Океанский патруль. Книга первая. Аскольдовцы. Том 2
* * *
© Пикуль В. С., наследники, 2011
© Пикуль А. И., составление, комментарии, 2011
© ООО «Издательство «Вече», 2011
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Глава четвертая
Шхуна
Русский Север не знал крепостного права. В поморских деревушках рождались сильные добродушные гулливеры, которые с малых лет приноравливались к схваткам с океанской стихией. Море стояло рядом. От скрипучих мостков рыбацких становищ уходили далекие пути на Матку (Новую Землю), на Грумант (Шпицберген), в Гаммерфест, Вадсе и Вардегауз. Требовались крепкие корабли, чтобы побороть осатанелый напор волн.
И одним из таких умельцев, кому от предков перешел дар корабельного мастерства, был Антипка Сорокоумов.
Всегда праздничный, остроумный, языкастый, он был приветлив со всеми, каждому помогал в беде; ладил звонкие, как гусли, ладьи и шняки; и корабли, сработанные его руками, отличались удивительной мореходностью.
Но никто не знал, какая тоска гложет сердце молодого корабельника. Может, одна только ненаглядная Поленька из Сумского посада, которой он дарил платки да чашки фарфоровые, и знала это, да никому не говорила. Был Антипка волен, как птица морская, но тяжела была его воля.
Корабельник чувствовал, что его руки способны сделать еще многое, перед глазами стояла красавица шхуна с раскрытыми бабочкой парусами, и этот живой образ красавца парусника преследовал и томил Антипку несколько лет. Он не умел читать и писать, не знал математики и геометрии, корабли создавались под песню, на глазок, потому что он был подлинным мастером, недаром звали его – Сорокоум.
И однажды, взяв подряд ладить шхуну для купцов Лыткиных, он решился. «Верите мне?» – спросил. «Как тебе не верить, перед тобой, что перед Спасом!» – ответил богатей-рыбник. «Тогда лес давайте добрый, лиственницу; сроками не торопите и надо мною не ломайтесь, не то совсем делать не стану; я мастер, мне это не от ваших целковых дано!..»
И, говоря Ирине Павловне, что первый чертеж шхуны был нанесен им на снегу, Антип Денисович не лгал: прутиком нарисовал он шхуну, какой она снилась ему все эти годы, и начал строить. Успели только обшить борта, когда весеннее солнце растопило снег и смыло план корабля в море. Но шхуна упрямо тянулась мачтами к небу, а когда сошла со стапелей и скрылась вдали, Антипка бросил топор в волны, упал в траву и заплакал: «Не было такого корабля на свете, нет и не будет!..»
* * *
– Да ты ешь, ешь, – говорила тетя Поля, горестно подпершись рукой, – старенький ты стал, Антипушка, а лицо все как у младенца, румяное да чистое…
Последнее время Полина Ивановна частенько наведывалась на шхуну, узнав, что на ней появился Антип Денисович. Получив капитанскую фуражку и восемь тысяч рублей рейсового задатка, старый шкипер заважничал.
– И откуда у тебя эта спесь берется? – говорила тетя Поля. – В молодости ты не был таким… Ну-ка, сымай рубашку-то, я тебе ее постираю. Да и на бахилы заплатки поставить надо… Сымай!..
Сорокоумов принимал заботу о себе как должное. Прошло много лет, не писали друг другу писем, у него уже выросли дети, а вот при встрече снова пробудилась между ними старая дружба. Зная, что за работой Антип Денисович забывает обо всем на свете, тетя Поля иногда приносила ему в авоське обед: покушай, мол, Антипушка… Шкипер ел много, по-стариковски бережно нося ложку над краюшкой хлеба, и никогда не мог есть молча.
– У русского человека, – говорил он, – песня что венок, а стих что цветок. Сторона-то наша, чего уж греха таить, студеная да ветреная; близко мы к морюшку сели, что в нем упромыслим, то и наше. И корабельное ремесло мы с давних пор изучили… Вот я, к примеру: неученый человек, а кораблей за свою жизнь наладил с тыщу – много! Сколько уже при советской власти спустили их на воду, все колхозы мне мотоботы заказывают. Ан все едино, люблю эту шхуну, да и только! Я в нее душу вложил, весь талан свой. И строил ее не по аглицкому манеру, а как мне сердце мое подсказывало… Вот и ходит она у меня по морю, словно огонь по соломе!..
Когда тетя Поля уходила, шкипер снова вылезал на верхнюю палубу. Одет он был в брезентовую робу, насквозь пропитанную охрой и резиновым клеем. Капитанская фуражка, о получении которой он беспокоился заранее, лихо сидела на его голове, потеряв новизну в первые же дни службы. Лукавые глазки шкипера влажно поблескивали, а маленький носик краснел от чего угодно, только не от мороза. Рябинина как-то сделала Антипу Денисовичу замечание по этому поводу, но он не обиделся, а мирно ответил:
– Верно, дочка, вино на судне – гибель, а без него тоже тошно. Но ты не бойся: в море как выйдем, я все винище за борт вылью, потому что дисциплину понимаю. Буду шубой греться, дочка.
Ирина Павловна называла шкипера не иначе как по имени-отчеству, но Сорокоумов, кто бы ни присутствовал при разговоре, все равно крестил ее дочкой. Главный капитан рыболовной флотилии уже предупреждал женщину, чтобы она была поосторожнее со стариком, – Антип Денисович слыл капризным, своенравным и обидчивым человеком, способным на необдуманные поступки. И женщина неустанно следила за шкипером, готовая в любой момент встретить неожиданную выходку не совсем понятного для нее человека.
А старик, точно зная, что какой бы он ни был – без него все равно не обойдутся, становился день ото дня строптивее; носик его из красного постепенно делался лиловым. Он с руганью набрасывался на рабочих, отчаянно кричал на парусных мастеров. Целыми днями метался по шхуне сверху вниз, сам забирался на мачты, шумел, лез чуть ли не в драку на тех, кто пытался с ним спорить, и суетился больше всех. Но, как ни странно, эта суета и шум не мешали подготовке к экспедиции: корабль незаметно приобретал необходимую для дальних путей осанку выносливого океанского скитальца.
С появлением Сорокоумова у Ирины Павловны сразу точно освободились руки. Прощая шкиперу многие его недостатки, она чувствовала, что ему можно доверить судно полностью. Теперь она уделяла больше внимания подготовке к научной работе в сложных условиях полярной ночи. Мало того – военной ночи!.. Предстояло произвести кольцевание рыбной молоди в возрасте от одного до двух лет. Эта работа, хотя и простая, сулила немало хлопот, тем более что шхуна будет находиться в полосе битого льда и вечного шторма.
От экспедиции требовалось подробно изучить животный мир восточных районов моря и Рябининской банки отдельно – банки, которую обнаружил и впервые освоил ее муж. Таким образом, она продолжит его дело – это он дал толчок к проникновению траулеров в малодоступные полярные области. Начать же экспедицию Ирина Павловна решила с изучения зоопланктона, и в частности красного рачка калянуса, являющегося основным кормом сельди. Потом необходимо проследить и составить подробный отчет о миграционных путях рыбных косяков – это лучше всего провести уже на исходе зимы. К этому же времени должна закончиться горячая пора для гидрохимиков и гидробиологов, которым предстоит изучить жизнь подводного мира в суровых зимних условиях.
