Отрочество 2

Размер шрифта:   13
Отрочество 2

Пролог

— Здравствуйте, Сергей Алекс… — начал было Трепов, зайдя в кабинет, и тут взгляд Московского обер-полицмейстера прикипел к знакомой папке из красной кожи с золотым тиснением, — … верой и правдой, Ваше Высочество… Императорское…

Он рванул ворот мундира, ставшего внезапно тесным, и залепетал в своё оправдание какие-то совершеннейшие нелепицы, пристойные разве что мелкому чиновнику, выслужившемуся из поповичей, и пойманному на взятке самым подлым образом. Полицмейстер и сам понимал неуместную отвратность своих слов, но не находил сил остановиться.

— Ваше… отслужу, Ваше Императорское Высочество! Верой и правой всю жизнь, как отчичи с дедичами… бес попутал… лукавый…

Сергей Александрович неспешно курил тонкую пахитоску, наблюдая за былым любимцем и фаворитом взглядом энтомолога, узревшего интересного жучка. Взгляд этот, полный задумчивого интереса к будущему экспонату коллекции незадолго до уморения эфиром, был страшнее любого разноса.

«— Мене, текел, фарес[1]» — дурным мотыльком билось в черепной коробке Московского обер-полицмейстера.

— … верой и правдой, Ваше Императорское Высочество, — вытянулся Трепов, не обращая внимания на тягучую боль в груди, — не корысти ради…

Несколько минут спустя он вышел из кабинета на ватных, подгибающихся ногах, постаревший разом на десяток лет.

— Мне бы воды, голубчик — прошамкал Дмитрий Фёдорович обезвоженным ртом, просительно повернув голову к секретарю Великого Князя.

Секретарь, красивый молодой человек, затянутый в мундир от лучшего портного, сидящий на нём, как лайковая перчатка, ожёг полицмейстера брезгливым взглядом, и лишь скривил красивые полные губы, оторвавшись на миг от полировки безупречных ногтей. Еле уловимое движение подбородком в сторону графина…

… и Дмитрий Фёдорович, собрав остатки гордости и самоуважения, вышел из приёмной. Стараясь не глядеть ни на кого из опасения встретить ещё раз эту брезгливость, он сел в экипаж, погрузившись в нерадостные мысли.

«— Чортов мальчишка, — простонал он мысленно, — а так ведь всё хорошо начиналось, так славно! Полномочия, фонды, доверие… не оправдал. А ещё — папочка, название которой несколько…

Трепов застонал сквозь зубы. Вот что? Что заставило его собственноручно (!) подписать её, как „Дело о повешенном Императоре“!?

Тонкий английский юмор, вот только у нас не Англия, а самодержавие! И нет бы после исправить начертанное, но положение фаворита Великого Князя казалось незыблемым. Этакая лёгкая фронда человека, которому дозволено больше прочих. Как это сейчас не к месту…»

В управлении Дмитрий Фёдорович заперся в кабинете, распахнул окно, и жадно вдохнув полной грудью холодный воздух, провалился в обтянутое тонкой кожей кресло, распластавшись выброшенной на берег Чёрного моря медузой. Боль в груди не проходила, а в голове снова и снова эти унизительные минуты. Жалкие попытки оправдания перед Великим Князем, брезгливый взгляд секретаря, этого надушенного лощёного юнца…

Обер-полицмейстер резко пресёк свои мысли, принявшие вовсе уж не верноподданническое направление. Он потёр виски в попытке прогнать начинающуюся мигрень и бесконечные сцены, где раз за разом… но попытка оказалась неудачной.

В открытое окно влетела поздняя осенняя муха, вяло жужжа и бестолково тыкаясь в прозрачное стекло. Прекратив попытки, она направилась вглубь кабинета, хозяин которого следил за полётом насекомого с болезненным любопытством.

Встряхнув головой, отчего мигрень отозвалась басовитым ударом колокола, уверенно поселившись в костях черепа, Трепов нашарил в ящике стола кокаинницу, и втянул ноздрями щедрую понюшку. Сугубо для стимуляции мыслительного процесса!

Головная боль отпустила, отступила тревожность. Подумав, Дмитрий Фёдорович сделал ещё одну понюшку, и в голове стало совсем легко и кристально ясно.

Отдав несколько распоряжений, он сел в кресло, и…

— … разрыв сердца, — констатировал медик, стараясь не косится на открытую кокаинницу, — на почве переутомления.

Распоряжения, отданные обер-полицмейстером, пусть даже и ныне покойным, обязательны к исполнению. В меру своей компетентности и служебного рвения, чиновники Департамента МВД начали свою работу.

Одни — не раздумывая и не пытаясь ухватить мысленно саму суть задания, выполняя приказ с точностью до запятой. Другие — с инициативой, способной в период междувластия как вознести на самый верх, так и низринуть в пропасть. Третьи просто замерли, не торопясь исполнять приказ и прикрывая бездеятельность бюрократией.

Винтики Государственной Карательной Машины начали свою работу, сдвинув с места надсадно чадящий механизм, слепо завертевшийся на месте. Бюрократический Молох затоптался на месте, поводя невидящими глазами и трясясь в эпилептическом припадке из-за противоречивых действий отдельных винтиков.

Не понимая происходящего и остро чувствуя отсутствие Вожака в седле, Молох яростно ревел пастями распоряжений, постановлений, служебных инструкций и полномочий. Химера МВД не понимала, что происходит, но отчаянно пыталась быть полезной своим создателям.

Глава 1

Падаю в облака лицом вниз, раскинув руки крестом и не сдерживая восторженного длинного вопля. Несколько бесконечных, восхитительных секунд туманного безвременья, я пробиваю их, и передо мной — Земля во всём великолепии!

Облепленный каплями влаги, срывающейся вверх, я наслаждаюсь каждой секундой свободного падения и потрясающим видом. Наркотики? Алкоголь?? Секс?!

Небо! Иссиня-синее вечное небо, и я в нём, несущийся к Земле метеором. Бесконечные секунды единения с миром и собой. Секунды, когда ты понимаешь так много о себе и о жизни. Вот они, моменты просветления! Йога, медитации, молитвы… всё тлен по сравнению с полётом.

Рву за кольцо, хлопок, и меня дёргает вверх, раскрывается крыло параплана, которое ощущается продолжением собственного тела. Огромное тканевое крыло за спиной распахиваются во всю ширь. Ощущаю себя ангелом, спускающимся с Небес на грешную, но такую прекрасную Землю.

Бесконечные минуты управляемого парения, и этот необыкновенный вид на поля, леса, ленточки дорог и ниточки мостов, а вдали скорее угадывается, чем виднеется Бордо. Ни одна передача, ни одна камера мира не передаст этого чуда в полной мере. Только так, шагнув с Небес.

Вертя головой с закреплённой камерой, не забываю и о стропах параплана. Сделав несколько кругов, приземляюсь неподалёку от условленного места, и начинаю собирать крыло.

Напоследок я ещё раз оглядываюсь на строения аэродрома, последний взгляд в Небо…

… и я клянусь себе, что когда-нибудь оно станет моим — полностью и безоговорочно. Пока — крыло параплана, потом придёт черёд и уроков пилотирования. А потом, может быть не очень скоро…

— … Небо будет нашим! — говорю я вслух, садясь на постели. В голове угасают обрывки сна, в памяти остаётся только вид Земли с высоты, да тоска по Небу. И твёрдая уверенность, что я — смогу!

