свое отражение и в историографии. С одной стороны – активные колонисты, которые – по их собственному убеждению – ехали в своих караванах фургонов в «дикую пустынную местность» и, занимаясь там скотоводством, культивировали «бесхозные» земли и несли с собой плоды «цивилизации». Историография прежнего времени преимущественно превозносила достижения поселенцев-первопроходцев, представляя их деятельность как вклад в дело строительства модерных наций и в прогресс для всего человечества. Лишь немногие авторы ставили себя на место тех народов, которые в течение столетий или тысячелетий жили на местах, считавшихся «дикими». Трагедию упадка индейских племен описывал уже Джеймс Фенимор Купер (сын состоятельного горожанина, чья семья владела земельными угодьями во фронтире штата Нью-Йорк) в серии романов о Кожаном Чулке, вышедших в свет между 1824 и 1841 годами. Но в американской историографии подобный мрачный взгляд на события эпохи появился, и то в единичных случаях, только в начале XX века1.
После Второй мировой войны и в процессе последующей деколонизации, когда возникли сомнения в положительной роли «белого человека» в распространении прогресса в мире, историки начали интересоваться работами этнологов и задумываться о судьбах жертв колониальной экспансии. Как в научном мире, так и среди широкой общественности постепенно произошло осознание несправедливости, совершенной по отношению к коренному населению Америки, индейской Бразилии или к австралийским аборигенам. Из героических первопроходцев колонисты былых времен превратились в жестоких и циничных империалистов2. На следующем этапе, характерном для нашего времени, эта черно-белая картина колонизации дополнилась серыми полутонами. Историки открыли для себя «средний план» (the middle ground), по ставшему знаменитым выражению американского историка Ричарда Уайта, – то есть то пространство длительных исторических контактов, в котором роли жертвы и преступника среди местных жителей и пришельцев далеко не всегда можно четко определить. В этом пространстве существовали компромиссные договоренности, временное политическое равновесие, переплетение экономических интересов, а порой и культурная и биологическая «гибридность»3. Исследователи обратили внимание на вариации среди разных региональных условий; в целом научный взгляд на фронтиры стал более многосторонним и полицентричным. Получила освещение роль третьих лиц, участвовавших в процессах экспансии, например китайцев на североамериканском Западе, – как и тот факт, что двигателем многих (хотя и не всех) процессов колониальной экспансии были семьи, а не отдельно взятые энергичные мужчины. Наряду с ковбоями мужского пола существовали и женщины-ковбои4. Особенно широкое распространение получила исследовательская литература, посвященная мифам, которые окружали процессы колонизации, и отображению их в средствах массовой информации от иллюстрированных рекламных буклетов туристских контор до вестернов Голливуда.
На фоне всей предпринятой уже детализации колонизационных процессов, ключевое значение сохраняет необходимость ясно понимать, кто оказывался в проигрыше, а кто выигрывал в ходе захвата земель. Хотя некоторые неевропейские народы, такие как маори в Новой Зеландии, оказали более успешное сопротивление колонизаторам, чем другие, следует заметить, что глобальное наступление против устоев племенной жизни почти всюду в мире привело к поражению коренного населения. Целые общества потеряли традиционные основы своего жизненного уклада, не получив взамен места в системе нового социального порядка, установленного на их родине. Те, кто избежал безжалостного гонения, были подвергнуты процедурам «приобщения к цивилизации», которые основывались на полном обесценивании традиционной местной культуры. В этом смысле уже в XIX веке возникли те самые «печальные тропики» («Tristes tropiques»)5, которые так впечатляюще описал Клод Леви-Стросс в 1955 году. Это было мощное наступление против всех, кого европейцы и североамериканцы считали «первобытными народами». Оно оставило более глубокий след, чем даже – на первый взгляд, казалось бы, более драматичное – порабощение неевропейских народов в ходе колонизаторской эксплуатации ради экономической выгоды. Кристофер Бейли считает этот феномен одним из ключевых моментов мировой истории XIX века и совершенно справедливо ставит его в один ряд с расхищением природных ресурсов6.
Колониальное господство формально прекратило свое существование в третьей четверти XX века. Однако мало где это привело к фактическому изменению подчиненной позиции этнических меньшинств, бывших ранее хозяевами в своей собственной стране. В зависимость они были поставлены в свое время относительно быстро. Еще в XVIII веке во многих частях света существовали более или менее стабильные пространства среднего плана. Но у этих зон шаткого сосуществования не было шансов сохраниться во второй половине XIX века. Только после 1945 года, в ходе всеобщей делегитимизации колониального господства и осуждения расовой дискриминации были подняты вопросы об изначальном бесправии колониализма, о правах аборигенов и репарациях, включая компенсации ущерба от рабства и работорговли. Начавшееся международное признание освободившихся колоний создало для меньшинств новые возможности в создании собственной идентичности. Но принципиальная, нанесшая непоправимый ущерб маргинализация их образа жизни остается трагически необратимым фактом.
Колонизация с захватом земель была в основе создания империи. Но не всегда первыми шли легионеры. Часто это были торговцы, поселенцы или миссионеры, которые двигались в авангарде большого вторжения. Во многих случаях, однако, предварительно закрепленную территорию «заполняли» в колонизационном отношении сами национальные государства. Существуют своего рода внутренние фронтиры и внутренняя колонизация. Одним из самых наглядных примеров успешного освоения колонистами-первопроходцами новых территорий служит заселение европейцами Северной Америки от Атлантического побережья в западном направлении, движение, которое ранняя американская историография воспевала как «покорение Запада» (the winning of the West, Теодор Рузвельт). Само название этого масштабного процесса имеет американское происхождение. Молодой историк Фредерик Джексон Тёрнер предложил его в 1893 году в своем докладе, который, вероятно, до сих пор остается наиболее влиятельным текстом в американской историографии7. В нем Тёрнер говорит о движении фронтира все дальше и дальше с востока на запад – до тех пор, пока этот процесс не пришел к «закрытию». В пространстве фронтира столкнулись «цивилизация» и «варварство» со всей своей асимметричностью распределения сил и исторической справедливости. Усилия колонистов-первопроходцев сформировали особый американский национальный характер. Особенная форма эгалитаризма американской демократии уходит корнями в исторический опыт совместной борьбы с трудностями в лесах и прериях Запада. С термином «фронтир» было найдено ключевое слово, которое вначале позволило создать новый большой нарратив национальной истории США, а позже получило развитие в качестве понятия, которое, имея более общее значение, стало применяться по отношению к иным обстоятельствам8.
Первоначальная концепция фронтира Фредерика Джексона Тёрнера была подхвачена в сотнях книг и статей, нашла применение в контексте интеллектуальной истории, была детально уточнена представителями неотёрнерианства, принципиально поставлена под вопрос его критиками, прагматически адаптирована для выявления специфических проблем в работах многочисленных историков. Идея национального американского прошлого, связанная с понятием, введенным в оборот Тёрнером, наложила глубокий отпечаток на американское самосознание – даже там, где имя самого историка было неизвестно. Миф фронтира имеет собственную историю9. Оригинальность Тёрнера заключалась в том, что он разработал концепцию, которая равным образом могла использоваться как научная категория и подходила в качестве ключа для понимания особенностей исторической судьбы США. Для Тёрнера миграция американского населения на Запад и заселение этих территорий, с существовавшей там низкой плотностью населения, были ключевым фактором американской истории XIX века. Вместе с продвижением фронтира «цивилизация» проникала в пространство девственной природы. В ситуации, когда эта целина уже была заселена местными жителями, фронтир оказывался зоной контакта людей, находящихся на разных «ступенях эволюции» человеческого общества. Фронтир не только двигался географически, но и открывал пространство для социальной мобильности. Люди, проходящие через фронтир (transfrontiersmen), и члены их семей могли достичь материальных выгод в процессе трудной и опасной жизни первопроходцев, проходящей в борьбе с окружающей природой и коренным населением. Они были кузнецами собственного счастья и одновременно строителями общества нового типа. Это общество было примечательно беспрецедентной степенью единообразия и согласованности основных установок и привычек по сравнению не только с Европой, но даже с менее открытым и иерархическим обществом восточного побережья США.
Тёрнер, будучи наблюдательным и педантичным исследователем, создал классификацию нескольких типов границы. Его сторонники позже максимально развили эту классификацию, как это часто происходит с созданными когда-то моделями. Это была попытка приспособить некую общую базовую концепцию к бесконечному многообразию исторических явлений и форм. Один из наиболее успешных неотёрнерианцев, Рэй Аллен Биллингтон, различал в своей модели фронтира шесть последовательно следующих друг за другом «зон» и «сдвигов» при проникновении на неосвоенные территории. По этой модели, первыми приходят торговцы мехами, затем скотоводы, третьими – добытчики полезных ископаемых, четвертыми – фермеры-первопроходцы, за ними появляются фермеры, оснащенные более совершенными сельскохозяйственными орудиями, и, наконец, первые урбанизаторы, строители городов, которые завершают процесс освоения фронтира и создают стабильное городское сообщество10. Критики сомневались в верности данной последовательности, находя ее излишне идеализированной, игнорирующей военно-политические аспекты процесса, и размышляли, что именно скрывается за терминами «открытие» и «завершение» отдельно взятого фронтира. Сам Тёрнер не настаивал на абсолютной точности определений. Новейшие исследования в этой области, взяв за основу тёрнеровскую динамику, внесли одну значительную поправку: вместо четко прочерченной линии фронтира, проходящей между «цивилизацией» и «целиной», они ввели в оборот представление о «контактной зоне», хотя и не смогли до сих пор выработать четкое, приемлемое для широкого круга исследователей определение.
Некоторые исследователи, расходящиеся с тёрнеровским трактованием фронтира, подчеркивают его активный характер. Важнейший представитель этого течения – Уолтер Прескотт Уэбб, который при взгляде на всеобщую мировую историю выделяет в качестве особенности то, что фронтир носит развивающийся органический характер, а именно обладает способностью трансформировать все входившее с ним в контакт11. Эту идею подхватил Иммануил Валлерстайн, развивая собственную концепцию инкорпорации периферийных областей в динамически изменяющуюся мир-систему. Еще один исследователь, Алистер Хеннесси, описал в своем выдающемся аналитическом эссе сумму процессов, происходивших во всех фронтирах, не иначе как «историю экспансии европейского капитализма в неевропейские области мира». С его точки зрения, это было необратимое распространение товарно-денежных отношений и европейских представлений о частной собственности на заокеанские пространства и территории бесконечных пространств, включая прерии Канады, Великие равнины на Западе США, пампасы Аргентины, южноафриканские вельды, российские и среднеазиатские степи и районы австралийского аутбэка12. Уильям Харди Макнилл, крупный специалист в области анализа мировой истории, применил концепцию Тёрнера к Евразии и при этом поднял на щит важный для самого Тёрнера мотив свободы. Макнилл видел фронтир двояким, амбивалентным. С одной стороны, это была четкая граница политического и культурного толка, но с другой стороны – пространство со степенью свободы, недоступной в жестко структурированном обществе стабильно заселенных центральных зон. Примером тому служит положение евреев, часто селившихся на пограничных территориях, где они могли рассчитывать на относительно благонадежное существование в отличие от более устоявшихся условий центра13.
Следует ли рассматривать фронтир как некую ограниченную в пространстве территорию, отмеченную на карте? Или все же надо учитывать его специфику как особенное стечение социальных обстоятельств? С учетом этих аспектов довольно широкое, но не критически расплывчатое определение может звучать так14: фронтир – это особый тип ситуации широкомасштабного, то есть не только регионального, текущего контакта, в ходе которого на некоторой конкретной территории взаимодействуют по меньшей мере два сообщества различного этнического происхождения и разной культурной ориентации, действуя большей частью в условиях угрозы насилия или его применения, причем взаимоотношения этих сообществ не подчиняются некоему единому, вышестоящему государственно-правовому регулированию. Одно из этих сообществ выступает в роли захватчика. Основной интерес членов общества завоевателей заключается в присвоении и эксплуатации территории и (или) ее природных ресурсов.