Однажды в полдень сообщили, что на шхуну прибыли сыновья Сорокоумова – зверобои из приморского колхоза. Ирина Павловна еще издали заметила на палубе четверых рослых широкоплечих парней в куртках из нерпичьей кожи и в глубоких зюйдвестках. Спокойные и красивые, как и большинство коренных поморов, они плотно стояли на шканцах, а отец, вертевшийся между ними, казался до смешного жалким и маленьким.
Глянув на подходившую женщину светлыми голубыми глазами, четверо братьев стащили с голов просоленные зюйдвестки, и русые волосы заплескались на ветру.
– Здравствуй, начальник, – сказали они хором.
– Сыновья-то, а? – хвалился Антип Денисович, стуча кулаком по выпуклой груди каждого. – Что кедры таежные!
– Вас как зовут? – спросила Ирина Павловна старшего.
– Иван.
– А вас?
– По паспорту Афанасий, а батяша зовет – Ваней.
– Ну а вас? – спросила Ирина Павловна.
– Меня Ванюшей в семье звали, хотя Игнат.
– Ну а меня – Ванечкой, – засмеялся четвертый. – Так нас батяша всех по старшинству прозывает: Иван, Ваня, Ванюша и Ванечка…
– Это, дочка, – чего-то застыдившись, сказал Сорокоумов, – мое любимое имя…
Четверо Иванов жили дружно и спаянно. Молчаливые и застенчивые, как девушки, братья были люты на работу. Отца слушались беспрекословно, ласково называя его батяшей, но за этой ласковостью чувствовалось сознательное превосходство. Ирине Павловне иногда казалось, что сыновья относятся к отцу, как взрослые относятся подчас к надоедливым, но любимым детям. «Хорошо, хорошо, ты успокойся, батяша, – не раз говорили братья отцу, – мы сделаем все, как велишь». А когда шкипер уходил, они почти все делали по-своему и были, пожалуй, единственными людьми на шхуне, которые не боялись ослушаться шкипера. Зато прибежит Антип Денисович ругаться, посмотрит – и притихнет сразу: выполнили братья работу даже лучше и правильнее, чем он советовал. «Ну-ну, – скажет шкипер, спеша шмыгнуть от позора в какой-нибудь люк, – я вот вам ужо!» А братья за ним: что, мол, дальше-то прикажешь делать, батяша? И скоро Ирина Павловна поняла, что превосходство братьев – это превосходство молодых людей, умудренных опытом нового – такого, что не всегда было известно шкиперу.
Вскоре на шхуну прибыл штурман Аркаша Малявко – молодой курносый парень с вечно смеющимися глазами, служивший ранее на торпедированном немцами рыболовном траулере. Он познакомился с Ириной Павловной, сразу пленил ее юношеским задором и, кинув в каюту чемодан с небогатыми моряцкими пожитками, поднялся на мостик. Через несколько минут оттуда, из штурманской рубки, донесся крик: два мужских голоса гневно спорили о чем-то. Ирина Павловна, побросав все свои дела, бегом бросилась на мостик.
То, что она увидела, заставило ее на мгновение растеряться. Антип Денисович и Аркаша Малявко стояли посреди рубки и, яростно хрипя, кричали что-то один другому в лицо. О чем они спорили, Ирина Павловна так и не поняла. Но зато поняла другое.
Старого шкипера одолевала гордыня. Он был одарен от природы и знал это. Но его одаренность была настолько самобытной, что Антип Денисович не признавал иных путей к мастерству, кроме одного: своей интуиции, или, как он сам любил повторять, «души моей русской». Он словно обвел вокруг себя черту, через которую не давал переступить людям других взглядов.
– Это что! – говорил он не однажды. – Легко вам с геометрией да с чертежами, а вы безо всего, на глазок попробуйте…
Так случилось и сейчас. Увидев молодого навигатора и поняв, что штурман знает гораздо больше него, Сорокоумов хотел поначалу уступить и… не смог. Теперь, когда он ясно увидел того, кто пришел ему на смену, шкипер решил бороться за свое «я», которое вдруг как-то сразу воплотилось для него в любезном детище – в шхуне. И сознание, что он уже ничего не сделает, что его слава умрет вместе с кораблем, лишь усиливало старческий гнев.
Разжав руки шкипера, державшие его за воротник, Аркаша Малявко обиженно объяснял:
– Нет, вы понимаете, Ирина Павловна, если затрагивают вопросы морской науки, то я не могу быть спокойным. Я окончил Ленинградское мореходное училище, а спрашивается, кто он такой?
– А я, – дрожа от злости, кричал Антип Денисович, – одну зиму бегал в Кемское шкиперское, где монаси преподавали, потом сапоги разбились – перестал, своим умом до всего доходил!..
Выяснилось, что штурман даже не знал, с кем ему приходится спорить; он думал, перед ним какой-то парусный мастер, и велико было его удивление, когда Ирина Павловна сказала, что это и есть тот самый шкипер Сорокоумов, под начальством которого ему придется служить.
– Ну что ж, – сказал Аркаша Малявко, – придется идти к нему извиняться. Нехорошо как-то получилось, откуда же я знал!
Он тут же отыскал шкипера на палубе, в путанице снастей и блоков, когда тот, разгоряченный спором, срывал свой гнев на одном из рабочих, и спокойно попросил извинения.
– То-то! – примирительно сказал Антип Денисович.
Ирина Павловна внимательно наблюдала за их натянутыми отношениями. Аркаша держался по-прежнему независимо; даже положение, в котором он являлся подчиненным шкипера, не мешало ему сохранять внешнюю выдержку и достоинство. Антип Денисович, еще больше уйдя в работу, наоборот, старался подчеркнуть всем, а особенно штурману, что хозяин судна – он, что многие еще не доросли до этой должности и… «вообще народ пошел мелкий». Решив не вмешиваться, Рябинина напряженно следила за этой молчаливой схваткой.
И все-таки молодость победила: настал такой день, когда Антип Денисович сказал:
– Ты, кормчий, хоша и академию кончил и румбы не по-поморски – шалоник, стрик, обедник, веток, – а по аглицкому манеру кличешь: норд, зюйд, вест, ост, но парень ты крепкий!.. Пора тебя вразумить искусству моему. Буду учить с пристрастием. Много авось лишнего наговорю. А ты не все лови, что по воде плывет. Бывает, грешным делом, такое поймаешь…
И он стал готовить из него своего помощника. Каждый день, с утра до обеда, объяснял Аркаше систему парусов, и хотя штурман изучал парусное дело еще в училище, но от таких уроков не отказывался. Он понимал: то, что передает ему старый шкипер, необычайно, прекрасно и просто до гениальности.
* * *
В этот день вернулся из плавания муж. Целуя его на пороге, она ощутила на своих губах солоноватый привкус моря. Прохор, которому была привычна просторная каюта «Аскольда», неловко задевал плечами мебель и, расхаживая по комнате, как по мостику, неспеша рассказывал о своих делах.
Набив трубку, остановился около стены, где висела скрипка сына, и мягкая улыбка осветила на мгновение его суровое лицо.
– Сына встретил… Говорил с ним. Растет парень, человеком становится…
Ирина быстро соскочила с дивана:
– Ну что? Что с ним?
И даже отшатнулась, когда услышала скупые, расчетливо-спокойные слова правды.
– Так ты не забрал его оттуда? Но ведь ты мог это сделать!..
Неожиданно она заплакала. Капитан потряс ее за плечо:
– Перестань, Ирина!.. В свое время я начинал жизнь так же, как он.
