Все, что мы помним
© Артём Лисочкин, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Эксмо», 2024
Bruce Nash
All the Words We Know
Copyright © Bruce Nash 2024
Начинается все с этой, как ее… Ну, в общем, с той женщины на автомобильной парковке. Одетая в ночную рубашку, она лежит на спине, глядя в небо. Ночная рубашка белая, а вокруг шеи вышиты такие голубенькие… Как их там? Ах да, незабудки. Вокруг нее собралась небольшая толпа. Все в проформе… то есть в униформе. Профессиональной, медицинской. Все моложе этой женщины, намного моложе. Смотрят друг на друга. Смотрят на небо. Смотрят вниз, на женщину. Перешептываются.
Я вижу их, когда выхожу из этой штуковины… из лифта. Проталкиваю перед собой свой ходунок через фойе к большим раздвижным входным дверям и смотрю на них сквозь стекло. Отсюда хорошо вижу шею женщины, окруженную голубыми незабудками. Со зрением у меня всё в порядке.
Смотрю на людей на парковке. Мне видно, как они перешептываются через стекло. В смысле, мне видно через стекло, как они перешептываются. Здесь, в этом заведении, они всегда перешептываются. Или же орут друг на друга, так что можно все разобрать. Там Доктор – или кто он там еще на самом деле, Сердитая Медсестра, девушка с Филиппин и еще несколько человек, в том числе тот славный парнишка, что моет полы. И женщина в ночной рубашке. Она ни с кем не перешептывается. Взгляд ее устремлен в небо. Или в небеса. Не то слово, которое нынче часто услышишь. Женщина примерно моего возраста, и ее ночная рубашка очень похожа на мою, не считая этих, как их там, голубеньких на шее. Только вот я в жизни не вышла бы на парковку в ночной рубашке. Я всегда одеваюсь, когда выхожу из своей комнаты. В приличное платье или брючный костюм с подходящей к нему блузкой. Подходящей – это в смысле в тон, а не в том смысле, что блузки могут ходить сами по себе. Стараюсь не распускаться.
Они смотрят на эту женщину как на какой-то нежданно доставленный груз. Примут ли они этот груз? Всякие грузы поступают сюда каждый день. Каждый день на парковку заезжают грузовики, и через большие раздвижные входные двери входят люди, которые катят такие высокие вертикальные тележки, уставленные коробками. А как-то раз, если я правильно помню, и с каким-то знаменитым каннибалом в клетке, хотя это все-таки вряд ли.
Но, будь то коробки или Ганнибалы, к ним всегда прилагаются документы, которые должна подписать Сердитая Медсестра. Так они этого ждут? Документы? Женщина в ночной рубашке – это груз, доставленный без документов? Нет. Она, наверное, новый президент. То есть резидент. Постоялец. Вернее, постоялица. Хотя сейчас не может даже просто стоять, не говоря уже о том, чтобы постоять за себя или кого-то еще. Они просто ждут, когда освободится место. Хотя обычно новенькие приезжают в инвалидных креслах. И обычно не лежат на спине на парковке, глядя в небо. Однако я не думаю, что она пробудет там слишком уж долго. Если в этом месте есть свободная кровать, то это ненадолго. В том случае, если для нее найдется место, она там долго не пролежит. Ни в коем случае.
Возвращаюсь в фильт… то есть в лифт, и поднимаюсь на свой этаж. Проталкиваю свой ходунок вдоль по коридору. Мой сын привязал к дверной ручке моей комнаты лоскуток шелка. Или моя дочь. Чтобы я знала, что это моя комната. Мой сын… Моя дочь… Моя комната.
Но прежде чем войти туда, я захожу в комнату своей приятельницы. Я могу легко отличить ее дверь, потому что к ней не привязан лоскуток шелка. Дверь эта открыта, я заглядываю внутрь, но моей приятельницы там нет. Что странно, так это что ее инвалидное кресло здесь, а моя приятельница – нет. Кресло это стоит возле окна, выходящего на парковку. Она без этого кресла-каталки никуда.
А я вот человек подвижный. У меня есть ходунок, и я хожу здесь, куда только захочу, – и надо, и не надо, ждут меня там или нет. Вот почему я каждый день стараюсь одеться как следует, несмотря на всю эту возню с пуговицами, крючками, молниями и всем прочим. Поддерживаю презентабельный вид. В отличие от моей приятельницы, которая приезжает в своем инвалидном кресле на обед в той же старой ночной рубашке, в которой лежит или сидит в постели. Ночнушка эта более или менее белая, если не обращать внимания на пятна от еды спереди, которые девушка из Вьетнама время от времени протирает губкой. На воротничке – полинявшая вышивка в виде голубеньких цветочков. Как они там называются? Ах да, незабудки…
Моя комната лучше, чем у моей приятельницы. У меня в окне деревья. По крайней мере, кусочки деревьев. Листья, ветки, такого вот все рода. На полу под окном стоят растения в горшках, которые моя дочь поливает, когда приходит. Есть телевизор – в углу, высоко на стене. И у меня есть этот, как его, на котором стоят картинки. Фотографии. А еще большой ежедневник, открытый на сегодняшней странице, который, строго говоря, лежит там, а не стоит – в отличие от фотографий. Наверное, потому, что у него сзади нет этой, как ее… подставки. Мой сын пишет в этом ежедневнике всякий раз, когда что-то должно произойти. А я должна каждый день в него заглядывать, чтобы знать про это.
На фотографиях в основном молодые люди – дети, мальчики, девочки и так далее, а еще на одной, в самой глубине, возле стенки, – какой-то дядечка постарше. Все, кроме этого дядечки постарше, улыбаются, что приятно. Люди в телевизоре вот тоже улыбаются, но это раздражает. Они сидят за столом перед чашками с кофе, разговаривают, смеются и во всем друг с другом соглашаются, но никогда не смотрят друг на друга. Они смотрят на меня или на стену у меня над головой. Вид у них вроде довольный жизнью, но это может измениться. Иногда в телевизоре убийства, или политики, или кто-то слишком быстро ездит на несуразно больших машинах, или серьезного вида мужчины с важным видом указывают на какие-то цифры. Иногда люди там поют или едят гамбургеры, или поют и одновременно едят гамбургеры, хотя я никогда не включаю звук. Иногда на экране на удивление долго играют в крикет. А иной раз изображение вдруг вообще перестает двигаться, и появляются картинки этого места с информацией внизу о том, во сколько будет обед, или игра в бинго [2], или автобусная экскурсия – все то, касательно чего я должна сверяться с большим ежедневником, который всегда открыт и лежит на этом, как его там, рядом с фотографиями.
Всякий раз, когда приходит мой сын, то первое, что он делает – после того как переставит фото того дядечки постарше от стенки на самый передний край этого, как его там, – это смотрит в ежедневник, на открытую в нем страницу. То есть на страницу, на которой тот открыт.
– Здравствуй, золотко, – говорю я ему, стараясь не выдать своего удивления.
– Ты вроде удивлена, – отвечает он. – Ты ведь не забыла заглянуть в ежедневник, мам? Там написано, что я сегодня приду.
– Тогда я с нетерпением жду встречи с тобой, – говорю я ему.
Он обводит взглядом комнату – как и всегда, когда не совсем понимает, о чем я говорю.
Но сегодня мой сын ведет себя по-другому. Он смотрит на меня с выражением, которое я могу охарактеризовать только как печальное. А не обеспокоенное, нетерпеливое, запо… Запорошенное? Заполошенное.
– Мам, – спрашивает мой сын, – ты в порядке?
Невозможно понять, что он имеет в виду.
– Сегодня была доставка, – отвечаю ему, гадая при этом: «А сегодня ли?»
– Я мог бы свозить тебя выпить чаю, – говорит он, – если хочешь.
– В какое-нибудь милое местечко? – спрашиваю я.
– Конечно. В какое-нибудь милое местечко.
– Нет, спасибо, – говорю я ему, и он опять обводит взглядом комнату.
Тем не менее это очень любезно с его стороны – предложить. Он терпеть не может куда-то меня возить. Когда надо складывать ходунок и убирать его в этот, как его… багажник его машины. Меня тоже приходится складывать, чтобы усадить на пассажирское сиденье, и бережно обращаться с моей головой, чтобы я ею не стукнулась, а потом возиться с пристежным ремнем, чтобы убедиться, что я в безопасности, потому что мои пальцы никак не могут управиться с пряжкой. Когда приходится искать какое-нибудь милое местечко, объяснять мне меню, беспокоиться о том, всем ли я довольна… Бедняжка, он такой хороший сын.
Я говорю ему, чтобы он не беспокоился: мы просто попросим девушку из Лаоса принести нам чашку чая и печенье.
– Моя приятельница тоже может присоединиться к нам, – добавляю я. – Мы могли бы сыграть в скрэббл [3].
Сама не знаю, зачем я это говорю. Моя приятельница никогда не заходит ко мне в комнату, а я никогда ее не приглашаю. Но вид у моего сына заинтересованный, когда я упоминаю о ней, и я знаю, что ему нравится, когда у меня есть эти, как их… социальные контакты.
– Знаешь, она жульничает, – добавляю я.
На обед в столовой фрикадельки, а значит, день сегодня особенный. Я не спрашиваю. Может, Кубок Мельбурна [4], хотя ни на ком нет шляп. Вообще ни на ком нет шляп. Или опять окончание войны, или Рождество. Сердитая Медсестра сейчас на кухне – проверяет, достаточно ли серыми стали фрикадельки. Пока те пекутся, распекает за что-то девушку из Швеции. Обеспечивает порядок, печется за него.
Я прислоняю ходунок к стене, под большой картиной с улыбающимися акулами, и сажусь на свое обычное место. Акулы плавают в бассейне, балансируя яркими пляжными мячами на своих… как там это у них называется… Рылах? Мордах?
Малый, который здесь не живет, – на соседнем с моим стуле, как обычно. Я здороваюсь с ним и, как обычно, спрашиваю у него, где его комната – на этом этаже, или этажом ниже, или этажом выше, как моя.
Вид у него малость шероховатый… ошарашенный.
– О, – восклицает он, – я здесь не живу!
– О, правда? – отзываюсь я. – В самом деле?
– Я здесь просто в гостях, – говорит он.
– Ну конечно же в гостях, – отвечаю я, после чего жду.
Он обводит взглядом всех, кто сидит на своих местах за обеденными столами, смотрит на ходунки и инвалидные кресла, выстроившиеся вдоль стены. На улыбающихся акул.
– У меня очень красивый дом, – говорит он. – С белым забором и гаражом на две машины.
Мы едим наши фрикадельки. Малый, который здесь не живет, явно хочет мне что-то сказать. Но я его обидела. Он всегда обижается, когда забываешь, что он здесь не живет.
Однако вскоре не выдерживает.
– Вы слышали? – спрашивает он у меня. Он всегда все знает. Для человека, который здесь не живет, он много чего знает об этом месте.
Отвечаю ему не сразу. Смотрю на остальных, сидящих вокруг нас в столовой. Непохоже, чтобы кто-то из них так уж много чего знал. Об этом месте или о чем-то еще. Но мне нужно быть любезной. Судя по тому, как они всматриваются в свои тарелки, им явно очень хочется как можно больше разузнать хотя бы о своих фрикадельках.
– Что слышала? – говорю я.
– Новости.
– Иногда. Уже не так часто. Мне не нравятся все эти улыбки.
– Да нет же… Вы слышали, что тут произошло? Здесь, в этом месте?
– Была доставка. Что-то привезли, – говорю я ему. Он не единственный, кто знает об этом.
– Кто-то умер, – говорит он.
А затем все мне выкладывает. Кто-то выпал из окна. Одной из комнат на верхнем этаже. Свалился прямо на парковку – и насмерть. Знает он не так уж много, но то, что он знает, наполняет его большой гордостью. Шепчет он так громко, что, наверное, слышно всем остальным. Глаза у него горят. И, как мне кажется, даже дрожат руки.
– Вы, наверное, очень рады, – говорю я.
Вид у него опять изумленный – и опять обиженный. То, что я сейчас сказала, – это явно не то, что можно было бы счесть, как это… применимым. Приемлемым.
Я иду в комнату своей приятельницы. Дверь открыта, я заглядываю внутрь, но моей приятельницы там нет…
– Здравствуйте, милочка, – говорит она.