Специфично для фронтиров то, что они являются результатом внешнего давления, которое носит характер в первую очередь частной инициативы и только во вторую может пользоваться поддержкой со стороны отдельных правительственных структур или империалистического государства в целом. Переселенец – это и не солдат, и не служащий. Для фронтира характерно состояние неустойчивости и высокой социальной нестабильности, которое порой может быть крайне затяжным. На начальном этапе контакта в ситуации фронтира друг другу противостоят как минимум два локальных сообщества (frontier societies), каждое из которых по-своему включено в инициированный извне процесс преобразования. В редких случаях «инклюзивного фронтира» (inclusive frontier) они проникают друг в друга, создавая смешанное (этнически расслоенное) общество, которое по причине своей «метизации» (métissage) существует в «подполье» господствующего белого протестантского общества, как это наблюдается прежде всего в Северной Америке15. Как правило, состояние нестабильного равновесия в определенный момент нарушается с ущербом для одной из сторон конфликта, которая в результате исключается из закрепляющегося (модернизирующего) социального контекста более сильного коллектива, что ведет за собой ограничение в правах и даже изгнание представителей слабой стороны. Промежуточной стадией на этом пути является экономическая зависимость слабой стороны от более сильной. В то время как пространства фронтиров были местом зарождения коммуникаций, например посредством развития пиджин-языков, и к тому же открывали возможности для обострения специфического культурного самосознания, главные направления конфликтов лежали не в культурной области. Во-первых, речь шла о захвате земель и обеспечении гарантии владения ими на основе применения концепции собственности на землю. Во-вторых, конфликты были связаны с различиями в форме организации труда и рынка рабочей силы.
Со стороны захватчиков применялись три основных обоснования их действий, взятые, в каждом конкретном случае, либо по отдельности, либо в комбинации друг с другом:
• право победителя, позволяющее объявить недействительными какие-либо существовавшие ранее права собственности;
• доктрина «ничьей земли» (terra nullius), излюбленная уже среди пуритан XVII века, которые рассматривали земли, населенные охотниками, собирателями плодов или скотоводами, в качестве «бесхозных» и поэтому подлежащих освоению и окультуриванию;
• представление о необходимости цивилизационной миссии по отношению к «дикарям», возникающее, как правило, задним числом в виде вторичной идеологической надстройки.
Несмотря на то что понятие «фронтир» сегодня широко применяется во всех мыслимых и немыслимых ситуациях, отсылающих к духу предпринимательства и инноваций, историческим ситуациям фронтиров сопутствовала аура выхода из домодерного состояния. Как только некая область, в которой имела место ситуация фронтира, присоединялась к крупным техническим макросистемам модерна, она быстро теряла фронтирный характер. Покорение дикой природы в таких областях тоже вскоре перетекало в стадию эксплуатации природных ресурсов в крупных масштабах. Так, появление железных дорог нарушило состояние неустойчивого равновесия не только на Западе США. Фронтиры, таким образом, представляют собой социальную ситуацию специфического толка, которая по своей сути относится к переходному периоду, предшествующему появлению паровоза и пулемета.
Как взаимосвязаны фронтир и империя?16 Аргументация здесь должна быть преимущественно пространственная. Национальные государства никогда не имели на своих границах фронтиров. По завершении первой фазы завоевания территории фронтиры могли продолжать свое существование, только если, во-первых, не были установлены четкие территориальные границы, а во-вторых, государственность находилась в зачаточном состоянии и в ее системе существовали пробелы. С позиции фронтира «государство» находится относительно далеко. Границы империй, как правило, были фронтирами, но не всегда. Как только империи прекращали свое расширение, фронтиры, там, где они еще сохранялись, становились не зонами возможного втягивания территорий в тело империи, а прежде всего открытыми флангами, слабо защищенными от внешних угроз. Они воспринимались скорее как неуправляемые или бесконтрольные территории, находящиеся за чертой защитного периметра; как земли, простирающиеся за последним защитным дозором, из глубины которых могли внезапно появиться партизаны и вооруженные наездники. В Британской империи XIX века северо-западная граница Индии была такой невралгической зоной в линии защиты империи, требующей особых форм ведения войны, как, например, горные войска, состоящие из легковооруженной армии, способной воевать в труднодоступной местности. Приграничные войны подобного типа вынуждены были вести российские войска на Кавказе и французские – в Алжире17. В отличие от фронтира на северо-западе Индии на ее северной границе подобных пробелов, угрожающих безопасности, не существовало. Это была настоящая государственная граница (border), а не фронтир (frontier). Ее линия была согласована с соседними государствами и подробно описана в договорах18. Границы, протянутые во множестве колонизированных местностей Африки или Юго-Восточной Азии, были также согласованы между европейскими завоевателями, с официальной точки зрения они являлись границами (border). На месте, однако, они оказывали лишь слабое влияние, так что политическая география согласованных границ колониального влияния часто накладывалась на реальную географию «живых» фронтиров. Подобная ситуация нередко возникала в контактной области между жителями высокогорья и долин, часть усугубляясь по причине религиозных различий.
Там, где, используя современную терминологию, две или более колониальные державы спорили из‑за государственной принадлежности территорий, следует говорить не о фронтире, а о «пограничных территориях». Согласно определению, предложенному учеником Тёрнера Гербертом Болтоном, они представляют собой «спорные пространства на границах между сферами колониального влияния»19. На таких пограничных территориях коренные народы имели иные возможности действия, отличающиеся от ситуации фронтира, поскольку они могли до определенной степени с выгодой для себя противопоставлять интересы конкурирующих захватчиков друг другу и постоянно пересекать границы. Ситуация, при которой между колонизаторами еще не было достигнуто единство, могла идти на пользу местным жителям. Но после однозначного установления государственных границ коренное население – в экстремальных случаях – могло быть депортировано или колониальные державы договаривались о двухстороннем переселении (так, например, произошло в XVIII веке вдоль границы между Российской империей и Китаем эпохи Цин).
Иногда фронтиры были необходимы империям, иногда – навязаны им внешними силами. Отношения колониальных центров к фронтирам всегда было амбивалентным. Фронтиры испытывали постоянную турбулентность и поэтому, несомненно, представляли собой постоянную угрозу тому, что после фазы покорения территорий колониальным центром было важнее всего прочего, – спокойствию и порядку. Частные вооруженные силы пионеров-колонистов потенциально угрожали монополии на насилие, к сохранению которой стремилось каждое (модерное) колониальное государство. Состояние фронтира могло сохраняться на предельных рубежах империи лишь некоторое время, пока там господствовала переходная ситуация еще не имперского или уже не имперского порядка. Империи могли дольше мириться с присутствием фронтирных сообществ на своих территориях, чем национальные государства, которые терпели такое присутствие, только если их принуждали к этому условия окружающей природной среды. Следовательно, идея империи не могла быть реализована во фронтирах в чистом виде, и они были прежде всего аномалией, с которой приходилось считаться. Обобщая, можно сказать, что поселенческий колониализм и империи – это две совершенно разные вещи. С точки зрения имперских властей, переселенец, если он не являлся вооруженным фермером, внедренным на слабозащищенном рубеже, представлял собой противоречивое явление. С одной стороны, это был «идеальный сообщник» (Рональд Робинсон)20, с другой стороны – источник политических волнений. Примеры тому многочисленны: от испанских конкистадоров с их американскими рабами и землевладениями до господствующей белой элиты Южной Родезии, которая в 1965 году в одностороннем порядке объявила независимость от империи.
В недавнее время понятие фронтира приобрело новое интересное значение, связанное с экологическим аспектом. Уже Тёрнер выделял наряду с поселенческим фронтиром другой и, возможно, второй по значению тип фронтира, а именно: предельные рубежи, освоение которых брали на себя добытчики полезных ископаемых. На этих горнодобывающих рубежах (mining frontier) обычно развивались более сложные – по сравнению с общественными структурами чисто аграрного фронтира – социальные сообщества. Обобщая, этот тип можно назвать фронтиром эксплуатации ресурсов. При этом речь идет как об экономическом, так и об экологическом аспектах эксплуатации. Уже в случае «классического» освоения фронтира путем заселения экологический вопрос играл большую роль, хотя сам термин «экология» нашел применение в этом контексте только после Тёрнера. Поселенцы с присущими им сельскохозяйственными навыками и методами должны были встраиваться в новую окружающую среду. Осваиваясь вместе с животными, они занимались скотоводством и внедряли свою цивилизацию, основанную на производстве и потреблении говядины, в цивилизацию коренного населения Америки, построенную на выращивании бизонов. Говоря о фронтирах, нельзя игнорировать экологию.
Другой, независимо от Тёрнера сформулированный подход ведет в этом же направлении. В 1940 году американский путешественник, журналист и эксперт по центральноазиатским проблемам Оуэн Латтимор опубликовал свой новаторский труд «Внутриазиатские фронтиры Китая». Латтимор представил в нем трактовку истории Китая в контексте постоянного конфликта между земледельческой и скотоводческой культурами, символом которого стала Великая китайская стена. В центре этого противостояния находились два принципиально разных образа жизни, каждый из которых находился в первичной зависимости от природных условий21. Методика Латтимора ни в коем случае не имела геодетерминистического характера. Он исходил из того, что противостояние «пашни» и «степи» является результатом политических действий. Между Китаем и подступающими к нему по периферии степными империями, по обе стороны конфликта образовался широкий спектр возможностей манипулирования ситуацией. В основе конфликта находился антагонизм между кочевниками-скотоводами и оседлыми земледельцами.
В свете новых экологических интересов намеки Тёрнера легко увязываются с широким охватом вопроса, характерным для подхода Латтимора. Непосредственно с представлением о фронтире как о территории освоения ресурсов связано применение концепции фронтира, которое характерно для историков, подразумевающих под этим понятием интенсивное вмешательство человека в природу в целом. Так, например, Джон Ф. Ричардс описывал глобальную историю окружающей среды периода раннего Нового времени, руководствуясь возникающими повсюду фронтирами-поселениями (frontiers of settlement). Уже в раннее Новое время начался тот процесс, который в XIX веке достиг своей высшей точки и своего завершения: технически лучше оснащенные колонисты завладевали землями, которые до тех пор уже использовали пастухи, охотники и собиратели плодов, не подвергая их при этом «глубокой» в сельскохозяйственном смысле обработке. Первые поселенцы всюду действовали под знаком более продуктивного использования земли, вмешиваясь в существовавшие до них формы обработки почвы и охоты. Они очищали земли, осушали болота, орошали засушливые земли и беспощадно уничтожали, на их взгляд бесполезные, элементы фауны. В то же время они были вынуждены приспосабливать принесенные с собой методы к новым условия окружающей среды22. Если следовать размышлениям Ричардса, то отделить друг от друга общественные, политические, экономические и экологические аспекты фронтиров просто невозможно. Ричардс целенаправленно искал территории в мире, находившиеся в состоянии фронтиров, и потому смог передать все многообразие их отдельных аспектов. Поскольку эта глава нашей книги не преследует цели представить фронтиры освоения ресурсов в их региональной полноте, такой специфический тип фронтира будет затронут лишь кратко в одном из следующих разделов.
Среди заслуг экологического подхода следует выделить то, что он позволяет обострить взгляд на процессы, протекающие во фронтирах. Описать фронтиры статически едва ли возможно. Они представляют собой социально-пространственные образования, приводящие в действия изменения, для обозначения которых даже выражение «социальные преобразования» кажется недостаточно емким. Эти процессы могут быть различных видов. Наиболее распространены из них были два.
1) Пересечение экологических границ характеризует так называемый «трансфронтирный процесс», заключающийся в передвижении групп населения с одной стороны фронтира на другую. Хороший пример – появление трекбуров в Южной Африке последней трети XVIII века. Когда плодородных земель на побережье Капской колонии стало не хватать, многие белые люди, владеющие языком африкаанс, отказались от интенсивного земледелия европейского типа и приняли полукочевой образ жизни. Некоторые из них (по имеющимся оценкам, примерно десятая часть) примкнули к африканским общинам. К началу XIX столетия люди смешанного происхождения, гриква, образовали собственные социальные организации, города и даже полугосударственные структуры (Западный Грикваланд и Восточный Грикваланд). В Южной Америке также были примеры «трансфронтирных» групп населения: в данном случае они пересекали границы не по причине скудности их ресурсов, а благодаря избытку животных, наличие которых позволяло процветать охоте и разведению скота и лошадей. Тем не менее много схожего между Африкой и Америкой существовало, прежде всего в том, что сообщества, пересекающие границы, населяли внутренние районы государственных образований, не испытывая на себе внешних форм управления. Характерным для них было также этнобиологическое смешение колонистов и местного населения, которое только в XIX веке стало регламентироваться расовыми доктринами. Другими примерами могут служить свободные добытчики (буканиры, buccaneer), населявшие Карибский бассейн, или вооруженные банды буш-рейнджеров (bush rangers) в Австралии, которые состояли по большей части из беглых преступников и были уничтожены благодаря правительственным мерам в 1820‑х годах23.