— Сорбонна, университет Париж-юг, факультет механики и автоматизации! Я могу! Смогу…

Сжимаю яростно кулаки, убеждая сам себя… пока глухо. Тренированный ещё в прошлой жизни мозг… или сознание? Не знаю… Я не вспоминаю науки, к сожалению — просто легче даётся. А ещё память, в которой занозой сидит, что однажды — было!

Встав с постели, прошёл босыми ногами по дешёвому гостиничному ковру, вытертому ступнями тысяч и тысяч постояльцев, остановившись у окна, на котором ещё виднелись следы ночного дождя. Раздёрнув плотные шторы, бездумно глядел несколько минут с высоты третьего этажа на улицы Нижнего Новгорода, потихонечку просыпаясь.

Посетив клозет, приоткрыл форточку, и в номер ворвался свежий воздух, принеся с собой звуки и запахи улицы. Грохот тележных колёс по булыжной мостовой, цоканье копыт, шорканье дворницкой метлы, окрики разносчиков и свист городового. Городская симфония как есть.

Продышавшись, начал неспешно суставную гимнастику, пробуждая и прогревая организм. Затем повторил комплекс более энергично, и как завершение разминки — бой с тенью, с упором на технику, а не резкость.

Разогревшись окончательно и порозовев, сделал два десятка берпи, и встал на руки, касаясь стены босыми ногами. И — р-раз… голова коснулась ковра, руки начали выпрямляться. И… — два…

Часом позже, закончив упражняться в калистенике[2], влез под душ, подставив лицо упругим струям воды. Ополоснувшись, сделал воду почти кипятковой, на грани нетерпёжки, а потом ледяной. И снова, снова… Вылез бодрый и голодный, так што даже и не шибко вкусный гостиничный завтрак встречен был моим желудком «на ура».

За минувшее лето я как следует прочувствовал профессию репортёра, объездив с десяток городов по поручению редакции. Интересно, но…

… уверенно могу сказать, что это не профессия мой мечты. К сожалению. Есть толика таланта… да, именно толика, я не люблю обманываться, раздувая собственную мнимую значимость.

Статьи мои интересны скорее новизной и необычностью подачи, чем блистательной журналистикой. Перехватят, скопируют стиль, и што останется? Умение перескочить через забор, пробраться в охраняемое… куда-то-там, да на равных говорить с мутными личностями? Полезные навыки, и как довесок к репортёрству вполне значимы, но и не более, чем довесок.

В чистом виде я состоялся разве что как фельетонист и карикатурист, што как бы и здорово для четырнадцатилетнего парня, но всё же не верх карьерных мечтаний.

За спиной моей виднеются доброжелательные тени дяди Гиляя, Чехова, Посникова и других гигантов. Такой себе удачливый сорняк, выросший под сенью могучих деревьев.

Возможно, я слишком критичен к себе, да и если рассуждать здраво — на добротный средний уровень мастерства я таки вышел. Нужно только совершенствоваться, оттачивать навыки…

… но особо не хочется. Не моё. Получается, и буду стараться ради самоуважения, но не моё. Альтернативы же — нет, ну или возможно — я её не вижу.

С некоторой снисходительностью меня воспринимают как репортёра, подразумевая тени за спиной. Я — продолжение дяди Гиля и прочих Настоящих. Половинчатая эмансипация, проклятый возраст!

Пока в профессии, я взрослый. Почти. Шаг в сторону, и просто — странноватый подросток. Заработанные деньги и связи в расчёт берутся, но… возраст.

Репортёрские корочки будто добавляют мне года этак два-три в глазах собеседника. Много больше дают, чем серьёзные не по годам глаза, высокий для моих лет рост и неплохой разворот плеч.

Меня где-то там признали серьёзные и уважаемые люди, и пока это признание есть, со мной можно разговаривать всерьёз. Почти.

Мало кто способен говорить, отринув условности указанных в документах годков, без ноток снисходительности — настоящей или вынужденной, принятой под давлением общества. Есть оглядочка, есть…

Наверное, именно поэтому я так легко сошёлся с жидами, у которых под налётом цивилизованности остался прочный фундамент ветхозаветности. А потом, в Палестине — с арабами, друзами, курдами. У народов сих в подкорке прописаны другие параметры взрослости. Не возраст, а умение зарабатывать, содержать семью, сражаться.

После Палестины особенно тяжко такое принимать. В тех диких местах честнее всё, и даже европейцы смотрят не на бумаги, а на человека. А здесь душно. Как плитой могильной придавили, и дышится через силу затхлым воздухом.

Встряхнувшись, выбросил из головы упаднические мысли, да и пошёл собираться. Грех жаловаться-то, Егор Кузьмич! Три годочка тому думал, што б пожрать, да не шибко тухлово, а ныне — эвона, ремесло репортёрское не для тебя! Зажралси!

Хучь ково из Сенцово спроси, так не глядя поменяется со мной, и рад-радёхонек будет, Богу молиться до конца живота своево. Жрать сытно да вкусно, спать мягко, одеваться по-господски, уважение от обчества иметь, да не думать о дне завтрашнем, аки птахи небесные. И счётец в банке такой, што и детям на не думать останется, даже и не один! А? Не щастье ли?!

А тут — мысли упаднические! Скушно, душно, уважения не хватает.

Ничево, Егор Кузьмич, ничево… Живы будем, не помрём, а там — на тебе университеты Сорбонские, и Небо… Небо будет нашим!

* * *

Сойдя на Ярославском вокзале, сходу выглядываю носильщика, завертев полтину в поднятых над головой пальцах.

— Куды изволите велеть, сударь? — материализовался рядышком степенный носильщик в чистом холщовом фартуке, при окладистой бороде, и как полагается на столь ответственной должности — тверёзый.

Не успев ничего сказать, замечаю троицу полицейских, возглавляемую ажно цельным участковым приставом[3], и понимаю — за мной. С учётом немалого чина пристава с самой што ни на есть канцелярской бледной рожей, всё очень серьёзно.

— Егор Панкратов? — торжествующе произносит запыханный пристав, явно пренебрегающий в последние годы любыми видами физической нагрузки.

Помощник околоточного надзирателя[4] и городовой старшего оклада[5], пребывающие при нём, держат верноподданнически-дуболомные выражения широких лиц. Сугубо в рамках инструкций.

— Егор Кузьмич Панкратов, — поправляю его снисходительно, отчего на лице полицейского пробегает нескрываемое раздражение[6], а в глазах фельдфебеля, вот ей-ей — смешинка мелькнула!

— С кем имею… — пауза, и ярко выраженная игра интонациями и лицом, — честь?

На лице запыханного пристава катнулись желваки, и выражение из торжествующего стало болезненно-задумчивым. Фельдфебель же, не поменяв верноподданного выражения лица, и не сменив положение членов ни на миллиметр, ухитрился показать, што он прикомандирован при сём… с кем честь имеют. Но отдельно!

«— Высокие отношения!» — мелькает в подсознании.

На лице носильщика тоскливая досада от потерянного времени, и неизбежной почти свидетельской нудоты. Я ему даже немного сочувствую… но себе больше.