Я говорю ей то же самое. Мы с ней частенько так поступаем, даже когда помним, как кого зовут. Я поступаю так и со своей дочерью и сыном – «милочка», «золотко», «зайчик» и так далее.
Она полусидит в кровати, лицом к окну. Это окно отличается от моего. Мое лучше. Ее окно выходит на парковку, а из моего, конечно, видны деревья. А еще в комнате есть единственный стул – такой же, как и в моей комнате. Он стоит прямо возле кровати. Я сажусь на него, ставлю рядом свой ходунок.
– Скрэббл? – как всегда, предлагает моя приятельница.
Иногда я пропускаю ее слова мимо ушей, но только не сегодня.
– Почему бы и нет? – отвечаю я.
– В самом деле, почему бы и нет? – говорит она, пытаясь нашарить коробку с игрой на этом, как его там – таком же, как у меня, – и, как всегда, смахивает на пол чью-то фотографию.
– Твою ж мать! – восклицает моя приятельница.
Говорю ей, чтобы не беспокоилась. Девушка из Малайзии потом ее подберет, когда придет раздавать лекарства. Наконец моя приятельница раскладывает доску для игры в скрэббл на кровати между нами. Кстати, до сих не пойму, почему эта квадратная штуковина называется «доска», тем более что она пластмассовая.
– Какими желаете играть? – спрашивает она.
– Черными, – отвечаю я ей.
– Я, пожалуй, тоже буду черными, – говорит она и вручает мне горсть этих, как их, с нарисованными на них буквами.
Мы с приятельницей некоторое время играем в скрэббл. У нас это не особо получается, но нам все равно. У нее свои части доски, а у меня свои. Мы не опираемся на слова друг друга, никогда не используем буквы друг друга, но всегда готовы друг друга похвалить.
– Что это за слово? – может спросить она.
– Збтосмти, – отвечаю я ей.
– Просто поразительно! – говорит она.
Если кому-то из нас не нравится какое-то слово, мы хватаем буквы в горсть и швыряем их на пол, чтобы потом их подобрала девушка из Перу.
Через какое-то время моя приятельница решает, что игра окончена.
– Я выиграла, – объявляет она. – Но не расстраивайтесь, Роза, вы отлично сражались.
– Знаю, – говорю я ей. Она всегда называет меня по имени, когда ей хочется повыделываться.
– Увидимся за обедом? – спрашивает она. – Я думаю, сегодня будет что-то особенное.
Мы обе смеемся.
Но я знаю, что моей приятельницы здесь нет. Знаю, что сейчас я единственный человек в ее комнате. Я прекрасно это понимаю.
Моя дочь один за другим переносит горшки с цветами с ковра под моим окном в ванную комнату, где ставит их в ванну. Подхватывая очередной горшок, она лишь вздыхает. Каждое растение в горшке – это еще один тяжкий крест в ее жизни.
– С тобой точно всё в порядке? – спрашивает она у меня.
Как видно, успела поговорить с братом.
– Моя приятельница выпала из окна, – говорю я.
– Постарайся не зацикливаться на этом, мам, – советует мне моя дочь. Еще один тяжкий крест в жизни ей явно не требуется.
Я вижу, как она вылетает из окна. То есть моя приятельница. Заляпанная фрикадельками ночнушка с незабудками, как мне кажется, не слишком-то хороший паразит… парашют.
В моей ванной комнате есть все, что только можно пожелать, в том числе множество приспособлений, которые не дадут вам упасть, сломать шею и так далее. Прямо сейчас она больше похожа на джунгли – из-за растений в ванне. Моя дочь поливает их из такой пластмассовой штуки. Такого вот рода вещами она обычно и занимается. Она беспокоится, что вода из горшков протечет на ковер под моим окном, если я буду поливать их там. Такого вот рода вещи ее обычно и волнуют.
– Ты приняла свои лекарства? – спрашивает она.
– Мне их принесла девушка с Сицилии. Вместе с чашкой чая и печеньем.
Вид у моей дочери раздраженный. Она не любит, когда слишком много подробностей. У нее очень насыщенная жизнь. В ней и так слишком много подробностей – больше уже не лезет.
– Не знаю, смогу ли я завтра прийти, – говорит она мне. – У Чарити школьная экскурсия.
– Ничего страшного, золотко. Как она?
– Я уже говорила тебе, мам… У нее проблемы с биологией.
– Бедняжка… Образование – это так… важно. А как дела у… другой?
Она смотрит на меня и вздыхает. Ее расстраивает, когда я чего-то не помню.
– Фелисити, мам. У нее на данный момент некоторые сложности с производственной практикой.
– Какая жалость, – говорю я ей.
У меня окно намного лучше, чем у моей приятельницы.
Всю ночь я лежу в своей постели, глядя в лицо происходящему. Правда, в комнате полная тьма, так что тут явно не тьма всего, чему можно глядеть в лицо. Вообще-то чему я сейчас гляжу в лицо – это потолок. Лежа в постели и глядя вверх, только его я и вижу. Так что смотрю на него. Интересного в нем мало, но тем не менее. Он белый, так что только на него и остается смотреть ночью, когда все остальное в моей комнате укутано глубокими темными тенями. Телевизор, висящий под потолком в углу, укутан еще более глубокими и темными тенями, поскольку после моего последнего на сегодня приема лекарств его выключили. Та штуковина с фотографиями тоже темная, так что не видно, что все там улыбаются. Большой ежедневник раскрыт, хотя в темноте ничего там не прочтешь, да и в любом случае было бы неправильно читать о том, что, как там написано, должно произойти завтра, до наступления завтрашнего дня.
За окном обычно еще темней, если только нет луны, но даже если она есть, то до нее слишком уж далеко. Помимо луны, в ванной есть крошечная лампочка, так что ты не свернешь себе шею, если встанешь с кровати, чтобы зайти туда. Но зачем мне вставать посреди ночи только для того, чтобы зайти в ванную и свернуть себе шею?
Да и в любом случае дело не в темноте. Дело во времени.
Время – вот что самое необычное в этом месте.
Хотя нет… В этом месте так много времени, что в нем нет абсолютно ничего необычного.
Уж чего-чего, а времени здесь в избытке.
По ночам в этом месте ты живешь вечно.
В общем, ночь длится вечно, а поскольку я, насколько мне известно, все еще жива, то и живу вечно вместе с ней.
Ничего не происходит и продолжает не происходить, а потом не происходит и дальше. Так что все это так и тянется, стоя при этом на месте, и я тоже стою на месте, хотя в этот момент и лежу.
Тем не менее… Если, лежа в постели в этом месте, вы хорошенько прислушаетесь, то сможете услышать то, что творится за пределами вашей собственной темноты. Можете услышать, как дышат люди. Или как не дышат, что немного сложней. Вы можете прислушаться к ним, если вам надоест потолок. Иногда можно услышать, как они вспоминают – что вроде должно быть интересно, но на самом деле еще скучней, чем чье-то дыхание или потолок.
Но вот что странно касательно времени – пусть даже в этом и нет ничего необычного, – так это что оно бывает двух разных типов.
Есть время, которое бесконечно. В это время ничего не происходит. Абсолютно ничего не происходит, кроме самого течения времени. Это время, которое страдает бессовестницей… бессонницей. Единственный способ избежать его – это наконец заснуть или умереть, а я сейчас не сплю и не мертва, насколько могу судить.
А кроме того, есть крошечные отрезки времени, которые не бесконечны. Они все-таки заканчиваются, причем заканчиваются очень быстро. Внезапно появляются, а затем столь же внезапно исчезают. Вот они есть, а вот уже нет. Хотя сейчас их нет, что бы они собой ни являли. То, что есть, – это, естественно, потолок, а еще бессонница.
Я знаю, что являет собой этот второй тип времени. Конечно же знаю. Эти крошечные обрывки времени – это прошлое. То, что происходило когда-то давным-давно. И все же…
Это лишь настоящее длится так долго, что кажется, будто ты в нем уже очень давно. Прошлое же внезапно и полно событий, которые самые что ни на есть настоящие и происходят прямо в настоящий момент.
В этом есть какой-то пародонт… парадокс.
А вот вам и еще один: бесконечное темное настоящее тоже все-таки когда-то наконец заканчивается. В окне появляется свет. Но ты этого не видишь. Или же видишь, но, прежде чем увидеть его, ты его слышишь. В окне появляется звук. А скорее шум.
Он громкий. Он слышен прямо сейчас. Он самый что ни на есть настоящий.
И он вроде как мне смутно знаком.
Иногда я заблуждаюсь. А иногда блуждаю. Я и мой ходунок. Мой ходунок и я. Мы блуждаем по надраенным коридорам, в которых славный парнишка моет полы… Полы в которых моет славный парнишка.
Мы с моим ходунком едем в этой штуке, в фильте… лифте. У меня выходит управляться с его кнопками, большими и яркими, получше, чем с кнопками и пуговками на моей блузке. В лифте есть табличка, предупреждающая о том, что им нельзя пользоваться в случае возгорания. И рядом картинка, для наглядности – человечек, прямо над головой у которого вздымаются языки пламени. Я сейчас не горю, так что всё в порядке. Обычно я стараюсь соблюдать правила.
Я хорошо ориентируюсь в этом месте. Иногда я невидима и могу пойти куда только захочу. А иногда может показаться, что это не так – показываюсь всем остальным опять. Видимо, опять становлюсь видимой. Мне улыбаются. Или улыбаются и хмурятся, если это Сердитая Медсестра. Меня называют лапочкой. Мне говорят, что я наверняка не отказалась бы от чашечки чая. Меня спрашивают, не ищу ли я, где играют в бинго. Но когда они слишком заняты, чем-то озабочены или не в настроении, то я опять становлюсь невидимой и могу заблуждаться где только захочу.
Конечно, в этом месте есть и другие люди, которые делают то же самое. Некоторые из них тоже невидимы. Некоторые любят, когда им улыбаются. Так что иногда я и сама улыбаюсь им, просто из вежливости. А кое-кто из них и вправду не прочь сыграть в бинго.
В этом месте встречаются все типы совершенно разных людей. Или, по крайней мере, несколько типов совершенно разных людей. Некоторые, вроде моей приятельницы, почти никогда не выходят из своих комнат, кроме как за фрикадельками или чтобы сыграть в бинго. Одни из них на редкость молчаливы, другие же вечно горят желанием что-то тебе рассказать. Некоторые рассказывают что-то самим себе, разговаривают сами с собой, сидя в своих инвалидных креслах, выстроившихся в ряд у стены, – глубоко погрузившись в беседу с самими собой и задавая себе всякие важные вопросы: например, зачем их креслам-каталкам колеса, тогда как всё, что они делают, это сидят в них возле стены.
Тогда как я… Тогда как я могу свободно бродить, где только захочу. Вверх и вниз, туда и сюда – до самых стеклянных раздвижных дверей, которые выходят на парковку.
Мне нравятся раздвижные двери, когда они раздвигаются сами собой. Когда они видят, что вы приближаетесь, и тут же открываются – как будто знают, чего вы хотите. Другие двери вообще не откроются, если только вы не знаете этот, как его там… Код. Если вы его знаете, то все проще простого. А если нет, тогда пиши пропало, если только вдруг не появится кто-нибудь, кто знает код, и не потычет пальцем в эту маленькую штуковину, похожую на доску для игры в скрэббл рядом с дверью, после чего она откроется, и вы со своим ходунком проскользнете за порог вслед за ним, прежде чем дверь успеет опять закрыться – как будто вы с самого начала знали этот код, но просто так уж вышло, что этот человек успел набрать его раньше вас. Этот фокус срабатывает чаще, чем вы думаете.
Однако только не у больших раздвижных дверей главного входа. Их охраняет Сердитая Медсестра. Она сидит в своем кабинете, укрывшись за вазой с цветами, и тут же высовывается оттуда, стоит вам объявиться поблизости – хоть вы об этом заранее и не объявляете. Как будто чувствует ваше приближение.
«Могу я вам чем-то помочь, лапочка?» – спросит она в этом случае.
От лютой, ядовитой ярости, с которой это произносится, всякий раз просто оторопь берет. А иногда она заходит даже еще дальше.