2) Огосударствление фронтира: государство выступало на первый план, как только речь заходила о гарантии прав земельной собственности. Этот процесс заявлял о себе, даже когда колонизация и овладение фронтиром изначально успешно обходились без постоянного присутствия военных сил и без исключительного применения действующих юридических процедур для принятия решений о преступном или законопослушном поведении населения. Уже в раннее Новое время вклад властей применительно к фронтирам повсеместно заключался в том, что государство легализировало фактическую оккупацию территорий колонистами в целом и отказывало местному населению в каких-либо существующих правах на собственность. Режимы, установленные в зонах фронтиров, различались по степени основательности, с которой государство занималось кадастровым учетом и предшествующими ему процессами межевания и установления границ земельных участков. В частности, на «Диком Западе», где, по расхожим представлениям, господствовала анархия, раздача и гарантии собственности земельных участков уже на самой ранней стадии освоения строго регулировались. При этом государство редко оказывало непосредственное влияние на концентрацию земельных владений. Американские фронтиры с их, казалось бы, неограниченным предложением земли делали принципиально реализуемыми утопические идеи о всеобщем благосостоянии путем относительно равномерного распределения земельных участков. Это было мечтой Томаса Джефферсона: общество без нижних слоев, освобожденное от уз нужды. Показательным в этом отношении является иной подход к использованию земель в Аргентине и Канаде. В обеих этих странах территория фронтиров вначале рассматривалась как общественная собственность. В Канаде предлагаемые земельные участки разбирали мелкие сельскохозяйственные предприниматели, склонные к риску и готовые к максимальной мобильности. Уже на раннем этапе здесь начались спекуляции земельными участками. В Аргентине же, напротив, земля попадала в руки крупных землевладельцев. Арендаторы этих земель часто получали их на привлекательных условиях, но в длительной перспективе фронтир разочаровал тех, кто ожидал от него формирования эгалитарного общества. При наличии сходных климатических условий и экономических отношений на мировом рынке в Аргентине и в Канаде развились разные структуры собственности на землю. Причина отчасти в том, что аргентинское государство с самого начала проводило политику, ориентированную на рост экспорта, тогда как у канадских политиков на передний план выступали социальные цели и задачи. Правящие канадские олигархи не интересовались приобретением земельной собственности, а в Аргентине это было именно так24.
2. «Дикий Запад» в Северной Америке
На фоне всех фронтиров мира ситуация Соединенных Штатов, особенно в период с 1840‑х годов по 1890‑е годы, выделяется по ряду причин.
Первое. Ни одно другое движение поселенческой колонизации в XIX веке не имело аналогов по демографическому весу и его последствиям. Здесь еще более масштабно, чем в случае с Австралией, речь шла о массовом заселении континента. Это утверждение справедливо относительно как долговременного общего процесса колонизации, так и отдельно взятых моментов драматического ускорения этого процесса. Калифорнийская золотая лихорадка стала самым крупным эпизодом миграционных перемещений в истории США. В 1849 году в Калифорнию устремились 80 тысяч человек, а в 1854‑м там уже жили 300 тысяч белых поселенцев. Подобные масштабы имела, хотя и менее знаменитая, золотая лихорадка в Колорадо в 1858 году25. Схожие по структуре «лихорадки» имели место на Южно-Африканском побережье Витватера, в австралийском Новом Южном Уэльсе, на Аляске, но они были более локализованы и меньше связаны с колонизаторским проникновением на огромные территории.
Второе. Никакой другой фронтир не воздействовал на общество с такой силой, оставив мощный отпечаток не только на территории собственного рубежа, но и далеко за его пределами. Нигде больше структуры общества фронтиров не интегрировались настолько успешно в общий национальный контекст. Американский Запад не превратился в отсталую окраину для «внутренней колонизации». Это связано, помимо прочего, с географическими особенностями США. Вдоль Тихоокеанского побережья после золотой лихорадки в середине XIX столетия возник регион с необычайной экономической динамикой, в основе развития которого лежали не только механизмы экстенсивного присвоения и освоения земельных угодий. Собственно территория фронтира лежала между восточным побережьем с его стабильным динамическим развитием – и бурно растущей частью страны на побережье, расположенном на противоположной стороне континента. Территория фронтира была в буквальном смысле «серединой». Основное социально-историческое различие, которое следует учитывать по отношению к фронтирным обществам, определяется следующим. С одной стороны, существовал Запад ферм и небольших городков с проживающими там средними слоями населения. Отличительными особенностями этого Запада были семьи, религия и тесно связанные между собой общинные отношения. Противоположностью этого социального мира было намного более беспокойное общество пионеров-завоевателей Запада, чья жизнь проходила в заботах, связанных с разведением стадного скота, с золотыми приисками и военными фортами. Типичным представителем этого мира был молодой, не связанный семейными узами мужчина, обладающий высокой мобильностью, часто занятый только на сезонных работах, в опасных условиях труда. Наконец, в качестве региональной особенности выделяется форма общества, которая возникла в Калифорнии в результате золотой лихорадки. Она с такой очевидностью противоречила в некоторых своих чертах общепринятой картине Запада, что это вызвало долгие споры о том, в каких отношениях и можно ли вообще причислять к нему Тихоокеанскую Калифорнию.
Третье. Фронтиры США в XIX веке были эффективным механизмом, нацеленным на полное исключение коренного населения Америки из своей системы. Подобную функцию они выполняли и в Южной Америке, в то время как в Азии и в Африке местное население в отдельных случаях получало более широкую свободу действий. Ранее и в Северной Америке имели место случаи интенсивной ассимиляции между индейцами и европейцами. Французам в XVIII веке удалось создать необходимые условия мирного сосуществования, причем в поисках modus vivendi они достигли больших успехов, чем англичане или шотландцы. Отношения между испанцами и коренным населением на территории сегодняшней Мексики регулировались в условиях относительного равновесия, достигнутого в ситуации стабильного фронтира инклюзивного типа26. Подобных ситуаций не возникало на территориях в сфере влияния США. Здесь типичной формой обхождения с местным коренным населением, которая сформировалась на протяжении столетия, стала резервация. Чем больше середина континента заполнялась поселенцами, тем меньше оставалось возможностей вытеснять индейцев в свободные пространства дикой природы. После Гражданской войны Севера и Юга и по завершении войн с индейцами в 1880‑х годах система многочисленных рассыпанных по территории США специально отведенных областей стала всюду практикуемой нормой. Ни в каких других фронтирах меры по изоляции коренного населения от внешнего мира, подобные резервациям, не приобрели такого же значения, хотя нечто похожее и наблюдалось в рамках апартеида в Южной Африке XX века27.
Четвертое. В обличии научной концепции или популярного мифа (который и сегодня не утратил своей силы вопреки новейшим тенденциям дегероизации первопроходцев) фронтир служил интегрирующей темой национальной истории задолго до того, как Тёрнер дал название этому феномену. Уже Томас Джефферсон около 1800‑х годов констатировал, что будущее США лежит на западе континента. В 1840‑х годах в США идеологическая программа доктрины «Явного предначертания» (Manifest Destiny) регулярно использовалась для обоснования агрессивной внешней политики. Некоторые историки в этом же духе интерпретировали и морскую экспансию США в Тихоокеанском регионе, в авангарде которой двигался китобойный промысел; они видели в этом процессе не что иное, как расширение фронтира за пределы сухопутной границы страны28. Освоение Запада континента рассматривалось как специфический североамериканский путь формирования национального государства. Эта тема обладала значительным интегрирующим потенциалом, поскольку практически каждый североамериканский регион в определенный отрезок времени своей истории являлся «Западом».
Весь массив исследований об американском Западе здесь охватить невозможно29. В исключительных случаях описание истории Запада полностью отказалось от применения концепции фронтиров. Отчасти это было неизбежно – когда исследователи обращали внимание только на историю отдельных регионов и местностей, потому что такая постановка вопроса означала отказ от основного принципа концепции фронтиров Тёрнера, гласящего, что все отдельно взятые географические и секторальные фронтиры связаны между собой и являются элементами единого процесса. Другое направление американской истории, близкое к нашему подходу, направлено против географической материализации «Запада». С этой точки зрения, Запад представляет собой не некий регион, обладающий объективными географическими признаками, а результат отношений зависимости. Соответственно, Запад рассматривается прежде всего как особый вид «силового поля», а не как территория на карте. Еще одна смена взгляда открывает перспективу на многообразие социального состава действующих лиц в этих областях, далекое от противопоставления рейнджеров и «индейцев», и на усиление городского характера Запада в XX веке. Показательно, что в классических вестернах 1930‑х и 1940‑х годов города практически не присутствуют, хотя в то время, когда эти фильмы снимались, Запад был уже наиболее урбанизированной территорией США. Пересмотр исторических интерпретаций редко питается только приростом эмпирических знаний. Соответственно, споры между сторонниками неотёрнерианства и его противниками не могут быть разрешены только путем отсылки к прогрессу исследовательской мысли. Каждый пересмотр научных позиций происходит на определенном политическом фоне, так что и в попытках демонтажа доктрин Тёрнера, кроме всего прочего, читается критика американской исключительности. Отказ от концепции фронтира как исследовательского инструмента может, в частности, привести к исчезновению самой претензии на американский особый путь с горизонта истории.
Между тем с точки зрения глобальной истории XIX века уникальность США бросается в глаза. Как мы уже видели, процессы урбанизации в Новом Свете не просто воспроизводили существовавшие ранее европейские образцы. Развитие предместий городов США во многом сформировало особый новоевропейский путь развития, типологически близкий к Австралии. Если бы покорение и заселение американского Запада в глазах европейцев не являлась настолько колоссальным феноменом, они бы не описывали и не комментировали его с таким энтузиазмом и не принимали бы его за отправную точку своих фантазий и концепций. Американскому желанию иметь «нормальную» собственную национальную историю противоречит удивление европейцев особенным путем развития американских фронтиров. Поэтому европейцы не будут критиковать американскую исключительность так же жестко, как иные американские историки. Если рассматривать освоение Запада США с позиций Южной или Юго-Восточной Азии, то американское своеобразие выглядит еще более ярко – в самых густонаселенных точках мира наличие плодородной земли в таком избытке вызывает просто безграничное удивление. Во многих частях Азии уже к 1800 году почти все плодородные территории были заселены и все резервы свободных земельных участков исчерпаны. Америка в этом отношении казалась землей обетованной – землей излишеств и расточительности.
Размышляя о своеобразии североамериканских фронтиров, первым делом следует обратиться к вопросу об отношениях между американцами европейского происхождения и индейцами Америки. При этом следует учитывать, что любая попытка обобщающего описания этих крайне неоднородных групп едва ли возможна. Так же как это прежде происходило на островах Карибского бассейна, в Центральной и Южной Америке, число коренного населения в Северной Америке вследствие европейского вторжения существенно сократилось. Было бы преувеличением упрекать белое население в целом в геноциде индейцев. Тем не менее некоторые американские этносы были полностью уничтожены, в ряде мест события приняли драматический масштаб. В Калифорнии в 1769 году, при начале возникновения испанских поселений проживало около 300 тысяч коренных жителей, в конце испанского господства, в 1821 году, их осталось около 200 тысяч, а к 1860 году, после золотой лихорадки выжило лишь 30 тысяч индейцев. Болезни, голод и нередко убийства – по мнению одного авторитетного историка, речь даже шла о «программе систематического уничтожения»30 – были причинами этого чудовищного регресса. Для оставшихся в живых положение оставалось катастрофическим, так как белое общество Калифорнии не делало никаких шагов для интеграции местного населения31.
Разнообразие племен американских индейцев было огромным. Среди них не существовало не только единого для всех жизненного уклада, но и общего языка. Эти обстоятельства мешали координации военного сопротивления коренного населения. Спектр различий между индейскими племенами простирался от охотников на бизонов, проживавших на западных равнинах, и оседлых общин пуэбло, занимавшихся земледелием, до разводивших овец и изготовляющих серебряные украшения навахо и крайне слабо организованных между собой рыбаков северо-западных регионов32. Среди индейских племен, которые и в XIX веке слабо контактировали между собой, не существовало единого самосознания и объединенного фронта борьбы с захватчиками, а часто не было даже очевидной солидарности между родственными и соседствующими племенами. До определенных пор, пока европейцы рассматривали их как своих союзников, индейцам удавалось использовать в собственных интересах конкурирующие между собой силы британцев, французов, испанцев и восставших против властей колонистов. Но после Англо-американской войны 1812 года такая возможность исчезла. Шансы возникновения всеамериканского индейского сопротивления в духе религиозной военной идеологии с Севера были потеряны33. Во всех последующих войнах ренегаты из коренного населения сражались на стороне евроамериканских войск и оказывали помощь колонизаторам в решении логистических задач.