В пролетке меня стискивают с боков едва не вываливающиеся унтер с фельдфебелем, што значит — я опасен и склонен к побегу. Фыркаю нервно… да, знать бы сейчас — за что именно арест, что инкриминируют?

Может — ерунда, какую дельный адвокат развалит прямо в участке, а может, и серьёзно всё. Гляжу задумчиво на сидящего напротив пристава, да примеряюсь этак… и чево он потеет-то?

* * *

— … всю Палестину пешочком, — токовал Евграф в избе у старосты, наливая утробу самонастоящим чаем, да вприкуску с сахарком, — всю земелюшку святую.

— Вот этими вот самыми ноженьками, — вытянул он ноги в истоптанных, многократно зашитых ботинках из-под лавки, и полюбовался на них, шевеля носами обуви, — к каждой святыне приложился, да не по разу единому.

— Погодь, — остановил ево староста, — што за земляк-то?

— Ась? — паломник заморгал растерянно, непонимающе глядя на мужика, — Земляк-то? Да Егорка! Важный стал, барин как есть! Если б не окликнул, так и не узнал бы!

— Охти… — старостиха осела квашнёй, едва нащупав руками лавку, и подтянув туда дебелый зад, — а мы-то…

— Погодь, — повторил мигом вспотевший староста, обтирая полившийся со лба пот рукавом, не глядя на подготовленное для чаепития полотенце, — ты тово… этово… не попутал? Егорка? Подпасок придурошный? Который фотографии…

— Охти, — повторил староста вслед за супружницей, — а мы-то… В люди вышел, значица. Фотографии-то, из Москвы ишшо… охти!

— Вышел! — закивал головой Евграф, щурясь умильно, — к самому патриарху вхож. И миня, значица, по-свойски в монастырь ночевать пристроил, к монасям грецким, дай ему Бог здоровьичка!

Паломник широко закрестился, и снова начал бесконечный и бессвязный разговор о Палестине, Сирии, посещении святых мест в Константинополе и своих ноженьках, истоптавших всю земельку.

— Так это, — начала разговор старостиха, — получается, што он и школу нам? А мы-то…

— Дык… выходит, што и так, — мужик запотел ещё больше, растерявшись окончательно.

— Тятя, — наморщив лоб, подал голос старший из сынов, допущенный до серьёзной беседы, — так может, написать ему? Письмецо?

— У-у… — промычал староста, зажевав бороду, и глядя вперёд невидящими глазами человека, с размаху сиганувшего в ямину с говном.

— Я так думаю, — продолжил ковать железо старостёнок, — што за спрос не бьют, и если это он наш…

Он замялся, но всё-таки выговорил, выплёвывая слова:

— … благодетель, то… А, тять?

Глава 2

— Имя, фамилие, прозванье? — скучным голосом интересуется полицейский писарь у стоящего передо мной побродяжки в пахучих завшивленных лохмотьях и опорках на босу ногу.

— Ась? — тот заморгал красными глазками с воспалёнными опухшими веками без ресниц, пока до его пропитово мозга пробирались слова служителя.

— Так ето… Пантелеймон, в честь святителя, — собрался наконец с мыслями мой духовитый сосед, — а фамилия нет, да и откуда? Из простых мы, вашество. Из тех ворот, што и весь народ, хе-хе! Толька шта я из тех, што настеж с самово малолетству как распахнулися, так никогда щеколды и не имали, хе-хе!

— Прозванье, — повторил писарь равнодушно, не поднимая аккуратно стриженой головы, щедро смазанной бриолином.

— Ето… так когда выпить зовут, на любое откликнусь, хе-хе-хе! — смешок дребезжащий, будто в баранье блеянье вплёлся перезвон сделанного детишками колокольчика из треснутой жести.

— Прозванье, — повторил писарь, поведя глазами на сторону. Городовой, стоявший в сторонке, сделал шаг, и с равнодушным выражением кирпичного цвета лица, всадил пудовый кулак в бок бродяжке. Кхекнув, тот начал было заваливаться, скривившись, но могучая рука дебелого служителя порядка подхватила за засаленный ворот, вздёрнув наверх.

— Так бы и сразу… х-хе… по-людски, — просипел побродяжка, держась за пострадавший бок, — Жжонкой люди кличут, а когда и Опитым, на всё отзываюсь. Пью, стал быть, всё што горит, к-ха!

— Имя, фамилие, прозванье, — писарь подымает на меня равнодушные выцветшие глаза с красноватыми прожилками.

— Панкратов Егор Кузьмич, мещанин города Трубчевска, што в Орловской губернии.

— Прозванье? — не поднимая головы.

— Нет, или я о них не знаю, — вру, и полицейские знают, што я вру, но облегчать им задачу не собираюсь.

Усадив меня на стуле и грозно шевельнув усами для острастки, городовой встаёт чуть в стороне, делая вид свирепый и не пущательный.

— На фотоаппарат… — певуче просит полицейский фотограф, — не моргать, сидеть смирно. Та-ак… снято! Теперь стоя фотографию.

Послушно встаю к ростомеру, после чего следуют фотографии — в шляпе и без. А сидя почему-то одна, без шляпы.

— Пять футов, два дюйма[7], — диктует служитель писарю, прикрывая зевоту рукой.

Бертильонаж[8], с прикосновениями нечистых пальцев к голове и лицу, замер аршином размаха членов.

— На тумбу пжалте, — тыкает пальцем-сосиской городовой в нужную сторону, обдав меня выхлопом копчёностей и водки, и я заступаю одной ногой на тумбу, изображая циркового слона, пока меряют мой размер обуви. Отпечатки пальцев, а точнее даже — ладоней. Прижать к пропитанной чернилами губке, прижать к бумаге… Служитель надавливает сверху на ладони, дабы отпечатки вышли возможно более чёткие. Ему откровенно скушно, казённая деловитость человека, навидавшегося всего и вся, не удивить ничем. Зево-ок…

Поданная тряпка, смоченная в пахнущей скипидаром жидкости, помогает решить вопрос с чернилами на руках, и вежливо-равнодушные полицейские сопровождают меня в камеру. Широкий коридор, щедро выкрашенный шаровой краской, обитые железом массивные двери с маленькими окошечками, забранными решёткой. Лязганье замков и беззлобный — для порядка — толчок в спину, и снова лязг засова, в этот раз за спиной.

Камера довольно-таки просторная, и неожиданно светлая. Напротив входа большое, давно не мытое окно под самым потолком, забранное частым переплётом и защищенное толстыми прутьями в клеточку. От двери до окна с обоих сторон широкие нары в один этаж, у самой двери параша без запаха — што значит, недавно вынесенная и отмытая. С другой стороны от двери — умывальник, ведро с чистой водой и эмалированная кружка — одна на всех.

А вообще — пахнет, и крепенько, несмотря на ощутимый сквозняк от окна. Немытыми телами, больными зубами и желудками, нестиранной давно одеждой и перегаром, вонючими босыми ногами и сохнущими на решётке портянками. Запах трущоб и нищеты. Запах Российской Империи.