«Чем конкретно я могу вам помочь?» – может спросить в таких случаях она. А потом улыбнуться. В такие моменты нужно хорошенько контролировать свой кишечник.
Она очень хороша в своем деле, эта Сердитая Медсестра.
Сегодня она разговаривает по телефону, и если б я могла, то открыла бы эти большие стеклянные раздвижные двери и вышла на парковку. Но, естественно, я не знаю, как их открыть, а вокруг никого нет. На парковке тоже ни души. Ни души, ни тела. Только чей-то сын складывает кого-то, усаживая на пассажирское сиденье машины и бережно обращаясь с его головой, чтобы отвезти в какое-нибудь милое местечко выпить чаю.
Сердитая Медсестра уже заметила меня. Она прикрывает телефон рукой, как будто для нее важно, чтобы я его не увидела.
– Чем конкретно я могу вам помочь, лапочка? – предостерегающе спрашивает она у меня.
Я ее не боюсь.
– Моей приятельницы нет в ее комнате, – го- ворю я ей.
– Не переживайте на этот счет, лапочка, – угрожает она.
Я ничего не отвечаю. И не двигаюсь с места. Ей это явно не по нутру.
– Что вам сейчас нужно, так это хорошая партия в бинго, – говорит она.
Я бы предпочла, чтоб меня разорвали на части лошадьми.
– Уверена, это было бы просто чудесно, – отзываюсь я и опять смотрю на парковку.
Мы понимаем друг друга.
У меня окно лучше, чем окно у моей приятельницы… Лучше окна моей приятельницы. Неприятель моего неприятеля – мой приятель. Окно моей приятельницы – приятель моего окна. Слова – они такие…
Мое окно заполнено деревьями. Близкими и далекими. Такими близкими, что самих деревьев не видно, видны только листья. И такими далекими, что деревья видны, а листья уже нет – понятно лишь, что они зеленые. В общем, как там в этой пословице говорится: за деревьями не видать леса?
Я смотрю на эти деревья, когда не разглядываю улыбающиеся фотографии, стоящие на этом, как его там, или не пялюсь в надоедливый телевизор. Я не знаю, что это за деревья. Но это явно деревья. Я не знаю, как они называются, эти деревья. Я не знаю их названий или имен. Хотя беспокоит меня не это. А то, что я люблю их. Что, впрочем, меня тоже особо не беспокоит. А вот что беспокоит, так это что я не знаю, по какой именно причине я их люблю. Или как именно я их люблю.
Именно… Имя… Должно же это как-то именоваться?
Как бы там ни было, когда я смотрю в свое окно и вижу деревья, то там всегда есть и что-то еще. Что-то, что я люблю. Или что-то, что я помню, как любила, – почти помню. Я провожу уйму времени, почти вспоминая. Вообще-то это меня тоже особо не беспокоит, по большому счету. Но что-то там все-таки есть.
Моя дочь говорит, что это здорово, когда за окном деревья. Я отвечаю ей, что не пойму, о чем это она. В каком это смысле «здорово»? При чем тут здоровье? Она говорит мне, что я просто невыносима и что у нее нет времени на эти мои игры. На деревья у нее тоже нет времени. Моя дочь ничего не смыслит в деревьях. Она ничего не смыслит и в комнатных растениях, раз уж на то пошло, – знает лишь, что их нужно поливать и что они могут испортить ковер. И что это еще одна вещь, на которую у нее нет времени. Она такая хорошая дочь…
Мой сын никогда не смотрит в мое окно. Он даже деревьев не видит. Когда он в своей обычной манере обводит взглядом мою комнату, то видит то, за что платит. Или за что плачу́ я. Или за что он платит с моего счета, поскольку обладает Властью Вечности [5]. Счета, который мой сын почему-то именует словом «аккаунт», хотя это вроде одно и то же. И каждый раз, приходя сюда, он почему-то переставляет фото дядечки постарше от стенки на самый край этого, как его. Он такой хороший сын…
Иногда, когда он спрашивает у меня, чем я сегодня занималась, я отвечаю, что смотрела в окно. Говорю ему, что, надеюсь, у него нет возражений, поскольку в ежедневнике про это ничего не написано.
Но когда я смотрю в свое окно – когда вижу деревья, которые далеко, и листья, которые близко, – то там всегда есть и что-то еще. Интересно, а как насчет окна моей приятельницы? Когда она смотрит в свое окно, за которым парковка, то там тоже есть что-то еще? Там тоже еще что-то есть? В моем окне определенно что-то есть. Или я просто невыносима?
Моей приятельницы опять нет в ее комнате. Опять моей приятельницы нет в ее комнате. Там есть кто-то другой. Мужчина. На кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина и смотрит телевизор. Во всяком случае, смотрит на него. Лежит он на спине, с открытым ртом. Я подозреваю, что надолго он там не задержится. Мужчины редко задерживаются в этом месте. За исключением того малого, который здесь не живет, естественно. Когда этот субъект, который сейчас лежит на кровати моей приятельницы, уйдет, то не исключено, что моя приятельница вернется сюда.
Решаю спросить об этом у Доктора, или кто он там такой на самом деле, для чего подхожу к его кабинету, который расположен по соседству с кабинетом Сердитой Медсестры. Дверь открыта. Он часто говорит, что дверь в его кабинет всегда открыта, что не соответствует действительности, но сегодня это так.
Доктор, или кто он там такой на самом деле, мнет большими пальцами свой смартфон, как это делают молодые люди. Я знаю, что такое смартфон – «умный телефон». Фелисити и Частити [6] просто не выпускают свои из рук, отчего у вас наверняка может сложиться впечатление, что они и вправду очень умные. В смысле Фелисити и Частити, а не их смартфоны – те умные уже по определению. Доктор, или кто он там такой на самом деле, очень молод. Я бы сказала, лет четырнадцати. Но такого же не может быть, так ведь? Он сейчас не в школе, как Фелисити и Частити. Он здесь, и он врач, или кто он там такой на самом деле. Если, конечно, только у него сейчас не эта, как ее… производственная практика. Как у Фелисити. Или у Частити. Хотя, по-моему, все-таки вряд ли.
Увидев, что я стою в дверях его кабинета, он улыбается мне так, словно готов съесть меня целиком. Он очень красивый. Он хочет понравиться вам. И ведет себя так, будто вы ему тоже нравитесь.
– Роза! – произносит он так, как будто жутко рад меня видеть и еще больше рад тому, что меня зовут Роза. Некоторые люди обращаются к вам по имени, как будто это ответ на какой-то невероятно сложный вопрос, и они ответили правильно, и выиграли конкурс, и уже прикидывают, на что потратят денежный приз.
– Люди выпадают из окон, – говорю я ему.
Он улыбается мне так, как будто безумно любит меня и как будто я очень-очень тупая.
– И на кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина.
Вижу, что он подумывает отшутиться. Иногда он так и делает. Может сказать, к примеру, что ты просто потрясающе выглядишь, особенно если ты приоделась по случаю Кубка Мельбурна или автобусной экскурсии, и заметить, что парням с твоего этажа лучше держать ухо востро. Сделает при этом большие глаза, изобразит дурацкую ухмылку и чуть ли не пихнет тебя локтем, давая понять, что тебе следует рассмеяться или хотя бы понять, какой он шутник. Только вот ты же видишь: он даже не думает, что это смешно – он просто думает, что тебе будет смешно. Это часть его, как там это называется… этикетки? Ах да – этикета. Врачебного этикета. Подхода к пациенту, чему их вроде как специально учат. Другая часть этого его врачебного подхода – это когда он говорит с тобой словно прямо по какому-нибудь учебнику-руководству, которое он изучил, чтобы стать врачом или кем там еще на самом деле. Когда он это делает, то использует такие слова, как «персонифицированный подход», «индивидуальные потребности», «слаженная команда», «обратная связь» и так далее.
Вот этим-то путем он и решает сейчас пойти. После того, как еще раз называет меня по имени.
– Роза… Вы же знаете, что слаженная команда нашего учреждения стремится к высочайшему уровню медицинского обслуживания, в основе которого лежит персонифицированный подход и самые передовые и хорошо апробированные методы. Все, что мы делаем, осуществляется в полном соответствии с нашей личностно-ориентированной моделью – целостной, всесторонней, комплексной. Мы очень ценим обратную связь с вашей стороны. Если есть что-то, что мы можем сделать, чтобы еще лучше удовлетворять ваши индивидуальные потребности – все что угодно… Такова наша миссия.
И улыбается так, словно я – самое прекрасное создание, которое он когда-либо встречал.
Но я-то знаю, что это не так.
Он очень хорош в своем деле. В чем бы оно ни заключалось.
Когда приходит мой сын, я делаю вид, будто читаю большой ежедневник. Это его радует.
– Здесь говорится, что ты сегодня придешь, – говорю я ему.
Это заставляет его обвести взглядом комнату, как он это обычно делает. Затем подходит к фотографиям и переставляет ту, что с дядечкой постарше, на передний план. Возится с этой штуковиной сзади – подставкой, чтобы рамка лежала так, как ему нравится. То есть стояла. Рамка довольно симпатичная. Он про это фото ничего не говорит – просто вертит его в руках и спрашивает меня про лекарства и нормально ли я питаюсь. Даю ему все обычные ответы.
Дядечка постарше на фотографии смотрит прямо на меня. А я смотрю на него. Он – это просто голова и плечи, и видно, что он без галстука. И он не улыбается, так что это не одно из тех фото, которые делают на смартфоны. Как Фелисити и Чарити, когда они выставляют перед собой свои смартфоны на расстояние вытянутой руки и ухмыляются им, а затем показывают тебе экран с фотографией, на которой они с ухмылкой на лице.
За спиной у этого дядечки постарше на фото ничего нет, в отличие от Фелисити и Чарити. У них там всегда либо гора, либо океан, либо толпа их друзей. А если не за спиной, так прямо перед ними – например, котенок или их ужин. Вокруг него что-то зеленое, вроде как листья, как будто он стоит где-то возле окна. Дядечка постарше не ухмыляется во всю ширь, даже не улыбается. Он просто смотрит на тебя. И кажется, что вот-вот рассмеется. Как будто только что выдал какую-нибудь шуточку и ждет, когда ты ее поймешь – а когда ты поймешь, он и рассмеется. Может, ты тоже рассмеешься, или же шуточка окажется не такой уж и смешной. Трудно сказать.
И у него что-то такое с шеей.
Мой сын явно хочет, чтобы я что-нибудь сказала про этого дядечку постарше. Я ничего не говорю. Мой сын старается проявлять терпение. Он хороший сын. Но ничего не может с собой поделать.
– О чем задумалась, мам? – спрашивает он у меня.
Задумываюсь о смехотворности этого вопроса. Просто нет слов, до чего он смехотворен. Он что, серьезно? Как будто я ему сказала бы – даже если б и знала, о чем задумалась…
– Да вот думаю, не сыграть ли мне в скрэббл со своей приятельницей, – говорю я ему. И наблюдаю за его реакцией. Жду какого-то знака. Подсказки.
– Твоей приятельницей… – повторяет он. А затем обводит взглядом комнату.
Я продолжаю наблюдать за ним.
И опять он ничего не может с собой поделать.
– Мам, я тут пообщался со старшим менеджером по уходу… Он беспокоится за тебя.
– Страшным Менеджером по Исходу?
– Нет, мам.
– Ну что ж, тогда всё в порядке.
– Нет, всё далеко не… Ладно, забудь, мам.
И я сразу же забываю. Это у меня запросто.
Славный парнишка, который моет полы, моет пол. Я нахожу его на следующем этаже, в конце коридора, в углу, возле большой двустворчатой двери, на которой написано «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ». Хотя не похоже, чтобы этот славный парнишка когда-нибудь стал загораживать кому-то проход.
Он всегда стоит в углу, или в сторонке, или на самом краю, и как-то ухитряется находиться где-то, как будто его там нет. Это одна из его самых приятных черт. Когда он перемещается со своей шваброй из стороны в сторону, то всегда при этом и удаляется куда-то вдаль. И даже если движется вам навстречу, чего никогда не делает, то всегда при этом или уклоняется в сторону, или удаляется, а то и уклоняется, и удаляется одновременно.