– Но ведь на море война! Его могут убить… Ты понимаешь, что это значит…
Прохор Николаевич оставил плечо жены, выпрямился:
– Вот видишь, я стою перед тобой. И я только что вернулся с моря. Оттуда, где идет война. И он тоже вернется! Ты, Ирина, ему не мешай. Пусть все будет так!
И, как-то сразу успокоившись, она ответила:
– Хорошо, пусть все будет так…
Прохору надо было верить. Он был для нее прочной опорой, ни разу не пошатнувшейся за все годы их совместной жизни.
Прохор – ее твердыня!..
Три койки
Тело горит. Боль исходит откуда-то из глубины, чуть ли не от самого сердца. Какой-то матовый шар висит над ним, ослепляя светом. Потом начинает вращаться. Все быстрее, быстрее. Становится холодно. Почему мама забыла закрыть окно?..
Чьи-то теплые руки подхватывают его голову, приставляют к губам ободок кружки. От воды вроде становится легче, и Русланов тихо спрашивает:
– Который час?
– Уже восьмой.
– Значит, скоро укол. Скажите, чтобы поскорее…
– Хорошо. – Женщина, поившая его водой, тихими шагами отходит от него к соседней койке. Там лежит какой-то незнакомый офицер; лицо под тусклым светом кажется синим, щеки впалые, голова плотно забинтована, он что-то рассказывает женщине.
– …Было-то это совсем недавно, – говорит офицер. – Приехали бы вы раньше, и вы бы еще встретили его в Мурмашах. Он отдыхал там на военном курорте. Я не думаю, чтобы он мог погибнуть так просто. Хотя…
Чужая судьба, чужое горе, чужая боль! А тут своя боль, и такая страшная, и вот она снова наваливается на него. Снова мечется в жаркой постели жаркое, в осколках и ожогах молодое тело.
– Лежите, лежите. Вот идет сестра, сейчас она вам сделает укол…
Что-то ледяное дотрагивается до руки, короткий укус иглы – и боль пропадает. Потом, точно во сне, Русланов видит, как в палату вплывают носилки, на которых лежит забинтованный матрос в тельняшке. Носилки останавливаются как раз перед койкой Русланова, и он узнает в этом матросе командира «Аскольда».
Только не того Рябинина, каким он привык его видеть, а еще молодого – почти мальчика.
* * *
Сережка очнулся и увидел над собой белый потолок с рядами заклепок. Потолок качался. Качался и он сам.
Что-то звенело, плескалась вода. Он повернул голову, увидел лейтенанта в белом халате.
– Где я? – спросил он.
– На «Летучем», – ответил доктор.
Сережка вспомнил все сразу: шторм, груз на палубе, планширь с двумя болтами, темный силуэт миноносца, нырявшего с гребня на гребень…
– Ух! – вздохнул он, внезапно испугавшись всего, что было.
Доктор нацедил в стакан какой-то прозрачной жидкости, долил ее водой из-под крана умывальника. Посмотрел стакан на свет.
– На, пей!
– Что это?
– Спирт.
– Я боюсь. Никогда не пил.
– Шторма не струсил, а тут сто граммов выпить боишься. Пей, это тебе на пользу.
Сережка набрался храбрости, осушил стакан одним махом. В голове закружилось, стало тепло, захотелось смеяться. И, беспричинно улыбаясь, он слушал, что рассказывал ему веселый доктор.
– …Ну, брат, смотрим, ты совсем скрылся. Потом – нет, вынырнул. А погодка, сам знаешь, какая была: ветер-шалоник, как говорят поморы, на море разбойник, без дождя мочит. Думаем, пропал парень. И пропал бы, если бы командир не дал полный и не вывел бы на тебя эсминец. Подобрали тебя – и на борт! Живи, брат…
– Спасибо! – сказал Сережка.
– Ты не меня благодари, а командира и сигнальщика Лемехова. Он перед вахтой крепкого кофе выпил по моему рецепту, и глаза у него стали, как у кошки, – сразу тебя заметил…
– А транспорт? – вдруг насторожился Сережка.
– Э-э, брат, забудь! Ушел в Англию…
Стоило преодолеть столько препятствий, чтобы потом оказаться сброшенным за борт! Правда, теперь он не сомневался, что транспорт, вернувшись из Англии, снова примет его в состав команды. Но жди, когда он вернется!..
После обеда юноша пошел благодарить сигнальщика Лемехова. В кубрике матросы показали ему на здоровенного матроса, богатырский храп его наполнял кубрик. Сережка попробовал разбудить сигнальщика, спасшего ему жизнь, но Лемехов не проснулся. Матросы отсоветовали тревожить его вовсе.
– Если боевой тревоги не будет, – шутили они, – то к ужину сам проснется. Его у нас только обеды да тревоги в чувство приводят… Правда, можно зажать ему нос, но он и без дыхания спать умеет…
Тогда Сережка пошел к командиру в салон, где его поразила красивая, совсем не каютная обстановка. Сам командир – капитан третьего ранга Бекетов – оказался человеком маленького роста, с добродушным румяным лицом. Он сидел за круглым столиком в глубоком кожаном кресле и пил чай, просматривая какие-то бумаги. Чай был заварен по особому «морскому» способу настолько крепко, что он переставал быть нормальным чаем и переходил в разряд особого напитка, который на флоте носит странное название «адвокат».
– Это ты брось, – сказал Бекетов, когда юноша стал благодарить его за спасение. – Тебя вот с транспорта по семафору благодарили. Они тебя обратно бы взяли, но шторм был, а потом зыбь, видишь, и сейчас какая, борта можно помять…
Скоро капитан третьего ранга стал собираться на мостик. Он пролез головой в глубокую меховую кухлянку, обмотал шею пестрым шарфом, стал натягивать пудовые штормовые сапоги.
– А ведь я твоего отца знаю, – говорил Бекетов, – таких, как он, моряков мало. Недавно бой разыграл с немецкими миноносцами, здорово им корму горчицей смазал. Только вот чего это он тебя в море отпустил?.. Придем в Кольский залив, возьму я тебя за ухо и отведу к матери… Еще навоюешься!..
Сережка, пожалуй, впервые за всю свою жизнь пожалел о том, что его отца все знают. Но, к счастью, все сложилось так, что командиру не пришлось отводить беглеца за ухо.
На приеме топлива в отдаленной базе миноносец получил приказ следовать на поиски подводных лодок, и Сережка перекочевал на торпедный катер «Палешанин», который скоро отправлялся в Кольский залив. Катер назывался так потому, что был построен на средства палехских живописцев. Командовал им лейтенант Глеб Павлович Никольский – бывалый катерник, кавалер многих орденов и медалей.
«Палешанин» ходил под гвардейским флагом. Все команда носила значки морской гвардии, на бескозырках вились оранжево-черные – огонь с дымом! – ленточки.
В первый же день Сережка успел познакомиться со всей командой катера. Боцман Тарас Григорьевич Непомнящий, высокий человек лет сорока, с обвислыми черными усами, сразу покорил юношу своим добродушием и плавной, медлительной речью, которая, казалось, ласкала человека, обволакивая его каким-то теплом. Мотористы – родные братья Гаврюша и Федя Крыловы, похожие друг на друга, как близнецы, – они, казалось, и измазаны были одинаково: у одного на лбу соляровое пятно и у другого. Радист Никита втянул гостя в свою радиорубку и, посадив его под стол (больше не было в рубке свободного места), дал послушать эфир. Торпедисты Илья Фролов и Ромась Павленко, целый день возившиеся около своих аппаратов, ничем не выделялись – матросы и матросы! – но и они нравились юноше. Но особенно пленяло Сережку то, что они были гвардейцы: и сам командир Никольский, и ласковый боцман Непомнящий, и маленький радист Никита – все казались легендарными героями.