— А хто ето такой в моём красивом пинджаке нарисовался? — радостно оскалился гнилыми зубами опухший от беспрестанного пьянства здоровенный детина с длинными сальными волосами, свободно лежащими на жирных плечах. Привстав, он развёл руки…

— Никшни, утырок! — пинок в поясницу опухлому, и тот, сделав несколько коротеньких шажочков, ушибается о соседние нары. А пинатель, улыбаясь искренне и дружески, уже соскакивает, протягивая мне руку.

— Здаров, Конёк!

— Здаров, Котяра!

Чуть вздёрнутая бровь, и ближайшие постояльцы спешно отодвигаются, освобождая место. Намётанным взглядом вижу, што самые серьёзные щуки в этом пруду — мы с Котярой. Прочие — вовсе уж шушера мелкая, даром што арестов за каждым, как блох на худой собаке.

Усаживаюсь, не чинясь, смирившись внутренне с неизбежными вошками-блошками. А куда деваться?

— Дык пошутил же, — бубнит тихохонько забившийся в угол детина, потирая поясницу, — так-то я смирён! Хто же знал…

— Никшни! — прилетает ему лёгонький, такой себе воспитательный тычок в бок, — Щитай, заново родился! Конёк, ён…

Привычно абстрагируюсь от тихого шипенья в паре метров от меня. Личность моя на Хитровке по неведомой для меня причине легендировалась, обросла странноватыми слухами и стала совершенно самостоятельным явлением. Такие байки иногда слышу об самом себе, што глаза сами пучатся.

— Херота какая-то, — повернувшись спиной к прочим, отвечаю одними губами на немой вопрос друга, — не успел с поезда сойти, как прямо на вокзале арестовали. Без объяснений — за што, собственно.

— Однако! — на грани слышимости, но эмоциональный посыл такой, што чуть не литаврами гремит. Чуть сощурившись, Котяра погружается в размышления, поглаживая подбородок с редкой юношеской щетинкой.

— Не, — произносит он наконец, — в душе не ебу… Ах ты ж… политика, ебёна мать! Ну точно, она!

— Ага…

Загрузившись основательно, обдумываю слова Котяры. А похоже ведь на правду, мать его ети! А это очень серьёзно, и очень для меня опасно.

В голову полезла вовсе уж чернота и пессимизм, што мне никак не нужно.

— Сам-то каким ветром в здешние Палестины?

— А… — Котяра поскучнел, — наладили на переговоры меж нашими и вашими об небольшой, но интересной панаме, а там кипеж с поножовщиной.

— Порезал ково?

— А… так! — он дёрнул плечами, не желая углубляться в подробности, ну да я не настаиваю. Захочет выговориться, так и да, а на нет и спроса нет.

Сбив щелчком наглово таракана, взобравшевося на ногу, начал рассказывать о палестинских приключениях, щедро разбавляя быть байками на восточный лад. Поскольку дела эти ни разочка не тайные, то говорю в полный голос за ради развлечения обчества.

— Живут же люди, — воспользовавшись паузой в рассказе, мечтательно проговорил тщедушный молоденький фабричный, заметённый в участок за очередную драчку после запоя.

— А тебе кто мешает? — резонно заметил Котяра, — Дети мал-мала дома сидят, аль старушка-мать плачет у окна, сыночку своево дожидаючись?

— Скажешь тоже, — робко улыбнулся фабричный, — я из приютских, кто ж мине ждёт?

— Тем более, — хмыкнул Котяра.

— Ага, — фабричный нахмурился и явно задумался, кусая тонкие воспалённые губы мелкими острыми зубами, — так значица, тёплышко?

— Вся зима — как наш сентябрь, — подтвердил я.

— Ага, — повторил паренёк, и замолк, жадно прислушиваясь к моим рассказам, покусывая губы и грызя костяшки пальцев.

Залязгала дверь, и на пороге появился рослый полицейский унтер, за которым в коридоре маячил мордатый ефрейтор с лицом, не искажённым самомалейшими признаками интеллекта.

— Панкратов Егор, на выход!

— … а может, и действительно? — услышал я, выходя, — за-ради чево корячусь, если можно просто — как птаха небесная, по южным краям?

Давешний коллежский секретарь рассматривал меня с нарочито равнодушным видом, постукивая карандашом по столу и надувая щёки. В углу кабинета разместился вытянувшийся в струнку зверообразный городовой низшего оклада — из новичков, судя по излишней манекенности и пученью глаз в мою сторону.

— Ну-с… — полицейский офицер вперил в меня рыбий взгляд, приподняв правую бровь, — будем говорить?

— Говорите, — снисходительно разрешил я, перекинув ногу на ногу, и рыбеглазый надул щёки, сдерживая гнев. Выпустив воздух, он откинулся на спинку скрипнувшего под ним стула.

— Н-да… — постукиванье карандаша, — упорствуем? Запираемся?

Он полез в ящики письменного стола и замешкался.

«— Не родной, — выдало тотчас напрягшееся подсознание, — не родной кабинет!»

Мысленно отметил это как нечто важное. Пока не понимаю, но подсознательно жду подвоха.

— Панкратов Егор… Кузьмич, — вытащив папку, начал он зачитывать, — он же Конёк, Шломо, Два Процента…

— Происхождение этих прозвищ не расскажите? — осведомился он многозначительно, вперив в меня суровый взгляд. Улыбаюсь ему безмятежно, хотя внутри далеко не… сильно не…

— Итак… — он отложил бумаги, поставил руки на стол и сцепил кисти, опёршись о них подбородком. Короткая игра в молчанку, и полицейский поменял метод.

— Что же вы, голубчик? Напрасно, напрасно… — он нацепил пенсне с простыми стёклышками, и стал похож на земского врача или учителя, под которых, очевидно, и решил мимикрировать, — полиция, голубчик, призвана оберегать покой граждан!

Сделав интересующийся вид, услышал прямо-таки воркованье голубя перед голубкой, и…

… — лишнево не наговорили, и слава Богу, — флегматично сказал пожилой Иосиф Филиппович, грузно усаживаясь в пролётку напротив меня, — дразнить полицию не следует, но помалкивать, покуда не приедет адвокат — тактика самая правильная.

— Владимир Алексеевич спохватился? — поинтересовался я.

— Да-с… — заулыбался адвокат, — есть, знаете ли…

Покосившись на извозчика, он замолк, и молчал так до самой редакции.

— Слава Богу! — обнял меня дядя Гиляй, крепко притиснув к животу, — Мне когда сказали, што тебя полиция арестовала прямо на вокзале, я места себе…

— … вошки, — запоздало пискнул я.

— А? Пустое, — отмахнулся опекун, обнимая ещё раз, — Всё равно в баню с дороги, там и поговорим.

В Сандунах взяли семейный нумер для спокойного разговора, и после помывки, в перерывах между заходами в парную, я с подробностями рассказывал об аресте. Владимир Алексеевич, знающий в лицо едва ли не всех полицейских Москвы, только хмурился, мрачнел, да дёргал себя за усы.

— Дела, — наконец сказал он тягуче, и замолк.

— Это по закону у нас тишь, гладь и Божья благодать, — отдуваясь после выпитого залпом квасу, сказал закутавшийся в простыню Иосиф Филиппович, погрузившись в воспоминания, — Сравнить ежели с Британией, так мёд и мед — по законам ежели. Смертная казнь — событие такое себе редкое, што… Ну, не по пальцам, но десятки в год.

— А вспомнить ежели, што у нас есть и репрессии внесудебные, то на Британию с её жестокостями уже и не шибко покиваешь, — продолжил он после мрачной паузы, — Для репрессий политических никаких законодательных основ у нас и нетути. А репрессии есть.

— Сплошная натяжка законов на начальственное хотение, — закончил за него дядя Гиляй, помрачневший и будто бы даже постаревший, — самодержавное.

Вспомнились мне рассказы деревенских о том, как с артиллерией подавляют даже и не бунты, а просто волнения крестьянские. Как берут в штыки деревни, не оставляя в живых никого. Как стреляют, вешают… без суда, даже упрощённого, неправедного, военно-полевого.

И никакой потом статистики, никаких циферок в отчётах. Просто — умиротворение. Подавили волнение.

Вспомнилось… и до озноба, до скрипа зубов, до…

… ненавижу!

Глава 3

Проводив Саньку в Училище, а Наденьку в гимназию, пошатался бесцельно по квартире, да и сдвинул решительно мебель в гостиной, освобождая место. Татьяна выглянула из кухни на шум, и завздыхала сочувственно, не став ничего говорить, вопреки обыкновению. Постояла этак, прижав руку с полотенцем к склонённому набок лицу, да и ушла тихохонько назад, чувствуя бабьим своим нутром нехорошее моё настроение.

Гоню мысли прочь изнурительной тренировкой на выносливость, поглядывая то и дело на часы. Не хочу даже, но шея будто сама вздёргивается, а глаза косятся на циферблат.

Время тянется застывающей смолой, и каждая минута кажется часом. Не выдержав, решительно остановил ходики, и снова — физические упражнения, чередуемые связками ударов, разрывающих воздух.

Представляю при ударах ненавистные рожи — когда абстрактное нечто в орденоносных мундирах, а когда и вполне конкретные персоны. Вон… городовой под окном или вовсе — Величеств и Высочеств всем скопом. И по рожам — холёным, упитанным, высокомерным, право имеющим… которых знаю по продаваемым, навязываемым на улицах открыткам — чуть не до разрыва связок, до боли в мышцах.

Вымотавшись едва ли не до отказа ног и обморока от усталости, сполоснулся вяло под душем и пожевал подсунутый Татьяной пирог — несомненно вкусный, но здесь и сейчас отдающий почему-то жёваной бумагой и ватой.

С-суки! Не домашний арест даже, а «постановление», которое попробуй ещё оспорь.

Это вроде как «отческое вразумление» и «нежелание портить судебными делами карьеру столь талантливому юноше», а на деле — жопа. Полная!

Не арест, а… выглядываю в окно и вижу фигуру городового, дежурящего у двора. И дворник, при всей ево ко мне основанной на подарках симпатии, и уважении к Владимиру Алексеевичу, бдит! Потому как по сути низший полицейский чин, обязанный по закону надзирать, свистеть и не пущать, а не только говно конячье убирать, да метлой мести.

Выход из дома — сугубо через разрешение, выдаваемое в полицейской управе, притом каждый раз — заново. Строго по нужде, которую необходимо доказывать в этой же управе.

Нарушать эти… предписания без большой необходимости рискованно. Судебная, а главное — внесудебная репрессивная машина самодержавия перемелет меня голодным Молохом, выплюнув остатки. Все возможности есть.

Будь я совершеннолетним, мог бы просто раствориться в городе, и через границу… да хотя бы в Австро-Венгрию. Габсбурги традиционно не ладят с Романовыми, привечая беглецов, тем паче денежных.

Пока я эмансипирован лишь частично, а несколько лет проводить на нелегальном положении или затевать сложные, дорогостоящие и де-факто безнадёжные судебные процессы из-за границы как-то не тянет.

Да и неприятности опекуну такой побег может доставить ни разу не шуточные. Несмотря на отсутствие судебных постановлений. Предписание! С-суки…

Маетно, тошно и зло, а время… ах да, ходики. Сверился с карманными, запустил часы в гостиной, да и сдвинул мебель обратно. Скоро Надя из гимназии придёт, Санька из Училища вернётся. Так-то он на месте обедает, но сейчас вроде как из солидарности и желания поддержать меня, приходит на обед домой.

На обед собрались все домашние и ещё чуть-чуть сверху. Иосиф Филиппович, огрузнув устало на стуле, медленно ел, роняя слова.

— Добиваемся суда, — ложка отправляется в рот, обрамлённый седыми усами, несколько жевательных движений… — гласного и открытого.

— Главное сейчас, — пояснил дядя Гиляй супруге с дочкой, — перевести дело из русла внесудебного в законодательное. Гласный открытый суд — то, что нам сейчас нужно. Выбить все эти подпорочки постановлений, сорвать оковы безсудных предписаний!

— Все шансы, — закивал адвокат, поймав вопросительный взгляд Марии Ивановны. Он пожевал губами и добавил с некоторым сомнением:

— Не могу ручаться, но по всему выходит, што дело готовил покойный Трепов, — он закрестился при упоминании покойника, а Надя, напротив, поджала гневно губы, сцепив демонстративно перед собой кисти рук. Ну, мать ей потом выскажет…

Санька перекрестился с видом человека, узревшего своими глазами Божественное правосудие.

— Сам, или в его канцелярии, — Иосиф Филиппович еле заметно пожал плечами, и одними глазами показав Марии Ивановне на стоящую посреди стола супницу, и та, за неимением удалённой из гостиной Татьяны, поухаживала за ним, долив пару половничков, — сказать уверенно не могу, да по сути и неважно. Заторопились, или из-за отсутствия должного контроля допустили ошибки на каких-то этапах, не суть.

— На таран их брать, — бухнул тяжко задумавшийся опекун, зажав по-мужицки ложку в кулаке, — пока не спохватились. Суды, общественность, да даже…

Он подёргал себя за ус.

… — даже и полиция, — прозвучало без особой уверенности, — Новая метла, так сказать… да и неофициально могут… да-с, могут, потому как не все…

Опекун задумался, и на широкое лицо его выползла улыбка хулиганистого мальчишки, задумавшего какую-то нешутошную пакость.

— Я, наверное, не вернусь ночевать, — тихонечко предупредил он супругу и домашних, сызнова одеваясь на выход после обеда, — надо будет подёргать за кое-какие ниточки.

Чмокнув Марию Ивановну в уголок губ, опекун выскочил за дверь, догоняя адвоката.

— Ма-ам, — напомнила о себе Наденька, — девочки к вечеру ближе на чай придут, ты не против?

— Да помню, помню, — отмахнулась та, — Бога ради! Позавчера ещё предупреждала.

— Ну… — засмущалась девочка, — мало ли, вдруг изменилось што?

… и глазами в мою сторону с видом заговорщицы.

— Общественность будем поднимать, — как только мать удалилась, горячечно объявила Надя, схватив меня за руку, — ты знаешь, какие девочки у нас есть замечательные?!

Закивал ей с видом самым серьёзным и благодарным, хотя какая там общественность из гимназисток? Так… почувствовать себя причастными к чему-то…

… и так стало вдруг стыдно этой своей снисходительной взрослости! Девчонки, да. Могут немногое, но ведь пытаются же! Пусть пока скорее моральная поддержка, пусть… зато вырастут, по крайней мере, людьми не равнодушными.