Волосы у него короткие, но длинная светлая челка свисает ему на лицо, словно занавеска или швабра. Вообще-то они у него серовато-русые или пепельно-русые, но все равно светлые, ближе по цвету к его швабре, чем к фрикаделькам. Что странно, поскольку славный парнишка, который моет полы, – темнокожий. Фелисити и Чарити твердят мне, что нельзя так говорить. Это… неподобающе.
– Бабуля, больше нет темнокожих, – говорит мне Фелисити. – Они черные. Нельзя говорить «темнокожий».
– Или смуглые – смуглыми называть можно, – сообщает мне Чарити.
– Только если ты сама смуглая, – поправляет ее Фелисити. – Иначе это расизм.
Фелисити и Чарити так много всего знают… И иногда объясняют все это мне, когда приходят меня навестить, – стоя спиной к окну и тыча большими пальцами в свои смартфоны, пока их мама поливает мои комнатные растения в ванне. Про этого славного парнишку они знают все. Судя по всему, он ходил в ту же школу, что и они, но там возникли какие-то проблемы, поэтому сейчас он на какой-то специальной программе.
– Трудоустройство с испытательным сроком, – объясняет Фелисити.
– Социальная интеграция через общественно полезный труд, – говорит Чарити.
– В любом случае, он черный, – соглашаются обе. Но, произнося эти слова, рисуют в воздухе пальцами кавычки. Не вокруг слова «черный». А вокруг слова «он».
У славного парнишки, который моет полы, приятный голос. И низкий, и мягкий одновременно, как будто он бормочет тебе на ухо какой-то секрет, хотя и невозможно разобрать ни слова из того, что он говорит. У него серьги в ушах, в носу и в губах. Иногда мне кажется, что еще одна у него прямо во рту – торчит в языке. Но такого просто не может быть, а мне никогда не удается подойти достаточно близко, чтобы понять наверняка. Он тихий, загадочный и вроде как напрочь упрятанный в самого себя, словно человек на скомканной в кулаке фотографии.
– Он транс, – говорит мне Фелисити. – Или интер.
– А еще у него расстройство, – добавляет Чарити. – Аутистического спектра. Или синдром Аспергера. Во всяком случае, что-то в этом роде. Хотя «расстройство» тоже нельзя говорить. Нужно говорить «особые потребности».
Они так много всего знают… А я так мало из всего этого понимаю.
Славный парнишка, который моет полы, никогда не улыбается. Никогда не видела его веселым. Он никогда не спрашивает, как у тебя дела, или чем он может тебе помочь, и никогда не называет тебя лапочкой.
– С моей приятельницей что-то случилось, – говорю я ему.
Он ничего не отвечает, просто трет шваброй пол. И вроде как дрожит, словно вода или листья.
Тут я понимаю, что не задала ему ни одного вопроса, так что пробую еще раз:
– Ты знаешь мою приятельницу?
Славный парнишка, который моет полы, что-то произносит в ответ. Его голос явно не предназначен для того, чтобы его слышали. Голос этот исходит откуда-то из самой глубины его существа и в основном остается там. Он вежлив, поэтому всегда что-нибудь отвечает. Но его голос – это своего рода тишина. Произнося какие-то слова, он тут же проглатывает их, так что они выходят какими-то косыми, изломанными и искаженными, словно маленькие взрывы, которые могут быть даже ругательствами. Я не принимаю их на личный счет. Иногда мне кажется, что он говорит что-то приятное – например, какая на мне красивая блузка. Или что ему нравятся деревья в моем окне. В других случаях мне кажется, что это может быть что-то вроде «сука» или «манда». Мне плевать. Все, что он говорит, звучит мягко и загадочно. По-моему, он что-то знает.
– Ты знаешь, что с ней случилось? – спрашиваю я у него.
Он подается ко мне и в то же время забивается в угол.
– Будьте осторожны, – вот то, что я вроде как слышу.
Или это может быть «блин, ну и рожа».
Славному парнишке всегда удается меня приободрить.
Моя дочь расставляет горшки с цветами у меня в ванне. А потом моет унитаз, а я наблюдаю за этим, сидя на стуле возле кровати. Я говорю ей, что это сделает девушка из Норвегии, но она пропускает мои слова мимо ушей. Поэтому я тоже пропускаю ее слова мимо ушей, когда она спрашивает, как там у меня с кишечником.
Помимо моего кишечника, мою дочь сегодня больше всего заботит Фелисити. Или Чарити. Фелисити потеряла свой смартфон. Или Чарити. Хотя на самом деле не потеряла. Отделилась от него. Он здесь, у моей дочери. Фелисити, или Чарити, оставила его в машине своей матери по дороге в школу, а потом ее мать пришла сюда, чтобы вымыть мой унитаз.
– Она будет просто в отчаянии, – говорит моя дочь.
– Бедная Чарити… То есть Фелисити.
Это еще один тяжкий крест в жизни моей дочери. Который отвлекает ее от мыслей о моем кишечнике. Закончив наводить блеск на мой унитаз, она описывает мне проблему во всей ее… грандиозности. Интересно, есть ли такое слово? Она могла бы позвонить кому-нибудь из школьных подруг Фелисити и попросить ее передать Фелисити, что смартфон у нее и что она отдаст его ей в течение часа. Похоже, что все друзья и подруги Фелисити сидят внутри этого смартфона. Моя дочь машет им у меня перед носом, чтобы я могла в этом убедиться. Это было бы проще простого, хотя в жизни все далеко не так просто.
– Но он ведь заблокирован? – спрашивает она у меня. Не помню, как называются такого рода вопросы.
– Заблокирован? – переспрашиваю я в ответ.
Ах да, точно: риторические.
– Да, мама, заблокирован.
По ее голосу я понимаю, что ей хотелось бы сказать: «ДА, МАМА, ЗАБЛОКИРОВАН НА ХРЕН!» Но она хорошая дочь.
Я стараюсь помочь.
– И как же отблокировать его обратно… то есть разблокировать?
– При помощи пароля, мам.
– Пароля?
– Да, мам, пароля.
«И КАК, ПО-ТВОЕМУ, РАЗБЛОКИРОВАТЬ ЭТОТ СРАНЫЙ СМАРТФОН, МАМ? ТОЛЬКО, МЛЯ, ПРИ ПОМОЩИ ПАРОЛЯ!»
– И какого пароля?
На миг мне кажется, что она сейчас рассмеется. Или разрыдается.
– Мама… Я. Не знаю. Какой. Тут. Пароль.
– Почему бы тебе не позвонить ей и не узнать?
Просто смешно…
Да, у моей дочери есть собственный смартфон, и она могла бы позвонить Частити, чтобы узнать пароль ее сестры. Только вот у Частити сейчас какой-то экзамен. И в любом случае Частити вряд ли знает пароль Фелисити.
– Девочек приучили никогда никому не сообщать свои пароли.
– Правда?
– Их так воспитали.
– В самом деле?
– Ты ведь тоже никому не сообщаешь свой пароль – правда, мам?
Это маленькая месть моей дочери.
– Даже не думала. Само собой.
Вернув все горшки с цветами из ванны на их места под окном, моя дочь отправляется, как она это всегда подает, «сражаться с пробками», чтобы прийти на помощь несчастной Фелисити. Или Частити. Пробка от ванны, иначе именуемая «затычка», при этом всякий раз дрожит от страха, по-моему. Или облегченно вздыхает.
Уходя, моя дочь спрашивает, есть ли у меня какие-нибудь планы на вторую половину дня. Может, это шутка, хотя все-таки вряд ли. Отвечаю ей, что, пожалуй, схожу к своей приятельнице сыграть в скрэббл.
В окне у меня деревья, а на этом, как его, – фотографии. Когда я не заблуждаюсь в этом месте со своим ходунком, то всегда рассматриваю эти фотографии или смотрю в окно.
Фотографии… Окно… Эти вещи явно взаимосвязаны. Я это вижу. Так что абсолютно все взаимосвязано. Но толку-то от этого… С чем связано? Со всем остальным? С самим собой? Со своей связью? Или это я все это связываю?
Да пофиг, как любят говорить Фелисити и Частити. Без разницы.
Эти фотографии принесли мне мой сын и моя дочь. И я понимаю почему. Они такие хорошие дети! Им нравится, чтобы все было так, как и должно быть. Красивые фотографии в красивых рамках. На некоторых из них – Фелисити и Частити. Моя дочь приносит их и меняет на другие, зачастую так, что я ее за этим не застаю. Взять, к примеру, вот эту, где Фелисити и Частити – мои внучки. Малышки, сидящие бок о бок в этой, как ее… коляске. В колыбельке. Колыбелька… Слово, которое нынче нечасто услышишь. Крохотные розовые пальчики… И я могу отличить их друг от друга. Нет, не пальчики. Частити и Фелисити. Да вообще-то и пальчики тоже. Эти вот Фелисити, а эти – Частити.
На другой фотографии они одеты как на бал или что-то в этом роде – в такого рода платья, какие я иногда вижу в телевизоре. Все такие пышные и блестящие… Пышные во всех смыслах этого слова – младенчество уже давно позади. Склоняюсь к мысли, что вот эта – Фелисити, а эта – Частити.
Есть там также фото моего сына, моей дочери и много других фотографий. И, конечно же, я знаю, кто там на них. Мои сын и дочь часто мне так говорят.
– Ну конечно же, ты знаешь, кто это, – говорят они мне.
Но они никогда не говорят такого про фотографию с тем дядечкой постарше, засунутую в самую глубину, к стенке. Просто переставляют ее вперед, когда думают, что я этого не вижу. По крайней мере, мой сын. Моя дочь всегда слишком занята, в ее жизни слишком уж много всего происходит. Слишком много тяжких крестов – крестей? – которые ей приходится нести. Я знаю, что они оба ждут, когда же я наконец скажу что-нибудь про этого дядечку постарше. В такие моменты я всегда поворачиваюсь к окну. К деревьям за ним и растениям в горшках на полу под ним. И иногда прошу свою дочь или сына напомнить мне, как называется то или иное дерево за окном или растение в горшке. Но они не слишком-то хорошо разбираются в деревьях или комнатных растениях.
– Ну конечно же, вы знаете, как оно называется, – иногда говорю я им, указывая на какое-нибудь из них. Не думаю, что они понимают суть этой шутки.
На кровати моей приятельницы – опять какой-то мужчина. Опять на кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина. Глаза у него открыты. Рот тоже открыт. И то, и другое нацелено в телевизор. Там, в телевизоре, рядком сидят трое улыбающихся людей – эксперты в какой-то там области, на столе перед ними – кофейные кружки.
Я придвигаю свой ходунок поближе. Слышу, как он дышит. В смысле тот субъект на кровати моей приятельницы. Рядом с кроватью нет доски для игры в скрэббл, а возле окна – инвалидного кресла.
Входит девушка из Нигерии. Она называет меня Розой и желает мне доброго утра, поэтому я разворачиваю ходунок к двери. Она поправляет этому субъекту подушки, щупает пульс. Рот у него по-прежнему открыт.
– Он не играет в скрэббл, – говорю я ей.
Она улыбается мне, и я возвращаюсь в коридор, где славный парнишка, который моет полы, трет шваброй пол возле надписи «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ». Он замечает меня и отодвигается в угол – его швабра, по-прежнему мотаясь вправо-влево, скользит по полу вслед за ним. Я наблюдаю за шваброй и за тем, как красиво этот славный парнишка заставляет ее двигаться. Движется та словно змея, как бесконечная восьмерка, как какой-то другой симптом… то есть символ, которого я не знаю. Задаюсь вопросом, что же это может быть, а еще задаюсь вопросом, задавалась ли я этим вопросом раньше. Интересно, не является ли то, как славный парнишка двигает шваброй, неким посланием, которое он хочет до меня донести?
– Я не понимаю, что ты хочешь до меня донести, – говорю я ему. – Ты не видел мою приятельницу?
Вид у него испуганный. Бедный мальчик… Пытаюсь успокоить его.
– Она выпала из окна, – говорю я.
Еще дальше в угол он уже отойти не может, поэтому отвечает. Или, по крайней мере, издает какие-то звуки своим прекрасным голосом, который как выходит наружу, так и остается где-то глубоко внутри него. Возможно, он говорит: «Любовь навек». А может, и «Иди ты нафиг».