Вечером «Палешанин» вышел в море, взяв курс на Кольский залив. Сережка никогда не видел такой бешеной скорости. Катер, подпрыгивая на гребнях волн, стрелою вонзался во тьму, разводя по бортам высокие и острые буруны. Палуба тряслась под ногами от рева моторов, и приходилось поворачиваться лицом к корме, чтобы не задохнуться от ярого напора ветра.
Юноша всего минуту пробыл наверху, а спустился в кубрик уже мокрый, хоть выжми. Боцман похлопал его по плечу и крикнул:
– Это еще что! А вот когда в атаку идем, так чувствуешь, как мозг в черепной коробке трясется…
Вечером катер ворвался в Кольский залив и с ходу вошел в Тюва-губу. Никольский вызвал Сережку к себе, дал ему денег на билет, чтобы добраться до Мурманска. Давно ли он на катере, а все люди стали для него родными, и он для них не чужой. Поблагодарив Глеба Павловича и попрощавшись с матросами, он сошел с палубы на деревянный причал.
В конце причала по рельсам катился подъемный кран, держа в своем клюве зарядную головку торпеды, похожую издалека на большую серебристую рыбину, коротко обрубленную у хвоста. Катерный боцман шагал рядом, похлопывая «рыбину» рукой в широкой брезентовой рукавице.
Поравнявшись с Сережкой, Тарас Григорьевич подал ему темную широкую ладонь:
– Будем в Мурманске, так заходи!..
Сережка постоял, посмотрел, как старшина снова занял свое место около торпеды, и направился в сторону рейсовой пристани. Но еще не сделал и нескольких шагов, как вдруг за его спиной раздался грохот тяжело упавшего предмета, и дикий крик ворвался в уши.
Сережка мгновенно обернулся и увидел, что головка торпеды, упавшая стоймя на рельсы, всей тяжестью придавила боцмана спиной к скале. Юноша в несколько прыжков очутился рядом. Чувствуя, как обрывается что-то внутри живота, он стал отталкивать торпеду от груди старшины.
Он даже не заметил, как отвалился в сторону, слабо охнув, боцман, и все отводил и отводил нависшую теперь над ним тяжесть. Потом, немея от напряжения, ощутил на своем подбородке что-то теплое и не сразу догадался, что это течет изо рта кровь.
На помощь ему уже бежали торпедисты Илья и Ромась. Вдвоем они освободили юношу из-под груза, и он, обмякнув, кулем упал на доски причала. Собрался народ, прибежали матросы с катеров, вызвали Никольского.
Оправившийся боцман ходил вокруг Сережки, виновато хлопая себя по коленям:
– Как же это, а?.. Да если бы я знал… А что он как налетел без спросу. Братцы родные, выходит, я виноват, что задавило мальчишку!..
Подъехала полуторатонка и увезла Сережку в госпиталь. Люди разошлись, а лейтенант Никольский еще долго стоял на одном месте, вертя в руках оборванный тросик, о чем-то думая. Боцман стоял рядом, виновато моргая глазами.
Наконец Никольский, отбросив от себя обрывки троса, сказал:
– Сильный парень! Вы, Непомнящий, проследите за ним и, когда он будет выписываться из госпиталя, доложите мне. А вам я объявляю выговор за халатность.
И, круто повернувшись, лейтенант пошел на катер.
…Носилки остановились как раз перед койкой Бориса Русланова, и матрос долго всматривался в лицо Рябинина, удивляясь тому, как он молодо выглядит.
* * *
Третьим в палате лежал Николай Ярцев, тот самый лейтенант, что привел когда-то свой отряд к бухте Святой Магдалины, прорвав кольцо окружения и потеряв только одного человека – Константина Никонова; и это к нему приходила женщина, что поила водой аскольдовца Русланова.
«Друзья, не верьте слухам…»
Перрон вокзала в Ленинграде, мокрый от вечернего дождя, фонари в игольчатых венцах. Запах роз был удушлив и горек в эту ночь расставания. А у нее дочь на руках, ее колосок, ее Женечка, совсем еще крохотная, и дома она будет кормить ее грудью.
– Прощай, Аглая! Уже третий звонок…
– Нет, постой, ты смотри – она смеется, видишь?
– Я тебя жду, Аглая, в Мурманске зимой.
– Милый, это так скоро!..
– Прощай, моя красивая, пиши чаще!
– Зачем писать? Мы скоро встретимся!
Больше они уже не виделись…
Тетя Поля колола дрова, с трудом распрямила спину, когда Аглая подошла к ней.
– Ну? Рассказывай!..
А когда прошли в квартиру, Аглая упала головой на кухонный стол, застыла надолго. И напрасно Женечка-колосок юлила возле матери, лезла к ней на колени.
– Мам-мам-мам, ты нашла папу? Он еще не приехал? Мама-мам, что же ты молчишь?..
Тетя Поля оторвала девочку от Аглаи, шлепнула полотенцем.
– Иди, иди! Не мешай матери! – И вывела ее из кухни.
Потом подошла к Аглае, ласково и участливо, как может только женщина, обняла ее за плечи. И от этого Аглае стало легче.
– Да, тетя Поля, я нашла его, – стала рассказывать она. – Нашла – и потеряла снова. Вы знаете, милая, сколько я исходила, прежде чем напала на его след. Наконец мне сказали, чтобы я шла в госпиталь, где лежит раненый командир Кости. И он рассказал мне все. Все, как это было…
Аглая задумалась, смотря в окно, из которого виднелся западный берег Кольского залива: сопки, сопки, сопки!..
– У Антона Захаровича, – неожиданно спросила она, – случайно нет карты? Хоть какой-нибудь?
Тетя Поля убежала в комнату мужа, долго не возвращалась, наконец принесла старую, потрепанную карту рыбного промысла в Баренцевом море. Аглая долго изучала изрезанное побережье северной Норвегии, пока не нашла то, что ей было нужно.
– Вот здесь, вот! – показала она на узкую полоску фиорда, далеко вклинившегося в берег северной провинции Финмаркен.
– Сейчас, сейчас, – засуетилась тетя Поля. – Ведь я без очков-то совсем не вижу. Ну-ка, что это такое?
Надев очки, она пригнулась к карте и прочитала из-под пальцев Аглаи ломаный географический шрифт:
– Зандер-фиорд… Так, а это? Бухта Святой Магдалины… Ишь ты, святой!.. Как же понимать это все, Аглаюшка?
Волнуясь и путаясь, Аглая стала рассказывать все, что узнала о муже от лейтенанта Ярцева. Как отряд напоролся на засаду егерей, как они пытались пробиться к морю и как ее муж вызвался прикрыть отход.
Порой от надежды она переходила к полному отчаянию, но это длилось недолго. Аглая обвела карандашом на карте бухту Святой Магдалины, вслух придумывала всевозможные исходы боя, из которого муж должен был выходить живым и невредимым.
Громадным каменистым барьером встала на рубеже их судеб чужая, незнакомая страна, и, чтобы встретиться, надо преодолеть этот барьер. Он – там, он – в глубоких снегах Финмаркена, продолжает жить, бороться, любить ее…
Ночью Аглаю разбудил курьер, присланный с работы. Стараясь не потревожить спящую девочку, она быстро оделась и вышла на улицу.