— Ох, Надя, — обнял я её порывисто, — как же мне с вами повезло!

— Скажешь тоже, — заалела она, оттолкнув меня слегка.

— И неча обниматься, — неожиданно выговорил мне Санька, пока Надя скрылась на кухне, отдавать горнишной распоряжения перед приходом подруг, — с Фиркой вон…

… и как ухи заполыхали! Как засмущался!

— Ну а если и да!? — с тихим вызовом сказал Чиж, косясь на дверь кухни, — Сейчас нет, а вот потом…

Он окончательно засмущался, и я хлопнул его по плечу.

— Хороший выбор, брат!

«— Однако! — думалось мне, — Однако!»

И никаких больше слов и мыслей, только это словечко, да вся непростая ситуация с Санькой. Как-то оно всё сразу пошло, кувырком.

— Туки тук! — постучалась Надя в нашу комнату, — Можно?

— Заходи! — отозвался я, поворачиваясь на стуле. Усевшись на стуле рядышком, она поправила подол платья и начала рассказывать, какие у них в классе замечательные девочки, и как они все… как одна…

Санька подвернув одну ногу под себя, сидел на кровати, делая наброски в альбоме. Всё как всегда, только теперь это видится совершенно в ином свете.

Выговорившись, Надя поделилась проблемой:

— Творческий кризис, не идут рассказы о Сэре Хвост Трубой, — и опечаленный вздох.

— Бывает, — покивал я с видом умудрённого старца, — сделай перерыв.

— Может быть, и сделаю, — неуверенно пожала плечом девочка, явно не воодушевлённая предложением.

— Или смени жанр, — поменял я предложение.

— Ну…

— Героя. Вбоквелл сделай.

— А это как? — заинтересовалась она.

— Да тот же котячий мир, только вектор поменяй. Писала о героическом воителе с его кошачьими приключениями и боями за даму сердца, напиши теперь о ленивом и хитрожо…

Надя хихикнула, стараясь удержать вид благовоспитанной девочки, не знающей столь низких слов, но получилось откровенно плохо.

… — хм, хитроумном, да! Хитроумном котячьем герое, сибарите, лентяе и… — я прищёлкнул пальцами, останавливая открывшево было рот брата. В голове вертелись идеи и сюжеты, и я отчаянно пытался не упустить их.

— Гарфилд, — выдохнул я, — назови его Гарфилд!

Несколько минут я рассказывал пришедшее в голову, лихорадочно размахивая руками и расхаживая по спаленке. Надя уселась за стол, подвинула чернильницу и чистую тетрадку. Она агакала и быстро записывала, задавая уточняющие вопросы и время от времени грызя кончик пера.

Санька весь ушёл в рисование, и проходя мимо, я заметил ненароком в его альбоме забавную смесь набросков и лубка.

Звонок в дверь прервал эту идиллию.

— Барышня! — позвала Татьяна из прихожей, — До вас подруги пришли!

— Ой, да! — вскочила Надя, — Девочки!

Вслед за ней вышли и мы с Санькой, и ситуация разом стала почти светской. Весной ещё Наденькины подруги спокойно общались с нами, и лишь изредка тренировались в стрельбе глазами, а теперь — барышни! Внезапно.

— Елена, — наклонился я к руке, целую воздух над пухлой кистью, — вы удивительно повзрослели за те месяцы, пока мы не виделись.

Девочка захихикала и порозовела, очень мило смутившись. Она не столько повзрослела, сколько… хм, разъелась, став этаким миленьким поросёночком в гимназическом платье, и слова мои пролились умиротворяющим бальзамом на её истерзанную душеньку.

— Ольга, — склонился я в поцелуе над рукой второй девицы, пока Санька копировал мои действия, бормоча што-то вроде «Рад! Очень рад!», — ещё немного, и за вами станут ухаживать красивые офицеры с самыми серьёзными намерениями.

Рано запрыщавевшая Ольга захихикала вслед за подругой, и мы переместились в гостиную, ведя беседу едва ли не светскую. Мария Ивановна бдила в углу над спешно вытащенным вязаньем, изображая из себя дуэнью, и одобрительно кивая в нужных местах.

Санька несколько подрастерялся, и некоторое время мне пришлось отдувать за двоих. Но потом ничего, брат оклемался и вполне себе светский лев прорезался. Львёнок.

Беседа текла своим чередом, и гимназистки делились уж-жасно революционными планами по возмущению общественности. Намерения их не простирались дальше оповещения знакомых о возмутительной, ужасно неправильной ситуации со мной.

Я послушно кивал в нужных местах, благодарил за содействие прогрессивную общественность в их лице. Общественность млела, чувствуя себя ниспровергательницами основ и почти взрослыми дамами.

К превеликому моему облегчению, объектом воздыханий я не стал. Слишком взрослый. Не годами, а скорее биографией.

Смутно понимаю, што в таком возрасте я для них примерно столь же романтичен, как персонаж приключенческих книг. И столь же книжен. Некто абстрактный, пахнущий типографской краской, и в чьей речи слышен шелест страниц. Образ.

Странным делом, тревожность и злость понемногу начали отступать при разговоре с девочками, и я наконец позволил себе поверить — всё будет хорошо. Наверное.

Глава 4

Опекун грыз мозговую косточку из щей, свирепо топорща усы, и чуть не урча по котячьи, весь отдавшись первобытному процессу насыщения. В эти минуты он как нельзя сильно походит на варварского вождя после кровавой схватки, и даже в глазах ещё не затухли красноватые отблески боя.

И манеры, да… варварские. Ни в коем случае не свинячьи, а этакое дикарское благородство, с которым он обгрызает мосол и выколачивает из кости мозги. Вот как, а?!

На ково другово так и поморщишься с этакими ухватками, а у дяди Гиляя так аутентично и аристократично выходит, што — манеры и этикет. Просто варварские.

Наденька пока в гимназии, Мария Ивановна видывала супруга и не таким, а мы… нас обгрызаньем мосла не смутить.

Супружница Владимира Алексеевича только голову рукой подпёрла, да умилённо наблюдает, как крепкие зубы мужа перемалывают хрящи.

— Добавки? — горлицей проворковала она, глазами изливая на него нежность и уходящее прочь беспокойство за лихого супруга, вернувшегося из удачного набега. И ведь ей-ей! Горят чьи-то там… нивы и сёла. Пусть даже и метафорически.

Потом гляжу на опекуна, и такое себе сомнение берёт насчёт метафоричности! Этот могёт и вполне даже натуралистично. По заветам, так сказать, предков. Пращуров даже, из времён додревних, когда врагов привязывали за ноги к двум согнутым берёзкам…

— Добавки? — повторила супруга вождя, не услыхав ответа.

— У? — варвар задумался, не выпуская из зубов мосол, — Угу! И пирог… есть?

Голос хриплый, сорванный, будто и впрямь на абордаж ходил, врубаясь во вражеские ряды и надрывая горло командами. Ну или вражескую крепость брал, притом в первых рядах.

А ведь похоже! Была, драчка, ей-ей! Чуточку самую, но бережётся при движениях, и ссадины на костяшках об чьи-то зубы.

— Рыбный, — подхватилась Мария Ивановна, — принести?

Энергичный кивок, и челюсти вновь заработали, а руки подтянули из хлебницы горбушку духовитого чёрного хлеба от Филиппова.

— Натереть чесноком? — поинтересовался я, и горбушка была впихнута мне в руки. Натираю спешно, щедро, не жалеючи злого чеснока, и сразу — на! Только урчанье, да рвущие горбушку зубы, с наслаждением перемалывающие свежайший ржаной хлеб. И запах такой духмяный пошёл, такой внуснющий, што мы с Санькой не выдержали, да и по кусману хлеба, да чесноком его, и как навернули! А казалось бы, сыты.

Варварский вождь насыщался, медленно и неотвратимо уничтожая всё подаваемое на стол, превращаясь потихонечку в дядю Гиляя, а потом и в цивилизованного Владимира Алексеевича. Поев, он некоторое время сидел с полуприкрытыми глазами, потом встал решительно и будто через силу, через великую усталость, и ушёл в ванную умываться.

За самоваром вождь отошёл понемножку. Шумно сёрбая чайный кипяток по-купечески — из блюдца, опекун щедро черпал ложечкой варенье прямо из подвинутой поближе баночки, и розовел на глазах, надуваясь обратно водой и сытостью.

— Полдела сделано, — сказал он негромко, отмякнув вконец душой, — добились перевода дела в юридическую плоскость из внесудебной, ну и формального обвинения дождались наконец.

Мария Ивановна вопросительно посмотрела на него, зная ответ, но женской своей натурой надеясь на лучшее.

— Оскорбление Его Величества, — разочаровал её супруг, и чуть улыбнулся по-мальчишески, — Да не волнуйся! Развалим!

— Мне, — он сощурил глаза, превратившись на миг в лихого казачьего атамана, — донесли надёжные люди, што дело наше сырое, без должного оформления. Трепов, покойник, какую-то сложную комбинацию вокруг закрутить вздумал, а с его смертью всё и сорвалось.

— Раньше времени начали, — подумалось мне вслух, и руки от волнения сами сжались в кулаки.

— Может и так, — кивнул согласно дядя Гиляй, — иль может, просто часть информации у обер-полицмейстера в голове хранилась, сейчас уже не узнать. Дело сырое, рыхлое, но могло бы, да… Нам просто удалось перехватить его вовремя, в период междувластия.

В сощуренных глазах его мелькнули красноватые отблески крови и большого пожара…

* * *

— Я, стал быть, миром к тебе послан, Егор Кузьмич, — потоптавшись у двери, с чувством проговорил дед Агафон, вовсе уж сдавший и постаревший, едва ли не выцветший до прозрачности, — к тебе, как благодетелю нашему, поклон низкий передать!

Земной поклон не стал неожиданностью, но всё равно — неловко, и почему-то стыдно. Всё в рамках деревенского этикета, но чортово…

… подсознание посчитало иначе, и бросилось подымать старика. В выцветших глазах ево мелькнули почти незаметные, но вполне читаемые нотки довольства.

«— Стал быть, продавил Егорку сходу, почитай полдела сделано» — прочиталось на ево лице, поросшем клочковатой, сильно поредевшей бородкой.

Я прикусил губу, но сердобольная Наденька уже захлопотала, отдав распоряжение любопытствующей Татьяне.

— … так вы односельчане?! — всплескивала девочка руками, проявляя добросердечное, но не вполне уместное гостеприимство, — Надо же!

— Агась! Обчество послало, — не спуская с залатанных колен тощего узелка из вытертого рядна, Агафон неловко угнездился на краю стула, выпрямившись так, што умилённо прослезился бы любой ревнитель фрунта и муштры.

— Да вы пейте, пейте! — хлопотала Надя, щедрой рукой наливая в фарфоровую чашку заварки и подвигая сахар, баранки и варенье.

— Дык… — спотыкнулся словесно Агафон, опасливо косясь на белоснежную скатерть и тончайшие чашки бумажной толщины, — вы тово… этово… не думайте, я с бани досюда! Без вошек! Не так штобы и совсем с дороги, а подготовился в гости, как и положено, значица.

В глазах ево плескалось осознание важности миссии, и опасливая оглядка человека, редко едавшево хоть што слаще морквы. А тут чай! С конфектами вприкуску, и господами почти што за одним столом! Пусть мы с отсутствующим пока Санькой и вдвоём на пол господина не вытянем, но Наденька, сразу видно — барышня из хорошей семьи!

— Обчество, значица, наладило до Москвы, и здеся тоже, значица, позаботилося. Письмецо…

Он начал рыться суетливо в узелке, и наконец нашёл свернутое треугольником послание односельчан, заботливо завёрнутое в ветхую, но чистую тряпицу. Забрав письмо, я уставился вопросительно на Агафона. Тот зашамкал беззубым ртом, собираясь с мыслями.

— Мир послал, Егор Кузьмич, — разродился он наконец, — мы, стал быть, благодарны…

Кряхтя, старик начал вставать, явно намереваясь ещё раз поклониться, и Наденька поддалась на эту нехитрую провокацию. Усадив его на стул, она укоризненно глянула на меня, и принялась потчевать млеющево гостя вкусными вкусностями.

В груди зародилась глухая досада, и я развернул письмо.

«— Любезный Егор Кузьмич, давечась узнали ненароком, што вы и есть наш таинственный благодетель, не забывающий родную деревню неустанной помощью своей. Нет слов, какую горячую благодарность чувствуем мы к вам за ваши благодеяния…»

Морщусь, пробегая глазами обязательные в таких случаях славословия.

Я-деревенский не видит в них ничево худово иль хорошево, просто положенный поконом деревенский етикет. То самое, што когда не знаешь, как себя весть, ведёшь как предками заповедано, от века. Губы сами произносят заученные слова, члены совершают нужные движения, и неловкость ситуации прячется под кружевами обычаев.

Я-в-подсознании… вылез как нельзя некстати, и такое чувство неловкости распирает, такое смущение за обычные, освящённые временем строки на желтоватой бумаге, да земной поклон Агафона, коим он выразил мне благодарность общины, что и не передать!

Надя вела светскую беседу, а Агафон млел от внимания и господсково вежества. Засунув за одну щёку конфету, а за другую кусок сахара, он ломал мозолистой рукой баранки, и аккуратно рассасывал их с чаем, жмурясь от вкуснотищи. Морщинистая ево шея, вытянутая вперёд, делала старика похожим на антропоморфную черепаху.

Я мотнул головой, выбрасывая неожиданный образ, и снова вчитался. Ага, вот оно…

«— … шлите, Христа ради, денег, потому как живём в крайней нужде. Хлеб покупаем, а пуще того берём в долг, потому как в этом годе у нас снова неурожай. Яровой уродился плохо, а рожь побило градом. Нужно на хлеб, а ишшо на лошадей, потому как с ними совсем у нас плохо».

Подсознание жалостливо затрепетало, а циничный здешний-я сощурился, анализируя читанное. Врут! Как есть врут!

Што бедно живут, это как есть правда, но такая слезница, и не рукой учителя писана? Не… вот ей-ей, врак не меньше половины!

Тот бы написал поскладней, поглаже. Да и поуважительней было бы ево рукой, а эти… пиктограммы корявые. Значица, што? Не так всё и плохо, а просто — дай! А вдруг!?

Тётке неродной дал, так и прочие в Сенцово ни разу не откажутся. А общину тянуть… не-е!