Чуть дальше по коридору раздвигается раздвижная дверь, и в нее входит Сердитая Медсестра, а за ней Доктор, или как он там правильно называется. Ну да, Менеджер по Исходу. Они заходят в комнату моей приятельницы. Разворачиваю ходунок, чтобы двинуться за ними, но как раз в этот момент мимо проходит девушка из Украины и спрашивает, не ищу ли я, где играют в бинго. К тому времени, как я от нее избавляюсь, дверь в комнату моей приятельницы уже закрыта. Стучу, но ничего не происходит. Так что опять стучу. И опять ничего не происходит. Я прислушиваюсь. Дверь толстая. Славный парнишка, который моет полы, выходит из своего угла и подходит ближе. У меня такое чувство, что он тоже слушает.
– Это толстая дверь, – говорю я.
– Любовь побеждает все, – говорит он. – Коза драная.
Тут дверь открывается, и мы оба слишком близко.
– Роза! – восклицает Менеджер по Исходу, или кто он там такой на самом деле, и улыбается мне так, словно я его возлюбленная или кинозвезда.
Сердитая Медсестра проскальзывает мимо него и направляется прямо ко мне, угрожающе улыбаясь.
– Чем конкретно мы можем вам помочь, лапочка?
Никто из них не обращает внимания на славного парнишку, который моет полы, забившегося в свой угол.
Надо что-то ответить.
– Инвалидное кресло моей приятельницы…
Они улыбаются мне, словно я котенок, которого нужно посадить в коробку.
– Его нет возле окна.
Или в мешок.
– А было возле окна.
И засунуть в этот мешок кирпич.
Пора уходить. Говорю им, что опаздываю на бинго, но стараюсь идти достаточно медленно, чтобы расслышать, что говорит Менеджер по Исходу славному парнишке, нависнув над ним, когда тот прижимается к своей швабре под надписью «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ». Менеджер по Исходу не утруждает себя этим, как его… этикетом. Во всяком случае, шутками и улыбками. Хотя слова его по-прежнему звучат так, будто они взяты из какой-то книги, которую только он и читал.
– Испытательный срок, – слышу я. – При условии лишь. Соблюдение, неукоснительное. Результативность, высокая. Аттестация, регулярная. Мониторинг, постоянный. Контакты, дозволенные. Критерии, профессиональные. Обратная связь, конструктивная. Часть команды, неотъемлемая.
Славный парнишка не подает виду, что понимает эти слова не больше меня. Не издает ни звука. Челка цвета швабры занавеской свисает ему на лицо, а швабра слегка подергивается на полу, как будто она живая и страдает. Или как будто пытается передать мне некое послание, которое я не совсем улавливаю.
Мой сын – хороший сын. Мой сын понимает ценность вещей. Он знает, сколько стоит это место. Он очень хорошо разбирается в цифрах. И иногда говорит со мной про мой банковский счет. Который именует аккаунтом. Так что таковой у меня явно имеется. Он говорит, что я могу проверить его в любой момент, когда только захочу. Но для этого мне нужно зайти в свой личный кабинет.
– Кабинет? Как у Сердитой Медсестры?
– Это просто так называется. Это как вход в банк, только виртуальный. Чтобы туда зайти, нужно ввести пин-код.
– Код? Это как на этих раздвижных дверях?
– Почти. Код – это пароль.
– Понятно. Как у Фелисити. Как у Чарити.
– Наверное, можно сказать и так.
Мой сын обводит взглядом комнату, как обычно делает в таких случаях. Фотографию дядечки постарше он уже переставил от стенки на самый передний край этого, как его.
– Я могла бы использовать пароль Фелисити. Или Чарити. И тогда смогла бы проверить свой аккаунт.
– Нет, мам. Нужен твой собственный пароль. Больше ничей.
– Больше ничей?
– Вот именно.
– Но ты-то его знаешь?
– Да, конечно. Знаю.
– Ты мог бы записать его здесь, в большом ежедневнике. Тогда я смогла бы проверять свой аккаунт. И смогла бы сама проходить через раздвижные двери.
– Через… что? Нет, послушай, мам, это очень секретная вещь. Больше никто не должен его знать.
– Никто?
– Вот именно.
Я смотрю на свое окно. На деревья за ним. Он хороший сын. Он покупает мне всякие вещи. Он купил мне скрэббл. И сейчас ставит коробку с ним на тумбочку возле кровати. Достает ее из пластикового пакета, чтобы показать мне. Коробка не… как там это называется? Не в подарочной упаковке. В этом нет необходимости. Мой сын очень практичный.
– Что это? – спрашиваю я у него.
– Это скрэббл, мама.
– Скрэббл?
– Да. Ты раньше играла в него со своей приятельницей.
– Приятельницей?
– Да, мам.
– Раньше?
Он обводит взглядом комнату.
Во время ужина в столовой всё как обычно. Со стены улыбаются акулы. Вдоль нее под акулами выстроились в ряд инвалидные кресла и ходунки. Все сидят на своих местах за столом, уставившись на свои фрикадельки. Я присоединяюсь к остальным, усаживаюсь на стул и позволяю девушке из Шри-Ланки забрать у меня ходунок и поставить его к стенке рядом с остальными, под акулами.
Малый, который здесь не живет, занимает свое место рядом со мной.
– Вы с какого этажа? – спрашиваю я у него, поскольку знаю, что ему это нравится.
– О, я здесь не живу! – отвечает он мне.
Он говорит об этом некоторое время, потом останавливается. Похоже, ему хочется поговорить о чем-то другом.
– У меня есть пароль, – сообщаю я ему. – А у вас есть пароль?
Но это явно не то, о чем он хочет поговорить. Он хочет поговорить про Менеджера по Исходу, или кто он там такой на самом деле.
– Менеджера по Исходу?
– Менеджера по уходу.
– Вот и я про него.
Как бы там ни было, он хочет поговорить о нем. О том, что у того новая машина. Похоже, он думает, что это важно. Дорогая новая машина. Малый, который здесь не живет, рассказывает о том, какого она типа. Названия, цифры и все такое. Я спрашиваю у него, не такая ли это машина, на которых люди очень быстро переезжают через реки, поднимая тучи брызг, или мчатся по пляжу, или по самому краю пропасти, чтобы потом устроить пикник, как я это вижу по телевизору. Но он уже говорит о часах. Наручных часах. Говорит, что это очень дорогие часы.
– Это «Ролекс», – произносит он так, как будто это какое-то секретное и особенное слово, вроде пароля.
По-моему, ему трудно придерживаться какой-то одной темы.
Интересно, где тот славный парнишка, который моет полы, может сейчас быть? Где сейчас может быть тот славный парнишка, который моет полы? Вспоминаю, как Менеджер по Исходу, или кто он там такой на самом деле, говорил славному парнишке, который моет полы, о том, что тот должен быть частью команды, и как швабра этого славного парнишки извивалась на полу у его ног, словно испуганный зверек. Опять вижу, как Менеджер по Исходу тычет пальцем в лицо славного парнишки и говорит: «Испытательный срок». И вижу большие блестящие золотые часы у него на запястье, когда он произносит эти слова.
– Как он может позволить себе такие часы? – вопрошает малый, который здесь не живет.
– Кто? Славный парнишка, который моет полы?
Он отмахивается от меня и ковыряет свои фрикадельки.
Я захожу в комнату своей приятельницы. Пожалуй, было бы неплохо сыграть в скрэббл.
Моей приятельницы там нет. На ее кровати – какой-то мужчина.
А кто же еще там может быть?
Я придвигаю ходунок поближе к кровати и заглядываю этому мужчине в лицо.
Он ничего не делает, просто дышит и смотрит в телевизор.
Я внимательно изучаю его.
Он мне не нравится. У него седые волосы, как у того дядечки постарше на фотографии на этом моем, как его там. Но этот субъект совсем не похож на того дядечку постарше. Рот у него открыт, как будто его случайно забыли закрыть. Словно расстегнутая… как там эта называется, которая на штанах? Ширинка. Хотя не похоже, что он собирается что-то сказать. Тот дядечка постарше на фотографии всегда смотрит на меня так, словно собирается что-то сказать. Или уже что-то сказал и ждет, когда я рассмеюсь. Этот же не смотрит на меня и не собирается ничего говорить, и явно никогда никого не рассмешит. И у него что-то такое с шеей.
– Какой у вас пароль? – спрашиваю я у него.
Он ничего не говорит.
Звук в телевизоре выключен, как и у меня. Молодая женщина на экране зачитывает новости. Или что-то продает. Или рассказывает анекдоты. Мужчина на кровати моей приятельницы смотрит на эту молодую женщину с открытым ртом. А может, и не на нее. Может, он смотрит в окно. За окном – парковка для автомобилей. Но рядом с окном нет инвалидного кресла. Никуда он отсюда не денется.
– Мое окно лучше вашего, – говорю я ему. С какой это стати мне быть с ним любезной? – Все, что у вас есть в окне, – это парковка.
Он дышит. Он смотрит в телевизор, раскрыв рот. По-моему, он меня понимает.
– На этой парковке была моя приятельница. Лежала на спине и смотрела в небо. Ее инвалидное кресло стояло возле окна.
Входит девушка из Бразилии.
– Роза, – говорит она. – Гляжу, у вас новый кавалер.
«Угу, точняк», – чуть не отвечаю я. Именно так ответили бы ей Фелисити и Чарити. Или: «Ну вот еще». Или: «Без разницы». Или просто: «Нет уж».
Я еще раз смотрю на него, прежде чем выйти из комнаты. Он дышит и смотрит с открытым ртом в телевизор, или в окно, или на парковку. И что-то мне не нравится в его шее.
Хотя, по-моему, он меня понимает.
Моя дочь берет горшки с цветами из-под моего окна и ставит их в ванну. Где поливает их из такой пластмассовой штуковины для полива. Из лейки. Пластмассовой. Она делает это с великой осторожностью и с великой грустью, потому что Фелисити, или Чарити, провалила свой, как его там… Экзамен по вождению. Просто потому, что, когда она была за рулем, ей позвонили на смартфон, и она ответила на звонок. Звонила Чарити, или Фелисити, – хотела узнать, как проходит этот самый экзамен по вождению. Она ответила, что все очень хорошо, что она идеально тронулась с подъема и припарковалась задним ходом.
– Но тут этот мужик, который принимал экзамен, словно с цепи сорвался, – говорит Фелисити. – Начал орать, что нельзя этого делать. Как будто я не могу ответить на звонок на свой собственный телефон!
– Урод, – говорит Чарити.
Обе они стоят у окна, спиной к деревьям. Их глаза и большие пальцы не отрываются от смартфонов, когда они разговаривают. Они очень хорошо умеют дать вам понять, что на самом деле их здесь нет.
Закончив поливать растения в горшках, моя дочь начинает мыть ванну. Закончив и с этим, она протирает сиденье унитаза, затем выходит из ванной и начинает вытирать пыль с фотографий на этом моем, как его там. Проделывая все это, она постоянно вздыхает и говорит о том, что теперь ей придется платить за дополнительные уроки вождения, записываться на еще один экзамен и находить время, чтобы возить Фелисити и Чарити повсюду, куда им нужно, а еще самой добираться до работы и как-то умудряться приезжать сюда и ухаживать за моими растениями в горшках, ванной и унитазным сиденьем.
– Растения в горшках вряд ли попадут в ванну сами собой, – замечаю я.
– Вот именно, – отзывается она и вздыхает.
Моя дочь опять выставляет фотографию с тем дядечкой постарше на передний план. Она не смотрит на него – просто протирает его рамку, как будто это еще один тяжкий крест в ее жизни. Ставит фото на место, вздыхает. Что-то на нем цепляет глаз. Только никак не пойму, что именно.
– Мам, – говорит она.
– Да, золотко?
Большие пальцы Фелисити и Частити двигаются так быстро, что за ними и не уследишь. Ничто из того, что происходит в этой комнате, даже если тут и вправду что-нибудь произойдет, не способно… Как это там говорится? Затронуть? Зацепить? Задеть? Поколебать их?
– Мам… Тебя что-то… тревожит? Или как?
Бедная моя доченька… Ей совсем это в ее жизни не нужно. Чтобы меня что-то тревожило. Она настолько устала от одной только мысли об этом, чтобы даже по обыкновению вздохнуть.