Общим для всех индейских племен Великих равнин было влияние технологической революции. Именно таковой было появление лошадиной силы для перевозки грузов и верховой езды, которое началось в результате колонизации испанцами южных регионов североамериканского континента в 1680‑х годах34. Вместе с лошадьми пришло и огнестрельное оружие: вначале его принесли с собой французы, чтобы вооружить своих индейских союзников в борьбе против испанцев. Лошади и мушкеты радикально изменили жизнь десятков тысяч индейцев, которые никогда раньше не видели белого человека. Уже в 1740‑х годах курсировали сообщения о стадах лошадей, о торговле лошадьми и об их воровстве, о воинах-наездниках, а к 1800‑м годам уже практически все индейцы, проживающие западнее реки Миссисипи, в той или иной степени приспособили свой образ жизни к использованию лошадей. Целые народы преобразились в кентавров. Это имело отношение не только к окраинам Великих американских равнин. Отчасти следуя собственным миграционным движениям, отчасти оттесненные на Запад евроамериканцами, некоторые индейские народы переселялись с северо-востока, как, например, племя лакота сиу, на Великие равнины, вступая при этом в конфликт с местными земледельцами, а также с другими кочевыми племенами. Если в 1840‑х годах был достигнут относительно стабильный мир между конными охотниками и воинами, в частности среди племен сиу, команчей и апачей, то кочевые и оседлые индейские народы продолжали вести между собой ожесточенную борьбу. На протяжении сорока лет, вплоть до Гражданской войны Севера и Юга это был источник самых кровопролитных конфликтов в Северной Америке35. С другой стороны, владельцы лошадей зависели от земледельцев и садоводов – так они обеспечивали себя продуктами питания (в частности, источниками углеводов) и вели товарообмен, предлагая продукты охоты, например сушеное мясо и шкуры36, за товары с далекого востока континента. Такой обмен был возможен, поскольку индейское земледелие, использовавшее простые технологии обработки почвы (без плуга и без внесения навоза), отличалось высокой производительностью, что пошло на пользу и первым евроамериканским колонистам. В 1830‑х годах территории Великих равнин интенсивно – как никогда ранее – заселялись. По имеющимся оценкам, они служили общим жизненным пространством для 60 тысяч индейцев, от 360 тысяч до 900 тысяч прирученных лошадей, двух миллионов диких лошадей, полутора миллионов волков и до тридцати миллионов особей бизонов37.
Лошади впервые позволили освоить равнину между Миссисипи и Скалистыми горами, простирающуюся на 300 километров с востока на запад и на 500 километров с севера на юг. Лошадь действовала как преобразователь энергии. Она превращала энергию, заключенную в траве, в мускульную силу, которая в отличие от энергии диких животных подчинялась человеку38. Благодаря лошади человек приобрел способность двигаться со скоростью бизона. Теперь не требовалось участия целых поселений, чтобы загнать бизонов в пропасть, их отстреливали с лошадей небольшие подвижные группы охотников. В то же время вокруг лошадей возникла новая отрасль обменной экономики: отдельные племена, в частности команчи, обрели значительное богатство именно благодаря животным, так как они выступали в качестве поставщиков лошадей на любой спрос и в любое место39.
Новая техника охоты на животных перевернула устои индейских общин. Ценность женского труда снизилась, поскольку теперь он заключался не в добыче пищи, а в переработке продуктов охоты. С другой стороны, потребность в нем повысилась из‑за выросшего спроса на бизоньи шкуры, которые обрабатывали женщины. Одному мужчине требовалось иметь несколько жен. Для их приобретения использовались лошади, так что накопление животных было нужно и по этой причине, что, в свою очередь, вызывало рост конокрадства40. Разделение мужчин по охотничьим командам приводило к раздроблению общества и разрушению его иерархии, выдвигая при этом новые требования к кооперации и координации действий. В то же время жизнь индейских общин стала более мобильной, поскольку им приходилось двигаться вслед за гигантскими стадами бизонов41.
Благодаря конно-бизонной культуре индейцы Великих долин впервые стали настоящими кочевниками. Тягловые лошади позволяли транспортировать тяжелые грузы вроде вигвамов. Тот, кто обладал собственностью, нуждался в лошадях, которые сами по себе рассматривались как престижная собственность. Лошади к тому же означали преимущество в случае военных действий. Коренное население Америки вынуждено было действовать нетрадиционно и гибко, реагируя на новые условия. Местных традиций ведения конных войн у индейцев не было, а тяжелая кавалерия испанцев, с которой индейцы вступили в контакт в XVII веке, не могла служить для них образцом. Но так как лошадь стала жизненной необходимостью и для охоты, и для войны, развитие двух этих техник проходило в тесной связи друг с другом. Индейцы разработали тактику легкой кавалерии, и некоторые из них достигли в ней непревзойденного мастерства. Стереотипное представление об индейцах как о виртуозах-кавалеристах справедливо только для последней фазы их свободного существования. Чтобы достичь таких вершин, им понадобилось от трех до четырех поколений. Пожалуй, наиболее ярко это искусство проявилось у племени команчей, которое, изгнав ранее обитавшие там группы индейцев, контролировало область восточнее Южных Скалистых гор и южнее реки Арканзас. На определенное время им даже удалось сформировать так называемую империю команчей, обладавшую собственной вассальной системой и игравшую важную роль на Североамериканском континенте42.
Возникшая в XVIII веке новая конно-бизонная культура была своего рода адаптацией к условиям окружающей среды, поскольку сухой климат территорий восточнее 99 градуса долготы не способствовал развитию сельского хозяйства. Картина экологической гармонии индейцев с природой в реальности является всего лишь сентиментальной идеализацией43. Новые связи со все более широкой системой товарообмена порождали новые потребности. Первые стабильные контакты между индейцами и белыми возникли в пушной торговле. Охотники за пушным зверем в глубине Северной Америки, а также в Сибири в течение двух столетий были связаны с мировой торговлей. Это состояние долго оставалось стабильным благодаря высокой приспособляемости евроамериканских «лесных бродяг» к межэтническим семейным связям, преодолевающим этнические границы. В то же время в ходе пушной торговли, влияние которой не следует идеализировать, индейцы впервые познакомились с алкоголем – наркотиком, который, подобно опиуму в Китае несколькими десятилетиями позже, существенно ослабил единство и силу сопротивления индейских общин. Конно-бизонная культура усилила связи индейцев с внешними рынками. За счет них, путем покупки и обмена индейцы удовлетворяли все больше потребностей в товарах разного рода. Даже самые радикальные противники белых не могли отказаться от приобретения ножей, кухонной утвари, ковров и тканей, которые предлагали им представители мануфактур и фабрик с востока континента. Когда индейцы наряду с луками и стрелами (им не было лучшей альтернативы при охоте на бизонов) ввели в оборот огнестрельное оружие, которое сами не умели изготавливать и ремонтировать, они оказались в зависимости от торговых каналов. А монокультурная добыча бизонов – в обратном направлении товарооборота – испытывала все большее влияние рыночных факторов. Так, после 1830 года шкуры бизонов в трансфронтирной торговле стали значить больше, чем мясные продукты. Тогда же началось снижение поголовья бизонов. Добыча от шести до семи животных на одного человека в год была приемлемой и не наносила ущерба воспроизводству поголовья (как известно ныне). Превышение этого объема означало хищническую эксплуатацию44.
Основы жизни индейских народов Великих равнин разрушались на глазах, поскольку, удовлетворяя растущий спрос на шкуры бизонов, они следовали экономической, а не экологической логике. Как было показано на примере команчей, развитие конной экономики в южной части Великих равнин стало причиной их гибели. Чрезмерное изобилие лошадей и сверхинтенсивное использование пастбищ «нарушили равновесие степной экологии, что постепенно привело к снижению поголовья обитающих в прерии бизонов»45. Белые охотники также включились в этот бизнес и развернули массовое уничтожение бизонов – в таких масштабах, которые индейцы никогда не практиковали. Один евроамериканский охотник убивал в среднем ежедневно до двадцати пяти животных. В период между окончанием Гражданской войны Севера и Юга и концом 1870‑х годов численность бизонов упала с пятнадцати миллионов до немногих сотен особей46. Коммерческие интересы в получении прибыли цинично объясняли тем, что благодаря уничтожению диких бизонов освобождается пространство для «цивилизованного» производства говядины, а это, в свою очередь, позволит принудить индейцев к отказу от их «варварского» образа жизни. К началу 1880‑х годов конно-бизонная культура индейцев на Великих равнинах была уничтожена. Жизненные основы существования индейцев исчезли, они больше не могли управлять ресурсами, необходимыми для существования. Прежним хозяевам прерий оставался только один путь – в резервацию.
Преимуществом или несчастьем обернулось то обстоятельство, что белые поселенцы не нуждались в рабочей силе индейцев? Коренное население избежало принудительных работ и порабощения, но было оттеснено на маргинальные позиции в социальном смысле. Там и тут существовали ковбои индейского происхождения, но нигде не было индейского пролетариата. Уже в XVII веке неудачными оказались попытки включить индейцев в колониальное общество, определив их место в низшем трудящемся классе. В наибольшей степени интегрировались в рыночную экономику индейцы Калифорнии, но это не открыло для них стабильной перспективы. Адаптация редко оказывалась более эффективной стратегией, чем сопротивление. Рост численности белого населения, захватывавшего все больше власти, повсюду ограничивал пространство действия индейцев.
Реакции с самого начала были разными, причем порой они принимали крайне противоречивые формы даже среди соседствующих групп коренного населения. Представители индейцев Иллинойса предпочитали стратегию ассимиляции и демонстрировали готовность к почти полному отказу от собственной культуры. Индейцы соседнего племени кикапу, напротив, яростно боролись против пришельцев любого рода, будь то европейцы или индейцы другого племени. Они долгое время считались самыми непримиримыми врагами белых колонистов. Вопреки тому, что их сопротивление было сломлено к 1812 году и в конце концов они были вытеснены из районов своего обитания, им удалось сохранить племенные обычаи и культуру в большей степени, чем другим47.
Североамериканский фронтир обнаруживает две стороны: одна – вытеснение индейцев, другая – расширение национальной территории США путем присвоения земель в государственное и частное владение. У каждой из сторон есть своя демографическая картина. Изменение численности индейцев можно оценить только приблизительно. Численность коренного населения ко времени первых контактов с европейцами оценивается с большим разбросом. В качестве базовой может быть принята цифра в 1,15 миллиона человек. В 1900 году их осталось около 300 тысяч48. Существуют относительно точные статистические данные о колонистах, населявших так называемый «Запад» США, то есть общенациональные территории за исключением Новой Англии и лежащих южнее штатов Атлантического побережья вплоть до Флориды, а также исключая Аляску и Гавайи. Около 1800 года там проживало 360 тысяч человек, что составляло 7,3 процента общего населения США того времени. В 1900 году общее число населения насчитывало 44,7 миллиона, что составляло 53 процента населения страны. Причем порог в 50 процентов население Запада переступило уже в 1860‑х годах. После этого население восточной и западной частей США росло уже в одном темпе49. Заселение Запада происходило не только путем постепенного заполнения свободных пространств, согласно представлениям Тёрнера. В этом процессе давали о себе знать и внезапные миграционные скачки: например, в результате доступа к Тихоокеанскому побережью посредством Орегонской тропы, а также благодаря открытию несколькими годами позже золотых приисков в Калифорнии. Орегонская тропа проходила через те земли, где до той поры вообще не было никаких дорог; она стала первым торным путем, связывающим всю страну от реки Миссисипи до устья реки Колумбия на Тихоокеанском побережье на территории Орегона (который только в 1859 году был включен как 33‑й штат в состав США). По этой дороге протяженностью 3200 километров первые поселенцы вместе со своими повозками и стадами в 1842 году добрались до далекого Запада. В течение нескольких лет из узкой тропы охотников и торговцев она превратилась в оживленную трансконтинентальную трассу. И находилась в эксплуатации вплоть до 1890‑х, когда железнодорожное сообщение сделало ее ненужной50.
Реальное продвижение на запад происходило благодаря индивидуальным решениям отдельных колонистов, но в целом оно было частью всеобъемлющего политического представления о будущем. Для поколений основателей, рупором интересов и чаяний которых выступал Томас Джефферсон, обращение США к Западу континента открывало возможность реализовать грандиозную утопию. В видении Джефферсона США получили шанс избежать упадка, характерного для старого европейского общества, благодаря развитию в первую очередь в пространстве, а не во времени. С этой идеей было связано представление о том, что пространство может и должно использоваться для всеобщего благоденствия и личного обогащения51. Идеальным поселенцем как для востока, так и для запада США Джефферсон видел фермера-предпринимателя, который живет со своей семьей в самодостаточной общине и участвует в демократическом управлении ее делами.
В XIX веке это представление долго служило моделью для заселения Запада, которая поддерживалась государством и законодательством, в частности принятым в 1862 году президентом Авраамом Линкольном законом о фермерских землях; закон, названный Гомстед-акт, задумывался в качестве социально-политической альтернативы системе рабского труда, существовавшей на землях южных штатов. Этот закон давал право любому совершеннолетнему гражданину, который являлся главой семьи, на практически бесплатное приобретение в собственность участка площадью до 160 акров (около 65 гектаров) из фонда общественных земель на Западе – при условии, что в течение пяти лет он эту землю будет непрерывно обрабатывать. Реальность нередко выглядела иначе. Многие семьи городского Востока США, получив свой фермерский участок («гомстед»), вскоре отказывались от него, и чаще всего земля уходила к спекулянтам. Вообще, маклеры и спекулянты землей были такими же характерными фигурами фронтиров, как и суровый и бережливый поселенец.
Мобильность поселенцев, воспеваемая мифологией фронтиров, была для многих из них прежде всего горькой необходимостью. Землю надо было искать там, где она имелась в наличии и могла быть приобретена; порой, чтобы избежать конфликтов, колонистам приходилось двигаться дальше, сдавая неприемлемые позиции и покидая насиженные места. Наряду со многими историями успеха во фронтирах имели место и менее известные истории неудач. Поселенцы из городов Восточного побережья не были готовы к суровым условиям – почти без инфраструктуры и часто в отсутствие эффективной защиты со стороны властей предержащих. Многие опасались одичания и потери достигнутого ими уровня цивилизованного образа жизни52. Большинство в городах востока США разделяли эти опасения. Постепенная мифологизация фронтиров не смогла вытеснить нелестную оценку колонистов. Всеобщее презрение горожан по отношению к кочевникам распространялось и на мобильный образ жизни пионеров пограничного Запада. Известные комментарии современников свидетельствуют, что такой взгляд на феномен массовой миграции распространялся и в других частях света.
До тех пор пока в небольших городках фронтиров не образовалась стабильная община, мужской части поселенцев приходилось искать невест в уже хорошо заселенных, «цивилизованных» частях страны, и это порождало постоянное движение населения в обе стороны. В отличие от торговцев пушниной XVIII века, отношение поселенцев к межэтническим бракам было негативным. Фронтир должен был, по крайней мере теоретически, оставаться «белым», воспроизводя христианский идеал семьи с четким распределением ролей: супруг завоевывает внешний мир, а супруга заботится о сохранении «культуры» в домашних делах. Почти нигде в мире идеал, с одной стороны, самостоятельной, с другой стороны – тесно связанной с соседями семейной ячейки не выразился так монолитно и непоколебимо, как на североамериканском Западе53. Отклонения от нормы автономного домашнего хозяйства семейных пионеров существовали не только среди индивидуалистов-золотоискателей. В Калифорнии земля быстро попадала в руки крупных собственников-землевладельцев. Там сельское хозяйство с самого начала велось агрессивными капиталистическими методами. Большое число иммигрантов поэтому не имело иных шансов, кроме как стать безземельными наемными работниками54. Тот, кто включался в эту систему, работая батраком у фермера или даже став арендатором, редко мог достичь своим трудом большего. Иммигранты второго поколения также оказывались в относительно неблагоприятном положении. Ирландцы и европейцы с материка, которым не удалось приобрести землю в собственность, попадали в зависимое положение.
На юго-западе нижние слои населения – сельскохозяйственные и горные рабочие – состояли главным образом из мексиканцев, которые подвергались жесткой дискриминации и эксплуатации. Это стало результатом захватнической войны США с Мексикой, когда 100 тысяч мексиканцев внезапно оказались жителями США. Свою роль здесь играли и расистские идеи55. Наряду с «классическим» тёрнеровским типом поселенца – патриота-американца,устремившегося на Запад, – фронтиры населяли всевозможные этнические группы. Среди них были иммигранты из Европы (например, из Скандинавии), которые или индивидуально, или группами переселялись сразу на Запад, без акклиматизации в городах на востоке США, а также чернокожее население – и свободное, и порабощенное (иногда это были даже рабы индейских племен). С началом золотой лихорадки и строительства железных дорог среди жителей фронтиров появились китайцы. Во второй половине XIX века этническая картина населения фронтиров была более пестрой, чем в городах на Востоке США. Но ни здесь, ни там жизненное пространство поселенцев не становилось автоматически «плавильным котлом» американской нации56. Ситуация фронтиров, таким образом, не может быть упрощена до конфронтации только между «бледнолицыми» и «краснокожими». Здесь складывалась своя иерархия по цвету кожи, подобно иерархии населения, образовавшейся в городах.
По сравнению со многими местностями Европы на территории североамериканских фронтиров приобрести землю в частную собственность задешево было относительно легко. В большинстве случаев ее покупали либо у государства, либо на аукционе. Законодательством были установлены минимальная цена за единицу площади и минимальный размер продаж. Поскольку земля редко предоставлялась государством практически бесплатно (как, например, в случае Гомстед-акта), а существенные юридические препятствия, способные предупредить спекулятивные злоупотребления, практически отсутствовали, перед многими поселенцами вставала проблема финансирования покупки земли57. Образ пионера, который живет в деревянном доме и довольствуется натуральным хозяйством, не соответствовал целостной картине мира колонистов. Давно уже ведутся дебаты о том, в какой степени, где, когда и при каких условиях они были вовлечены в рыночные отношения. Не вызывает сомнений, что основным трендом была растущая коммерциализация. Во второй половине XIX столетия господствующим социальным типом в сельскохозяйственных фронтирах стал не традиционный земледелец, живущий плодами своего труда, а фермер-предприниматель. Земля была вовсе не столь легкодоступна, как гласила официальная идеология. Вокруг хорошей земли всегда существовала конкуренция, и расходы на ее приобретение и обработку должны были покрываться в результате последующей эксплуатации. После «зачистки» Великих американских равнин от бизонов и индейцев сюда потянулся большой бизнес скотоводческих баронов из Техаса, финансирование которого велось из городских источников и британского капитала. Так же как и во фронтирах других континентов, скотоводство в Северной Америке относилось к крупному бизнесу58.
Различия в опыте фронтирного образа жизни нашли отражение в разнообразии возникающих первоочередных проблем. Здесь присутствовала асинхронность развития, которую Тёрнер в свое время рассматривал как социальную эволюцию, проходящую несколько стадий. Когда фермеры Великих равнин от Техаса до Северной Дакоты, после устранения угрозы со стороны индейцев, решали такие типичные для XIX века вопросы, как ипотека, тарифы железнодорожных сообщений и движение денежного потока, в Калифорнии уже начали дебатироваться проблемы, которые станут характерными для XX века: водоснабжение, выращивание фруктов, тихоокеанская торговля, городские рынки недвижимости. Тема водоснабжения считалась отнюдь не второстепенной. Ни одна экологическая проблема Запада США не была столь угрожающей. Если миф фронтира строился на идее безграничности природных ресурсов, то здесь, напротив, следует констатировать, что один из ресурсов – вода – был в дефиците с самого начала59.
Ведение дел во фронтирах почти всегда было связано с насилием. Эта парадигма присутствовала и на североамериканском Западе. Начиная с «Первой войны Англии с поухатанами»60 в Вирджинии в 1609–1614 годах и до конца последней войны с апачами на Юго-Западе в 1886‑м взаимные отношения между белыми и индейцами представляли собой длинную череду войн61. Индейские народности востока Североамериканского континента, часто объединявшиеся друг с другом, издавна представляли собой сравнительно сильного противника. Последние из них были нейтрализованы в военном отношении после депортации оставшихся воинов-индейцев племени семинолов из болотистой местности Флориды в 1842 году. На востоке США борьба с индейцами длилась около двухсот тридцати лет. Противостояние с индейцами западнее реки Миссисипи, напротив, заняло в общей сложности недолгие сорок лет. Вторжение евроамериканских поселенцев на Великую равнину началось в 1840‑х годах. В 1845‑м были зарегистрированы первые нападения индейцев на караваны поселенцев с убийствами, но часто местные племена были довольны тем, что брали с проезжавших поселенцев плату за проезд и на приемлемых условиях обменивались с ними продовольствием. Некоторые жестокие нападения на караваны были на счету белых бандитов, рядившихся под индейцев62. В пятидесятых годах число столкновений увеличилось, в шестидесятых они привели к классической войне с индейцами, которая глубоко укоренилась в сознании американцев и на вечные времена воспета Голливудом. Когда в 1862 году, во время самой масштабной с момента образования США резни белых (в данном случае устроенной индейцами племени сиу) было убито много сотен людей, возникла даже опасность серьезного индейского восстания в тылу федеральной армии, занятой в Гражданской войне63. Но все-таки в индейских войнах участие принимала меньшая часть племен. Только апачи, команчи, сиу, кайены и киова оказывали длительное сопротивление. Другие племена (пауни, осейджи, кроу, хопи и прочие) воевали на стороне федеральных войск64. Военные границы США против непримиримых индейских народностей возникли после 1850 года, когда в состав США в качестве военного трофея был включен штат Нью-Мексика. В результате Юго-Запад оказался насыщен армейскими фортами, с которых можно было контролировать «диких» индейцев65. Если поначалу форты прилагали усилия, чтобы парировать нападения апачей, то после Гражданской войны они стали опорными защитными пунктами в деле действенного «замирения» региона. Армия, участвовавшая в Гражданской войне, была послана на юг, чтобы сломить стремление индейцев к независимости.
К некоторым из индейских войн может быть применено европейское определение войны. Среди индейцев появлялись все более выдающиеся стратеги, которые при примерном равенстве сил одерживали победы над белыми людьми. Индейцы Великой равнины были лучшими легкими кавалеристами в мире, эффективно действовали против плохо обученных и недостаточно оснащенных соперников. Их противниками часто были слабо мотивированные и измотанные тяжелыми условиями жизни в фортах и в полевых условиях солдаты. Наряду с молодой кавалерийской элитой на стороне федеральных войск выступали также всякий пестрый сброд и войсковые части из престарелых солдат: ирландские ветераны британской армии, венгерские гусары и солдаты, прошедшие Наполеоновские войны начала XIX века. Слабость индейцев в военном отношении заключалась, разумеется, в недостаточном оснащении (им нечего было противопоставить сеющим смерть горным гаубицам), но также в недостаточной дисциплине, в отсутствии общего командования и слабой защите своих лагерей и деревень. Повторялась асимметричность воюющих сторон, которая на многих аренах конфликтов в Азии и Африке в долговременном плане военного противостояния была всегда благоприятной для европейцев66.
Все более незаметным становился переход от войны к другим сопутствующим формам насилия. Резня, массовые убийства с обеих сторон и нападения на беззащитные поселения стали обыденностью. Обе стороны были вооружены, и до укрепления государственности насилие в пограничных районах было повседневной практикой на многочисленных участках фронтиров. Эти эксцессы – наследие колониальных войн конца XVIII века67. Насилие в отношениях между цивилизациями находилось в прямой зависимости от общего уровня насилия в гражданском обществе с евроамериканской стороны фронтиров. Гражданские пионеры Дикого Запада, которые регулировали повседневные проблемы при помощи револьверов и ружей, в XIX веке составляли одну из наиболее вооруженных популяций на планете. Подобная готовность к применению насилия в мирное время характерна для общества только в периоды гражданских войн. Она сформировала такие экстремальные нравственные нормы и понятия о мужской чести, которые были неизвестны в городах востока США. К системе норм Запада принадлежали такие правила, как эскалация конфликтов вместо их смягчения и поиска компромиссов («отсутствие обязанности уступать»); готовность отстаивать свои интересы на собственный страх и риск; во многих случаях и культура самоубийственной смелости. Типичной для Запада была вооруженная дружина добровольцев (vigilante band). Эти дружины вступали в дело вместо государственных органов, когда закон не мог быть реализован, то есть объективно вели себя как революционеры. За этим поведением стояли представления о праве на самозащиту, а также радикально воинственная интерпретация принципа суверенитета народа.
Ричард Максвелл Браун предположил, что это – при высоком расходе человеческих жизней – было более дешевым методом обеспечения порядка, нежели обычная, нормальная правовая система. В течение примерно четырех десятилетий после окончания Гражданской войны в 1865 году террор людей с револьверами достиг наивысшей интенсивности и наибольшего распространения. Браун высказал тезис, что в данном случае можно говорить об ограниченной по масштабам гражданской войне. Подавляющее число из двухсот или трехсот приобретших мрачную славу убийц (и еще большее количество не столь знаменитых) действовали по заказам владельцев огромных земельных участков – латифундий – и в их интересах против владельцев небольших ранчо и ферм, получивших землю по Гомстед-акту. Это были не социальные бандиты, не Робин Гуды, ведомые чувством справедливости и симпатией к маленьким людям; прежде всего это были агенты, нанятые вышестоящим классом для ведения классовой борьбы против нижестоящих. Но истребление индейцев, например резню 1864 года в Восточном Колорадо, которая получила название «бойня на Сэнд-Крик», жертвами которой стали около двухсот мужчин, женщин и детей племени шайеннов, осуществили прежде всего солдаты, а не вооруженные отряды ополчения или частные дружины добровольцев. Тот факт, что во многих других случаях армия защищала индейцев от частного насилия белых, отчетливо показывает, насколько сложным было положение дел68.