Ночь была морозной, прозрачной. Немая военная тишина стояла над Мурманском, и скрип снега под валенками отдавался чуть ли не эхом в глухих переулках.
Изредка встречались матросские патрули. Аглая лезла в сумочку, доставала ночной пропуск. Матросы, соединив в кружок головы, читали при свете цигарок:
– Аглая Сергеевна Никонова… Зоотехник прифронтового ветеринарного пункта… Проходите, гражданка!
Ветеринарным пунктом заведовал плотный аккуратный майор с проседью на висках. Он встретил Аглаю у входа в загон корраля, за оградой которого, освещенные лунным светом, олени вяло жевали ягель, стучали копытами по мерзлой земле.
Пожав женщине руку, майор объяснил:
– Новая партия оленей для фронта. Только что прибыла из тундры. Работа срочная. К утру животных надо уже сдать фронтовикам. Так что потрудитесь… Да, кстати, у вас, кажется, ребенок?
– Да. А что?
– Я хотел вас командировать в тундру на ветеринарный кордон. Но вот…
– Ребенок не помешает, – ответила Аглая и прошла в корраль. Хлопая животных по круто выгнутым шеям, она ласково говорила: – Олешки мои, олешки!..
Здесь же расхаживали с трубками в зубах колхозники-ненцы, которые передавали оленей пехотинцам, прибывшим с фронта. Аглая велела колхозникам и солдатам подводить к ней оленей поодиночке.
Первый олень вошел на помост загона, испуганно поводя карим глазом, – уши торчмя, ноги танцуют, копыта дробно постукивают. Аглая проверила его и сразу определила в легкие нарты.
– Больше двух ящиков со снарядами на этом не возите, – сказала она солдатам. – Горяч и больно молод.
Ввели второго, третьего… Обнаженные до локтей руки Аглаи привычно ощупывали ноги и грудные мышцы животных, пробовали губы оленей, били по крестцам так, что пугливые хапторки приседали к земле круглыми задами.
– А у этого красавца долго рога держатся. Сбить!..
Пригнув оленя головой к земле, сбивали ему рога и, еще не опомнившегося, тихо стонущего, впрягали в нарты.
– А этот хора староват.
– Зачем обижаешь, начальник? Молодой хора.
– Ну что же, я не вижу? Разве это уши молодого? А вот важенка пойдет… Можете сразу впрягать ее в нарты…
Никогда еще она не проверяла животных так тщательно: ведь оленям Аглаи бежать далеко – до самой бухты Святой Магдалины!
* * *
Он брел в свое логово. Была у него теперь такая пещера под обрывом скалы. Над ней нависал гребень плотного снега, и если бы кто знал, насколько уютным и чудесным казался ему этот «свой» уголок в дикой тундре!
Он тащил на себе автомат и большой рюкзак, набитый обоймами. Это была его сегодняшняя добыча, и он, как зверь, тащил ее в свою берлогу. В руках у него была можжевеловая кривая, все в шипах и зазубринах дубина, и он опирался на нее, она помогала ему преодолевать ручьи и скалы. Усталость валила его с ног, и он пел, чтобы не замечать этой усталости.
Вернее, он не пел, а выхрипывал в морозный воздух какие-то слова, которые для самого него, и только для него, слагались в прекрасную бодрую песню:
- Друзья, не верьте слухам —
- Я жив и невредим.
- Вот кончится разлука,
- Тогда поговорим.
- И сдвинутся стаканы —
- За жизнь, что нам дана,
- За боевые раны,
- За наши ордена…
Что-то резко шарахнулось в кустах, снежная пыль взметнулась столбом, и он схватился за автомат:
– Хальт! Сейс! Илте! – на трех языках сразу.
Но это был всего лишь заяц, вспугнутый его приближением. Однако нервы человека были уже натянуты до такой степени, что даже встречи с косым было достаточно для него. Никонов опустился на снег, долго и тяжело дышал.
– Люди, – сказал он, смахивая иней с бороды и усов, – люди… только они. А звери – что?
Он со стоном поднялся. Уже был близок рассвет, а он еще не успел углубиться в глушь сопок. Ноги вязли в рыхлом снегу, скользили по хрупким насыпям фирна. Ремень трофейного шмайсера больно натер шею, оружие леденило ладони.
- Зачем же верить слухам —
- Я жив и невредим.
- Окончится разлука,
- Когда мы победим…
С пологой вершины виднелся утонувший в ущелье стан горняков Ревущий. В сумерках маячили рудничные башни. В центре стана на крыше каменного дома развевался гитлеровский флаг с крестом. Ранние дымки вились из труб бараков.
– Кха-кха-хы-хы, – раскашлялся Никонов и поразился тому, каким гулким эхом отдается в тишине его кашель. Теплые дрожащие огни рудничного поселка манили его к себе, манили к теплому очагу, около которого можно согреть руки, его слух, истосковавшийся по людской речи, чутко улавливал далекие отголоски…
– Нельзя! – сказал он себе, словно пытаясь убедить себя в чем-то, и решил обогнуть поселок с юга, чтобы потом выйти на дорогу, уходящую к заброшенным каменоломням. Он спустился с холма и, высоко поднимая ноги, побрел дальше. Вершины фиельдов курились утренними туманами. В неясном предрассветье медленно проступали упавшая на снег веточка, след хромавшего волка, обрывок бумаги, занесенный ветром со стороны поселка…
От усталости и голода толчками движется кровь. Сержант уже привык к морозам, но голод – вот что мучило его все время. Никонов теперь часто и подолгу дежурил на поворотах дорог, где обычно буксовали идущие к фронту немецкие машины, чтобы вскочить на ходу в кузов и шарить в нем в поисках съестного.
Потом сержант изменил свою тактику: выбрав удобное место, где шоссе проходит над обрывом в ущелье, он часами лежал в снегу, подстерегая обоз врага. Никонов бил одиночными выстрелами, целясь, как правило, в шофера, и грузовики, потеряв управление, с разбегу рушились в пропасть. Потом, при свете сполохов полярного сияния, разведчик рылся в обломках кабин, подбирая целые диски для своего шмайсера, разыскивал съестное…
Кто-то идет… трое!..
Никонов уже порядком отошел от Ревущего, когда заметил идущих вдоль дороги трех немецких солдат. Сержант спрыгнул в низину, в глубине которой его не могли увидеть, но немцы неожиданно свернули с дороги и, проваливаясь по пояс в снег, тоже стали спускаться под откос.
«Куда вы лезете, проклятые? Что вам здесь?..»
Он долго не мог понять, что нужно немцам в этот глухой предрассветный час в этой темной, заваленной снегом низине, и дал гитлеровцам подойти ближе, чтобы лучше их рассмотреть.
«Тотальная сволочь!» – определил он их.
Один немец – без погон, без ремня, в пилотке, низко надвинутой на уши, – не шел, а почти качался, часто останавливаясь и спрашивая что-то у своих спутников. Те в ответ громко смеялись и, указывая карабинами дорогу, шли дальше. У первого немца оружия не было. Он все время держал руки позади, и Никонов вначале решил, что он держит за спиной топор, а все трое просто идут рубить кустарник.
Но скоро враги подошли настолько близко, что сержант угадал в двух идущих позади солдат полевой жандармерии, а в этом…
«О-о, какой ужас!..»