– Менеджер по уходу обеспокоен, – говорит она.
– Менеджер по Исходу?
Она смотрит на меня. Ей не нужны все эти мои глупости. Фелисити, или Частити, издает легкий смешок, похожий на фырканье, – хотя, скорей всего, в ответ на что-то в своем смартфоне.
– И чем же он обеспокоен, зайка?
– Он беспокоится за тебя, мама. Говорит, что ты вроде… какая-то взвинченная.
– Взвинченная?
– Он боится, что ты теряешь связь с реальностью.
– Боится? Связь?
Она смотрит на меня. Я могла бы продолжать в том же духе хоть целую вечность.
– Его беспокоит, что ты расстраиваешь других постояльцев. И персонал.
– Расстраиваю?
– Мам…
– Прости.
– Он говорит, что ты причиняешь неудобства. Раздражаешь людей.
– Понятно. А он ничего не говорил про Обратную Связь? Про Передовые Методы? Про Личностно-Ориентированные Модели?
Моя дочь явно впечатлена. Но все равно устала. И раздражена.
– Про Комплексный Подход?
– Мама… Все мы знаем, что ты из себя представляешь.
Борюсь с искушением спросить ее об этом. До тех пор, пока она, Фелисити и Частити не уходят. Тогда спрашиваю у самой себя.
Так что же я из себя представляю?
Предполагается, что я должна регулярно заглядывать в большой ежедневник, чтобы узнать, что произойдет завтра – или же сегодня, если смогу продержаться так долго и справиться с томительной неизвестностью. Хотя сегодня, конечно, ничего не произойдет. Ежедневник – это о будущем. Он для того, чтобы заглядывать вперед. Хотя иногда и впереди ничего нет, как будто завтрашний день отменен или перенесен на какую-то другую дату. В такие моменты, и пусть даже ежедневник посвящен исключительно будущему, я частенько ловлю себя на том, что перелистываю его к началу и просматриваю предыдущие «завтра».
В итоге можно получить много интересных сведений о том, когда что-то произошло, почти произошло или так и не произошло, и в какой день это было, будь то во вторник или в четверг – в чем не вижу особой разницы [7], или когда-то между Кубком Мельбурна и падением Рима.
Взять, к примеру, тот день, на который намечалась автобусная экскурсия. Это никогда не настолько захватывающе, как кажется, но тем не менее.
Посадка всех собравшихся в автобус занимает почти столько же времени, сколько ожидание дня экскурсии, а затем автобусу требуется ужасно много времени, чтобы добраться туда, куда он едет, развернуться и приехать обратно, после чего все еще дольше вылезают из автобуса, чем забирались в него.
И никогда, сколько бы вы ни упрашивали толстого водителя, автобус не станет на большой скорости въезжать в реку, поднимая тучи брызг, и выезжать из нее с другой стороны, как это делают машины по телевизору. Хотя, по крайней мере, можно смотреть в окно или в затылок водителю автобуса, и не исключено, что кто-нибудь свалится со своего сиденья или потеряет контроль над своим кишечником, так что все вернутся усталыми, но довольными.
Или взять тот день, когда в столовой должна была состояться охота за пасхальными яйцами, что было где-то между Распятием и Воскресением – по-видимому, в пятницу. Это обещало бездну веселья, поскольку яйца должны были спрятать – вообще-то поиски чего-то спрятанного или спрятавшегося обычно не рассматриваются в этом месте как нечто из ряда вон выходящее, но нашедших ожидала какого-то рода награда, что явно заслуживало такого определения.
Однако при виде того, как все эти бедолаги в инвалидных креслах и перепачканных едой ночных рубашках сражаются друг с другом за то, чтобы первыми заполучить сокровище, рассчитывая отыскать его за картиной с улыбающимися акулами или в унитазном бачке, всерьез призадумаешься о людях.
Или вот вам день, когда в очередной раз закончилась война: повсюду вывесили флаги, зазвучали старые песни о синих птицах, перелетающих через скалы, и о том, как все мы скоро встретимся вновь, а потом появился какой-то парень в солдатской гимнастерке, что привело одних старичков в восторг и напугало других.
Так что большой ежедневник, безусловно, может быть полезен. Может, он и не совсем заполняет время, но, по крайней мере, каким-то образом способствует этому.
Я смотрю в свое окно. Под моим окном, на полу, стоят растения в горшках. За моим окном, вблизи, видны листья. А за листьями в моем окне видны деревья. Я не знаю, какие. Но это точно деревья. У меня окно лучше, чем у моей приятельницы.
Мы с моей приятельницей играем в скрэббл у нее в комнате. Моя приятельница жульничает. Она полусидит на кровати лицом к окну.
– Что это за слово? – спрашиваю я у нее.
– Збтосмти.
– Просто поразительно, милочка.
И тут она мне кое-что говорит.
– Мне не нравится этот Доктор, – говорит она. – Или кто он там такой на самом деле.
– Вполне вас понимаю, милочка.
– Он меня пугает.
– Пугает?
– Он приходит сюда, в мою комнату, и улыбается мне.
– Какой кошмар.
– Он говорит, что я выгляжу на миллион долларов. Говорит, что если б он был на пятьдесят лет помоложе… и смеется.
– Да, это вполне в его духе.
– Он говорит, что у него есть план на мой счет.
– План?
– План Исхода, говорит он. Индивидуальный и Персонализированный.
– Личностно-Ориентированный?
– Вижу, вы хорошо его знаете.
– Мне он тоже не нравится.
– Он меня пугает.
Моя приятельница смотрит в окно. За которым парковка.
У меня окно лучше, чем у моей приятельницы. Я смотрю на него – на зелень, листья, деревья. Я не знаю, что они собой представляют. В этом-то вся и проблема. Хотя нет. Проблема в окне. Я могу смотреть на него, но и только. Я могу смотреть на него, но не сквозь него. Или не за него. Это стена. Это экран, как у телевизора. Экран, на который можно смотреть, но за который не проникнешь взглядом.
Меня это не расстраивает. Особо не расстраивает. Что я при этом чувствую? Потребность? Нужду? Явно не желание. У меня есть все, что мне нужно. И у меня нет желаний.
Это потеря – то, что я ощущаю? Отсутствие чего-то? Нехватка чего-то? Вот как и сейчас, когда не могу назвать то, что ощущаю. Наверное, мне не хватает слова. Слово… Вот то, чего мне вечно не хватает. Или слов. Целого множества слов.
По-моему, мне поменяли лекарства.
Менеджер по Исходу и Сердитая Медсестра, улыбаясь, заходят ко мне в комнату и сообщают, что мне поменяли лекарства. У него золотые часы, золотая цепочка на шее, золотая серьга и вроде как золотой зуб. Он говорит мне, как замечательно я выгляжу. Говорит, что парням с моего этажа лучше держать ухо востро. Говорит, что если б он был на пару сотен лет моложе, то тогда бы… – или что-то в этом духе. И улыбается. Сердитая Медсестра тоже улыбается, что еще хуже.
Он говорит мне, что это называется Всесторонний Пересмотр Медикаментозной Терапии. Индивидуальный. Личностно-Ориентированный. Сердитая Медсестра возится с какими-то бумагами, формулярами и этой своей, которая с зажимом… планшеткой. Менеджер по Исходу так и излучает из себя этот свой врачебный этикет: его слова исходят словно из какого-то совершенно другого места, чем обычно исходят все остальные слова – оттуда, где слова специально подбираются так, чтобы не привязываться к каким-то другим словам или вещам. Интересно, каков он был бы в игре скрэббл. Произнося их, Менеджер по Исходу обводит взглядом мою комнату, как будто никогда ее раньше не видел – как будто это лучшая из всех возможных комнат, и существует она исключительно благодаря его словам, его врачебному этикету и улыбке, которая никогда не сходит с его лица. Как будто эта комната Персонифицирована и Личностно Ориентирована.
– Главное – это Обратная Связь, – говорит он одному из растений в горшке под окном. – Постоянный Мониторинг и Оценка Индивидуальных Потребностей. Анализ. Заключение. Рассмотрение. Пересмотр. С прицелом на будущее.
Сердитая Медсестра поднимает мою ногу, смотрит на нее, опускает обратно и что-то записывает в свою планшетку. Наверное, количество пальцев. Анализ. Заключение.
Менеджер по Исходу вещает об оценке моих Личных Потребностей.
– И в какую же сумму вы их оцениваете? – уточняю я, но Сердитая Медсестра опять улыбается, и я умолкаю. Я не хочу, чтобы она опять хватала меня за ногу.
– Все мы здесь члены одной команды, Роза, – предупреждает меня Менеджер по Исходу.
– Вы всем здесь довольны? – спрашивает Сердитая Медсестра таким голосом, словно интересуется, пользуюсь ли я прокладками от несдержанности мочи… Недержания мочи.
– Довольна? – переспрашиваю я. – Довольна?
Менеджер по Исходу смотрит на нас обеих с явным отвращением – видимо, из-за того, что мы используем такие выражения. Потом снимает с этого, как его, какую-то фотографию и смотрит на нее так, словно ее там нет.
– Мы очень гордимся нашей Схемой Ухода, – говорит он.
– А когда будет бинго? – спрашиваю я у него.
Он смотрит на меня. Улыбается. Ставит фотографию обратно на этот, как его. Берет другую. Его врачебный этикет так и продолжает сочиться из него, пока он это делает – пропитывая все вокруг, словно прокладку от недержания мочи. Он не утруждает себя составлением целых предложений. Он предпочел бы просто выбросить меня из окна. Он говорит что-то о своих Коренных Задачах. О Преданности Делу. Единомыслии. Постоянном Повышении Качества. Передовых Методах. Интеграции. Всеохватности.
Сейчас Менеджер по Исходу держит в руках фотографию того дядечки постарше. Смотрит на нее. У нее красивая рамка, хотя и не золотая. Он проводит по ней пальцами. Переворачивает ее, смотрит на обратную сторону, как будто рассчитывая там что-то найти.
Мне не нравится, что он держит эту фотографию, смотрит на нее, прикасается к ней. Дядечка постарше глядит с фотографии с таким серьезным видом, будто вот-вот скажет что-то смешное, пусть даже в этот момент его крутят и теребят эти рассеянные пальцы, с которых так и капает этот самый врачебный этикет. Сама до конца не пойму, что чувствую при виде того, как Менеджер по Исходу обращается с фотографией дядечки постарше таким вот образом. Однако это все-таки вызывает у меня какие-то чувства. Собственнические? Покровительственные? Страх? Ярость? Стремление защитить? Как же это назвать?
– Что-то случилось с моей приятельницей, – говорю я.
Менеджер по Исходу улыбается.
Мы понимаем друг друга.
Пролистываю назад еще несколько страниц большого ежедневника, пока не добираюсь до самого недавнего завтрашнего дня, когда мой сын должен был свозить меня в какое-нибудь милое местечко выпить чаю.
Припоминаю все обычные трудности с тем, чтобы затолкать мой ходунок в машину, а потом и меня саму на пассажирское сиденье, бережно обращаясь с моей головой, а затем все эти хлопоты с застегиванием ремней безопасности, поиском парковки и прочими вещами, из-за которых мой сын терпеть не может возить меня в какие-нибудь милые местечки выпить чаю, но когда мы наконец добираемся туда и я заказываю ламингтон [8], мой сын явно очень горд собой, что приятно видеть. И одна из причин, по которым он так горд собой, – это что из кафе, в которое он меня привез, я могу посмотреть на море.
Я рада, что это вызывает у него гордость.
Я не люблю море.
Из кафе можно наблюдать за людьми, которые прогуливаются вдоль кромки воды со своими собаками. Собак я тоже не особо-то жалую. Есть одна, которую Сердитая Медсестра время от времени допускает в это место, чтобы, как она выражается, поднять нам всем настроение. Миленькая такая, пушистенькая собачка. Как ее там – чахотка? Чихалка? Ах да, – чихуахуа. Жуткая мелкая тварь.
Короче говоря, я не люблю море. Полагаю, для этого есть какая-то причина, вроде перспективы утонуть. Мне даже не нравятся чайки, которые вечно норовят стащить ваш ламингтон. Мне больше нравятся совершенно другие птицы, обитающие в совершенно других местах, далеко от моря.
Хотя должна сказать, что вот пингвины мне по душе. Они большие и толстые, ходят вразвалочку у кромки воды, как водители автобусов, у них длинные шеи и огромные клювы, и всегда кажется, что они вот-вот скажут что-нибудь смешное или проглотят чью-нибудь чихуахуа.
В таких случаях мой сын любит, чтобы мы, как он выражается, поддерживали беседу. Поскольку у него нет под рукой ежедневника, с которым он мог бы свериться, или фотографий, которые можно было бы переставить, он иногда рассказывает мне про свои инвестиции. Или даже время от времени про своих жену и сына. Сына, который давно окончил школу и у которого теперь собственные инвестиции, так что, естественно, он больше не приезжает навестить свою бабушку. Как и жена, которая тоже здесь больше не появляется. Когда она в первый и последний раз приходила ко мне, то почему-то очень расстроилась и довольно громко пробормотала себе под нос, что я невыносимая старая корова, из-за чего я почти прониклась к ней симпатией.
Во всяком случае, мы с сыном обычно о чем-нибудь разговариваем, пока я приканчиваю свой ламингтон. Частенько он рассказывает мне, кем я была и что я знаю.
– Ну конечно же ты все это знаешь, – может сказать он. – Ты ведь была учительницей.
– Образование – это будущее, – отвечаю я, потому что ему нравится слышать подобные вещи.
Я не спрашиваю его, чему я учила или кого я этому учила. Или кому преподавала – так вроде правильней.
По правде говоря, я не очень-то люблю, когда люди рассказывают мне, кем я была. Я сама решу, кем я была. Может, астрономом. Или моряком. Или инвестором, или водителем автобуса.
Пофиг. Без разницы.
Уделяю еще какое-то время более тщательному изучению большого ежедневника. Я знаю, что в нем содержится важная информация. Не только то, что мой сын мог написать насчет того, что произойдет завтра или послезавтра, – например, сможет ли он прийти и отвезти меня в какое-нибудь милое местечко выпить чаю, или что здесь появится чихуахуа, чтобы всем нам поднять настроение… чтобы поднять нам всем настроение.
Я знаю, что цель этого ежедневника – сообщать мне о том, что важно. Я знаю, что предназначен он для того, чтобы рассказывать мне о происходящем. О том, что тут вообще творится.
Но есть у него и другая, тайная, цель. Которая в том, чтобы рассказывать мне о происходящем. О том, что тут вообще творится.
В ежедневнике есть то, что я написала там сама. Это большой секрет. Важно иметь секреты. Я спрятала все это в прошлом. Я уже не раз отлистывала его назад, возвращаясь к предыдущим «завтра» и записывая там то, что узнала либо из своих собственных исследований в этом месте, либо из того, что рассказывала мне моя приятельница – на основании ее собственных исследований. И я спрятала все это тут и там в этом ежедневнике. Спрятала так хорошо, что теперь никак не могу это найти. Что, пожалуй, весьма прискорбно.
Я знаю, что все это где-то здесь. Может, где-то в районе того дня, когда вечером здесь устраивали викторину – памятна та была тем, что, если меня не подводит память, никто из ее участников не дал правильного ответа ни на один вопрос, несмотря на все шпаргалки. О шпаргалках, естественно, я знаю всё, раз уж была учительницей. Или астрономом, или кем-то еще, без разницы.
Продолжаю упорно искать. Продолжаю перелистывать страницы. Я знаю: где-то здесь точно есть что-то о том, что мне довелось выяснить. О том, что случилось с некоторыми из тех бедолаг, с которыми что-то случилось. Например, что-то про инъекции. Кому-то сделали инъекцию чего-то, и это было последнее, что ему сделали в жизни. А кого-то еще нашли повешенным на чем-то, и это «что-то» определенно было последним, на чем ему когда-либо довелось висеть.
Я почти уверена, что есть здесь что-то и про кого-то с пластиковым пакетом на голове. И еще про кого-то со сломанной шеей, хотя это могла быть и моя приятельница.
Я знаю, что все это здесь, но никак не могу это найти. Вот почему я знаю, что это важно.
К примеру, прямо вот тут, где-то между Днем труда и поражением Османской империи в битве при Лепанто – если я не ошибаюсь, в воскресенье… Прямо вот тут тоже что-то было.
Я знаю, что это было здесь, потому что этого здесь больше нет. Так что я знаю, что это было нечто важное – равно как и то, что это было здесь. Некая защипка… зацепка. Ключ. Это было прямо вот тут, на этой странице. Которой здесь уже нет. Которая отсюда удалена.
Из ежедневника вырвана целая страница.
Что уже и само по себе интересная информация.
Опять блуждаю со своим ходунком в поисках славного парнишки, который моет полы. Может, я и заблуждаюсь, но, мне кажется, он что-то знает.
Долго не могу его найти, пробираясь по бесконечным коридорам. Есть тут и другие люди с ходунками или в инвалидных креслах. Никто из них мне не нравится. Мой сын иногда дает понять, что я могла бы получше использовать те возможности, которые предоставляет это место для общения с себе подобными. Я говорю ему, что не люблю бинго. Или говорю, что любила бы бинго, если б не цифры. Не надо так все усложнять, говорит он мне – он всего лишь хочет, чтобы я извлекала максимальную выгоду из этого места. Из того, говорит он, что оно может мне предложить.
Мой сын знает толк в выгоде. И в цифрах. И в предложениях. В тех предложениях, когда что-то предлагают, а не в тех, которые еще называются словом «фразы». Его очень огорчает мысль о том, что я не способна воспользоваться тем, что уже имеется в наличии. Теми выгодами, ради которых не надо ничего выгадывать. Тем, что кто-то, образно выражаясь, уже выложил на поднос и сунул мне прямо под нос.
Что мне всегда нравилось в моей приятельнице, так это что она всегда находилась в своей комнате, почти всегда в своей кровати. Я никогда не сталкивалась с ней в коридорах. Я не люблю сталкиваться с людьми. Не в прямом смысле сталкиваться, естественно. Все мы тут движемся достаточно медленно, так что такого рода стачки… стычки… столкновения крайне редки. Все, с чем обычно приходится сталкиваться, это медленное сближение навстречу друг другу в коридоре – медленное, исполненное надежды сближение с медленными, исполненными надежды улыбками с обеих сторон и бессмысленными взглядами, когда каждая из сторон пытается вспомнить или гадает, есть ли что вспоминать. Я терпеть не могу, когда люди пытаются вспомнить. Когда они изучают твое лицо, когда ты приближаешься к ним по коридору, и улыбаются тебе, как будто это может помочь им вспомнить – или может заставить тебя подумать, будто они помнят, или что ты можешь вспомнить за них, и тогда все будет замечательно. Я терпеть не могу все эти их попытки что-то вспомнить, сближаясь с кем-нибудь в коридорах. Это выглядит как-то… недостойно.
У раздвижных дверей на следующем этаже мне приходится немного подождать. Болтаюсь поблизости, стараясь вести себя естественно, пока не подходит девушка из Аргентины, которая вводит пароль, после чего двери раздвигаются, и я прошмыгиваю в них следом за ней.
Славный парнишка, который моет полы, моет пол под надписью «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ», и выглядит он по-другому. Или не столько по-другому, сколько почти так же. Он еще более молчалив, еще более стремится ускользнуть куда-то в сторону, когда водит шваброй по полу, еще более трепеща при этом, словно листья в окне. Его светлые волосы кажутся еще более длинными и светлыми, чем обычно, из-за чего его кожа выглядит еще более темной. Или выглядела бы, если б это не было расизмом.
Я придвигаюсь к нему ближе. Он отступает, он дрожит. У него еще больше сережек в губах и бровях. И, наверное, на языке, хотя это вряд ли.
Очень приятно его видеть.
– Мне изменили медитацию, – говорю я ему, просто чтобы завести разговор. – Медикаментацию. В смысле лекарства.
– Я скучал по вам, – говорит он своим красивым тихим голосом. Или, может: «Отвали, сучара».
– Кто этот мужчина? – спрашиваю я у него.
Может, он и спрашивает, какой мужчина, а может, и нет.
– Который на кровати моей приятельницы.
Его швабра взъерошивается и свертывается кольцами на полу, словно загнанный в угол зверек. Я не даю ему уйти. Он съеживается, отступает, уклоняется в сторону, но я следую за ним по пятам. Его молчание усиливается – он прячется в нем. Не исчезнет ли он сейчас, думаю я, не станет ли невидимым? Но я ему не позволю. Славный парнишка, который моет полы, издает какой-то звук. Возможно, это проклятие или угроза. Но, по крайней мере, мы чего-то достигли. Затем он произносит что-то еще.
– Хотите меня захватить? – по-моему, говорит он.
Это кажется маловероятным, поэтому спрашиваю его еще раз.
– Кто он?
– Тот, кто может заплатить.
Я почти уверена, что он сказал именно это.
– Млять, – добавляет он. – Насрать.
От этого ему явно становится легче. Он смотрит на меня, более или менее.
– Будьте осторожны, – говорит он. – Вы в опасности.
А затем добавляет:
– Идинах. Манда.
Но это только для того, чтобы я тоже приободрилась.
По крайней мере, он мне не улыбается. Он никогда не улыбается. Это одна из тех черт, которые нравятся мне в нем больше всего… одна из тех черт, которые мне больше всего в нем нравятся.
Вид у моего сына озадаченный. Он читает большой ежедневник.
– Что это? – спрашивает он и переводит взгляд на меня.
– Ежедневник, – говорю я ему.
– Я хочу сказать, что здесь написано. Кто это написал?
– Ну, это ведь мой ежедневник, так что, полагаю, это был ты.
– Мам… Здесь написано: «Я в опасности».
– А-а, это… Это мой пароль.
– Нет, мам, это не так.
– Я хотела это запомнить.
– Запомнить что?
– Опасность.
– Мам, здесь нет никакой опасности. Ты тут в полной безопасности. Ты ведь чувствуешь себя в безопасности, мам?
– Чувствую?
– Кто тебе сказал, что ты в опасности?
– Кто сказал? Кое-кто.
– Ну так это неправда.
– Это должно быть правдой.
– Почему это должно быть правдой?
– Так написано в ежедневнике.
Разговор продолжается в том же духе еще некоторое время, но вскоре я теряю к нему интерес. Смотрю на листья в окне. Думаю про мужчину, лежащего на кровати моей приятельницы. Он может заплатить, сказал славный парнишка.
– Все дело в деньгах, – говорю я своему сыну. Мой сын разбирается в деньгах.
– Деньгах? – переспрашивает он.
– Вот именно. Я знала, что ты поймешь.
– Тебе не нужно беспокоиться о деньгах, мама. У тебя есть деньги. На твоем аккаунте.
– Не в моих деньгах. Деньгах других людей. И в золоте.
– Золоте?
– Золоте. Это такой драгоценный, как его там… Металл.
У моего сына то очень серьезное выражение лица, что появляется всякий раз, когда он говорит о деньгах или думает, что я схожу с ума.
– Каких деньгах, мама? Каких людей?
– Моей приятельницы. И мужчины, который лежит на кровати моей приятельницы. И Менеджера по Исходу.
– Менеджера по уходу?
– Вот именно. Менеджера по Исходу.
Мой сын обводит взглядом комнату, рассеянно перебирает фотографии, а ту, на которой тот дядечка постарше, столь же рассеянно выставляет на передний план. Я смотрю на листья в своем окне.
– Всегда хорошенько вытирай попу, – говорю я. Надеюсь, не вслух. Как тогда, когда приучала его пользоваться этим, как его там… Горшком. А потом, когда он подрос, – и настоящим унитазом, как только у него стало получаться забраться на него с моей помощью. Мой хороший, серьезный сын, очень серьезно относящийся к освоению туалета, с очень серьезным выражением на лице, когда я помогаю ему стянуть штанишки.
– Всегда хорошенько… Что ты только что сказала? – спрашивает он с очень серьезным и при этом комичным выражением лица.
Опа… Никогда не знаешь, когда вдруг можешь брякнуть вслух что-нибудь не то. Надо быть повнимательней.
– Это мой пароль, – говорю я ему.
Листья трепещут в моем окне. В моем окне трепещут листья.
Это все ветер. Люди в этом месте любят поговорить про ветер, про температуру воздуха, про погоду. Погоды в этом месте почитай что нет, но они все равно любят поговорить о ней. Погода – у меня в окне, и иногда она заставляет листья так вот трепетать. Или блестеть. Или… Сиять. И те, что близко, и те, что далеко.
Почему же те, что далеко, мне тоже так близки? Хотя они далеко от окна? Слова – они такие… У них своя собственная погода, которая тоже меняется: вот сейчас она одна, а чуть погодя уже другая. Погоди же немного, погода!
Нет, лекарства мне точно… как это там выражается Менеджер по Исходу… Переперсонифицировали? Перемониторили? Личностно-переориентировали?
Фотография дядечки постарше опять переместилась вперед. Он не улыбается. Мне это нравится.
За всеми этими листьями – деревья. За. И я знаю, какие. Знаю, что это за деревья. Которые за листьями. Я почти уверена, что знаю.
Почему я смотрю на фотографию дядечки постарше, как будто он может мне чем-то помочь?
Camellia japonica… Azalea indica…
Что это такое? Это пароли?
Дядечка постарше на фотографии смотрит на меня без улыбки. Хотя словно вот-вот рассмеется. Или, может, вот-вот рассмешит меня. На шее над воротником у него морщины. Словно кора на дереве. Или, если как следует присмотреться, то не морщины, а пятнышки. Как будто он играл в пятнашки и кто-то его запятнал.
Corymbia maculata. Эвкалипт пятнистый.
Это тоже пароль? Слово-пропуск? Пропуск куда? Или пропуск на месте тех слов, что некогда были мне известны?
Как бы там ни было, эти пропуски вроде начинают понемногу заполняться. Слова возвращаются. Пожалуй, стоит записать их в ежедневник.
С малым, который здесь не живет, что-то не так. За фрикадельками спрашиваю у него, на каком этаже его комната, и он отвечает мне.
– На этом, – отвечает он. – Я живу на этом.
– Очень вам сочувствую, – говорю я ему. Это, пожалуй, самая печальная вещь, которую я когда-либо слышала, хотя и не могу быть в этом окончательно уверена.
Он обводит взглядом столовую. Акулы все так же улыбаются и балансируют своими пляжными мячами, инвалидные кресла все так же выстроились в ряд у стены. Сердитая Медсестра кричит на девушку-эскимоску на кухне. Всё как всегда.
– Все меняется, – говорит он.
– А как же ваш гараж на две машины? И красивый белый забор?
– Они поменяли мне комнату.
– Поменяли?
– Это не моя комната.
Вот это уже другое дело. Это больше похоже на малого, который здесь не живет.
– Я любил свою комнату, – говорит он. – Я скучаю по ней.
Это уже слишком. Пытаюсь немного встряхнуть его.
– Но вы ведь здесь не живете, насколько я понимаю?
– Теперь уже нет. Только не без моей комнаты.
– Ешьте фрикадельки, – предлагаю я. – Они покажутся вам довольно необычными, раз уж вы здесь не живете.
– Мне поменяли лекарства, – говорит он мне.
– О боже… Это уж точно не к добру.
– У меня другой телевизор. И кровать другая. И окно другое.
– Окно? У меня есть окно. Можете воспользоваться моим.
Он смотрит на меня.
– Все теперь другое. Моя комната. Мой аккаунт. Мой пароль. Я ничего из этого не узнаю́.
– У меня есть аккаунт, – говорю я. – И пароль. Вы можете использовать мой.
Но я вижу, что он мне не верит.
– Я люблю… – начинает он, но тут же смолкает. Мне так и не удается узнать, что он любит. Хотя вообще-то не знаю, и что я сама-то люблю, раз уж на то пошло. Может, мне надо сейчас обнять его, прижать к себе. Может, мне надо поцеловать его.
Он смотрит в свою тарелку.
– Это не мои фрикадельки, – говорит он.
По крайней мере, хоть что-то.
Я иду в комнату своей приятельницы, прихватив с собой скрэббл. На кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина. Он мне не нравится. Но мне нужно поговорить с ним.
Глаза у него раскрыты; рот тоже раскрыт. А кроме того, раскрыты пижамные штаны, что не очень-то приятно.
Сажусь рядом с ним и кладу доску для игры в скрэббл на кровать между нами.
– Какими желаете играть – черными или белыми? – спрашиваю я, но он не понимает шутки. Наверное, смотрит в телевизор, висящий высоко на стене. Там нет ничего, кроме случившейся где-то катастрофы. А может, он смотрит на свое окно. Где нет ничего, кроме автомобильной парковки.
Моя приятельница всегда жульничает в скрэббл. Я скучаю по тому, как она швыряет эти маленькие штучки с буквами на пол, когда проигрывает. Скучаю по ее восхвалениям моих усилий и по тому, с каким, как это там называется… покровительственным видом она объявляет о своей победе – победе при помощи слова, которого не существует.
Слова, которые существуют, слова, которых не существует… Есть слова, которых не существует, но они есть. Есть слова, которые существуют, но их нет.
– Можете играть белыми, – говорю я мужчине, который лежит на кровати моей приятельницы. – А я буду черными. И белыми.
Катастрофу в телевизоре сменяет какой-то субъект, выходящий из здания в окружении толпы с камерами и микроскопами… микрофонами. Микрофоны приделаны к длинным шестам и покрыты мехом, словно маленькие несчастные зверьки, которыми тычут в лицо субъекту, выходящему из здания. Может, этот субъект – преступник или политик, а может, и ни в чем не повинный человек, который просто пытается выйти из здания. Мужчина, лежащий на кровати моей приятельницы, смотрит на субъекта, выходящего из здания – или, может, на окно, – разинув рот. И свою пижаму.
Я составляю для него слово на доске и показываю ему.
– «Свин», – говорю я ему. – Отличный ход.
А затем составляю слово на своей стороне доски и зачитываю его.
– «Кзпвокслафель», – говорю я. – Это двести сорок семь очков.
Придумываю для него еще одно слово поверх его первого. Одариваю его самой своей покровительственной улыбкой и даже похлопываю по руке.
– «Пёс». Вы такой молодец! Пожалуй, мне не стоит так уж кичиться этой своей, как ее… эрудицией.
Какое-то время мы продолжаем в том же духе. Я жульничаю, веду себя покровительственно, рассказываю о своей приятельнице. Время от времени швыряю эти штучки с буквами на пол, для большей реалистичности. Он просто лежит, но я почти уверена, что он раздражен. Может, даже в ярости. Я еще раз похлопываю его по руке. На шее у него складки, и мне не нравится, как они выглядят.
– Готова поспорить, у вас есть деньги, – говорю я. – Готова поспорить, вы можете позволить себе заплатить. Готова поспорить, что у вас есть аккаунт на котором целая куча денег. У меня вот тоже есть аккаунт, с баснословной суммой денег на нем. Хотя, наверное, не настолько баснословной, как у вас. Верно говорю? Готова поспорить, что вы можете позволить себе платить больше всех прочих, так ведь? Но у меня есть пароль. А у вас есть пароль? Ну конечно же, есть… Готова поспорить, что никто, кроме вас, не знает вашего пароля, так ведь?
Он просто смотрит в телевизор, раскрыв рот. Теперь там идет какое-то комедийное шоу. Это понятно по тому, что все по очереди хохочут друг над другом. Сама не пойму, откуда я знаю, что он плохой человек, но я знаю. Не только потому, что этот субъект лежит на кровати моей приятельницы. Не только потому, что у него разинуты рот и пижама, или из-за этих мерзких складок у него на шее.
– Ну конечно же, никто не знает ваш пароль… Откуда? Если только… А вдруг кто-то все-таки знает? Вдруг все-таки где-то есть кто-то, кто по какой-то причине и вправду знает ваш пароль? Как думаете – такое возможно? Как думаете – может, прямо сейчас кто-то использует ваш пароль? Набирает его на таких маленьких, как их там… Вроде как у пианино… Клавишах? Чтобы войти в ваш аккаунт? Ваш сугубо личный кабинет, как говорит мой сын? При помощи вашего сугубо личного пароля? Только представьте себе… Господи, до чего же мерзкие складки у вас на шее, согласны?
Эти складки и вправду мерзкие. Мерзкие, красные и воспаленные, как будто ему перерезали горло.
Дверной проем заполняет какая-то тень. Это Сердитая Медсестра со своей планшеткой. Я улыбаюсь ей, прежде чем она успевает проделать это со мной.
– Мы тут чудесно поиграли в скрэббл, – говорю я ей. – Но мне пора идти. Не то опоздаю на бинго.
Здесь Чарити и Фелисити со своими смартфонами. Моя дочь хочет знать, как там мой мочевой пузырь. Она беспокоится, нет ли у меня воспаления мочевого пузыря. Проблемы с мочевым пузырем могут вызвать другие проблемы, говорит она мне. Когнитивный Диссонанс, говорит она. Интересно, откуда моя дочь всего этого набралась. От Сердитой Медсестры? От Менеджера по Исходу?
– А как твой мочевой пузырь? – спрашиваю я у нее.
– Мама… – отвечает она.
– И как твой мочевой пузырь, Фелисити?
Фелисити впервые отрывает взгляд от своего смартфона.
– О-о-о, – говорит она. – Фу, бабуля!
– И как насчет твоего мочевого пузыря, Частити?
– Чарити, – поправляет моя дочь.
– Да пофиг, – отвечает Частити.
С мочевым пузырем у меня всё в порядке. А вот насчет своей Когнитивной Дискотеки не знаю.
– Я помню, как купала вас, – говорю я. – Вам нравилось писать в ванну.
Никто ничего не отвечает. Никто не знает, с кем я говорю. Кому я это говорю.
– У вас были самые розовые пальчики на ногах, – говорю я им, и это правда. Я мыла их один за другим, а еще между ними – этой, как ее там, и пересчитывала их по ходу дела, и для каждого придумывала коротенький стишок. А они хихикали. Не пальчики на ногах, естественно. Внучки. И дочка. И сын, раз уж на то пошло. Так много пальчиков…
Дядечка постарше на фотографии наблюдает за мной, пока я обо всем этом размышляю. Он не улыбается, но словно вот-вот рассмеется. Каким-то образом он опять пробрался вперед. Я когда-нибудь мыла ему пальчики на ногах? Думаю, что вряд ли. Но эти пятнышки… У него на шее… Maculata. Симпатичные розовые пятнышки, совсем не похожие на мерзкие красные складки на шее у мужчины, который лежит на кровати моей приятельницы. Интересно, есть ли у этого дядечки постарше пароль? Вообще-то не похож он на человека, у которого есть пароль… Хотя, с другой стороны, сейчас у всех есть пароль, разве не так?
Мой сын явно сбит с толку. Он собирался переставить дядечку постарше вперед на этом, как его – опять забыла, как называется, – но тот уже там. А поскольку он сбит с толку, то смотрит на открытую страницу большого ежедневника, дабы вновь обрести почву под ногами. Мой сын любит знать, что к чему и когда.
– По-моему, сегодня Кубок Мельбурна, – говорю я ему. – Или мой день рождения, или опять закончилась война.
– Я так не думаю, мам, – говорит он. Хотя, по-моему, понимает, что я всего лишь пытаюсь помочь.
– Тогда бинго? Автобусная экскурсия? Или вечер викторины?
Он обводит взглядом комнату.
– Рододендрон, – говорю я, поскольку чувствую, что должна что-то сказать.
– Прости? – говорит он.
– Конечно… Хотя ты же знаешь, что это такое?
– Что именно, мам?
– Рододендрон.
– Ну… По-моему… Это такой цветок. Так ведь?
– Ясно.
– Ты ведь и так знала, мам.
В самом деле?
Он опять обводит взглядом комнату. А затем подходит к этому, как его, и берет в руки фотографию дядечки постарше. На миг мне кажется, будто сейчас он задвинет ее подальше, чего раньше никогда не случалось.
– Наверное, это мой пароль.
– Ипать, – произносит славный парнишка, который моет полы. Я рада, что он хочет поговорить, но беспокоюсь за него. Выглядит он неважно. Челка у него стала еще длинней и грязней, а швабра едва волочится по полу. Она просто лежит там, как будто заболела, или устала, или у нее воспаление мочевого пузыря.