Политика в отношении индейцев формулировалась главным образом в столице, но осуществлялась на границе. Ко времени основания США большинство индейских сообществ уже имело значительный опыт знакомства с вызовами извне. Они неоднократно страдали от медицинских, экологических и военных потрясений и то и дело оказывались в ситуации, когда им приходилось реагировать и «заново изобретать себя». В 1800‑х годах уже невозможно говорить о противостоянии коварных «цивилизованных» и наивных «дикарей»69. Иногда с индейцами обращались корректно, прежде всего квакеры из Пенсильвании, но гораздо чаще – самым низким образом, глубоко противоречащим их представлениям о справедливости. Отношение правительства США к индейцам было двойственным. Правда, де-факто был подтвержден их статус «наций» (nationhood): с ними заключались договоры, которые не всегда были продиктованы только одной стороной. Однако старая пуританская вера в превосходство христиан над язычниками-индейцами способствовала тому, что в век Просвещения идею «цивилизаторской миссии» переформулировали: президент в Вашингтоне – «Большой отец» – должен был со всей строгостью и доброжелательностью заботиться о своих индейских «детях»70. Цивилизующее воздействие должно было прийти в индейские племена извне. До середины XIX столетия юридическое вмешательство во внутренние дела индейских племен не предусматривалось. Они являлись объектом некоей разновидности непрямого управления со специальными условиями. Лишь после 1870 года в жизнь начала воплощаться идея, что и индейцы должны подчиняться законам, общим для всей страны71.
В 1831 году старый верховный федеральный судья (Chief Justice) Джон Маршалл, на протяжении тридцати пяти лет бывший одним из влиятельнейших деятелей страны, провозгласил, что нация чероки является «самостоятельным политическим обществом, отдельным от других и способным регулировать свои собственные дела и управлять собой». Но, добавил он, «племена» не являются суверенными государствами на американской земле: они, как гласила формулировка Маршалла, пользовавшаяся впоследствии большим влиянием, являются «внутренними зависимыми нациями»72. Казалось бы, этот вердикт на бумаге означал защиту для индейцев. Исполнительная власть, однако, уже давно проводила совсем другой курс и игнорировала мнение Конституционного суда.
Генерал Эндрю Джексон, занявший пост президента США в 1829 году, к тому времени уже показал себя энергичным борцом против британцев, испанцев и индейцев. Он ничего не имел против нарушений договоров с индейцами и не разделял взгляд Маршалла, считавшего, что для отъема у них земель необходимо хотя бы какое-то юридически состоятельное обоснование. Популярную и эффективную политику депортации индейцев, проводившуюся Джексоном, порой объясняют его индивидуальными психологическими особенностями: у него, мол, было несчастливое детство, поэтому он завидовал индейцам – как бы «вечным детям» – и одновременно хотел показать им могучую отцовскую власть73. Может быть, все так и было, но важнее результаты этой политики.
По мнению Джексона, цивилизаторская миссия поколения Джефферсона оказалась неудачной. По менталитету Джексон стоял ближе к так называемым «парням Пэкстона», которые в 1760‑х годах совершали страшные массовые убийства индейцев в Пенсильвании74. Терпеть индейские анклавы он считал излишним. Его целью было вытеснение индейцев за реку Миссисипи такими методами, которые сегодня называют «этническими чистками». В 1830‑х годах, которые наряду с 1870‑ми считаются наиболее катастрофичными для североамериканских индейцев, было депортировано около 70 тысяч представителей коренного населения, бóльшая часть которых проживала на юго-востоке США. Действие этой акции распространялось вплоть до Великих озер, и только ирокезы в штате Нью-Йорк смогли ей успешно противостоять. Были сооружены концентрационные лагеря; целые индейские общины с минимальным имуществом, порой в экстремальных погодных условиях силой загнали на так называемую Индейскую территорию. Тот факт, что некоторые из этих племен до тех пор самостоятельно и с большим успехом «приобщались к цивилизации», не защитил их от этой депортации. Тысячи индейцев погибли во время бесконечных маршей от болезней, недостатка пищи и переохлаждения. Несмотря на столь ужасные последствия нельзя не констатировать, что джексоновская программа удаления индейцев (Indian removal) лишь усилила их миграцию, которая началась раньше. Уже с 1814 года крики (маскоги) стали добровольно переселяться на Запад. Некоторых предприимчивых индейцев «открытый» Запад притягивал так же, как и белых поселенцев75.
Самым страшным эпизодом стала депортация народа семинолов из Флориды. Здесь кампания, проводимая Джексоном, столкнулась с проблемой рабства. Среди семинолов жили многочисленные чернокожие американцы, в том числе беглые рабы; некоторые жили в отдельных деревнях, прочие давно интегрировались в индейское сообщество. Белокожих жителей Флориды интересовала не столько болотистая местность, в которой жили семинолы, сколько эти афроамериканцы. Поскольку семинолы оказали сопротивление, началась растянувшаяся на несколько лет война, в которой погибло также много белых солдат76.
Некоторые изгнанные племена индейцев продолжили и в новых местах адаптироваться к евроамериканскому окружению, хотя прежде белые не отдавали должное этим стараниям. «Пяти цивилизованным племенам» – чероки, чикасо, чокто, маскогам (крикам) и семинолам – между 1850 годом и началом Гражданской войны выпало относительно благополучное время. Они преодолели последствия переселения, обрели новое единство, приняли собственные конституции и строили свои политические институты, в которых традиционная индейская демократия увязывалась с институциональными формами демократии США. Многие индейцы занимались сельским хозяйством на семейных фермах, некоторые использовали чернокожих рабов на плантациях. Они так же привязались к этой земле (которая не была землей их предков), как белые фермеры к своей. В 1850‑х годах они создали у себя систему школьного образования, которой белые жители соседних штатов Арканзас и Миссури могли бы позавидовать. Миссионеров индейцы приветствовали и принимали в свое сообщество. Эти пять племен пошли по указанной им белыми дороге «цивилизации» и все больше отдалялись от своих индейских соседей77.
Если бы индейские народы получили эффективную гарантию, что они смогут остаться на своих новых землях, то брутальная политика Эндрю Джексона стала бы предпоследней фазой в развитии индейской границы. Но постоянные гарантии отсутствовали78. Высокий спрос на землю со стороны белых поселенцев и железнодорожных компаний, а также проникновение тут и там на индейские земли неконтролируемых искателей недр не способствовали возникновению жизнеспособных сообществ. Всеобщее ожесточение американского общества из‑за Гражданской войны продолжилось и после ее окончания: агрессия вновь была перенесена на индейцев. Разговоры об их искоренении, начавшиеся целое столетие назад, распространились как никогда широко. В 1860‑х годах впервые вошла в оборот поговорка «хороший индеец – это мертвый индеец», которая адекватно отражала дух того времени79. Фатальным для пяти племен на Индейской территории в сегодняшней Оклахоме стало то, что в годы Гражданской войны они выступали на стороне южан. После войны политика федерального правительства в отношении народов на Индейской территории базировалась на том принципе, что они являются членами побежденной армии конфедератов и за свою нелояльность правительству должны понести кару. Индейцы потеряли бóльшую часть земли и вынуждены были разрешить строительство на своей территории железных дорог. За двадцать лет они превратились в национальные меньшинства в тех областях, которые при президенте Джексоне им пришлось принять в обмен на свои исконные земли80. Причины крупных «индейских войн» 1860‑х и 1870‑х годов следует искать именно в этом. Из-за войны на Востоке, одновременного увеличения потока поселенцев на Запад и большого количества провокаций на местах повсюду на Великих равнинах усилилось индейское сопротивление. Армия в прежние времена скорее соблюдала дистанцию и нейтралитет по отношению к индейским племенам и часто защищала их от насилия. Теперь же она стала инструментом государства в окончательном решении «индейского вопроса». В начале 1880‑х годов индейское сопротивление было полностью сломлено. Капитуляция знаменитого вождя племени сиу Сидящего Быка в 1881 году и окончание войны апачей на Юго-Западе обозначили коренной перелом в истории американских индейцев81.
В войнах между белыми и индейцами просматривается приблизительно одна и та же схема. До того как они начинали воевать друг с другом, между ними существовали контакты. С течением времени нарастало взаимное недоверие. Большую роль сыграли при этом военные и гражданские представители федерального правительства, так как дела, касавшиеся индейцев, находились в ведении Вашингтона. Представители федерального правительства часто подчеркнуто занимали позицию над всеми местными силами, то есть дистанцировались в том числе и от местных евроамериканцев, и решали проблемы, руководствуясь лишь начальственной мудростью. Результат часто казался непонятным и не удовлетворял ни одну сторону, а при таком положении дел легко возникали военные конфликты. Первые боевые действия редко оказывались результатом спланированной заранее агрессии. Типичными были скорее спонтанные стычки, которые затем быстро разгорались. В конкретных случаях евроамериканцы не видели в себе представителей общеисторического тренда белой экспансии. Чтобы считать себя вправе действовать, достаточно было локальных обстоятельств. Белые обычно не делали различия между индейскими воинами и мирным населением, но нападения индейцев на поселенцев всегда использовались белой стороной для доказательства своего морального превосходства и юридической правоты. Любой случай жестокости с индейской стороны давал белым ощущение, что их дело правое.
Вплоть до последних военных дней индейцам удавалось одерживать неожиданные тактические победы даже в борьбе против федеральной армии. Белая сторона страдала от переоценки собственных сил и недооценки боевых качеств противника, которого федералы считали примитивным и негибким. Удивительно, как долго это высокомерие не позволяло федералам ничему научиться. Но несмотря на тактические победы, конечное поражение индейцев было неизбежным. Эти войны редко заканчивались обычными для «цивилизованных» практик того времени мирными договорами. Когда индейское сопротивление бывало сломлено, то речь не шла об армии, с честью несущей свое поражение: она превращалась в массу нищих, голодных, мерзнущих людей, разбегающихся или ютящихся во временных жилищах. Сильные в военном отношении индейцы могли быть грозной силой, но побежденные индейцы являли собой жалкое зрелище. К концу индейских войн у обеих сторон накопилось столько злобы, что никому не приходило в голову представлять их в таком романтическом свете, какой мы видим в позднейших книгах и фильмах про индейцев. Жесткость тех и других причинила такие глубокие травмы, что не только примирение, но и простое соседство участников противостояния едва ли можно было себе представить82.
Если и существовал тот мифический Запад, который мы встречаем в литературе и вестернах, то он был ограничен во времени 1840–1870 годами, а географически – Великой равниной у подножья Скалистых гор. В 1890 году, когда Тёрнер сформулировал свой тезис о фронтире, граница заселенной белыми территории Америки еще не «закрылась». По мнению многих сегодняшних историков, она оставалась открытой до середины 1920‑х годов, когда закончилось индейское сопротивление как в военном, так и в экономическом и экологическом аспектах. Одновременно произошел существенный прогресс в коммерческом межевании территорий Среднего Запада США. В 1874 году была запатентована и сразу в огромных количествах стала производиться колючая проволока, и в сочетании с полным кадастровым закреплением границ частных владений это означало конец «открытого Запада»83. «Дикая незаселенная местность» была поделена на участки и колонизирована. Для «кочевых дикарей», как их называли в то время, не осталось места. Теоретическое подчинение всей территории США единому принципу межевания наконец было практически всюду претворено в жизнь. Формы существования людей, которые не вписывались в установленные этой сеткой (grid) границы, сделались невозможными84.
Началась эпоха резерваций. Последние индейцы стали «плененными народами, на которые оказывали сильнейшее давление с целью заставить их стать противоположностью тому, чем они были прежде»85.
В 1880‑х годах последние сопротивляющиеся племена индейцев были разоружены и стали не гражданами, но подопечными американского государства. Индейские «нации» теперь уже никто даже номинально не считал самостоятельными партнерами по переговорам: в 1871 году было принято решение не заключать с ними больше никаких соглашений. Хотя еще в середине столетия происходили настоящие церемонии, в подготовке которых, как правило, принимали участие обе стороны. Кульминацией подобных инсценировок был Совет по договорам (Treaty Council), который Томас Фицпатрик как уполномоченный федерального правительства по делам индейцев организовал в сентябре 1851 года возле форта Ларами. На него собрались 10 тысяч индейцев разных племен и 270 белых делегатов и солдат; участники провели переговоры и обменялись подарками86. Хотя все прошло мирно, представителям правительства было ясно, что индейцы добровольно в резервации не останутся. В 1880‑х годах было уже невозможно представить себе, что такие сцены могут повториться. В Калифорнии и на северо-западном побережье США индейцы были раньше других насильно загнаны в резервации. В Техасе, Нью-Мексико и на Великой равнине это произошло после Гражданской войны. Для индейцев имело значение, расположены ли резервации в местах их традиционного обитания, «на земле предков», или это место ссылки, постоянного изгнания. Прежде всего по этой причине в марте 1850 года около 350 индейцев племени шайеннов под командованием своих вождей Тупого Ножа и Маленького Волка совершили рискованное путешествие длиной в 2000 километров – наподобие Длинного похода монголов-торгутов с Волги обратно на родину в 1770–1771 годах87. На бегство индейцев подвигли не столько ностальгия, сколько недостаточное обеспечение продовольствием, поставляемым администрацией. В результате неспровоцированных нападений армии цели достигли лишь немногие. Расследовавшая этот эпизод комиссия сделала вывод, что бессмысленно «цивилизировать» индейцев, раз они рассматривают свое положение как пребывание в плену88.
Использование земель в сельскохозяйственных целях далеко не везде составляло основное ядро фронтирной экономики. В Канаде, где отсутствовали участки такого же уровня плодородия, как на равнинах Миссисипи, а прерии не годились для ведения хозяйства, нападение белых на дикие пустынные земли и на их обитателей не было сельскохозяйственной колонизацией семьями поселенцев. Ранний канадский фронтир представлял собой смешанную среду ружейных охотников, звероловов-трапперов и торговцев мехами. В XIX веке этот фронтир сохранил свой коммерческий характер, но был переформатирован на капиталистический лад. Торговля мехами, рубка деревьев, разведение скота стали организовываться индустриально, в форме крупных производств, требующих значительных инвестиций. Основную физическую нагрузку по эксплуатации природных ресурсов несли на себе не самостоятельные пионеры-поселенцы, а наемные работники89.
В противоположность канадскому фронтир в США долгое время был ареной перманентных конфликтов из‑за пригодных для аграрных целей земельных участков. Именно это обстоятельство, а не христианская убежденность в собственном превосходстве и не расистские воззрения, придавало особо острый характер борьбе между коренным населением и пришельцами. Торговые контакты могут быть межкультурными, тогда как контроль над земельными участками – это вопрос «или – или». Европейские понятия о собственности, которые разделяли пришельцы, оставляли мало места для компромиссов.
Можно ограничиться простой формулой, согласно которой европейские понятия о собственности являются индивидуалистическими и основанными на экономике обмена, а индейские – коллективистскими и основанными на экономике общей пользы, – хотя эта формула и упрощает сложную картину. Индейцы, как многие народы охотников, собирателей и земледельцев в мире, имели собственное понятие о частной собственности. Но она относилась не к земле как таковой, а к вещам, находящимся на этой земле, например к урожаю, пользоваться которым мог тот, кто его вырастил90. Идея, что землю можно размежевать и поделить, была индейцам так же чужда, как и представление, что какие-то личности, семьи, кланы могут обладать на постоянной основе бóльшим количеством земли, чем они в состоянии обрабатывать. Притязание на контроль над землей необходимо, по их понятию, постоянно обосновывать работой, осуществляемой на этой земле. Тот, кто как следует обрабатывал свою землю, мог делать это безо всяких помех. Контроль над землей со стороны общины (общинная собственность), который европейцы в XIX веке повсюду в мире воспринимали как архаический, парадоксальным образом усилился в Америке именно в ответ на вторжение белого населения91. После того как чероки в конце XVIII века узнали, что их то и дело обманывают при сделках с землей, они запретили частным лицам продавать землю белым и усилили права общин92. Иметь дело с такими правами стало сложно, учитывая богатство и разветвленность правовых традиций Британской империи. Французы нигде в Северной Америке не признавали за индейцами прав на землю и с самого начала ссылались на право завоевателей и на факт занятия земли – так же как и британцы в Австралии. Английская же колониальная администрация в Америке хотя и объявила суверенитет Британской короны над всей землей, признавала, однако, существование частных прав индейцев на землю. Только благодаря этому индейцы вообще могли уступать землю и продавать ее. Суды США следовали этой практике. Северо-Западным ордонансом 1787 года – одним из основных документов нового государства (принятым еще до принятия конституции и известным прежде всего тем, что он ограничил распространение рабства) – была создана основа для передачи земельных участков по договорам. Это было не лучшим решением для индейцев, но и не самым плохим93. Однако на практике делалось очень мало для того, чтобы защитить индейцев от агрессивности пришельцев. В этом контексте политику депортации, проводившуюся при президенте Эндрю Джексоне, можно было бы расценить как приспособление официальной линии правительства к реальности: позиции восточных индейцев к 1830‑м годам фактически уже были ничем не защищены94.
Таким образом, историю североамериканских индейцев можно описать как историю постоянной и необратимой утраты земель95. Даже такая грандиозная инновация, какой была конно-бизонная культура индейцев XVIII века, не обеспечила им в долгосрочной перспективе альтернативы. Коренные жители Северной Америки были отсечены от естественных для них средств производства. Это был классический пример того, что Маркс назвал «процессом первоначального накопления капитала». Индейцев как владельцев земли белые не терпели, а как рабочая сила они им не требовались; роль индейцев как поставщиков пушнины и кож со временем утратилась, и после этого им не оставалось достойного места в миропорядке, создаваемом иммигрантами. Дикая пустынная местность превратилась в национальные парки – безлюдные или только украшенные фольклорными элементами пространства охраняемых природных зон96.
3. Южная Америка и Южная Африка
Имелись ли в Южной Америке, с ее еще более старой историей колонизации, фронтиры?97 Там существовали две основные страны, где можно было бы предположить присутствие пионеров Запада. Это Аргентина и Бразилия. Самыми ранними в Южной Америке были горнодобывающие фронтиры, прежде всего по добыче серебра и золота. Сельскохозяйственные фронтиры добавились к ним позже. Наибольшее подобие фронтиров США находят в Аргентине. Пампасы (субтропические степи) простираются от региона Гран-Чако на севере до Рио-Колорадо на юге, на расстояние около 1000 километров от побережья Атлантического океана к западу. Конечно, там отсутствовали реки, такие как Миссисипи, по которым иммигранты могли бы проникнуть в сердце континента. Почти вплоть до 1860‑х годов там не было заметно каких-либо природных изменений: та же дикая природа, в принципе плодородные почвы. В 1820‑х годах началось «открытие» пампасов – занятие земельных участков в больших масштабах98. В отличие от США землю в Аргентине не разбивали на небольшие участки. Правительства продавали или передавали землю большими кусками, в качестве политических подарков. Так возникали крупные скотовладельческие поместья, хозяева которых сдавали землю в аренду в виде небольших ранчо. В самом начале на них только выделывали шкуры. Пшеница не играла никакой роли и даже импортировалась99. Подобно австралийскому фронтиру – и в отличие от США – аргентинский фронтир был царством крупных хозяев (big man’s frontier). Каких-либо правовых регламентов, благоприятных для небольших самостоятельных поселенцев и их семей, не вводили. Права на собственность формировались очень медленно и охватывали не всю землю100. Итальянцы, которые в конце XIX века устремились в Аргентину, встраивались в существующую систему прежде всего как арендаторы, а не как хозяева своей собственной земли. Только немногие из них становились аргентинскими гражданами. Поэтому политически они ничего не могли противопоставить владельцам латифундий. Со временем происходило дальнейшее укрупнение владений латифундистов. Не существовало никаких условий для создания стабильного среднего класса, слоя аграриев, благодаря которым в обществе возникла бы, как на Среднем Западе США, солидарность. В Аргентине отсутствовал типичный для Запада США феномен небольшого города с системой услуг и постепенно развивающейся инфраструктурой.
Поэтому в аргентинском понимании фронтира (frontera) проводилась особенно резкая граница между «варварской» сельской территорией и «цивилизованным» городом. Отсутствие системы кредитования для мелких сельских хозяев и кадастрового учета земель сильно затрудняло дальнейшее распространение мелких фермерских хозяйств и аграрных предприятий. Строго говоря, в Аргентине не было никакой границы заселенной территории и никакого фронтирного социума как общества со своим политическим весом и мифообразующим потенциалом. Нигде на периферии не было, в отличие от городов на Миссисипи и Миссури, притягательных центров. Когда в стране проложили железные дороги, они скорее облегчили доступ к городам побережья Атлантики, нежели доставку поселенцев в глубь страны. В Буэнос-Айресе опасались возвращения невоспитанных и грубых мигрантов из пампасов и их варварского влияния на граждан. Таким образом, железная дорога привела скорее к сужению, чем к расширению границ фронтиров101.
Характерным типом личности для Аргентины был гаучо – свободный работник, батрак, ковбой в пампасах102. (В основе своей ковбой – латиноамериканское изобретение. Впервые ковбои появились в скотоводческих хозяйствах севера Мексики, а уже оттуда распространились на остальную территорию «Дикого Запада». Свою главную и последнюю в истории политическую роль ковбои также сыграли вне США – в образе солдат под руководством революционного генерала Панчо Вилья, во время Мексиканской революции после 1910 года103.) Как заметная социальная группа гаучо исчезли в последней трети XIX столетия. Они были вытеснены вследствие заключения союза между влиятельной элитой латифундистов и государственной бюрократией. Это один из основных процессов аргентинской истории XIX века. Гаучо (этот термин появился, как кажется, около 1774 года) возникли в XVIII веке из охотников на диких животных. Они были смешанного испано-индейского происхождения и поэтому становились жертвами расизма, который был распространен в колониальной и постколониальной Аргентине. Сохранить положение, которое они приобрели, борясь за независимость в войне 1810–1816 годов, гаучо не смогли. Уже в 1820‑х годах время охоты на дикий скот и лошадей, как и время забоя дикого скота на мясо, жир и шкуры, прошло. Возникли простейшие перерабатывающие производства, где изготавливали соленое сушеное мясо, которое большей частью продавалось на рабовладельческие плантации в Бразилии и на Кубе.
В течение следующих двух или трех десятилетий в Аргентине возник новый экономический фактор: там стали разводить нетребовательный к условиям выращивания скот – овец; чтобы получать от них прибыль, их не нужно было забивать. Установка заборов и строительство специальных скотоводческих ферм превратили стадное скотоводство в смешанную экономику. До 1870 года в провинции Буэнос-Айрес, наиболее густонаселенной провинции Аргентины, около четверти населения составляли гаучо. Затем их число стало резко уменьшаться. Благодаря заборам отпала необходимость в конных пастухах. Около 1900 года большое значение приобрела новая технология охлаждения и упаковки мясных продуктов, так называемая «фригорифико». В ходе дальнейшей индустриализации потребность в рабочей силе при производстве мясных продуктов быстро падала. Гаучо потеряли последние остатки своей независимости. Их ценность была минимальной. Одновременно с кампанией генерала Хулио Архентино Рока (ок. 1879 года) против арауканов (мапуче), главной индейской народности Аргентины, бóльшая часть которой была уничтожена, власти нейтрализовали анархические элементы в среде гаучо. Общественная элита рассматривала гаучо как среду потенциально криминальную и принуждала их стать арендаторами или идти на военную службу. Законы об ограничении передвижения лишили гаучо мобильности. Городские интеллектуалы стали романтизировать гаучо как раз в то время, когда они как реально существующий социальный тип уже исчезли. Гаучо, исчезая, стали постфактум овеществленным символом аргентинской нации104.
В отличие от Бразилии, в Аргентине индейцы долго не уступали свои земли белым. Еще в 1830‑х годах в провинции Буэнос-Айрес случались нападения индейцев. Они уводили с собой сотни женщин и детей. Сдвиг внутренней границы на запад, с одной стороны, потребовал определения размеров государства, с другой стороны, породил дискурс о неполноценности коренных жителей и недопустимости их включения в национальное сообщество. Борьба теперь велась не только против конкретных коренных жителей, но против «варварства» как такового. «Пустынная война» против индейцев, которая началась в 1879 году и тянулась вплоть до 1885‑го, оказалась удачной для республиканского правительства только благодаря всеобщему применению нового оружия, заряжающегося с казенной части, – винтовок. Почти год в год с окончанием последних больших войн с индейцами в США огромные площади внутренних районов Аргентины были очищены от индейцев для использования в хозяйственных целях. Коренному населению не позволили даже влачить убогое существование в резервации.