Первый немец снова обернулся, и сержант вдруг увидел его руки, скрученные сзади веревками. От удивления Никонов даже приподнялся с земли, чуть не выдав себя. Стало все ясно: жандармы сейчас будут расстреливать этого солдата.
«Кто – кого, мы еще посмотрим…»
Никонов на всякий случай выдвинул из-за камня ствол своего автомата. Осужденный на смерть заслонял собой идущих позади жандармов, и нельзя было выстрелить, не задев и его. Сержант терпеливо выжидал.
Наконец один из карабинеров крикнул:
– Neh, Кerl, halt![1] – И все трое остановились.
Жандармы стали утаптывать ногами снег, а солдат, повернувшись к ним лицом, молча следил за их работой. Вся его фигура была неподвижна и выражала полное равнодушие ко всему происходившему. Но Никонову сзади было хорошо видно, как судорожно двигаются его руки, стараясь освободиться от крепких веревочных пут.
«Ого, – подумал сержант, – немец, видать, из горячих…» И, беря на мушку первого жандарма, он с интересом наблюдал за взволнованной поспешностью убийц и сдержанной яростью убиваемого.
Карабины жандармов взлетели кверху, и вдруг солдат, еще раз рванув связанными руками, крикнул:
– Наздар Чехословенска!..
Никонов два раза нажал на спуск, и упали все трое: жандармы – сразу, а третий – немного погодя. Держа дымящийся шмайсер, сержант подбежал к солдату. В каком-то непонятном исступлении он схватил его за плечи, из которых еще торчали нитки от споротых гитлеровских погон, и бешено затряс, крича ему в самое ухо:
– Я – русский… Москва… Россия!.. Понимаешь ты?
Глаза солдата с удивлением смотрели на него.
– А ты?.. Кто ты? За что тебя? Отвечай!..
И вдруг услышал в ответ – слабое, как выдох:
– Прага…
* * *
Словак Иржи Белчо был мобилизован в немецкую армию. Уже на корабле, отправляясь на фронт, он решил при первой же возможности перейти на сторону русских. Но замыслам Белчо не удалось осуществиться. Ночью транспорт подорвался на мине, и только на вторые сутки к месту гибели подошел немецкий миноносец. Иржи вытащили из воды, и матросы долго вырывали из его закоченевших пальцев обломок шлюпочного борта. Миноносец сразу же взял курс на Каттегат. Он шел в Норвегию.
Иржи попал в концлагерную охрану. О дезертирстве нечего было и думать. От Эльвебаккена, где находился лагерь, до передовой пролегала снежная пустыня, в которой только изредка дымили чумы нищих саамов. Здесь же Белчо впервые увидел русских. Их было двенадцать человек, и они ждали смертного приговора. Белчо даже не знал их имен, называя всех одним ласковым словом – «друже». И друже терпеливо вели подкоп из-под барака. Иржи достал им двенадцать ложек, и они скоблили этими ложками каменистую почву, вынося выкопанную землю наверх в своих карманах. Подкоп уже подходил к линии проволочных заграждений, когда Белчо узнал, что на рассвете все двенадцать будут расстреляны. Он сообщил им об этом, а сам заступил часовым на пулеметную вышку. И ночью, когда все спали, земля раскрылась, из нее вышли молчаливые друже и пропали в тундровой тьме. А потом…
В камеру гарнизонной гауптвахты пришел фельдфебель, назначенный вести следствие. «Чего тебя защищать? – откровенно заявил он. – Измена великой Германии карается смертью. Так и так ящик!» И ушел, оставив после себя два окурка и едкий запах дешевых солдатских духов. На рассвете (ох, эти рассветы, когда гремят выстрелы!) его вывели из Ревущего, где он просидел в солдатском каземате целых полтора месяца…
Когда словак рассказал все это своему спасителю, Никонов долго молчал, вертя в пальцах трофейную сигарету. Потом, как бы нехотя, выдавил вместе с дымом:
– Что ж, надо верить.
– А почему не верить? – спросил Белчо.
– А можно верить?
– Верь, товарищ!
Однажды они шли по узкой горной тропинке… Тропинка вилась по уступам скалистого хребта; внизу темнело заросшее кустами ущелье. Небо в этот день присело к земле совсем низко, облака царапали острые зубья вершин. Они брели почти без цели, почти наугад, вслепую – ведь им было все равно куда идти, лишь бы попадался враг, лишь бы удалось добыть на сегодня съестного.
– Сейчас бы по стаканчику рому, – сказал Белчо. – И хорошо бы под крышу!
– Тише, – остановился Никонов, – кого-то несет навстречу. По-моему, едут.
– Едут? – удивился словак. – Здесь два барана не разойдутся, на этой тропе. Как можно еще ехать?
Он скинул с шеи автомат, проверил ход затвора.
– Не надо, – сказал ему Никонов. – Немцы не станут здесь ездить. По таким тропам рискуют только норвежцы…
Действительно: из-за крутого поворота, скользя шинами по обледенелой тропе, выехала на прогулочном велосипеде легко одетая в лыжный костюм девушка. Никонов никогда не переставал поражаться мужеству жителей Финмаркена и сейчас почти с восхищением наблюдал за велосипедисткой.
– Постойте, фрекен, – сказал ей Никонов.
Не оставляя седла, девушка прислонилась к скале, молча и без тени страха на лице ждала, когда к ней подойдут эти странные незнакомцы.
– Вы далеко едете? – спросили ее.
– До города. Я еду к пастору…
Оказалось, что девушка хорошо говорит на «руссмоле» – этом старинном местном наречии, схожем на русский и норвежский языки одновременно. Никонову, который немного владел норвежским, было нетрудно с ней объясняться.
– Вы догадываетесь, кто мы такие? – спросил он.
– Вы – трубочисты, – ответила девушка. – Я давно не видела таких грязных людей…
Они не могли оценить ее юмора и попросили никому не говорить, что она их видела. Девушка ответила, что она терпеть не может болтунов и «наперченных» («наперченными» звали в Норвегии квислинговцев по имени их вождя фюрера Видкупа Квислинга, которого однажды избили мешком с перцем).
– Вы не знаете, где бы здесь можно было согреться? – спросил ее Иржи Белчо, который сильно страдал от холода.
– Здесь, – пояснила норвежка, – поблизости есть сразу два места. Охотничье «хютте» стоит вон за тем хребтом, но я не советую идти туда. Эсэсовцы, когда охотятся на диких оленей, всегда забредают в то «хютте». Лучше спуститесь по этой низине к морю. Там, в соседнем фиорде, стоит заброшенный рурбодар. До войны там было можно найти дрова, сухари и спички.
Девушка оттолкнулась от скалы, нащупала педали.
– Обождите уезжать, – сказал Никонов. – Мы хотим отблагодарить вас. – Он развязал свой мешок, вынул банку бразильского кофе, который достался ему от немцев. – Вот вам, держите. Я знаю, что для вас кофе – все равно что хлеб для русского человека!
Глаза девушки засияли:
– О, в наше время это почти как золото…
Жить они стали в покинутом норвежскими рыбаками старом рурбодаре. Почерневший от соленых ветров, заросший со стороны севера мхом, этот дом одиноко стоял на берегу пустынного фиорда. Оконце, залепленное пузырем рыбы палтуса, одноглазо и тускло смотрело в полярное небо. Рурбодар топился по-черному; сажа слоями свисала с низкого потолка; плохо закрывалась разбухшая дверь, изо всех щелей дуло, но они были рады и такому жилью.