Меня ажно тряхнуло, как представилось, што будто тяну я на себе всё Сенцово. Землицу общине прикупить, коровок-лошадок каждому. Да поплакаться бесприданнице какой о несчастной своей доле, потому как без приданого она никому и не нужна…

Ни много, ни мало, а несколько сот человек. Какая ни хреновая, а всё — родня! А всем дать, так давалка сломается!

Но надо. Потому как… я закряхтел, перечитывая письмо… пусть и не совсем плохо, но и хорошево мало. Да и откуда хорошему взяться, если землицы там — мало не на одноножников[9]? Как ни дели, как ни устраивай передел, а больше не станет. Н-да, ситуация…

— Значит, так, — я стукнул слегка ладонью по столу, привлекая внимание, и Агафон замер испуганным сусликом, — для начала хочу предупредить, што у меня скоро суд, и судить меня будут — за политику.

— Енто как? — опасливо поинтересовался старик, — Власти ругал?

— Царя, — и тут же поправляюсь, — так, во всяком случае жандармы говорят. И вы попасть можете под горячую руку.

Агафон зашамкал губами, расстраиваясь и мрачнея, стухая на глазах.

— Не расстраивайтесь вы так, дедушка Агафон! — Надя погладила старика по руке, — Всё хорошо будет! Егор просто совестливый, и не хочет втягивать вас в неприятности, потому и предупреждает заранее.

— Хорошо, значит? — старик начал надуваться взад, отчево у меня возникли весьма скабрезные мысли по такому ево надутию.

— Канешно! — звонко уверила ево девочка, подлаживаясь под простонародный говор, — Вот увидите! Если вас даже и будут спрашивать о чём, так вы правду говорите — пришли просить о помощи для односельчан, а никаких политических разговоров в вашем присутствии Егор не вёл!

— Ишь ты! — Агафон закрутил головой, — И всё?

— Канешно, — непуганая жизнью девочка Надя, даже удивилась. Старик с сомнением покрутил головой, но решил таки, што дело нищево — брать милостыню, а не интересоваться благонадёжностью дарителя.

— Ну тогда и хорошо, — закивал он, уставившись на меня с отчаянной надеждой в заслезившихся глазках.

— Значит… так, — повторился я, собираясь с мыслями, — всё Сенцово тянуть — тянулка порвётся. А вот, к примеру…

Как нарошно, пример не подворачивался.

… — санитаром в больницу могу помочь устроиться, — родил наконец мозг, — и не только в Москве!

Соображалка заработала на полную, и судя по выдоху Агафона, такие карьерные возможности весьма впечатлили пастуха.

— Как вам Одесса?

— Хто? — осторожно поинтересовался Агафон, уставившись на меня незамутнённым взглядом.

— Не кто, а где! Город такой, у самого Чорново моря! Портовый, тёплый. Вот в порт ещё могу помочь.

— Агась! — закивал старик, — Ето значит, одним работка в городе, а другим — землица оставшаяся? Так оно и ладно!

— А ето, — спохватился он, — с обедами при школе? Ну… и школа тож, штоб ребятишек питать, и грамоте, опять же, не лишнее…

Вытянув шею, он с тревогой вглядывался в моё лицо.

— Останется.

— Благодетель! — прослезился старый пастух, норовя припасть к руке.

— Санитаром, ишь ты! — со вкусом проговорил Агафон, выйдя со двора и щупая разбухший узелок, в который сердобольная горнишная насовала всяково. Даже и хлеб ситный есть, а?! Не сильно даже и заветренный! Небось и староста таким не побрезгует, а токмо спасибочки скажет, тока дай!

— Это ж кому такой карьер светит? — задумался он, — При больничке, да небось — доедать за болезными можно? Да-а… Одново киселя небось хучь объешься! И каши досыта. А всево-то — говна за болезными выгребать.

Рассуждая этак, он брёл потихонечку в сторону ночлежки. Переночует севодня, а завтрева и восвояси, а уж дома он обскажет всё как есть! Да… и сверх тово чутка!

«— Небось теперя не будут попрекать куском хлеба, да приживалом звать, хе-хе… Вспомнили о старике, ну да он теперь важнющий будет, а не как раньше. Как же, пробился к Егору Кузьмичу, и тово — добился! В город, да на такие работы уговорил, штоб помог устроиться, а?! А всё почему? Потому шта подход и уважение к каждому нужон!

Поехал бы старостёнок, так небось шишь ему, потому как забижал Егора по малолетству! А ён, Агафон, всёй-таки первый учитель, и уши зазря не драл! Ишь, в люди как высоко выбился…

Это ж теперя я сторожем при школе, — размечался он, — шти кажный день хлебать буду. Так вот кулаком по столу стукну, и скажу, што Егор Кузьмич велел миня как первово учителя свово особливо кормить! А?! При школе-то! При ребятишках-то веселей будет. И жалованье, ети ево!

Три рубля в месяц, да при казённом жилье и харчах, это же, это… деньжищи!»

Агафон снял картуз, утерев мигом вспотевшее лицо, и пошёл по городу Москве важно и чинно, как полагается чилавеку состоятельному и с положением в обчестве.

Глава 5

— … Егор Панкратов, четырнадцати лет, приговаривается… — губы судьи, зачитывающие приговор, шевелятся подобно двум жирным червям, но я не слышу, разом оглохнув и будто даже ослепнув. Перед глазами всё расплывается — слёзы…

Ловлю взглядом опекуна, кусающего губы и придерживающего обморочную Марию Ивановну, обвисшую на руках. Взгляд его виноватый и отчаянный, но я киваю ему решительно — всё будет хорошо, дядя Гиляй! Всё будет…

… коридор подземного хода, тянущего сыростью и холодом. Железо на ногах вытягивает остатки тепла, и ступни уже ледяные. Толчок в спину, и я касаюсь плечом обшарпанной краски, прикрывающей красный кирпич.

Камера. Сон, прерываемый по три раза в час, а днём — допросы по двенадцать-пятнадцать часов подряд, без возможности присесть или хотя бы прислониться к стене. Ни отдыха, ни глотка воды, и только лица сменяющих друг друга дознавателей — то спокойные, монотонно спрашивающие одно и тоже раз за разом, то надрывающиеся в крике.

Напрягшиеся жилы на шее, слюна в лицо, бешенство в глазах жандармов. Когда наигранное, верноподданническое, а когда и настоящее — от того, что я упорствую, усложняю им работу. Всё равно сломаем! Отвечай!

Отвечай, отвечай, отвечай… Ловят на противоречиях, пытаются сломать психику самыми разными способами. Задают интимные вопросы о горячечных подростковых снах, да думаю ли я в таком контексте о Марии Ивановне? Наденьке? Фире? Сами же за меня и отвечают, смакуя грязные фантазии.

Я уже осуждён, но им нужен показательный процесс, нужны сообщники…

… либеральная интеллигенция, жиды, инородцы, подозрительные иностранцы. Владимир Алексеевич, тётя Песя, Фира и всё, все, все.

Слышу разговоры жандармов, что будет громкий процесс. Большой. От меня не скрываются, и разговоры эти — часть ломки.

— Самодержавие не ограничивается правом, — интеллигентнейшего вида ротмистр расхаживает по кабинету

Продолжить чтение