В Бразилии – стране по меньшей мере с такими же резервами земли, как в США, – развитие фронтира протекало совсем по-другому, отличаясь также от развития фронтира в Аргентине105. Бразилия – единственная страна мира, в которой начавшиеся после 1492 года фронтирные процессы эксплуатации природных богатств и заселения продолжаются по сей день. Наряду с рано возникшим горным фронтиром в Бразилии существовал еще один вид фронтира, связанный с плантациями сахарного тростника, которые возделывали рабы. Плантации походили на те, которые были в Алабаме или Миссисипи перед Гражданской войной в США. Крестьянский фронтир развился позже и неоднородно. Общественная жизнь Бразилии и сегодня сконцентрирована на прибрежной полосе вдоль океана. Внутренние районы страны (sertão) – а поначалу так называли все земли, находящиеся на расстоянии дальше пушечного выстрела португальских завоевателей, – имели (и отчасти до сих пор имеют) меньшую символическую ценность, их освоение мало кого интересует. Джунгли Амазонки до массированного наступления на первобытные леса в последние десятилетия ХX века были как бы «фронтиром по ту сторону фронтира»106. В бразильской литературе фронтир представлялся как пространство, а не как процесс. Пространственное понятие sertão – ближайший из имеющихся в португальском языке эквивалент тёрнеровского понятия, а слово fronteira означает скорее линию государственной границы.
В Бразилии отсутствовали некоторые объективные предпосылки для освоения внутренних районов. Прежде всего, не было судоходной речной сети, хоть сколько-нибудь сравнимой с чрезвычайно удобной системой рек Огайо – Миссури – Миссисипи. Полезные ископаемые, необходимые в период индустриализации, также отсутствовали, тогда как на Западе США уголь и железная руда играли определяющую роль. Только когда Бразилия возглавила мировой рынок кофе, возникло нечто вроде подвижной границы освоенных под сельскохозяйственное использование территорий. В середине 1830‑х годов экспорт кофе из Бразилии впервые превысил экспорт сахара. Бразилия стала важнейшим производителем кофе в мире107. С истощением почвы, которую в технологических условиях той эпохи могло эксплуатировать только одно поколение, плантаторы потянулись дальше на запад. После отмены рабства в 1888 году возникла потребность в сельскохозяйственных рабочих; раньше всего среагировали итальянцы, причем в Бразилии их нанимали на работу на еще менее выгодных условиях, чем в Аргентине. Положение итальянских трудовых мигрантов на бразильских плантациях было настолько отчаянным, что правительство Италии в 1902 году запретило вербовать в стране сельскохозяйственных рабочих на работу туда.
Властные структуры в обеих странах были похожи. Латифундистам в Аргентине соответствовали владельцы крупных кофейных плантаций в Бразилии. Так же как и в Аргентине, в Бразилии не проводилась политика выделения участков земли для мелких крестьян108. Бразильская fronteira в основном представляла собой зону монокультурного производства кофе, который выращивали либо с помощью рабов, либо без них, в рамках крупных производственных единиц. Это не было местом, где, в духе Тёрнера, могли возникнуть самостоятельный пионерский характер, домовитый средний слой и школа демократии под открытым небом. Как показал в своей трилогии Джон Хемминг, бразильским индейцам, которые были вовлечены не в экономику производства сахара и кофе, но в торговлю каучуком на Амазонке, до 1910 года не была предоставлена даже защита резерваций109. Девственные леса Амазонки, в отличие от Великих равнин США, со всех сторон окруженных районами поселения евроамериканских колонистов, оставались открытой границей. Индейцы отступали поэтому все глубже, в самые удаленные регионы. Их последнее сопротивление колонистам угасло на рубеже столетий.
Фронтирные процессы в Южной Америке и Южной Африке не оказывали друг на друга какого-либо реального воздействия. На этом фоне особенно бросается в глаза их точное совпадение во времени. Последние индейские войны прошли в Северной и Южной Америке в 1870‑х и в 1880‑х годах, в то самое время, когда закончилась оккупация белыми (британскими) властями южноафриканских внутренних районов. 1879 год для Южной Африки стал переломным. В этом году племя зулусов, главный военный противник британцев в Африке, было разгромлено. Это была последняя из серии войн между британскими колонизаторами и африканской армией. Король зулусов Кетчвайо, провоцируемый невыполнимыми требованиями британцев, все-таки смог мобилизовать более чем тридцатитысячную армию (величина недосягаемая для североамериканских индейцев), однако она была разбита британскими властями110. Племена как сиу, так и зулусов были наиболее значительной местной военной силой и смогли покорить некоторые соседние племена и сделать их зависимыми. Вследствие контактов этих племен с белыми на протяжении десятилетий они прекрасно знали об их военных возможностях. Оба этих племени в процессе нашествия белых были ассимилированы незначительно. Оба образовали сложные политические структуры и системы вероисповедания, которые оставались глубоко чуждыми европейцам и евроамериканцам и способствовали созданию картины иррациональной и враждебной цивилизации «дикости» – как представляла их пропаганда. В 1880‑х годах в США, так же как и в колониальной Африке, господство белых закрепилось окончательно111.
Но в судьбе сиу и зулусов, помимо некоторой общности, имелись и различия. Оказавшись перед лицом сильного экономического давления, эти народы обнаружили неодинаковую способность сопротивляться. Сиу были кочевыми охотниками на бизонов, они организовывались в охотничьи группы и не имели никакой политической или военной иерархии. Для расширяющегося экономического рынка США они были полностью бесполезны. Зулусы, напротив, существовали на базе гораздо более мощного оседлого многоотраслевого хозяйства – животноводства и земледелия. У них была централизованная монархическая иерархия, и социальная интеграция обеспечивалась системой четко очерченных возрастных групп. Поэтому общество зулусов, вопреки военному поражению и оккупации мест их обитания, было нелегко разбить и деморализовать – как это произошло с племенем сиу. В экономике Южной Африки страна зулусов не маргинализировалась, а превратилась в резервуар дешевой рабочей силы. Постепенно становясь пролетариями, зулусы по крайней мере играли важную роль в экономическом разделении труда в стране.
Хронология ранних фронтиров в Южной Африке и Северной Америке протекала удивительно параллельно. Первые контакты между пришлыми европейцами и местным населением произошли в XVII веке. В обоих случаях поворотным пунктом стали 1830‑е годы. В США это было связано с джексоновской депортацией индейцев с Юга, а на Юге Африки – с началом Великого трека буров. Южноафриканской особенностью стал раскол среди белого населения после британской оккупации мыса Доброй Надежды в 1806 году: с этого момента наряду с голландскими иммигрантами XVII века возникла также небольшая британская община, которая была связана с богатой и мощной империалистической метрополией и стала принимать все важные решения в Капской колонии. Трекбуры, которые жили исключительно за счет сельского хозяйства, сначала были принуждены покинуть свои земли из‑за их недостатка. Затем, в начале 1830‑х годов, к этому фактору прибавилась исходящая из Лондона политика освобождения рабов. Эта политика проводилась и в Капской колонии, где она подорвала один из главных устоев бурского общества. Декларируемое из Лондона равноправие людей независимо от цвета кожи было для буров неприемлемым.
Направление пути отправившихся в Большой трек пионеров с их повозками, запряженными быками, определялось сопротивлением хорошо вооруженных африканских армий, прежде всего племени коса на востоке. На севере, на плато Высокий Велд, можно было рассчитывать на меньшее сопротивление. Буры воспользовались прежде всего раздорами между многочисленными африканскими сообществами, которые возникли вследствие прежних многочисленных военных столкновений между африканскими народами. В 1816–1828 годах государство зулусов, молниеносно усилившееся при короле-военачальнике Шаке, очистило от населения большие области Граслэнда и одновременно обеспечило белым поселенцам союзников из антизулусского лагеря112.
Великий трек буров был в военном и логистическом смысле удачным маневром одной из этнических групп, которые конкурировали из‑за земельных угодий. Он превратился в колониальный завоевательный поход, носивший вначале частный характер. Образование государств началось позднее, как «побочное следствие» (по выражению Йорга Фиша) частного присвоения земель. Буры создали два собственных государства: республику Трансвааль (1852) и Оранжевое Свободное Государство (1854). Два государства образовались из‑за раскола в процессе сопротивления британской Капской колонии. Оба были признаны британцами в договорном порядке, и британские подданные оказывали определенное влияние на их экономическую жизнь. Таким образом, в XIX веке на Юге Африки не существовало единого и абстрактного государства, которое могло бы проводить единую политику в отношении чернокожего населения по аналогии с политикой США касательно индейцев113. В военном отношении у буров не было централизованной армии. Вооруженные поселенцы заботились о себе сами, чтобы доказать свою способность к формированию государства. В Оранжевом Свободном Государстве это удалось в большей степени, в Трансваале, который в 1877 году временно был аннексирован британцами, – в меньшей. В обоих случаях государственный аппарат находился в рудиментарном состоянии, финансовое положение было нестабильным, интеграция в гражданское общество, помимо церковных общин, отсутствовала114. Так как в 1880‑х годах южноафриканские фронтиры «закрылись» и никакой свободной земли, которую можно было бы поделить и распределить, уже не оставалось, бурские республики как государственные образования на границе заселенной территории перестали существовать.
Каждый фронтир имеет свои демографические особенности, и здесь кроется особенно важное различие между Северной Америкой и Южной Африкой. В Южной Африке до 1880‑х годов не было массовой иммиграции, и даже после этого приток на золотые и алмазные месторождения не мог сравниться с гигантской трансатлантической миграцией в Северную Америку. В середине XIX века индейцы уже составляли ничтожную часть населения США, в то время как африканцы составляли более 80 процентов всего населения южной Африки. Завезенные болезни уничтожили гораздо меньше чернокожих африканцев, чем североамериканских индейцев. Их культурная травматизация была не настолько глубока, чтобы вызвать значительный демографический перелом. Поэтому в Южной Африке доколониальные жители не стали меньшинством в своей собственной стране115.
В Южной Африке, как и в Северной Америке, самодостаточный вооруженный пионер и его семья изначально были преобладающим типом приграничного жителя. Однако в Америке фронтир рано стал перемежаться с элементами крупномасштабного производства для экспортных рынков. В XVIII веке табачные и хлопковые плантации, часть которых располагалась на границе, были интегрированы в крупные торговые сети. В течение XIX века граница все больше становилась источником процессов капиталистического развития. В Южной Африке, после исхода части буров во внутренние районы страны, эти районы поначалу удалились от мировых рынков еще больше, чем раньше. Только после того, как в 1860‑х годах на территории бурских республик были обнаружены алмазы, а двумя десятилетиями позже – месторождения золота, к сельскохозяйственному натуральному хозяйству бурских крестьян присоединился горнодобывающий фронтир, в значительной степени ориентированный на мировой рынок116.
К концу XIX века бантуязычное население Южной Африки смогло сохранить относительно более благоприятное место в общественном устройстве, чем индейцы Северной Америки. Если койсанские народы в южной части Капской провинции уже в ранний колониальный период почти полностью потеряли доступ к сельскохозяйственным землям, то бантуязычное население внутренних районов страны смогло обеспечить эффективное использование значительных земельных ресурсов, несмотря на продвижение границы расселения. В значительной части Лесото (Басутоленд), в Свазиленде и на части восточной территории нынешней Южно-Африканской Республики африканские мелкие землевладельцы обрабатывали свои собственные земли. Это было отчасти результатом их сопротивления, отчасти – следствием специальных решений различных правительств, не допускавших прямой экспроприации африканцев. В Северной Америке такие уступки не делались. Здесь кочевническое хозяйство охотников на бизонов вступило в прямой конфликт с расширением сельскохозяйственных угодий и использованием прерий для капиталистического скотоводства. Ни одна из этих новых экономик не нуждалась в наемных работниках-индейцах. В Южной Африке фермы и шахты нуждались в наемном труде коренного населения. Поэтому африканцам не только предоставили ниши для существования, но и интегрировали их в динамичные сектора экономики на низшей ступени расовой иерархии. Тот факт, что южноафриканские правители предотвратили расселение черного пролетариата по всей стране и вместо этого создали демаркированные жилые районы, напоминающие гетто, во многом напоминает резервации, в которые были заключены североамериканские индейцы. Целью южноафриканских резерваций, которые обрели свою законченную форму только гораздо позже, после 1951 года, под названием homelands, было не столько создание тюрем под открытым небом для изоляции экономически не задействованного населения, сколько попытка политического контроля и ограниченного экономического использования черной рабочей силы. В основе резерваций лежал принцип, согласно которому семьи обеспечивали себя за счет натурального хозяйства, а мужская рабочая сила, физические затраты на воспроизводство которой свелись к минимуму, была занята в динамичных секторах экономики.