Вдвоем они коротали бесконечно тянувшиеся полярные ночи, грелись возле одного огня, а если не было дров, сидели, тесно прижавшись друг к другу; они делили пополам табак и пищу, их сближало родство славянской речи, но еще долго в их отношениях оставалась какая-то натянутость и настороженная подозрительность.
Но скоро они дважды попали в такие переплеты, что не думали выйти живыми. А когда поняли, что старуха смерть на этот раз только пожевала их в костлявой пасти и выплюнула, то они, как пьяные, целовали друг друга от счастья. Преисполненные тоской одиночества, их сердца как-то сразу открылись одно другому, и между ними возникли отношения даже не товарищей по оружию, а скорее – побратимов, как будто кровь одного из них перешла в жилы другого.
Никонов говорил, словно извиняясь:
– У меня в тот день дрожали руки. Шмайсер запрыгал, как кузнечик в траве. Еще немного, и я бы, наверное, полоснул нечаянно по тебе очередью.
– Ну, что ты говоришь! – отвечал Иржи Белчо, смеясь. – Эти двое, которых мы там оставили, никогда бы не промахнулись. У меня в Праге старуха мать. Поверь, у нее теперь два сына: ты и я!..
Жизнь постепенно налаживалась. Лихая и суровая жизнь. Жизнь – не просто партизана, а еще и полярника. В страшные морозные бураны, когда заметало снегом двери и окна, они любили уют своего убогого жилья как-то особенно нежно. Засветив трофейные фонари, распечатывали банки консервов. Никонов вышлепывал пробку из бутыли рому.
– Давай музыку! – говорил Константин, и словак доставал губную гармошку. – Играй вот эту: «Товарищ, я слышал во сне, как мать меня кличет по имени…» Я люблю эту песню!..
Потом, обняв друг друга и раскачиваясь в такт песни, они распевали марш узников Эльвебаккена, который Иржи Белчо запомнил еще по лагерной службе:
- Все ниже, и ниже, и ниже
- советские бомбы летят,
- и мы в Эльвебаккене слышим,
- как Гитлера кости хрустят.
- Все выше, и выше, и выше
- мы головы держим в беде…
А ночью они засыпали тревожным, опасливым сном, и над одним из них властно шумели столетние дубы Вацлавского наместья, а другой видел вокзальные перроны, кружились лепестки роз, и Аглая, вся залитая солнцем, шла навстречу, еще издали протягивая к нему свои руки.
Так спали они, положив опухшие от холода, давно не мытые пальцы на ледяные курки трофейных шмайсеров.
Суббота
В кубрике было шумно и тесно. Повсюду качались подвешенные к койкам зеркальца, и матросы, приседая перед ними, торжественно скоблили бритвами щеки. С каждой минутой увеличивалась и без того бесконечная очередь на единственный утюг – гладить праздничные брюки и воротнички. Шел в ход даже сахар – его разгрызали на зубах в порошок и потом, борясь с искушением проглотить, яростно выплевывали на ботинки, – получалось впечатление лака.
Пахло корабельной субботой, то есть, говоря иными словами, мылом, содой, бензином и одеколоном.
Ну а разве можно молчать в такую минуту, когда чуть ли не вся команда собралась в одном кубрике? Конечно, нет! Ну и, понятное дело, говорили не стесняясь.
– Ребята! У кого суконка – пуговицы драить?
– У Мордвинова.
– Эй, Яшка, дай суконку, слышишь?
– Не мешай ему, он мечтает.
– О чем же?
– О лейтенанте медицинской службы. Влюблен!..
– Найденов, быстрее гладь свой океанский клеш.
– А что?
– А ничего, просто быстрота – залог морской службы.
– Эй, награжденные, с вас приходится.
– А вот мы сегодня все выпьем по сто граммов!
– Ну да! По сто граммов – это если во время похода было до пятнадцати градусов ниже нуля.
– А в последнем сколько было?
– Спроси у Хмырова – он знает.
– Хмыров!
– Ну что тебе?
– Какая температура была в последний раз?
– Минус семнадцать.
– Ну вот, видишь, значит, по сто пятьдесят.
– А за шторм нам ничего не полагается?
– Ишь, что выдумал! Море-то вечно штормит, что ж, и нам быть вечно пьяными?
– Кузьма, что ты мне за бритву дал? Как топор!
– Смирно! Товарищ лейтенант, личный состав корабля занимается самообслуживанием. Дневальный по кубрику краснофлотец Ставриди.
– Вольно.
Пеклеванный в хрустящем по складкам кителе спустился по трапу.
– Поздравляю вас с награждением, вас и ваших товарищей, – сказал он.
– И вас также, товарищ лейтенант.
– Спасибо! – Пеклеванный старался не встречать устремленных на него взглядов, точно чувствовал за собой какую-то вину. – Команды подавать не надо, – предупредил он дневального, – можете заниматься своими делами…
Проходя по коридору, Пеклеванный замедлил шаги возле двери судового лазарета.
– Входите, лейтенант, – раздался из каюты голос Вареньки, узнавшей его по шагам.
Он вошел. Девушка стояла к нему спиной перед туалетным шкафиком. Их глаза встретились в зеркале.
– Поздравлять пришли, наверное?
– Да, пришел.
Ему вдруг захотелось подойти к девушке и поцеловать ее. Но он удержался от этого рискованного поступка и, остановившись у комингса, сразу как-то растерялся. Сбоку он видел в зеркале лицо Вареньки, – она улыбалась ему, немое торжество светилось в ее больших глазах, точно ей доставляло удовольствие наблюдать за его растерянностью.
Тогда лейтенант быстро выпрямился, почувствовав в этой улыбке что-то унизительное для себя, и заговорил совсем о другом:
– Да, между прочим, с моря вернулся миноносец «Летучий»…
– Опять миноносцы! – погрозила она ему пальцем.
– Нет, вы послушайте, это очень интересно.
– Ради такого дня, как сегодня, прощаю. Говорите.
– «Летучий» таранил немецкую подлодку и вернулся в базу с вмятиной на форштевне. Вы представляете себе…
В дверь неожиданно постучали.
– Входите! – крикнул Пеклеванный, досадуя, что ему помешали продолжить разговор.
Вошел Мордвинов, неся на вытянутых руках поднос с тарелками.
– Проба праздничного ужина, – заявил он, пристально посмотрев на Артема и Вареньку.
– Хорошо, иди, – сказал лейтенант.
Матрос, угрюмо ответив «есть», вышел. Варенька кивнула вслед:
– Не знаю, какой он дальномерщик, но санитар он прекрасный. Что мне особенно нравится в нем, так это исполнительность и скромность.
– Однако, – заметил Артем, – орден он получил за подвиги не в лазарете, а на мостике. Впрочем, когда я встретил его впервые, то никогда бы не подумал, что Мордвинов может быть настоящим лихим матросом. Я помню, даже профитилил его за нерасторопность.
– Он действительно неуклюжий, – согласилась Варенька. – Но все старается, трудится. И все у него выходит так трогательно!.. Матросы над ним даже смеются. Говорят, что он влюблен и ухаживает за мной.
– Подчиненный должен держаться в рамках официальных отношений. Так учит устав.
– Что я слышу! – пошутила девушка. – Вы, кажется, – недовольны тем, что в меня, может быть, действительно влюблены?
– Нет, – сердито отозвался Артем, – просто я вижу в этом признак недисциплинированности. А каждый недисциплинированный матрос – это брак в работе офицера. Так как прямым начальником Мордвинова являетесь вы, Варенька… простите, что я вас так называю…
– Ничего, называйте.
– …то это брак в вашей работе.
– Благодарю вас, – притворно кротко вздохнула Варенька, – я постараюсь исправиться.
Артему вдруг стало смешно. «А все-таки, – подумал он, – девушка, конечно, чудесная и… и, может быть, напрасно я…»
– Как же вы собираетесь исправиться? – быстро спросил он.
– Очень просто, – ответила Варенька. – Теперь я сама влюблюсь в Мордвинова и тогда, при условии, что моим прямым начальником являетесь вы, это будет брак уже в вашей работе, Артем… простите, что я вас так называю…
– Да называйте, пожалуйста…
– Так вот. И хочу заверить вас сразу, что этот брак вы не сможете устранить никакими способами, ибо если уж я кого полюблю, то это – навсегда.
– Вот как? – удивился он и почему-то вспомнил лицо Мордвинова: широкое, с толстыми губами, с узкими, будто постоянно заспанными глазами.
«Нет, она шутит», – подумал Артем и повторил:
– Вот как?
– Да, вот только так. А сейчас давайте исполним одно из требований устава корабельной службы: снимем пробу с ужина.
– Я, – сказал Артем, – готов помочь в этом деле.
Варя рассмеялась:
– Только вот беда: предмет моих будущих восторгов принес нам одну ложку…
* * *
– Ужин хорош, – сказал Прохор Николаевич. – Только передай коку, чтобы он не боялся класть в суп перец, а то его совсем не чувствуется… Тарелки можешь унести. Давай журнал!
Мордвинов протянул командиру судовой «Журнал пробы», заранее раскрытый на нужной странице.
– Сегодня суббота, – сказал Рябинин. – Та-а-ак… А где же подписи врача и моего помощника?
– Они… еще пробуют.
– Хм… Ну, ладно, я расписываюсь.
Возвращая журнал, он мельком, но проницательно взглянул в лицо матроса своими светлыми острыми глазами.
– Ты молодец! – неожиданно сказал он, и Яков понял, что командир, обычно скупой на похвалу, поздравляет его с наградой. – Хорошо вел себя в драке с миноносцами!.. Дальномер все время давал точную дистанцию, и наши снаряды ложились как раз на линии немецкого строя… Молодцом!
– Разрешите идти? – спросил Мордвинов, снимая со стола поднос с посудой и захватив под локоть журнал.
– Обожди, – Рябинин, набивая трубку махоркой, что-то обдумывал. – Ты что? – вдруг спросил он. – Болен, не высыпаешься?.. Или раньше салогреем сидел, потому и был здоровым?.. Смотри, как сдал за последнее время! Что же это ты, а?..
– Спасибо, товарищ старший лейтенант. Но я не болен и сплю как положено, а просто… так что-то.
Прохор Николаевич сердито засопел трубкой.
– Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя, – сказал он, растягивая слова, и было видно, что ему не очень-то хочется вести этот разговор. – Только советовал бы я тебе, парень, влюбляться на берегу, а не на «Аскольде».
Мордвинов зло блеснул глазами.
– Разрешите идти, товарищ командир? – повторил он.
Рябинин еще раз внимательно взглянул ему в лицо:
– Иди.
И матрос порывисто шагнул в дверь.
Сняв трубку телефона, командир «Аскольда» соединил свою каюту с судовым лазаретом.
– Пеклеванного! – сказал он Вареньке, даже не спрашивая, там помощник или нет, и, когда Артем взял трубку, Прохор Николаевич строго произнес: – Ты, лейтенант, что-то очень часто проверяешь – нет ли пыли в лазарете. Лучше бы поднялся на мостик – скоро подойдет катер контр-адмирала…
Сайманов прибыл на «Аскольд» в половине седьмого. Вместе с ним на палубу патрульного судна поднялись несколько штабных офицеров. Приняв рапорты, контр-адмирал сразу спустился в нижнюю палубу, где был выстроен одетый «по первому сроку» экипаж «Аскольда». Поздоровавшись с матросами и поблагодарив их за службу, Сайманов велел помощнику командира корабля дать команду «смирно».
Пеклеванный громко скомандовал:
– Смирррна-а!..
Контр-адмирал развернул перед собой кожаную папку.
– Слушай приказ, – нараспев, сурово сдвинув брови, сказал он. – «Приказ о награждении личного состава патрульного судна „Аскольд“ орденами и медалями Союза ССР…»
В наступившей тишине слышны были вздохи котлов, за переборкой, где-то глубоко в трюме ухала питьевая донка, да шумело за бортом море.
– «От имени Президиума Верховного Совета Союза ССР, – начал читать Сайманов, – за образцовое выполнение боевого задания командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками и проявленные доблесть и мужество в бою с численно превосходящим противником, встреченным в открытом море при сопровождении союзных транспортов, награждаю орденами и медалями…»
После вручения боевых наград контр-адмирал сказал:
– Товарищи матросы, старшины и офицеры! Партия, народ и правительство высоко оценили ваши первые боевые действия. Эти награды, врученные вам сегодня, можете носить с честью!.. Я надеюсь, – продолжал он, немного помолчав, – что патрульное судно «Аскольд» и впредь будет нести свой вымпел незапятнанным, и, если это потребуется, аскольдовцы будут драться до последнего матроса, а последний матрос будет драться до последней капли крови!..
И аскольдовцы дружно грянули в ответ:
– Уррра-а-а!!!
Сайманов, вскинув руку к фуражке, поднялся по трапу на верхнюю палубу. Рябинин пригласил его остаться на праздничный ужин, но контр-адмирал, поглядев на часы, отказался:
– Мне, старший лейтенант, надо еще встретить МО-216. Беридзе снова побывал в норвежских фиордах…
Когда катер контр-адмирала отошел от борта, Рябинин поднялся в рубку, где его ждала пачка свежих семафоро- и радиограмм. Не желая задерживать команду, он передал по переговорной трубе, чтобы вечер начинали без него. Трубу оставил открытой, и до слуха иногда доносились голоса матросов, звон расставляемой посуды и музыка радиолы.
Он соединил свою каюту с берегом – позвонил жене.
– Ирина, – сказал он, – сегодня я приду ночевать домой. Можешь меня поздравить: мои ребята получили сегодня награды и обалдели от счастья. Мне кажется, кое-кому дали лишнего, а кое-кого, может, и обидели. Но за боевые действия ведь не будешь ставить отметки по пятибалльной системе! Это вопрос сложный…
Она спросила – как он?
– Я? – ответил Рябинин. – Я получил «звездочку». Да, конечно, хорошо. Но мне – только ты не смейся – завидно матросам, которые получили медали Ушакова и Нахимова. Для моряка это как-то торжественнее. Знаешь – цепи, волны, якоря, адмиралы… Ну, ладно. Я приду позже. Пока. Целую…
Он отключил телефон. Встал, одернув на себе китель. Через трубу было слышно, как Самаров провозгласил первый тост за победу, а когда Прохор Николаевич спустился с мостика в кают-компанию, лейтенант Пеклеванный, раскрасневшийся от первой рюмки, уже предлагал второй тост «за то, чтобы эти ордена, полученные сегодня, были не последними».
– Это не дело! – перебил его с комингса Рябинин, и все повернулись в его сторону. – Не дело, – повторил он, подходя к столу и наливая себе водки. – Хорошо нам сидеть за этим столом, в тепле, при с�
