Другая Россия. Исследования по истории русской эмиграции

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ АВТОРА
Жоржу Дантону приписывают фразу: «Родину нельзя унести с собой на подошвах сапог». Фраза красивая, но, отказавшись покинуть Францию, голову Дантон потерял. В буквальном смысле этого слова. В том, что большинство эмигрантов «слопала» бы «поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка»1, подобно тому как это случилось с Александром Блоком, останься они на родине, сомневаться не приходится. Похоже, русская эмиграция сумела опровергнуть знаменитое высказывание Дантона. Как только ни называли эмигрантов «первой волны» (1918–1940) – Русским зарубежьем, второй Россией (следовательно, Россия с ГПУ – НКВД и Гулагом признавалась первой), «Россией за рубежом» (автор классического труда о культуре русской эмиграции Марк Раев настаивал именно на такой формуле2). Ясно одно – это была другая Россия. Книга, которую Вы держите в руках, – о людях другой России: юристах, дипломатах, предпринимателях, военных, политиках, писателях. Мы не знаем, какой была бы Россия, если бы революция не срезала ее тонкий культурный слой и если бы бежавшие и изгнанные остались на родине и в конечном счете работали на ее благо. Зато знаем, какой она стала без них.
Теперь о том, откуда «выросла» эта книга и о чем в ней говорится. Больше четверти века назад я впервые перешагнул порог архива Гуверовского института войны, революции и мира, что при Стэнфордском университете в Калифорнии. В Гуверовском архиве хранится крупнейшее собрание материалов о России, находящееся за ее пределами. Приехал я в Стэнфорд на академический год работать над проектом «Терроризм в России: между реформой и революцией». Почему надо было для изучения терроризма в России лететь за океан, специалистам понятно без объяснений. Для нормальных людей: в Гуверовском архиве хранится огромная коллекция (216 коробок) Заграничной агентуры Департамента полиции, в просторечии именуемой Заграничной охранкой. Эта структура занималась слежкой за революционерами-эмигрантами, террористами в особенности. Кроме того, в Гувере находится колоссальное собрание (811 коробок документов!) знаменитого архивиста и историка революционного движения Бориса Николаевского. В его коллекции есть и несколько коробок бумаг enfant terrible терроризма Владимира Бурцева, которые меня особенно интересовали. Как, впрочем, и переписка Николаевского с лидером эсеров Виктором Черновым и многими другими идеологами и практиками революционного терроризма.
Через две недели я забросил террористов и «постригся» в историки русской эмиграции. Стал читать, по совету сотрудницы архива из парижских русских Ольги Верховской-Данлоп, из любопытства, переписку Василия Маклакова с Марком Алдановым, потом с Борисом Бахметевым, Оскаром Грузенбергом, Ариадной Тырковой, Василием Шульгиным и многими другими. Это оказалось таким «пиршеством духа», интеллектуальным наслаждением, письма были столь хороши как по содержанию, так и по форме, что на этом фоне «мои» террористы как-то поблекли. Возможно, окажись это не письма Маклакова, лучшего оратора России и, возможно, самого умного русского человека ХХ века (ну, пусть одного из самых умных), эффект был бы другим. Но что случилось, то случилось.
Настоящим открытием для меня стала эмигрантская переписка: по степени откровенности, а нередко и литературного блеска она частенько (почти всегда!) существенно превосходила опубликованные мемуары или статьи тех же авторов. Некоторые письма представляли собой настоящие трактаты длиной 20, 30, иногда 50 и даже 70 машинописных страниц. Письма – это источники, на которых, по выражению А. И. Герцена, «запеклась кровь событий». Это история почти в реальном времени. В эпоху Интернета эпистолярный жанр, очевидно, умер. Это то немногое, что можно поставить в невольную вину Всемирной сети.
В целом у меня, как, очевидно, и у большинства людей, проявлявших в той или иной степени интерес к истории эмиграции, она ассоциировалась преимущественно с литературой, шире – с культурой. Вероятно, это справедливо и культурное наследие российской эмиграции остается самым важным. Но здесь было нечто иное и иные – далеко выходящее за рамки традиционного круга тем и набора имен. Проблемы, волновавшие как эмигрантских нотаблей, так и, разумеется, «рядовых» эмигрантов, касались способов заработать на жизнь, трудоустройства, получения виз и видов на жительство, финансирования эмигрантских учреждений. Но, разумеется, не только этого. Вопросы преодоления большевизма, методов восстановления России после хаоса и разрушений революции и Гражданской войны были неизменной частью повестки дня эмигрантских интеллектуалов. Одним из центральных был вопрос о том, какой, собственно, должна стать новая, постбольшевистская Россия? Эмиграция была очень разной, и противоречия между различными группами российского общества перекочевали за границу. Это касалось и способов борьбы с большевизмом, который одни считали наваждением, мороком, другие – самым национальным русским явлением. Одни возлагали надежды на «весенний поход» (так никогда и не состоявшийся) или на терроризм, другие – на эволюцию большевизма, его разложение изнутри, третьи – на помощь заграницы, которую в то же время многие эмигранты не уставали поносить.
Результатом увлечения историей эмиграции стали две монографии, вышедшие в НЛО: «Деньги русской эмиграции: Колчаковское золото, 1918–1957» (2008) и «Русско-еврейский Берлин (1920–1941)» (2013, в соавторстве с Александрой Полян). А также ряд документальных публикаций, прежде всего эпистолярного наследия Василия Маклакова и его корреспондентов, в том числе его переписка с Борисом Бахметевым в 1919–1951 годах («Совершенно лично и доверительно!», в 3 томах, 2001–2002), Василием Шульгиным в 1919–1939 («Спор о России», 2012), Марком Алдановым в 1929–1957 («Права человека и империи», 2015). Перечень не исчерпывающий.
Подготовка исследований и документальных публикаций стала возможной благодаря работе в зарубежных архивах. Дело не только в том, что именно за рубежом хранятся значительные комплексы эмигрантских материалов (другое крупнейшее собрание – Русский заграничный исторический архив в Праге – был вывезен в СССР в 1945 году и находится с тех пор в Госархиве Российской Федерации). Не меньшую роль сыграли условия работы в заграничных архивах. Потрясения начались в Гувере: материалы там подают каждые два часа (при первом визите их принесли тут же, чтобы новенький не тратил зря времени), причем можно заказать сразу до 10 коробок с бумагами; ксерокс стоял прямо в зале, и можно было самостоятельно копировать заинтересовавшие документы. Цена вопроса – 10 центов лист, а если купить copy card за $50, то и вовсе снижалась до 7 центов. Ограничения – не более 100 листов из каждой коллекции (по принятой в России терминологии – фонда) в год. Впрочем, как говорят в Одессе, «кто вам считает…». Если нужно существенно больше, требуется всего лишь написать заявление, и с отказами я не сталкивался. Вообще, отношение архивистов к исследователям в Гувере было просто замечательным. Не могу не вспомнить добрым словом Елену Дэниелсон, Кэрол Лиденхэм, Рональда Булатова, Лору Сороку, Анатолия Шмелева, «хозяйку» Гуверовской библиотеки Молли Моллой.
Кончилось все это тем, что большую часть моего багажа при возвращении из Америки составляли 40 кг ксерокопий. Не считая того, что было переслано по почте. К моей досаде, архив закрывался в 17:00; открывался, правда, в бесчеловечные восемь утра. Это, пожалуй, единственное, что можно «поставить в вину» Гуверовскому архиву. Сейчас страсть к документам на бумаге кажется несколько наивной. Но то была середина 1990-х годов, и вряд ли кто-нибудь тогда мог вообразить, какими стремительными темпами будут развиваться современные технологии.
Затем последовали изыскания в Бахметевском архиве русской и восточноевропейской истории и культуры при Батлеровской библиотеке редких книг и рукописей Колумбийского университета. Это второе по масштабам собрание материалов, относящихся к истории России, за рубежом. Местные архивисты, узнав, что я приехал из Гувера, спросили: «Правда, что там подают материалы через два часа?» – «Да», – ответил я с гордостью за «свой» Гувер. Реакция была неожиданной: «Какой ужас!» В Бахметевском подают (вывозят на тележке) материалы исследователям через 15 минут! Правда, с копированием там были проблемы: копии нужно было заказывать задолго заранее и в ограниченном количестве. Теперь эта проблема в Бахметевском, как и практически во всех зарубежных архивах, снята: материалы можно фотографировать, без всяких ограничений и совершенно бесплатно. В результате бумажные завалы сменились тысячами кадров, в которых непросто разобраться.
Важные бумаги по интересующей меня проблематике обнаружились и в британских архивах – в рукописных отделах Бодлеанской библиотеки в Оксфордском университете и Школы славянских и восточноевропейских исследований Университетского колледжа Лондона. Но в особенности – в Русском архиве в Лидсе, где нашлось последнее звено в истории так называемого золота Колчака.
Считаю приятной обязанностью выразить признательность за многолетнее сотрудничество и дружбу куратору Бахметевского архива Татьяне Чеботаревой и Русского архива в Лидсе Ричарду Дэвису.
Все это время я довольно регулярно публиковал статьи и документы преимущественно личного происхождения в различных журналах и сборниках. Среди них были и вполне академические и статусные журналы, вроде «Нового литературного обозрения» и «Отечественной истории» (затем переименованной в «Российскую историю»). И замечательный альманах «Диаспора», основанный покойным, увы, Владимиром Аллоем, издававшийся Татьяной Притыкиной под редакцией безвременно ушедшего из жизни в недоброй памяти 2020 году Олега Коростелева. Некоторые тексты были опубликованы в различных малотиражных академических сборниках или в практически недоступных в России эмигрантских изданиях. В частности, в роскошном журнале «Колоколъ», издававшемся в Лондоне Александром Шлепяновым, сценаристом знаменитого советского шпионского фильма «Мертвый сезон». В первом номере журнала Ильич (Шлепянов иногда подписывался «Ваш Ильич») честно предупредил: «Герцена среди нас нет». Однако среди авторов журнала были Василий Аксенов, Василь Быков и немало других замечательных авторов. Увы, об Александре Ильиче тоже приходится говорить – покойный3.
Многие из моих «эмигрантских» текстов собраны в настоящем томе. Большинство их существенно доработано с учетом новых архивных материалов и публикаций. Некоторые печатаются впервые. Тексты организованы по тематическому принципу и отражают, с одной стороны, исследовательские интересы автора, но главное – недостаточно изученные, на мой взгляд, аспекты истории эмиграции. Одна из тем – поиски путей преодоления большевизма и одновременно поиски новой России, неведомой страны, которой она должна была стать. Страны воображаемой, проектируемой, которая и сейчас только маячит на горизонте. Посол Временного правительства в Вашингтоне Борис Бахметев мечтал о создании новой, демократической, «крестьянско-купеческой» России. Он считал, впрочем, что это не мечты, а вполне реальный план и что его соотечественники стремятся к свободе, самоуправлению, продуктивному труду. И только большевики им мешают. Сходным образом рассуждали и некоторые другие парижские или нью-йоркские мечтатели.
Еще один сюжет – о деньгах, которых остро не хватало и рядовым, и не вполне рядовым эмигрантам, и эмигрантским институциям, будь то Совет российских послов в Париже или Русская армия генерала Петра Врангеля, которую он упорно стремился сохранить под ружьем. В распоряжении Совета послов оказались остатки средств, вырученных от продажи золота Колчака, в руках Врангеля – Петроградская ссудная (серебряная) казна, иными словами – ломбард. О том, как послы распорядились последней частью золота Колчака и что стало с «серебром Врангеля», рассказывается в соответствующем разделе, так же как о судьбе царского наследства – средств императорской фамилии, оказавшихся за границей. На которые нашлось тогда столь много претендентов, включая внезапно «воскресшую» великую княжну Анастасию.
Одна из важнейших тем тома – русская эмиграция и Вторая мировая война, приведшая к очередному расколу и без того недружной эмиграции. Одни считали, что против большевиков надо идти хоть с чертом, даже если его зовут Адольф Гитлер, другие участвовали в Сопротивлении и даже уверовали в перерождение советской власти в годы войны и пытались с ней примириться.
Борис Бахметев предрекал, что после «троглодитного периода», подразумевая под этим большевизм, в России «при всяких обстоятельствах в результате придут Колупаевы и Разуваевы и что их-то правительство и будет началом прочного благосостояния и процветания»4. Колупаевых и Разуваевых у нас в избытке. Остается надеяться, что благосостояние и процветание не за горами.
Кому адресована эта книга? Любому человеку, интересующемуся российской историей и культурой, в особенности историей эмиграции. Надеюсь, что книга окажется полезной специалистам и интересной для людей, еще не отвыкших читать книжки.
ЭМИГРАЦИЯ ИЗ РОССИИ (XVI–XX ВВ.)
Историческая справка 5
Выезд отдельных лиц или групп из России по политическим, религиозным и национальным мотивам фиксируется с XVI века. Бегство князя Андрея Курбского в Польшу (1564) и, что более существенно, мотивировка его деяния в переписке с Иваном Грозным была едва ли не первым актом той драмы, которая называется эмиграцией. Андрею Курбскому принадлежит написанный за границей политический памфлет «Повесть о великом князе Московском» (1573). В 1566 году уехал в Литву первопечатник Иван Федоров. Правом покидать страну жители России не обладали, и любой отъезд без специального поручения или царского дозволения рассматривался как преступление. Предшественниками эмигрантов в современном смысле этого слова можно счесть подьячего Г. К. Котошихина, бежавшего в Литву (1664), а затем в Швецию; он составил по заказу шведского правительства очень информативное сочинение «О России в царствование царя Алексея Михайловича». После указа 1685 года, предусматривавшего «сожжение в срубе» за принадлежность к расколу, началась, хотя и немногочисленная, эмиграция старообрядцев, селившихся на землях Османской и Австро-Венгерской империй. После подавления Булавинского восстания 1707–1708 годов казаки-некрасовцы ушли сначала на Кубань, а затем в Турцию (1740). Отказался вернуться в Россию, опасаясь быть привлеченным к делу царевича Алексея, дипломат А. П. Веселовский (1719). В конце 1760–1780 годов территорию империи покинули татары и ногайцы (около 200 тыс. чел.), запорожские казаки (около 10 тыс. чел.); в 1771 году около 200 тыс. калмыков ушло в Джунгарию.
Более точные сведения об эмиграции из России имеются начиная с XIX века. С 1820 по 1916 год страну покинуло более 4,5 млн чел. Поскольку закона, регулирующего эмиграцию, в дореволюционной России никогда принято не было и официальной статистики не велось, то оценки численности и характера эмиграции даются исследователями в основном по данным зарубежной статистики. Начальная дата объясняется тем, что регулярный учет иммигрантов стал вестись в США, главной стране-реципиенте покидавших родину российских подданных, именно с 1820 года. Следует также учесть, что стоимость заграничного паспорта была довольно высокой и около 75% мигрантов (покидавших Россию как навсегда, так и временно) переходили границу нелегально, пользуясь услугами контрабандистов. Эмиграция XIX – начала XX века подразделяется на трудовую (экономическую), национальную, религиозную и политическую.
Выезд из России – навсегда или временно, на заработки, – шел в двух направлениях: в Европу (преимущественно Германию, Швецию и Данию) и за океан (США, Канада, Южная Америка, Австралия). Исключительное место среди стран-реципиентов занимали США – туда с 1820 по 1913 год выехало более 3 млн чел. Динамика эмиграции из России в США выглядит следующим образом: в 1820–1857 годах лишь трижды число выезжающих превысило 100 чел. в год, в 1858–1869 годах выезжало от 100 до 1000 чел., в 1870-м число эмигрантов превысило 1000 чел., в 1881-м был перейден 10-тысячный рубеж, в 1891 году уехало 45 тыс., в 1902-м – более 100 тыс., в 1913-м – свыше 291 тыс. чел.
В 1899–1913 годах (статистика по этнической принадлежности начала вестись с 1898-го) большинство иммигрантов из России в США составляли евреи – 41%, за ними шли поляки – 29%, литовцы и латыши – 9%, финны и эстонцы – 7%, русские – 7% (сюда следует, очевидно, включить также украинцев и белорусов), немцы – 6%, прочие – 1,0%. Евреи и немцы, судя по половозрастному составу эмигрантов, изначально намеревались покинуть Россию навсегда.
С 1890-х годов росло число временно выезжающих за рубеж на заработки. В 1894 году в Германию выехало на заработки около 80 тыс. чел., в 1902 году их количество увеличилось до 348 тыс. В среднем в начале XX века на заработки выезжало ежегодно около 400–500 тыс. чел. Выезд в Германию облегчался благодаря Межгосударственному соглашению 1897 года, регулировавшему движение сезонных рабочих. В основном выезжали жители западных губерний, 90% которых составляли поляки.
Наиболее многочисленной эмиграцией из России была еврейская. В 1881–1914 годах страну покинули 1 млн 980 тыс. евреев, из них 1 млн 557 тыс. (78,6%) эмигрировали в США. Лишь немногие уезжали в Палестину (так называемая «алия» [восхождение]), Аргентину, европейские страны. Еврейская эмиграция приветствовалась правительством, видевшим в ней разрешение еврейского вопроса. Евреям, покинувшим Россию, было запрещено возвращаться обратно. Среди других национальных групп, «поставлявших» эмигрантов, следует выделить поляков (в особенности после восстаний 1830–1831 и 1863–1864 годов), ногайцев и татар Таврической губернии (свыше 190 тыс. чел.), выехавших из России после Крымской войны в 1860–1862 годах, горцев Западного Кавказа (около 470 тыс. чел.), бежавших в Турцию в результате Кавказской войны (1864), немцев. Российскую империю в дореволюционный период покинули в общей сложности около 500 тыс. русских, согласно статистике стран-реципиентов, однако на самом деле в это число следует включить украинцев, белорусов и часть евреев.
По религиозным мотивам из России уехали, по-видимому, не менее 30 тыс. чел. Наиболее интенсивно эмиграция проходила в 1890–1905 годах (около 18 тыс. чел.). В 1898 году было получено разрешение МВД на эмиграцию духоборов, без права возвращения на родину. Всего в Канаду при поддержке английских и американских квакерских организаций, а также Л. Н. Толстого, передавшего на переселение гонорар за роман «Воскресение», выехало в 1898–1899 годах около 7500 чел. Уезжали также меннониты, штундисты (более тысячи), отправившиеся в Америку, духовные молокане, субботники, переселившиеся в Палестину.
Первым политическим эмигрантом в XIX веке стал декабрист Н. И. Тургенев, приговоренный на родине к смертной казни. В 1840-е на положение эмигрантов перешли М. А. Бакунин, В. С. Печерин, И. Г. Головин, Н. И. Сазонов. Перу Головина принадлежат первые революционные брошюры, вышедшие за рубежом, – «La Russie sous Nicolas I» (Россия при Николае I) (Париж, 1845) и «Катехизис русского народа» (Париж, 1849). Однако заметным явлением оппозиционная эмиграция становится после выезда за границу А. И. Герцена (1847) и основания им в Лондоне Вольной русской типографии (1853). Герцен положил начало свободной русской печати, издавал альманах «Полярная звезда», газету «Колокол» (1857–1867), сборники «Голоса из России», «Исторические сборники Вольной русской типографии», отдельные книги и брошюры. В 1856 году к нему присоединился Н. П. Огарев. Герценовские издания проникали в Россию и вплоть до Польского восстания 1863–1864 годов пользовались достаточно широким распространением и популярностью в образованном обществе.
Революционная эмиграция была отражением революционного движения в России. В 1860-е складывается «молодая эмиграция» (А. А. Серно-Соловьевич, Н. И. Утин, Н. Я. Николадзе, М. К. Элпидин и др.). В 1865 году центр русской эмиграции перемещается в Швейцарию (Женева, Цюрих, Берн); возрастает число эмигрантских типографий и различных изданий; в то же время обостряются разногласия между «молодой», радикально настроенной эмиграцией и эмиграцией «старой». В Швейцарии издавал свои агитационные издания и перешедший на некоторое время под его контроль «Колокол» С. Г. Нечаев, ставший одним из первых эмигрантов, выданных швейцарскими властями русскому правительству.
В период подъема народнического движения число эмигрантов и эмигрантских изданий увеличивается, за рубежом оказались ведущие идеологи народничества – Бакунин, П. Л. Лавров, П. Н. Ткачев. Лавристы издавали журнал (1873–1874) и газету (1875–1876) «Вперед!», бакунисты – газету «Работник» (1875–1876) и журнал «Община» (1878), якобинцы – журнал «Набат» (1875–1881). В начале 1880-х в Париже обосновались уцелевшие лидеры «Народной воли» (Л. А. Тихомиров, М. Н. Ошанина), издававшие журнал «Вестник Народной воли» (1883–1886); в 1890-х годах образовалась Группа старых народовольцев (Лавров, Ошанина, И. А. Рубанович и др.), выпускавшая «Материалы для истории социально-революционного движения в России» (1893–1896).
В 1883 году в Женеве Г. В. Плехановым, П. Б. Аксельродом, В. И. Засулич и другими была создана первая социал-демократическая группа «Освобождение труда» (издавала сб. «Социал-демократ», 1888, 1890–1892 и др.). Во второй половине 1880-х – 1890-х на страницах эмигрантской печати идет спор о различных путях революционного движения, наряду с пропагандой социал-демократических идей предпринимаются попытки сочетать либерализм с народовольчеством («Свободная Россия» В. Л. Бурцева и В. К. Дебогория-Мокриевича, 1889), пропагандируется терроризм («Народоволец» Бурцева, 1897, 1903). С середины 1890-х определяются два наиболее влиятельных направления – социал-демократическое и социально-революционное. С 1900-го издается марксистская «Искра» (ред. В. И. Ленин, Ю. О. Мартов, Плеханов и др.), главной задачей которой была подготовка образования социал-демократической партии. «Искра» полемизировала по идейным и организационным вопросам с органами социал-демократов-экономистов «Рабочей мыслью» (1897–1902), «Рабочим делом» (1899–1902) и др. Центральными органами социалистов-революционеров были газета «Революционная Россия» (1900–1905), журнал «Вестник русской революции» (1901–1905). В 1901–1902 годах образуется партия социалистов-революционеров, среди прочего возобновившая революционный терроризм; разработка многих терактов Боевой организации ПСР происходила за границей, ее заграничным представителем был М. Р. Гоц. В 1903 году образуется РСДРП, расколовшаяся на большевиков и меньшевиков. «Искра» стала органом последних, большевики издавали газеты «Вперед» (1904–1905) и «Пролетарий» (1905). С 1902 года в Штутгарте, затем в Париже выходил орган либерального Союза освобождения – двухнедельник «Освобождение» (1902–1905, ред. П. Б. Струве). За границей возникают анархистские группы различного толка: хлебовольцы, издававшие одноименный журнал (Г. И. Гогелия и др.), находившиеся под влиянием П. А. Кропоткина.
В ходе революции 1905–1907 годов в эмиграции, наряду с революционерами-интеллигентами, появляются матросы броненосца «Потемкин», в основном обосновавшиеся в Румынии. После подавления революции многие эмигранты, вернувшиеся после объявления политической амнистии в Россию, вновь вынуждены были бежать за границу, к ним присоединились активные участники революции, которым на родине грозило судебное преследование. После революции и отчасти в результате появления в России относительно свободной печати и представительных учреждений влияние радикальных партий в значительной степени падает, сокращается их численность; в то же время для партийных организаций в эмиграции характерны расколы, споры по идейным и организационным вопросам (группа «Вперед», Августовский блок и др., альтернативные партийные школы – на Капри и в Лонжюмо у социал-демократов, группа «Революционной мысли» у эсеров, анархисты-коммунисты, чернознаменцы, безначальцы и другие – у анархистов).
Всего с 1855 по 1917 год в Европе российские политэмигранты издавали 287 газет и журналов, из них в Женеве – 109, в Париже – 95, в Лондоне – 42, в Берлине – 17. Российская политическая эмиграция являлась своеобразной «лабораторией революционной и оппозиционной мысли».
Эмиграция раскололась по отношению к Первой мировой войне. Патриотическую позицию заняли Плеханов, Кропоткин, Бурцев, который вернулся в Россию, где был арестован и предан суду, эсеры В. И. Лебедев, Б. В. Савинков, С. Н. Слетов, добровольцами вступившие во французскую армию (последний погиб на фронте). Пораженческую позицию заняли большевики, лидер которых Ленин выдвинул лозунг превращения войны империалистической в войну гражданскую, против войны выступали меньшевики-интернационалисты, часть эсеров. Они приняли участие в международных социалистических Циммервальдской (1915) и Кинтальской (1916) конференциях.
После Февральской революции 1917 года большинство эмигрантов, при финансовой поддержке Временного правительства и при содействии российских посольств, вернулось в Россию. Некоторые, включая Ленина, М. А. Натансона и др., сочли возможным вернуться на родину через территорию Германии в специальных вагонах, пользовавшихся правами экстерриториальности.
После Октябрьской революции 1917 года российская эмиграция принципиально отличалась от всех предыдущих сочетанием вынужденности, массовости, политического характера и, наконец, стремлением сохранить национальную и культурную идентичность, что привело к созданию и сравнительно длительному существованию «России № 2», именуемой также в литературе «Русским зарубежьем» или, по более точному определению М. Раева, «Россией за рубежом». Формирование послереволюционной эмиграции происходило в основном в 1917–1921 годах, ее составили гражданские лица, начавшие покидать отечество сразу после Октябрьского переворота через финляндскую и польскую границы, военнопленные Первой мировой и советско-польской войн, отказавшиеся репатриироваться на родину, служащие дипломатических, заготовительных и иных российских учреждений за рубежом; однако основной контингент так называемой «первой волны» российской эмиграции XX века составили военнослужащие антибольшевистских воинских формирований и ушедшие вместе с ними гражданские лица. Наиболее крупные эвакуации были произведены после Новороссийской катастрофы деникинской армии (март 1920) и в особенности из Крыма в ноябре 1920 года, когда морем в Турцию была вывезена Русская армия Врангеля вместе с гражданскими лицами общей численностью около 150 тыс. чел. Впоследствии число эмигрантов пополняли лица, высланные из Советской России (наиболее крупная акция такого рода – высылка около 150 [вместе с семьями] интеллектуалов в 1922 году), «невозвращенцы» (советские служащие, оставшиеся за границей).
Юридически статус эмигрантов для российских изгнанников удостоверила советская власть. Постановлением СНК от 28 октября 1921 года российского гражданства были лишены лица, «добровольно служившие в армиях, сражавшихся против Советской власти, или участвовавшие в какой бы то ни было форме в контрреволюционных организациях, а также лица, выехавшие из России после 7 нояб. 1917 без разрешения Сов. власти». Указом от 15 декабря 1921 года все бывшие жители России, находившиеся за границей, лишались гражданства, если они не возьмут советские паспорта до 1 июня 1922 года.
Точная численность эмиграции «первой волны» неизвестна. Наиболее достоверной представляется цифра 1,5–2 млн. чел. По данным американского Красного Креста, численность русских эмигрантов на 1 ноября 1920 года составляла 1 965 500 чел. Первоначально основными центрами пребывания русских беженцев в Европе были район Константинополя (Русская армия Врангеля разместилась на Галлиполийском полуострове и на острове Лемнос), Берлин и Париж, в начале 1920-х к ним добавились Белград, Прага и София. На Дальнем Востоке центром русской эмиграции был Харбин. К апрелю 1921 года Франция израсходовала на содержание армии Врангеля свыше 200 млн франков, не считая помощи, поступившей от российских дипломатов, контролировавших казенные средства за рубежом. К концу 1921 года российские военные контингенты были переведены в Сербию и Болгарию. Часть из них поступила в пограничную стражу Королевства сербов, хорватов и словенцев, часть была переведена на «трудовое положение», работая на строительстве дорог, в шахтах, каменоломнях и т. п. Материальная помощь русским беженцам в Королевстве сербов, хорватов и словенцев (Королевстве СХС) и Болгарии оказывалась правительствами этих стран, субсидии на переселение были также выделены Совещанием российских послов в Париже. В 1922 году в Турции осталось около 35 тыс. русских беженцев. В первой половине 1920-х годов для русских беженцев была характерна высокая подвижность, определявшаяся в основном возможностью найти работу, так же как политикой в отношении эмигрантов правительств тех или иных стран. Ситуация на рынке труда была довольно благоприятной, учитывая убыль мужского населения в период Первой мировой войны, особенно во Франции. Притягательность Германии в первой половине 1920-х определялась гиперинфляцией, делавшей жизнь эмигрантов там сравнительно дешевой. Материальную помощь русским беженцам оказывали правительства Югославии (Королевства СХС) и Чехословакии.
Огромное значение для российских изгнанников в начале 1920-х годов имела помощь международных и российских благотворительных организаций. Такая помощь была оказана прежде всего американским Красным Крестом. В 1919 году за границей было воссоздано Российское общество Красного Креста (председатель – гр. П. Н. Игнатьев), в феврале 1921 года в Париже был образован Земско-городской комитет помощи российским гражданам за границей (председатель – кн. Г. Е. Львов), отделения которого действовали в Праге, на Балканах, в Германии и других странах. Эти учреждения получали средства от иностранных и российских благотворительных организаций и иногда правительств, а также от Совещания российских послов в Париже (председатель в 1921–1932 годах М. Н. Гирс, с 1932-го – В. А. Маклаков) через образованный при Совещании Финансовый совет. Эмигрантами были созданы сотни объединений по профессиональному (союзы инженеров, врачей, шоферов и т. д.), национальному (Союз русских евреев в Германии и др.) и иным принципам, которые позволяли им легче адаптироваться в чуждой среде.
Правовую поддержку российским беженцам оказывали российские посольства и консульства, однако их возможности были весьма ограниченны, и особое значение имела поддержка со стороны Лиги Наций, при которой была учреждена должность Верховного комиссара по делам беженцев. Верховным комиссаром был назначен норвежский полярный исследователь Ф. Нансен. Комитет Нансена занимался правовой защитой беженцев, содействовал в их расселении. Представителем российской эмиграции при Комитете Нансена стал бывший российский посланник в Стокгольме К. Н. Гулькевич. Впоследствии, после смерти Нансена, проблемами беженцев занимался Комиссариат по делам беженцев при Международном бюро труда. После смерти Гулькевича в 1935 году представителем интересов российских эмигрантов в этой организации стал адвокат Я. Л. Рубинштейн. Огромное значение для эмигрантов имело введение в 1924 году так называемого Нансеновского паспорта, обладатель которого получал в странах, признававших Декларацию Лиги Наций 1928 года, право на жительство и трудоустройство, по этому паспорту можно было получать визы, переезжать из страны в страну и т. д. За выдачу и возобновление паспорта взимался довольно высокий сбор (5 золотых франков), который шел в конечном счете на нужды беженцев через международные организации в Женеве и местные беженские организации. После признания большинством стран, в которых расселились русские беженцы, Советского Союза, посольства и консульства старой России (последним признанным добольшевистским правительством оставалось Временное правительство), как правило, преобразовывались в Офисы (бюро) по делам русских беженцев при Министерствах иностранных дел стран пребывания, одновременно будучи тесно связанными с Комитетом Нансена (Комиссариатом по делам беженцев) в Женеве.
Сложившееся в литературе представление об элитарном характере «первой волны» русской эмиграции не вполне соответствует действительности. Подавляющее большинство эмигрантов принадлежало к непривилегированным слоям (средние городские слои, студенты, мелкие землевладельцы, квалифицированные рабочие, крестьяне, казаки, офицерство); их судьба в конечном счете, несмотря на первоначальные мытарства, сложилась гораздо благополучнее, чем у их соотечественников, оставшихся на родине. В числе эмигрантов оказалось и немало представителей интеллектуальной, политической и деловой элиты – писателей и художников, политических и государственных деятелей, крупных предпринимателей. «Первую волну» отличал сравнительно высокий уровень образования: почти все имели начальное образование, приблизительно две трети – среднее, каждый седьмой – университетское. По этнической принадлежности большинство эмигрантов были русскими, хотя в эмигрантском сообществе были представлены различные народы бывшей Российской империи. Наиболее многочисленными группами вслед за русскими были евреи, украинцы, армяне, грузины, немцы.
Представление о динамике численности беженцев, так же как о распределении их по географическим зонам и странам, дает приведенная ниже таблица (источник – Simpson J. H. The Refuge Problem: Report of a Survey. L.; N. Y.; Toronto: Oxford Univ. Press, 1939. P. 561).
Следует учесть, что приведенные данные могут быть неполны, ибо не все эмигранты были зарегистрированы. В то же время многие, натурализовавшись и формально перестав быть эмигрантами, сохраняли национальную идентичность и считали принятие иностранного гражданства формальным актом. Сокращение численности русских эмигрантов объясняется несколькими факторами: высокой смертностью, натурализацией, неблагоприятной демографической ситуацией – большинство эмигрантов были одинокими мужчинами, что обусловило низкую рождаемость. За 1921–1931 годы, после объявления политической амнистии в 1921-м, в Советскую Россию-СССР вернулось свыше 181 тыс. чел. (пик пришелся на 1921 год – 121 843 чел.), большинство из них, по данным эмигрантской печати, было репрессировано.
В эмиграцию российские политические деятели «вывезли» политические страсти, обуревавшие их на родине. Одной из важнейших проблем был вопрос о формах дальнейшей борьбы с большевиками. Генерал Врангель пытался сохранить армию, надеясь на продолжение вооруженной борьбы. В армии поддерживалась военная дисциплина, действовали военно-полевые суды, приводились в исполнение смертные приговоры. Под председательством Врангеля был образован «Русский совет» (И. П. Алексинский, Павел Д. Долгоруков, Н. Н. Львов, генералы А. П. Кутепов, П. А. Кусонский, П. Н. Шатилов и др.), совещательный орган при Главнокомандующем (апрель 1921 – сентябрь 1922).
П. Н. Милюков в записке «Что делать после Крымской катастрофы?» (декабрь 1920) сформулировал основные положения «новой тактики», суть которой была в ставке на эволюцию советской системы, ее разложение, преодоление большевизма изнутри. Одной из важнейших задач деятели либерально-демократического направления считали объединение антибольшевистских сил на демократической платформе, создание «суррогата» национального представительства. Попыткой такого объединения стало Совещание членов Учредительного собрания, состоявшееся в январе 1921 года в Париже. В Совещании приняли участие 33 члена Учредительного собрания, в основном эсеры (большинство) и кадеты. Совещание избрало Исполнительную комиссию во главе с Н. Д. Авксентьевым, но через год его деятельность прекратилась за отсутствием средств.
Как бы в противовес «Учредилке» в феврале 1921 года в Париже бывшими членами Государственной думы и Государственного совета был образован Русский парламентский комитет; в «инициативную группу» входили А. И. Гучков, В. Д. Кузьмин-Караваев, Г. А. Алексинский, М. А. Искрицкий, Е. И. Кедрин. Свою задачу члены комитета видели в защите «русского дела» перед западноевропейскими правительствами. Председателем Русского парламентского комитета в 1921–1923 годах был А. И. Гучков. Аналогичные комитеты образовались также в Лондоне, Берлине и Константинополе.
В июне 1921 года в Париже состоялся съезд Русского национального объединения. В подготовке и проведении съезда видную роль играли кадеты А. В. Карташев, В. Д. Набоков, М. М. Федоров, а также В. Л. Бурцев и др. Это была еще одна попытка создать надпартийное объединение. На съезде был избран Национальный комитет (председатель – А. В. Карташев). Русский национальный союз видел свои цели в уничтожении в России «политического и социального строя, приведшего к порабощению всего населения в интересах коммунистической партии; восстановление русской государственности на демократических основах, обеспечивающих полное гражданское равноправие и политическую свободу; защиту, впредь до восстановления русской государственности, чести, достоинства, прав и интересов России и русских граждан» и др.
Для «старых» российских партий в эмиграции была характерна непрерывная череда расколов. В июне 1921 года Милюковым, М. М. Винавером и другими была создана Парижская демократическая группа партии народной свободы, преобразованная в 1924-м в Республиканско-демократическое объединение при участии пражской эсеровской группы «Крестьянская Россия» (А. А. Аргунов, С. С. Маслов и др.). Центром правых кадетов (Набоков и др.) стал Берлин, а рупором – газета «Руль» (1920–1931), которую редактировал И. В. Гессен.
Эсеры разделились на правых (Авксентьев, А. Ф. Керенский, В. В. Руднев и др.), левых (В. М. Чернов, Н. С. Русанов, Г. И. Шрейдер и др.) и центр (И. М. Брушвит, В. М. Зензинов, О. С. Минор и др.). Дважды – в ноябре 1923 года в Праге и апреле–мае 1928 года в Париже – эсеры провели съезды заграничных организаций ПСР. Эсеров разделяло отношение к происходящему в России, большее или меньшее отрицание или приятие «завоеваний» революции, отношение к национально-государственному устройству России и т. д. Печатными органами различных группировок были газета, затем журнал «Воля России» (Прага, 1920–1932, ред. Лебедев, М. Л. Слоним, Е. А. Сталинский и др.), газета «Дни» (Париж, Берлин, 1922–1932, ред. Керенский), основанный Черновым журнал «Революционная Россия» (Ревель, Берлин, Прага, 1920–1929, 1931) и др. В 1940–1941 годах часть лидеров партии (Авксентьев, Вишняк, Зензинов, Чернов и др.) бежала от нацистской угрозы в Нью-Йорк. Нью-йоркская группа осталась единственной (в 1942 году часть эсеров из нее вышла). Она издавала журнал «За свободу» (Нью-Йорк, 1941–1947, ред. Зензинов). Группа просуществовала до середины 1960-х годов.
Заграничная делегация РСДРП (меньшевиков) образовалась вокруг журнала «Социалистический вестник» (выходил с 1921 года в Берлине [в 1933–1940 годах – в Париже] при ближайшем участии Р. А. Абрамовича и Мартова, в 1923–1940 годах – под ред. Абрамовича и Ф. И. Дана [в 1923–1933 годах – при участии Д. Далина]). Меньшевики отвергали какие-либо соглашения с большевиками, указывали на коренное противоречие между политической системой Советской России и экономическими принципами нэпа. У меньшевиков выделилась правая группа «Заря», названная так по журналу, издававшемуся в Берлине в 1922–1925 годах Ст. Ивановичем (Португейсом) и др. Группа признавала вооруженные методы борьбы с большевиками. В 1933 году меньшевистский центр переместился из Берлина в Париж, в 1940–1941 годах почти все видные меньшевики (Абрамович, Далин, Дан, Ю. П. Денике, Б. И. Николаевский и др.) перебрались в США. В Нью-Йорке было возобновлено издание «Социалистического вестника», выходившего до 1965 года (с 1963-го в виде сборников).
Попытки объединения предпринимались монархистами. На съезде в Рейхенгалле (Германия) в мае 1921 года был избран Высший монархический совет (ВМС), а его председателем стал Н. Е. Марков. ВМС объединял почти 100 монархических организаций. Однако во Франции правые создали собственную организацию – Совет Монархического объединения во главе с А. Ф. Треповым. Монархистов разделял также династический вопрос: одни ориентировались на великого князя Николая Николаевича (двоюродный дядя Николая II), другие – на великого князя Кирилла Владимировича (двоюродный брат Николая II), сначала провозгласившего себя местоблюстителем престола, а 31 августа 1924 года в Кобурге (Германия) – императором всероссийским. Если Николай Николаевич заявлял, что он «не предрешает будущего образа правления России», то Кирилл Владимирович выдвинул лозунг «За веру, царя и отечество!». Николай Николаевич умер в 1929 году, Кирилл Владимирович – в 1938-м. Его потомки признаются большинством современных монархистов легитимными претендентами на российский престол. Монархисты разных направлений издавали газеты («Русская газета», Париж; «Вера и верность», г. Нови-Сад, Югославия; «Высший монархический совет», Берлин; «Русь», София и многие другие).
Попытку объединения правые и умеренно правые предприняли на Русском зарубежном съезде (Париж, апрель 1926 года, 420 делегатов из 26 стран, председатель – П. Б. Струве). Съезд признал совершившийся в результате революции передел земли и счел невозможным возвращение ее прежним собственникам. В качестве желательного лидера эмиграции большинство съезда рассматривало великого князя Николая Николаевича, однако на обращенное к нему приветствие великий князь ответил уклончиво, призывая в то же время единомышленников не предрешать будущих судеб России. После окончания съезда возникли умеренно правое Центральное объединение (председатель – А. О. Гукасов) и откровенно монархическое «Патриотическое объединение» (председатель – И. П. Алексинский).
В сентябре 1924 года, когда стала ясна невозможность сохранения армии, Врангелем был основан Русский общевоинский союз (РОВС), который должен был объединять бывших военнослужащих, где бы они ни находились. Отделы РОВС были образованы в Европе, на Дальнем Востоке и в США. В Париже под руководством генерала Н. Н. Головина работали Высшие военно-научные курсы, где бывшие офицеры и генералы изучали опыт Первой мировой и Гражданской войн, знакомились с организацией и боевой подготовкой Красной армии. Кружки для военного самообразования офицеров были созданы в разных странах. РОВС объявил прием в полковые объединения молодых людей, достигших призывного возраста в эмиграции. Они должны были сдавать экзамены на чин унтер-офицера, а потом и на офицерский чин. Печатным органом РОВС стал журнал «Часовой» (Париж; Брюссель, 1929–1941, 1947–1988, ред. В. В. Орехов, Е. В. Рышков [Евг. Тарусский, 1929–1941]). РОВС признал Николая Николаевича своим «верховным вождем». Очень быстро выявились разногласия между Врангелем и великим князем, приблизившим к себе генерала Кутепова и поручившим ему «политическую работу».
Попытки вести борьбу с советской властью (так называемый «активизм») на российской территории оканчивались, как правило, неудачами. Деятельность тайной организации «Центр действия» (ноябрь 1920 – середина 1923, Н. В. Чайковский [председатель], Н. П. Вакар, М. В. Вишняк, И. П. Демидов и др., финансовую поддержку оказывал российский посол в США Б. А. Бахметев) свелась в конечном счете к сбору информации. Попытки Б. В. Савинкова завязать связи с антибольшевистскими силами в СССР кончились тем, что он попал в сети ГПУ, был выманен на советскую территорию и арестован в августе 1924 года. Убийства в 1923 году советского представителя на Лозаннской конференции В. В. Воровского и в 1927-м советского полпреда в Польше П. Л. Войкова было делом рук одиночек, не связанных с какой-либо организацией. В 1927 году Кутепову удалось заслать в СССР несколько групп боевиков, однако лишь одна из них сумела осуществить террористический акт – взрыв в партийном клубе в Ленинграде (В. Ларионов и др.), остальные были арестованы или уничтожены.
Эмигрантские организации были пронизаны советской агентурой, путем создания фиктивной антисоветской организации «Трест», вступившей в контакт с руководством РОВС и другими видными деятелями эмиграции, ГПУ удавалось своевременно получать необходимую информацию. Советские спецслужбы завербовали генерала Н. В. Скоблина, одного из руководителей Торгпрома С. Н. Третьякова, бывшего офицера, мужа М. И. Цветаевой С. Я. Эфрона и др. Генерал Кутепов, возглавивший РОВС после смерти Врангеля в 1928 году, в 1930-м был похищен и умер по пути в СССР. Сменивший его генерал Е. К. Миллер был похищен в 1937-м, доставлен в Москву и расстрелян. Впоследствии руководителями РОВС были генералы Ф. Ф. Абрамов, А. Г. Архангельский, А. А. фон Лампе. Остатки РОВС существуют до настоящего времени.
В 1928 году был создан Дальневосточный отдел РОВС во главе с генералом М. В. Ханжиным. Претендентами на роль лидеров антибольшевистской эмиграции на Дальнем Востоке были генералы М. К. Дитерихс, Д. Л. Хорват, атаман Г. М. Семенов, однако им не удалось создать сколько-нибудь серьезных объединений. Участие в вооруженной борьбе с Красной армией приняли в 1929 году во время конфликта на КВЖД белогвардейские отряды (под командованием генералов К. П. Нечаева, В. В. Глебова и др.), входившие в состав войск Чжан Цзолиня и других маньчжурских и китайских милитаристов.
В среде эмигрантской интеллигенции возникло движение сменовеховства (по названию сборника «Смена вех» (Прага, 1921). Идеологами сменовеховства были Ю. В. Ключников, Н. В. Устрялов, С. С. Лукьянов, А. В. Бобрищев-Пушкин, С. С. Чахотин и др. Сменовеховцы приветствовали восстановление советской властью «великой России», призывали к примирению и сотрудничеству с ней, к преодолению большевизма изнутри. Они полагали, что в России начался переход от утопии к здравому смыслу. В большевистской революции они усматривали воплощение мессианизма, свойственного русскому народу. Наиболее точно суть идеологии сменовеховства отражена в сформулированном Устряловым понятии «национал-большевизм». Ведущими изданиями сменовеховцев были одноименный еженедельник (Париж, 1921–1922), а затем газета «Накануне» (Берлин, 1922–1925, получала субсидию из Москвы). В начале 1920-х годов издавались также сменовеховские газеты «Новая Россия» (София), «Новости жизни» (Харбин), «Путь» (Гельсингфорс), «Новый путь» (Рига). Почти все вернувшиеся в Россию сменовеховцы, за исключением писателя А. Н. Толстого, были репрессированы в 1930-е годы.
В 1920-е годы в работах Н. Н. Алексеева, Г. В. Вернадского, П. Н. Савицкого, П. П. Сувчинского, Н. С. Трубецкого, Г. В. Флоровского и других оформилась идеология евразийства. В сборнике «Исход к Востоку» (1921), ставшем первым выпуском «Евразийского временника» (Кн. 1–7. София; Берлин; Париж, 1921–1931), «Евразийской хроники» (вып. 1–10. Прага; Париж, 1925–1928) и других изданиях они выработали историософскую концепцию, суть которой была в очередном утверждении о своеобразии исторического пути России, определявшегося ее «месторазвитием» – Евразией, представляющей собой не механическое соединение Европы и Азии, а особое геополитическое единство. Российская (евразийская) цивилизация была враждебна западной, а большевистская революция была бунтом Евразии против навязываемых западных ценностей. В конечном счете евразийство вело к оправданию большевистской революции, и некоторые из евразийцев вернулись в СССР (Д. П. Святополк-Мирский) или даже пошли на сотрудничество с советскими спецслужбами (С. Я. Эфрон).
В 1920–1930-е годы возникли «молодежные» организации Союз младороссов (фактически основан в 1923-м, стал именоваться Союзом младороссов с 1925-го, переименован в Младоросскую партию в 1935-м) и Национально-трудовой союз нового поколения (НТСНП). Младороссы (лидер – А. Л. Казем-бек) в 1923 году в Мюнхене провели свой съезд. Они считали необходимым учесть достижения советского строя, но «повернуть революцию на национальный путь», культивировали «вождизм», выдвинули лозунг «Царь и Советы». Наибольшую активность младороссы проявили в середине 1930-х годов. Они объявили себя «второй советской партией». В 1934–1940 годах в Париже издавалась младоросская газета «Бодрость!». В 1941-м партия самораспустилась.
НТСНП вырос из нескольких молодежных организаций, возникших в середине 1920-х в Болгарии, Югославии, Франции, Чехословакии и других странах, и конституировался как единая организация в первой половине 1930-х (лидеры – В. М. Байдалаков, М. А. Георгиевский, В. Д. Поремский и др.). Союз ставил своей задачей свержение советской власти и установление нового строя на основе «солидаризма». Программные документы НТСНП предусматривали установление твердой власти, «стоящей над партиями и классами» при соблюдении гражданских свобод, здоровый «национальный эгоизм» во внешней политике, предоставление национально-культурной самостоятельности народностям, входящим в состав России. Члены НТСНП считали необходимым личное участие в борьбе против советской власти, организацию повстанческих групп на территории СССР, подготовку терактов. НТСНП дистанцировались от эмигрантов старшего поколения, введя возрастной ценз для членов Союза (1895 г. р.). Отделения Союза имелись в 15 странах, хотя общая его численность, по-видимому, не превышала 1,5 тыс. чел. Сколько-нибудь успешные попытки НТСНП вести действия на территории СССР неизвестны.
Среди эмигрантов, по свидетельствам современников, вероятно в результате суровых испытаний, заметно выросла религиозность. Однако политические разногласия раскололи и Русскую православную церковь за рубежом. Архиерейский синод во главе с митрополитом Антонием (Храповицким), состоявший из руководства Высшего церковного управления, организованного на территориях, контролируемых войсками белых, в эмиграции обосновался в г. Сремски-Карловцы (Югославия), резиденции сербского патриарха. Архиерейский синод отказался подчиняться Московской патриархии и призвал к восстановлению в России династии Романовых, положив начало карловацкому расколу. Митрополит Евлогий (Георгиевский), назначенный Карловацким синодом главой РПЦ в Западной Европе, принял затем назначение на этот пост от московского патриарха и поддержал его курс на отказ от участия церкви в политических делах ради ее сохранения. Евлогий обосновался с 1923 года в Париже; после ликвидации в СССР патриаршества в 1927 году он перешел под юрисдикцию константинопольского патриарха. Митрополит Платон (Рождественский), глава Северо-Американской епархии, отказался подчиняться как Карловацкому синоду, так и Московской патриархии. В 1924 году Всеамериканский собор объявил Северо-Американскую епархию независимой Американской православной церковью.
Большой размах в эмиграции приобрело издательское дело. Поначалу центром был Берлин в силу благоприятных экономических условий и сравнительно широкой читательской аудитории. С 1918 по 1928 год здесь насчитывалось 188 эмигрантских издательств, в том числе такие крупные, как «Петрополис», издательство З. И. Гржебина, «Слово» и др. С 1925 года издательская деятельность по большей части перемещается в Париж, интеллектуальную и культурную столицу российской эмиграции. Наиболее популярным видом печатной продукции эмиграции была периодика. В 1925 году за границей было зарегистрировано 364 периодических издания на русском языке. В 1918–1932 годах увидели свет 1005 наименований русских эмигрантских журналов. Точное число названий эмигрантских периодических изданий неизвестно, однако ориентиром может служить то, что в библиотеках Москвы находится около 1000 наименований журналов и около 600 наименований газет, издававшихся эмигрантами в 1917–1996 годах.
Лучшим журналом эмиграции стали парижские «Современные записки» (1920–1940, всего вышло 70 номеров), выходившие под редакцией эсеров Н. Д. Авксентьева, И. И. Бунакова-Фондаминского, М. В. Вишняка, А. И. Гуковского, В. В. Руднева. В журнале печатались М. А. Алданов, И. А. Бунин, И. С. Шмелев, Б. К. Зайцев, В. В. Набоков, А. М. Ремизов, Д. С. Мережковский, В. Ф. Ходасевич, М. И. Цветаева, публицисты и философы Н. А. Бердяев, Ф. А. Степун и многие другие. Среди не столь долговечных литературно-художественных и общественно-политических журналов выделялись собственными эстетическими позициями и высоким качеством «Русская мысль» (София, Прага, Берлин, 1921–1924, Париж, 1927), «Звено» (в 1923–1926 годах еженедельная газета под редакцией М. М. Винавера и Милюкова, в 1927–1928 журнал, ред. М. Л. Кантор), «Версты» (Париж, 1926–1928, ред. Святополк-Мирский, Сувчинский и др.), молодая литература была представлена на страницах «Чисел» (Париж, 1930–1934, ред. И. В. де Манциарли, Н. А. Оцуп) и журнала «Встречи» (Париж, 1934, ред. Г. В. Адамович и Кантор); сильный литературный отдел был в пражской «Воле России», в Харбине органом литературной группы «Чураевка» стала одноименная литературная газета (1932–1934, в 1932 году называлась «Молодая Чураевка»), в Шанхае была предпринята попытка издания «толстого» литературно-художественного журнала «Понедельник» (1930–1934). Органом Религиозно-философской академии Н. А. Бердяева был журнал «Путь» (Париж, 1925–1940), издававшийся ИМКА-Пресс; религиозно-философские искания интеллектуальной элиты эмиграции нашли отражение в журнале «Новый Град» (Париж, 1931–1939, ред. Бунаков-Фондаминский, Г. П. Федотов, Ф. А. Степун). Журналом для легкого чтения был парижский еженедельник (затем двухнедельник) «Иллюстрированная Россия» (1924–1939); аналогичную роль выполнял на Дальнем Востоке иллюстрированный еженедельник «Рубеж» (Харбин, 1927–1946).
Лидерами газетного рынка были «Последние новости» (1920–1940, редактор с 1921 года Милюков), лучшая газета Российского зарубежья; с ней безуспешно пыталось конкурировать парижское «Возрождение» (редакторы в 1925–1927 годах П. Б. Струве, с 1927-го – Ю. Ф. Семенов), придерживавшееся правой ориентации. Крупнейшими эмигрантскими газетами были также рижская «Сегодня» (1919–1940, ред. М. С. Мильруд и др.), берлинский «Руль» (1920–1931, ред. И. В. Гессен и др.), белградское «Новое слово» (1921–1930, ред. М. А. Суворин); в Нью-Йорке продолжало выходить основанное еще до революции «Новое русское слово» (1910–2010, в 1910–1920 годах – «Русское слово», ред. в 1922–1973 годах М. Е. Вейнбаум).
Наиболее читаемыми писателями эмиграции были Вас. И. Немирович-Данченко, А. В. Амфитеатров, Алданов и бывший донской атаман П. Н. Краснов. Пользовались достаточным успехом и признанные мастера – Бунин, Зайцев, Шмелев, Тэффи и др. Общим праздником русской культуры стало присуждение Бунину в 1933 году Нобелевской премии. Законодателями литературных мод были два ведущих критика эмиграции – Адамович и Ходасевич. Консервативные взгляды большинства читателей, да и сокращающееся их число создавали трудности для молодого поколения эмигрантских литераторов – Г. И. Газданова, Ю. В. Мандельштама, Б. Ю. Поплавского, Ю. Фельзена, В. С. Яновского и др., которым было нелегко потеснить мэтров со страниц журналов, не говоря уже о том, чтобы издать книгу.
Легче, чем мастерам слова, было реализовать себя в эмиграции композиторам, музыкантам, художникам, артистам балета. Свой звездный статус не утратили С. Кусевицкий, С. В. Рахманинов, И. Ф. Стравинский, Ф. И. Шаляпин, С. Лифарь, художники Н. С. Гончарова, Б. Д. Григорьев, М. Ф. Ларионов и некоторые другие.
В то же время по разным соображениям вернулись в Россию писатели А. Н. Толстой, А. М. Дроздов, гораздо позднее престарелый и больной А. И. Куприн. После исчезновения мужа, принимавшего участие в убийстве невозвращенца И. Рейсса, вынуждена была уехать в СССР М. И. Цветаева (покончила с собой в 1941 году). Вернулись композитор С. С. Прокофьев, певец А. Н. Вертинский, художник И. Я. Билибин и некоторые другие.
По инициативе объединений ученых, педагогов и студентов с 1925 года с целью поддержания национальной идентичности и демонстрации верности русской культуре отмечался, в день рождения А. С. Пушкина, День русской культуры. Празднования Дня русской культуры, включавшие публичные лекции, театральные постановки и т. п., проходили, как правило, довольно успешно (с особой пышностью – в 1937-м, в 100-летнюю годовщину гибели поэта). В противовес празднованию Дня русской культуры, который, с их точки зрения, был задуман либералами и масонами, правые круги эмиграции в Югославии при поддержке митрополита Антония стали отмечать 28 июля, в день св. Владимира – крестителя Руси, День русского национального сознания. Однако этот праздник не смог конкурировать с Днем русской культуры и практически не вышел за пределы русской диаспоры в Югославии.
Особое внимание эмигрантские организации уделяли сохранению национальной идентичности молодого поколения, а также подготовке квалифицированных кадров для грядущего восстановления России. В 1920-е была создана сеть начальных и средних школ. В 1924 году насчитывалось 90 школ, полностью или частично субсидировавшихся Земгором, в которых обучалось около 20% (более 13 700) всех детей эмигрантов школьного возраста. Кроме того, в Югославии действовали несколько кадетских корпусов. Однако проблемой была дороговизна обучения в русских школах по сравнению с местными и со временем выяснившаяся бесперспективность такого образования для будущей жизни. Исключением были средние школы в Чехословакии (Моравска Тржебова) и Югославии (Белград), получившие признание властей и финансировавшиеся наряду с местными. В Харбине, в отличие от европейских стран, дети учились исключительно в русских школах и лишь в 1930-е конкуренцию им стала составлять английская школа.
Центром высшего образования и науки, «Русским Оксфордом» эмиграции стала Прага благодаря «русской акции», предпринятой в 1922 году чехословацким правительством. В благодарность за роль России в деле освобождения славян из-под власти Австрии, а также с целью подготовки кадров для постбольшевистской России чехословацкое правительство выделило средства на образование Русского университета и ряда других учебных и научных учреждений. Дополнительные средства выделили ИМКА и Всемирное христианское студенческое движение. В Русский университет входили юридический и гуманитарный (историко-филологический) факультеты, кроме того, в Праге действовали Педагогический институт, Институт сельскохозяйственной кооперации, Высшее училище техников путей сообщения, Русский институт коммерческих знаний; для тех, кто не мог посещать занятия днем, был учрежден Народный университет. В Праге работали Русское историческое общество, «Семинарий по византиноведению им. Н. П. Кондакова», Экономический кабинет С. Н. Прокоповича и др. Среди профессоров, преподававших в Праге, были историки А. А. Кизеветтер, Е. Ф. Шмурло, В. А. Мякотин, юрист П. И. Новгородцев, философ Н. О. Лосский и др. Чехословацким правительством были выделены 1 тыс., затем еще 2 тыс. стипендий для студентов-эмигрантов.
В Париже был также основан Русский народный университет, открылись отделения при Парижском университете, в 1925 году были основаны Свято-Сергиевский богословский институт и семинария. Крупным центром высшего образования был также Харбин, где функционировали юридический факультет, Политехнический институт, Институт восточных и коммерческих наук, Педагогический институт, Высшая богословская и Высшая медицинская школы. Высоким уровнем отличался юридический факультет, среди профессоров которого выделялись Г. К. Гинс и В. А. Рязановский, публиковавшиеся на английском языке и впоследствии перебравшиеся в США.
Российские ученые, оказавшиеся в эмиграции, стремились продолжить профессиональную деятельность, координировать свои усилия. В различных странах были образованы Русские академические группы. Наиболее успешно в 1920-е годы проходила деятельность Русской академической группы в Берлине, где при поддержке германских властей и германских университетов был основан Русский научный институт. Академические группы были образованы во всех крупнейших центрах русской диаспоры. Берлинская академическая группа издавала «Труды русских ученых за рубежом» (ред. А. И. Каминка). С 1921 по 1930 год было проведено пять съездов российских академических организаций за границей. Было налажено сотрудничество российских ученых, оказавшихся в разных странах. В 1931 году, согласно данным анкетирования, в эмиграции находилось около 500 ученых, в том числе около 150 профессоров. За 20 межвоенных лет российскими учеными-эмигрантами было опубликовано около 13 тыс. научных работ. Наибольший профессиональный успех сопутствовал тем, кто сумел интегрироваться в научные структуры стран пребывания. Легче это было сделать специалистам в области точных и естественных наук, среди которых выделялись гидравлик Бахметев, химик В. Н. Ипатьев, авиаконструктор И. И. Сикорский, электронщик, «отец» современного телевидения В. К. Зворыкин, специалист в области прикладной механики С. П. Тимошенко (все – США), сложнее – гуманитариям, однако некоторые из российских ученых, преимущественно те, которые владели иностранными языками, были приглашены на работу в университеты, в том числе П. М. Бицилли (София), Степун (Дрезденский университет), историки Г. В. Вернадский (Йель) и М. М. Карпович (Гарвард), историк и археолог академик М. И. Ростовцев (Висконсинский, затем Йельский университеты), социолог П. А. Сорокин (Гарвард), лингвист Н. С. Трубецкой возглавил кафедру славистики Венского университета. Наибольший успех сопутствовал тем выходцам из России, кто эмигрировал в молодом возрасте и сформировался как ученый за рубежом, вроде Зворыкина (уехал в США в 1919 году) или лауреата Нобелевской премии по экономике В. В. Леонтьева (уехал в Германию в 1925 году, перебрался в США в 1931-м).
Особое внимание в публикациях эмигрантской печати и исследованиях уделялось истории революции и Гражданской войны, а также предшествовавших им событий. Страницы периодики захлестнул шквал мемуаров и документальных публикаций. Издания, которые специализировались на публикации подобного рода материалов, – «Архив русской революции» (22 т. Берлин, 1921–1937), «На чужой стороне» (№ 1–13. Берлин; Прага, 1923–1925), затем «Голос минувшего на чужой стороне» (№ 1–6. Париж, 1926–1928), «Летопись революции» (Берлин; Пб.; М., 1923), «Историк и современник» (5 кн. Берлин, 1922–1924), «Донская летопись» (№ 1–7. Белград, 1923–1927), «Белый архив» (3 т. Париж, 1926–1928), «Белое дело» (7 т. Берлин, 1926–1933) и др.; исторические материалы, воспоминания обильно печатались и в общеполитических и литературных журналах и газетах – «Современные записки», «Последние новости», «Возрождение», «Сегодня» и др. Среди вышедших отдельными изданиями воспоминаний выделялись капитальные «Очерки русской смуты» (т. 1–5. Париж; Берлин, 1921–1926) А. И. Деникина, записки П. Н. Врангеля, А. С. Лукомского и др., «Из моего прошлого» (т. 1–2. Париж, 1933) В. Н. Коковцова. Полемика относительно прошлого русского либерализма развернулась между В. А. Маклаковым, критиковавшим в своих мемуарно-публицистических книгах и статьях (Власть и общественность на закате старой России. Париж, 1936; и др.) тактику партии кадетов и Милюковым. Появились первые монографии по истории революции и Гражданской войны (Милюков П. Н. История второй русской революции. Вып. 1–3. София, 1921–1923; Россия на переломе. Т. 1–2. Париж, 1927; Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918. Т. 1–5. Париж, 1937).
«Русским заграничным историческим архивом» (РЗИА) в Праге (основан в 1923 году) было собрано колоссальное количество документов по истории русской революции и Гражданской войны, а также газет, книг и брошюр. В 1934 году в РЗИА влился также «Донской казачий архив» (основан в 1919 году, вывезен в Константинополь, затем в Белград, перевезен в Прагу в 1925 году). Фонды сохранились до окончания Второй мировой войны, а после освобождения страны Красной армией большая их часть была передана правительством Чехословакии АН СССР. В СССР материалы были рассредоточены по различным архивохранилищам (большая часть хранилась в ЦГАОР) и вплоть до конца 1980-х находились на специальном (закрытом для большинства исследователей) хранении.
После прихода к власти в Германии нацистов российские эмигранты еврейского происхождения, а также социалистической и либеральной ориентации вынуждены были перебраться во Францию и другие страны. Политика гитлеровского режима приветствовалась на страницах «Возрождения»; антифашистскую позицию заняли «Последние новости» и другие издания либерально-демократического направления. В условиях нарастания военной угрозы раскол в эмиграции еще более углубился. Часть эмигрантов считала, что следует защищать Россию от внешнего врага, кто бы в ней ни правил, другие возлагали надежду на то, что Красная армия, разгромив внешнего врага (Германию), повернет оружие против советской власти (А. И. Деникин и др.), третьи возлагали надежды на спасение России от большевизма Германией (П. Н. Краснов, А. А. фон Лампе и др.). Эмигранты, которые пришли к убеждению в необходимости защиты СССР, организовали уже в 1935 году «Союз оборонцев» (печатный орган – «Голос отечества»). В период гражданской войны в Испании несколько сот эмигрантов, главным образом молодого поколения (полковник В. Г. Глиноедский, И. И. Остапченко, А. В. Эйснер и др.), сражались против фашизма в Интернациональных бригадах. Но русские эмигранты (генералы А. В. Фок, Н. В. Шинкаренко, полковник Н. Н. Болтин и др.) воевали и в армии генерала Ф. Франко, где из них было сформировано специальное подразделение. В период советско-финской войны часть видных эмигрантов (В. А. Маклаков и др.) отказались осудить советскую агрессию, полагая, что советская власть решает национальную задачу.
После начала Второй мировой войны многие русские эмигранты во Франции были мобилизованы в армию, некоторые (Г. В. Адамович) вступили в армию добровольно. После оккупации Франции нацистами начался исход части эмигрантов за океан – в США перебрались Алданов, Вишняк, Керенский, Николаевский и др. Гитлеровцы распустили эмигрантские организации, в том числе Эмигрантский комитет, руководство которого во главе с Маклаковым некоторое время содержалось в тюрьме (1942). Нацисты создали Управление по делам русских эмигрантов во Франции во главе со своим ставленником Ю. С. Жеребковым.
После нападения Германии на СССР руководитель Объединения русских военных союзов в Германии и оккупированных ею странах Центральной Европы фон Лампе обратился к германскому командованию с просьбой направить бывших военнослужащих на советско-германский фронт. Однако нацисты использовали поначалу лишь отдельных добровольцев в основном в качестве переводчиков. Генерал Краснов возглавил Управление казачьих войск, в формировании военных частей в помощь вермахту принимали участие А. Г. Шкуро и др. В Югославии в помощь германским войскам был сформирован Русский охранный корпус (командующие – генералы М. Ф. Скородумов, затем Б. А. Штейфон), который участвовал в боевых действиях против югославских партизан. За годы войны в корпусе служило более 17 тыс. человек, свыше тысячи было убито, свыше 2 тыс. ранено. Эмигранты служили, в том числе на командных должностях, в Русской освободительной армии А. А. Власова (генералы А. В. Туркул, В. Г. Науменко и др.). В нацистских изданиях, выходивших на русском языке в Париже («Парижский вестник», 1942–1944, ред. П. Н. Богданович, Н. В. Пятницкий и др.) и Берлине («Новое слово», 1933, ред. с 1934 года В. М. Деспотули), печатались И. С. Шмелев, И. Д. Сургучев, возглавивший прогитлеровский союз писателей в Париже, генерал Н. Н. Головин и др.
Русские эмигранты приняли участие в борьбе с нацистами во Франции. Более 100 из них погибли. Одними из основателей движения Сопротивления были молодые ученые-этнографы Б. Вильде и А. Левицкий, выходцы из эмигрантских семей, расстрелянные фашистами 23 февраля 1942 года. Мученическую смерть приняли княгиня Вики Оболенская, мать Мария (Е. Ю. Кузьмина-Караваева), Ариадна Скрябина (дочь известного русского композитора) и др. В нацистских лагерях погибли Бунаков-Фондаминский, Ю. В. Мандельштам, Фельзен и др. Антинацистскую и патриотическую пропаганду вела «группа Маклакова», призвавшая пересмотреть отношение к советской власти. П. Н. Милюков в статье «Правда большевизма» (1942) признал достижения советской власти в деле воссоздания российской государственности и защите страны. В Париже с ноября 1943 года действовал Союз русских патриотов, нелегально выпускавший листок «Русский патриот», в котором публиковались сводки Совинформбюро, обращения к русским эмигрантам и советским военнопленным.
После освобождения Парижа сенсацией стал визит в советское посольство группы эмигрантов во главе с Маклаковым 12 февраля 1945 года. В ходе приема посол А. Е. Богомолов и его посетители-эмигранты обменялись речами. Союз русских патриотов был переименован в Союз советских патриотов, а его орган – в «Советский патриот» (1945–1948, ред. Д. М. Одинец). Просоветские позиции заняла выходившая в Париже с 1945 до 1970 года газета «Русские новости» (ред. А. Ф. Ступницкий).
Однако иллюзии некоторых эмигрантов по поводу возможности примирения с советской властью быстро рассеялись. Советская власть хотела не примирения, а капитуляции эмиграции, а основное условие «примирения», сформулированное Маклаковым в статье «Советская власть и эмиграция» (май 1945 года) – «соблюдение прав человека», – по-прежнему было для коммунистического режима неприемлемым. После оккупации Советской армией ряда стран Восточной и Юго-Восточной Европы и Маньчжурии советскими спецслужбами были проведены аресты и депортации эмигрантов. Были вывезены в Москву и казнены Краснов, Шкуро, Г. М. Семенов, бывший министр финансов колчаковского правительства И. А. Михайлов и др. Был депортирован в СССР и умер в 1945 году в заключении наиболее заметный харбинский поэт А. И. Несмелов. Однако репрессии коснулись не только тех, кто принимал участие в вооруженной борьбе против советской власти или сотрудничал с нацистами или японской администрацией. В Чехословакии были арестованы, в частности, литературовед А. Л. Бем (погиб в заключении), престарелый кн. Петр Д. Долгоруков, С. П. Постников, депортированные в СССР и приговоренные к различным срокам заключения, в Югославии – В. В. Шульгин, осужденный на 25-летнее заключение, и др.
В годы войны центром интеллектуальной и культурной жизни российской диаспоры стали США. В 1942 году в Нью-Йорке Алдановым и М. О. Цетлиным был основан «Новый журнал» (ред. в 1946–1959 годах М. М. Карпович, в 1959–1986 годах соредактором или главным редактором был Р. Б. Гуль), сменивший «Современные записки» в роли наиболее популярного «толстого» литературно-политического журнала Русского зарубежья (издается до настоящего времени), здесь же выходили литературно-художественный журнал «Новоселье» (1942–1950 годы, с 1948 года в Париже, ред. С. Ю. Прегель) и меньшевистский «Социалистический вестник».
14 июня 1946 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР, предоставлявший определенной части эмигрантов права получения советского гражданства. Во Франции около 11 тыс. чел. воспользовались этим правом, около 2 тыс. из них вернулись на родину. Довольно много эмигрантов вернулось из Китая, были случаи возвращения и из некоторых других стран. В СССР эмигрантам, как правило, назначалось определенное место жительства, некоторые из них были репрессированы (И. А. Кривошеин и др.). В то же время некоторые эмигранты, особенно отличившиеся своими просоветскими симпатиями, были депортированы из Франции в Восточную Германию, а затем перебрались в СССР (Кривошеин, Л. Д. Любимов, Д. М. Одинец и др.).
В результате Второй мировой войны за рубежом осталось несколько сот тысяч советских граждан (военнопленных, уехавших или насильственно вывезенных на работы, покинувших СССР по идейным соображениям или из страха возмездия за сотрудничество с оккупантами), которых принято именовать «второй волной» русской эмиграции. По условиям Ялтинских соглашений февраля 1945 года советские граждане, оказавшиеся за рубежом, подлежали репатриации в СССР независимо от их желания. Поэтому достаточно трудно оценить, сколько сумело остаться на Западе. Оценки численности так называемых перемещенных лиц (displaced persons, или ди-пи), оставшихся в Европе или уехавших в США и другие страны, варьируются от 300 до 800 тыс. чел. По данным советского Управления по репатриации на момент окончания его деятельности в марте 1953 года, численность бывших советских граждан, остававшихся за границей, составляла более 451 651 чел. По-видимому, их число было выше, поскольку многие находились за пределами лагерей ди-пи и скрывали свое советское прошлое. Около 140 тыс. из числа новых эмигрантов составили бывшие советские немцы, принявшие гражданство ФРГ, и приблизительно 4 тыс. – бессарабцы и буковинцы, ставшие гражданами Румынии. В целом же, по-видимому, менее половины новых эмигрантов были с территории СССР в старых (до 1939 года) границах.
Большая часть «дипийцев» находилась поначалу в Германии, в значительной степени в лагерях перемещенных лиц. Начиная с 1946 года, когда охлаждение отношений между бывшими союзниками постепенно превратилось в холодную войну, опасность насильственного возвращения на родину перестала тяготеть над новыми эмигрантами. С 1947 года происходит постепенное рассредоточение эмигрантов по европейским и заокеанским странам. В 1947–1952 годах из Германии и Австрии уехало свыше 213 тыс. чел.
Политической «столицей» послевоенной эмиграции стал Мюнхен. В условиях холодной войны при финансовой поддержке госструктур США одно за другим возникали различные объединения с целью борьбы против советского режима, состоявшие по большей части из новых эмигрантов (Союз воинов освободительного движения, Союз борьбы за освобождение народов России, Лига борьбы за народную свободу, Российское народное движение и др.), хотя активное участие в политической деятельности принимали и некоторые видные эмигранты «первой волны» – Керенский, Николаевский, Мельгунов и др. Продолжал свою работу НТСНП, называвшийся теперь Народно-трудовым союзом (НТС) и несколько изменивший свои тактические установки. НТС издавал журнал «Посев» (Лимбург; Кассель; Франкфурт-на-Майне, изд. с 1945 года, с 1991-го – в Москве). Переговоры об объединении различных организаций, происходившие в 1951 году в Фюссене (январь), а затем в Штутгарте (август), завершились созданием Совета освобождения народов России, вступившего в переговоры с национальными организациями. Разногласия по национальному вопросу оказались наиболее труднопреодолимыми, но все же в октябре 1952 года в Мюнхене был создан Координационный центр антибольшевистской борьбы (с 1953-го – Координационный центр освобождения народов России). Источником государственности центр считал Февральскую революцию, признавал принципы ООН и право наций на самоопределение. Некоторые национальные организации, прежде всего украинские, создали в Париже собственное объединение – Международный антибольшевистский координационный центр. Ни одна из организаций сколько-нибудь серьезных связей в СССР не имела.
Наиболее распространенными и долговечными печатными изданиями эмиграции были газеты – парижская «Русская мысль» (с 1947 года, ред. В. А. Лазаревский [1947–1954], С. А. Водов [1954–1968], З. А. Шаховская [1968–1978], И. А. Иловайская-Альберти [1979–2000], с 1992 параллельно выходила в Москве) и нью-йоркское «Новое русское слово», журналы – «Новый журнал», парижское «Возрождение», выходившее теперь в качестве журнала (1949–1974, № 1–243, ред. И. И. Тхоржевский [1949], С. П. Мельгунов [1949–1954] и др.), «Грани» (изд. НТС, начал выходить в лагере ди-пи в Менхенгофе в 1946 году, затем издавался в Лимбурге, Франкфурте-на-Майне, с 1991-го – в Москве; основан Е. Р. Романовым, соред. и ред. в 1946–1952, 1955–1961, редакторами были также Л. Д. Ржевский [1952–1955], Н. Б. Тарасова [1962–1982] и др.), «Посев» (Лимбург; Кассель; Франкфурт-на-Майне, изд. с 1945 года, с 1991-го – в Москве), «Вестник русского христианского движения» (Париж, Мюнхен, Нью-Йорк, 1945–1991, Париж, Нью-Йорк, Москва, с 1992-го). Отметим также журналы «Опыты» (Нью-Йорк, 1953–1958, ред. Р. Н. Гринберг и В. Л. Пастухов; Ю. П. Иваск) и «Мосты» (№ 1–15, Мюнхен, 1958–1970, ред. Г. Андреев [Г. А. Хомяков]). Крупнейшим эмигрантским издательством послевоенного периода было нью-йоркское издательство им. Чехова (1952–1956, Нью-Йорк).
Вторая эмиграция не выдвинула столь ярких талантов, как первая. Наиболее значительными литераторами «второй волны» считаются поэты Иван Елагин, Дм. Кленовский, О. Анстей, Н. Моршен, В. Синкевич, прозаики Н. В. Нароков, Л. Д. Ржевский, Б. И. Ширяев, С. С. Максимов. Списки не исчерпывающие. Заметные работы были опубликованы историками А. Г. Авторхановым, Н. И. Ульяновым; выделим также С. В. Утехина, преподававшего в британских и американских университетах и опубликовавшего важную работу «Русская политическая мысль» (Russian Political Thought, 1963) на английском.
За последние 40 лет существования СССР (1951–1991) из страны выехало около 1,8 млн чел. (в 1990–1991 годах – по 400 тыс.), из них почти 1 млн евреев (две трети выехало в Израиль, треть – в США), 550 тыс. немцев и по 100 тыс. армян и греков. Большая часть эмиграции приходится на 1970–1980 годы. Эмиграцию этого периода принято называть «третьей волной». Разрешение на эмиграцию евреев было вызвано преимущественно внешнеполитическими причинами, стремлением советского руководства продемонстрировать наличие в СССР гражданских прав и свобод, включая право на эмиграцию, а также сложной игрой, которая велась со странами Запада, с одной стороны, и арабскими странами, с другой. По данным МВД, с 1970 по 1980 год из СССР в Израиль выехало 240,3 тыс. чел. (что составляло 11,2% еврейского населения страны), в то время как за весь период с 1945 по 1980 год – 253 тыс. чел. В первой половине 1980 года в условиях конфронтации со странами Запада, прежде всего с США, выдача разрешений на выезд резко сокращается. В 1970–1980-е годы возникает движение «отказников», то есть тех, кому под разными предлогами (доступ к секретным материалам, наличие родственников, требующих ухода, и т. п.) было отказано в праве на выезд. Отказники проводили акции протеста, демонстрации, голодовки, обращались к западным журналистам и международным еврейским организациям. Некоторые из активистов еврейского национального движения были осуждены на различные сроки заключения (в том числе А. Б. Щаранский в 1978 году к 13 годам заключения по ложному обвинению в шпионаже). Практически свободная эмиграция была разрешена в период перестройки, начиная с 1989 года.
К 1970–1980-м годам относится немногочисленная, но чрезвычайно политически и творчески активная эмиграция из СССР деятелей диссидентского движения, творческой интеллигенции. Выезд нередко происходил по израильским визам (несмотря на нееврейское происхождение эмигрантов); власть практиковала также высылки (наиболее громкая – А. И. Солженицына в 1974 году) и лишение советского гражданства лиц, временно находившихся за рубежом (В. П. Аксенов, Ю. П. Любимов и др.). Нередки были случаи бегства артистов во время гастролей (М. Барышников, Р. Нуреев и др.). В результате за границей оказалось созвездие талантов, сопоставимых с литераторами и деятелями искусства «первой волны». Кроме названных – И. А. Бродский, В. Н. Войнович, А. А. Галич, С. Д. Довлатов, А. А. Зиновьев, В. П. Некрасов, М. В. Ростропович, А. Д. Синявский и др., а также деятели правозащитного движения А. А. Амальрик, В. К. Буковский (в результате обмена на секретаря чилийской компартии Л. Корвалана) и др.
Эмигрантами «третьей волны» были основаны журналы «Континент» (Мюнхен, 1974–1990, Париж, Москва с 1991 года, в 1974–1992 годах ред. В. Е. Максимов), принципиально отличавшийся от него по эстетическим установкам «Синтаксис» (Париж, М. В. Розанова), «Время и мы» (Тель-Авив, Нью-Йорк, Париж, 1975–1993, Нью-Йорк, Москва, с 1993, ред. В. Б. Перельман), националистический журнал «Вече» (Мюнхен, 1980, основан эмигрантом «второй волны» О. А. Красовским); отметим также исторический альманах «Минувшее» (Париж, 1986–1991, вып. 1–12, ред. В. Аллой, с 1993 СПб.; М., всего вышло 25 вып.).
Начиная с 1992 года можно говорить об эмиграции собственно из России. С января 1993-го вступил в силу закон, разрешающий гражданам свободный выезд и возвращение обратно. После распада СССР и вступления в силу указанного закона наступил новый этап эмиграции, который иногда называют «четвертой волной». Впервые в истории для граждан России перестала существовать проблема выезда. До конца XX века продолжалась национальная эмиграция, хотя число выезжающих по естественным причинам постепенно сокращалось. Все большую долю занимала экономическая (трудовая) эмиграция. Ниже приводятся официальные оценки числа выехавших в 1992–2000 годах – Госкомстата России (лица, которые при выезде снялись с учета по месту жительства, то есть утратили статус резидента) и оценка МВД (лица, получившие разрешение на выезд в эмиграцию). По-видимому, число эмигрировавших несколько больше, ибо официальные данные не учитывают тех, кто выехал из страны, не получив официального разрешения на постоянное жительство (например, на учебу, в туристическую поездку, в служебную командировку) и не вернулся. Однако в условиях свободного выезда число таких лиц, вероятно, не слишком велико.
Несколько изменилось в 1990-е годы и основное направление эмиграции. На первое место вышла Германия, не только за счет этнических немцев и членов их семей, но и за счет евреев. Сократилось число выезжающих в США, ибо теперь евреи могут туда выехать только при наличии прямых родственников. В условиях свободного выезда из страны и учитывая массовую национальную (этническую) эмиграцию в 1989–1991 годах, на первое место среди выезжающих из страны на постоянное место жительства вышли русские.
Эмиграция из России за пределы СНГ и Балтии, 1992–2000, в тысячах человек
Распределение эмигрировавших из России за пределы бывшего СССР по странам назначения, 1992–2000, в тысячах человек (по данным МВД)
Дипломатия в изгнании
«ПАРИЖСКИЙ ГУБЕРНАТОР» (В. А. МАКЛАКОВ)6
Маклаков не поддается классификации. Менее всего он был «типичным представителем». Его особость восхищала и раздражала; вызывала недоумение и нередко – злобу. Думаю, что о Маклакове нельзя говорить только как о политическом деятеле; он был явлением русской культуры, явлением редким и ни на кого не похожим.
Блистательный адвокат, один из лучших ораторов России, депутат трех Государственных дум, один из лидеров партии кадетов, публицист…
«Умный юрист, политик трезвый и умеренный», – писала о нем Ариадна Тыркова. Однако этот «трезвый и умеренный» политик прошел через увлечение толстовством и был видным масоном, а «умный юрист» снабдил князя Феликса Юсупова кистенем для убийства Распутина, став, по его собственным словам, несомненным, с точки зрения закона, соучастником преступления. Оригинальность Маклакова Н. В. Валентинов-Вольский видел в том, что, будучи интеллигентом и обладая «вкусом к общественности», он отличался «решительно от всех оттенков русской интеллигенции» признанием «закона эволюции» и отрицательным отношением (даже отвращением) к революции. Однако этот противник революции произнес в Думе 3 ноября 1916 года одну из самых зажигательных антиправительственных речей, вошедшую в историю под названием «либо мы, либо они». И он же вел переговоры с царскими министрами в конце февраля 1917 года, пытаясь найти средства для предотвращения революционного взрыва.
В Маклакове каким-то образом сосуществовали западник со славянофилом и даже русским националистом, борец за права личности и защитник прав государства. Маклаков восхищался Столыпиным, и он же произнес, пожалуй, самые яркие антистолыпинские речи в Думе (во 2-й – о военно-полевых судах, в 3-й – по делу Азефа и о введении земства в Западном крае). Можно было бы привести еще немало парадоксов и противоречий, свойственных Маклакову – политику и юристу; однако при внимательном и последовательном рассмотрении его слова и действия оказываются подчиненными определенной внутренней логике, понять которую можно только соотнося их с обстоятельствами времени и внутренней эволюцией Маклакова.
Маклакова отличала от большинства русских политиков легкость (многие путали ее с легковесностью); этого фундаментально образованного человека кое-кто из современников почитал за дилетанта. «Вина» Маклакова заключалась в его необыкновенной одаренности, позволявшей ему быстро усваивать и понимать то, что иным коллегам или оппонентам давалось упорным трудом. А если к этому добавить еще и такое «непростительное» обстоятельство, как успех у женщин… Амурные похождения старого холостяка Маклакова были притчей во языцех московского и петербургского «общества». Маклаков, по мнению некоторых современников, мог претендовать на более крупную роль в партии кадетов, если бы не тяготился длинными и нередко скучными заседаниями партийных ареопагов. Во всяком случае, общество хорошенькой женщины он частенько предпочитал компании своих товарищей по ЦК.
За этой легкостью не всем удавалось разглядеть глубину и незаемный ум Маклакова. Среди тех, кто разглядел, был Лев Толстой. Он избрал юного студента своим спутником и собеседником во время пеших прогулок по Москве. Маклаков с присущей ему самоиронией объяснял толстовский выбор тем, что писателю надо было отдохнуть во время прогулок, поэтому он и предпочитал прогуливаться с Маклаковым, ибо разговоры с ним не требовали большого умственного напряжения. Разумеется, это было не так, и их отношения, несмотря на 40-летнюю разницу в возрасте, были больше похожи на дружбу, нежели на взаимоотношения ученика и наставника. Маклаков неоднократно гостил в Ясной Поляне. Его воспоминания о Толстом, возможно, лучшее, что написано о великом мыслителе7. Разумеется, как и все прочие тексты Маклакова, при советской власти они в России не перепечатывались.
«Писатель в России должен жить долго», – обмолвился как-то Корней Чуковский. Еще в большей степени его слова справедливы по отношению к политикам; однако жить долго им удавалось еще реже, чем писателям. Я имею в виду, разумеется, порядочных политиков и независимых писателей. Маклаков был одним из таких нечастых исключений. Он прожил долгую жизнь, уйдя из нее 40 лет спустя после революции 1917 года, сохранив до конца прекрасную память, ясный ум и даже ораторский дар. Эмигрантское существование предоставило достаточно времени для размышлений и рефлексии. Воспоминания и размышления Маклакова оформились в четыре книги воспоминаний и размышлений8, десятки статей, сотни писем-трактатов9.
Воспоминания Маклакова вызвали скандал среди его бывших товарищей по партии; характерно название одной из критических статей, принадлежащих перу П. Н. Милюкова: «Суд над кадетским либерализмом»10. Маклаков и здесь оказался наособицу; мемуары пишутся обычно для самооправдания; во всяком случае, виноватых ищут на стороне. Маклаков анализировал заблуждения и просчеты своих, не снимая ответственности за то, что случилось с Россией в 1917 году, и лично с себя.
Василий Алексеевич Маклаков родился 10 мая 1869 года в Москве. Его мать, Елизавета Васильевна, урожденная Чередеева, умершая в 1881 году, в 33-летнем возрасте, была, по характеристике сына, «тепличным растением культурной помещичьей среды». Отец вышел из той же среды, но принадлежал к «другой ее разновидности» и свое положение в обществе создал сам, своим трудом и усилиями. Алексей Николаевич Маклаков закончил медицинский факультет и стал известным профессором-офтальмологом. В семье было восемь детей; один из братьев Василия Алексеевича умер в раннем детстве. Семеро остались на попечении отца; А. Н. Маклаков женился вторым браком на дочери директора Петровско-Разумовской академии Л. Ф. Ламовской (в девичестве – Королевой), известной в то время детской писательнице, публиковавшей свои произведения под псевдонимом Л. Нелидова11. Впоследствии один из братьев Василия Алексеевича, Алексей, стал, как и отец, офтальмологом, а другой, Николай, поступив на государственную службу, дослужился до поста министра внутренних дел. Он был одним из самых реакционных министров Николая II и в идейном отношении антагонистом своего старшего брата. В 1918 году Николай Маклаков был расстрелян большевиками.
Маклаков вспоминал, что он мало общался с материнской родней, среди которой было много землевладельцев-помещиков. «Кругом, в котором я рос, были знакомые и друзья отца, вообще интеллигенты». Их объединяло то, что все они сформировались в переломную для России эпоху, эпоху Великих реформ. Среди них бывали разногласия; но речь шла о темпах или о характере реформ; в их необходимости отец Василия Алексеевича и его друзья не сомневались. Они были очень далеки от радикализма. Это были практики, люди дела. Крайне отрицательно встретили они террористическую кампанию конца 1870-х – начала 1880-х годов, проводившуюся революционерами, не говоря уже об убийстве царя, с именем которого связывалось освобождение крестьян.
Той части интеллигенции, к которой принадлежал А. Н. Маклаков, было чуждо натужное «народолюбие», обязательное для радикалов. К «простому» народу, «к этому чужому миру» они относились без признаков высокомерия, не считали его «быдлом», обреченным оставаться внизу; себя не считали «белою костью», у которой есть привилегии по рождению; но они в себе ценили культуру и образованность и в этом видели свое заслуженное преимущество; не хотели это преимущество хранить для себя одних, считали долгом государства передавать его всем остальным, но не признавали и своей вины перед народом, не считали, что необразованные люди призваны Россию за собой вести или что культурным слоям у народа чему-то надо учиться. Долг высших классов был его учить и ему помогать, а не уступать ему места. И если это тогда им старались внушать, то они такое учение не считали не только опасным, но даже серьезным»12.
Возможно, еще тогда, в 1880-е годы, начало складываться недоверие В. А. Маклакова к таким формам демократии, как всеобщее избирательное право. Позднее жизненный и политический опыт усилил его опасения, что большинство, которое отнюдь не всегда право, подавит более культурное и образованное меньшинство и формально демократические процедуры могут отбросить общество назад. Гарантии прав меньшинства, прав личности – одна из центральных проблем, волновавших Маклакова – юриста и политика. Свои размышления о современной демократии, названные им «Еретическими мыслями», Маклаков опубликовал много лет спустя, после Второй мировой войны13.
Первоначально, по настоянию матери, дети в семье Маклаковых получали домашнее образование. Еще дома будущий соперник французских ораторов научился с гувернанткой «свободно болтать по-французски». Учили, наряду с прочим, также английскому и немецкому; учителем немецкого был одно время известный литератор, друг семьи П. В. Шумахер. Когда по настоянию отца Василий Алексеевич поступил в гимназию, Шумахер подарил ему редкое издание «Илиады» с надписью:
- С детства до старости лет на мишуру все глядели
- Слабые очи мои, лучших не видев красот.
- Милостив к юноше Зевс, даровав ему высшее зренье
- И указав ему путь в область нетленной красы.
В гимназии Маклаков учился легко и даже с блеском. Однако удушливая атмосфера классической толстовской гимназии, призванной не столько научить, сколько воспитать верноподданного, невольно провоцировала кое-кого из самолюбивых и самостоятельно мыслящих учеников на различные выходки и шалости. Среди них был и Маклаков. Нелады с гимназическим начальством привели к тому, что он едва не лишился права поступления в университет. По тогдашним правилам для этого было недостаточно отличной учебы – надо было еще получить «полный балл» по поведению. Ставить его директор гимназии не хотел, так как это автоматически означало награждение строптивого ученика золотой медалью – учился-то он отлично, а его латинское сочинение было отмечено как лучшее в округе. В конце концов, в нарушение всех правил, Маклакова наградили лишь серебряной медалью, а в университет отправили конфиденциальное отношение, в котором говорилось, что успехи в науках внушили Маклакову «опасное самомнение» и он стал воображать, что общие правила для него не обязательны.
Едва ли не в пику гимназическому начальству Маклаков, вместо всеми ожидаемого филологического факультета, подал документы на естественный. Так в 1887 году он стал студентом Московского университета и провел в нем 10 лет, выйдя из него в 27-летнем возрасте.
Уже в университете у Маклакова проявился «вкус к общественности», о котором писал впоследствии Валентинов-Вольский. Маклаков принимал участие в различных студенческих затеях, вроде организации Московского землячества, деятельности Хозяйственной комиссии, единственного тогда официального выборного студенческого органа; пытался (и небезуспешно) организовать поездку делегата от России на студенческий съезд в Монпелье; участвовал в панихиде по Н. Г. Чернышевскому, умершему в Саратове в 1889 году. Маклаков подчеркивал в книге воспоминаний о годах своей молодости, что его деятельность носила неполитический характер, преследовала чисто корпоративные, студенческие интересы; более того, он выступал как оппонент радикальной части студенчества, стремившейся втянуть студенческую массу в борьбу против существующего строя. В частности, среди таких радикалов был В. М. Чернов, будущий лидер партии эсеров и председатель Учредительного собрания в 1918 году.
Однако любая деятельность, выходившая за рамки университетского устава 1884 года, жестко ограничивавшего права студентов, рассматривалась властями как подрыв не только университетской «нравственности», но и вообще основ правопорядка. Умеренный Маклаков, стремившийся как-то оживить студенческую жизнь, отнюдь не помышляя о чем-то революционном, побывал в университетские годы под арестом, был исключен из университета «на всякий случай» с «волчьим билетом», закрывавшим ему дорогу в любое высшее учебное заведение России. И лишь хлопоты отца, подключившего влиятельных знакомых и отправившегося в Петербург на поклон к министру народного просвещения И. Д. Делянову и директору Департамента полиции П. Н. Дурново, привели к отмене этой жестокой меры.
Как выяснилось, Маклаков был исключен из университета за организацию поездки делегата от России на студенческий съезд; ведь официально никаких студенческих организаций, за исключением упомянутой Хозяйственной комиссии, в университете быть не могло, следовательно, не могло быть и выборов, не говоря уже о делегатах на зарубежные съезды. Много позже, когда Маклаков был уже депутатом Государственной думы, а Дурново отставным министром внутренних дел, последний в частном разговоре, не помня, разумеется, деталей маклаковского «дела», сказал ему, что подобные меры принимались для острастки лиц, вызывавших подозрение в неблагонадежности.
Достаточно этого эпизода, – писал Маклаков в своей последней книге, – чтобы видеть, что наряду с патриархальным добродушием, государственная власть этого времени могла обнаруживать и совершенно бессмысленную жестокость. Ведь это только случай, а вернее сказать «протекция», если распоряжение двух министров меня не раздавило совсем. А сколько было раздавлено и по меньшим предлогам только, чтобы их «попугать», как об этом мне откровенно сказал Дурново! Это был наглядный урок для оценки нашего режима и понимания того, почему позднее у него не оказалось защитников15.
Думаю, что защита прав личности, ставшая едва ли не центральным пунктом деятельности Маклакова – юриста и политика, во многом объясняется его гимназическим и студенческим опытом, когда он неоднократно сталкивался с бесправным и унизительным положением человека в России. Даже если этот человек относился к привилегированному сословию и был достаточно образован. Это проявлялось и в исключении из университета без объяснения причин или, скажем, в такой мелочи, как изъятие на границе при возвращении из Франции карточек деятелей Французской революции; революции к тому времени стукнуло как раз 100 лет; но на ввоз портретов ее деятелей и одновременно жертв требовалось специальное разрешение начальства.
Важнейшим событием в интеллектуальном и духовном развитии Маклакова стала поездка с отцом в 1889 году в Париж на Всемирную выставку; 65 лет спустя он писал, что месяц, проведенный тогда в Париже, он считает счастливейшим в своей жизни. Маклакова привлекали не достопримечательности, а образ жизни свободной страны. Его поражали разносчики газет, выкрикивавшие немыслимые в России политические лозунги; он посещал предвыборные собрания в Палате депутатов; с увлечением следил за полемикой претендентов и впервые услышал коллективное пение «Марсельезы»; решающим моментом его поездки стало знакомство с активистами Генеральной ассоциации студентов Парижа; его новые друзья стали его гидами по «политическому Парижу».
Маклаков стал убежденным франкофилом и в известном смысле западником. 20-летний студент пришел к выводу, что «свободные режимы Европы показывали, чем должно быть здоровое государство, и какая дорога приводит к нему. Пора было вступать на нее, где только возможно, и по этой дороге идти, не мечтая всего сразу достигнуть. Для роста всего живого есть свое положенное время. Раньше его вырастают только уроды»16.
Ко времени этой поездки относится и увлечение Маклакова Французской революцией. Характерно, что его любимым героем стал умеренный Мирабо: Маклаков писал, что он не закрывал глаза на его политические грехи – тайные встречи с королем и т. п.; по словам Маклакова, его привлекала в Мирабо способность подталкивать к реформам и одновременно противостоять крайностям; он изучил 8-томную биографию своего кумира и наизусть цитировал отрывки из его речей. Остается только гадать, таким ли рассудительным был 20-летний студент, каким его хотел изобразить 85-летний мемуарист.
По возвращении из Франции состоялся литературный дебют Маклакова – он опубликовал статью о Парижской студенческой ассоциации в «Русских ведомостях», став впоследствии постоянным автором этой газеты.
За время пребывания в университете Маклаков успел поучиться на трех факультетах, два из которых с блеском закончил. Разочаровавшись быстро в естественных науках, он перешел на исторический факультет, где учился у В. О. Ключевского и П. Г. Виноградова. Под руководством последнего он написал работу, которая стала его первым опубликованным научным трудом, – «Избрание жребием в Афинском государстве»17. Виноградов прочил ему большое будущее. Впоследствии Маклаков отдал дань своим наставникам, опубликовав о них биографические очерки18.
Однако научная карьера Маклакова не задалась, и закончил он совсем другой факультет – юридический. Во-первых, у него случилось очередное «недоразумение» с университетскими властями, и попечитель учебного округа Н. П. Боголепов наложил вето на то, чтобы оставить Маклакова при университете «для подготовки к профессорскому званию». Во-вторых, в мае 1895 года умер от болезни сердца отец, и вдруг выяснилось, что надо съезжать с казенной квартиры и вообще как-то разобраться с материальным положением семьи, которая существовала на заработки отца. А Василий Алексеевич, старший из братьев, еще не имел конкретных планов на жизнь и специальности, способной обеспечить жизнь на прежнем уровне.
Он, вероятно, мог добиться отмены запрета Боголепова – как не раз ему и его родственникам и знакомым удавалось разрешать различные конфликты с начальством; однако Маклакову не хотелось «вступать на дорогу, где (он) должен бы был от власти и ее капризов зависеть». К тому же, по его собственному признанию, Маклаков не чувствовал в себе настоящей тяги к научной работе.
Наконец, последнее, и, возможно, самое важное. В решении Маклакова податься в юристы, а точнее – в адвокаты, сказывался общественный темперамент. В этой профессии он видел не только средство заработка, но и общественную миссию: «Мой короткий жизненный опыт, – писал Маклаков много лет спустя, – открыл мне… что главным злом русской жизни является безнаказанное господство в ней „произвола“, беззащитность человека против „усмотрения“ власти, отсутствие правовых оснований для защиты себя… Защита человека против „беззакония“, иначе защита самого „закона“ и была содержанием общественного служения – адвокатуры… Право… есть норма, основанная на принципе одинакового порядка для всех. В торжестве „права“ над „волей“ сущность прогресса. В служении этому – назначение адвокатуры»19.
Однако для поступления в адвокатуру нужен был диплом юридического факультета. В те времена можно было сдать экзамены за университетский курс экстерном. Но профессура юридического факультета встретила намерение Маклакова с возмущением. С точки зрения некоторых профессоров, это свидетельствовало о его неуважительном отношении к премудростям юридической науки. Испытание потенциального юриста ждало самое суровое. Маклаков прошел курс юридического факультета за год, сконцентрировав всю свою силу воли и способности на достижении цели. Он вел образ жизни отшельника, сведя общение с окружающими до минимума и даже вывесив в своей комнате плакат, предлагавший гостям не засиживаться дольше двух минут. В результате экзамены, кроме одного, были сданы на «весьма». Маклаков и без малого 60 лет спустя считал это главным спортивным достижением своей жизни. Любопытно, что и среди экзаменаторов, и среди студентов-юристов оказалось немало его будущих товарищей и по партии кадетов, и по Государственной думе.
В 1896 году Маклаков стал присяжным поверенным округа Московской судебной палаты; сначала он был помощником А. Р. Ледницкого, затем знаменитого Ф. Н. Плевако. Но очень быстро «отпочковался» от своих наставников и вскоре сам стал одной из звезд русской адвокатуры. Ораторский дар сыграл едва ли не решающую роль в политической карьере Маклакова; в памяти современников он остался прежде всего как «златоуст»20. Значение устного слова в общественной и политической жизни России начала века трудно переоценить; столь же нелегко понять секреты златоустов, блиставших на «подмостках» российской политической сцены: тексты речей не передают очарования живого слова, аудиозаписей выступлений выдающихся ораторов того времени практически не существует. Однако Маклаков и в этом случае является исключением: особенности его ораторского мастерства были таковы, что неизбежные потери при переводе устной речи на бумагу сводились к возможному минимуму, к тому же немало современников оставили воспоминания, позволяющие ощутить в какой-то степени шарм маклаковской речи.
Мастерство Маклакова-оратора заслуживает специального анализа, во-первых, потому, что это было, несомненно, явление русской культуры, во-вторых, поскольку его ораторский дар стал политическим оружием и даже в известной мере определял особую роль московского адвоката в партии кадетов.
Как и многие другие известные русские политические ораторы, Маклаков прошел «начальную школу» и получил известность в суде. Имя ему сделало выступление на процессе по делу о злоупотреблениях в Северном страховом обществе; Маклаков умудрился добиться оправдания своего подзащитного Сеткина; пикантность ситуации заключалась в том, что Сеткин был единственным из обвиняемых, кто признался в своей вине.
Процесс был громким: председателем суда был известный судебный и общественный деятель Н. В. Давыдов; обвинял прокурор А. А. Макаров, будущий министр внутренних дел. Обвиняемые пригласили известных адвокатов, которые в конце концов преуспели в защите, возможно, не очень правого дела. Маклаков оказался в этой компании случайно – его клиента должен был защищать Плевако, но вынужден был уехать по другому делу и перепоручил защиту помощнику. Маклаков не пытался доказывать невиновности своего подзащитного – да это было и невозможно после его признания.
В своей речи он признал, что оправдательный приговор «не обелит его дела, преступление останется преступлением, а растрата растратой», но то, что можно было сделать, чтобы исправить содеянное, он сделал: он обязался растрату пополнить. Такое обязательство со стороны разоренного человека может показаться смешным, но «не смейтесь над этим, – говорил Маклаков, обращаясь к присяжным, – это значило бы смеяться над бедностью»21.
Речь Маклакова имела необычайный успех; факт преступления его подзащитного был признан, но сам Сеткин сочтен невиновным. Речь молодого адвоката оказалась единственной, перепечатанной полностью в специальном юридическом журнале «Судебные драмы», публиковавшем отчеты о наиболее громких процессах; это было довольно почетно; как правило, речи воспроизводились там в изложении, и лишь нечто из ряда вон выходящее удостаивалось перепечатки полностью. О речи Маклакова говорилось, что она «чужда тех шаблонных приемов, благодаря которым слушатель заранее знает, чем начнет и окончит свою речь тот или другой оратор. Она построена довольно искусно, причем защитник сделал правдивый анализ обстановки преступления и личности Сеткина. Своею искренностью и правдивостью речь эта подкупила слушателей. Адвокат, анализируя дело, не должен никогда терять из виду идеи справедливости. Он должен всегда оставаться правдивым, т. к. правда и искренность воздействуют на убеждение присяжных лучше всяких „фейерверков“»22.
Речи Маклакова посвятил в «Курьере» специальную статью известный деятель либерального движения и публицист В. А. Гольцев. Процитировав слова Маклакова о том, что оправдательный приговор не обелит дела Сеткина, Гольцев писал: «Поздравляю молодого адвоката с этими словами, прямыми, искренними, честными, достойными великого дела правосудия. В них вся правда, осуждение греха и пощада грешнику»23.
Впоследствии Маклаков произнес немало речей, ставших знаменитыми, но эта, несомненно, была ему особенно дорога. Когда много лет спустя, в 1949 году, к его 80-летнему юбилею, готовился сборник речей прославленного оратора, Маклаков досадовал, что не удалось достать номер «Судебных драм», в котором была напечатана его речь в защиту Сеткина, и она не вошла в юбилейный сборник.
К числу наиболее известных судебных речей Маклакова относятся выступления по делу М. А. Стаховича против князя В. П. Мещерского; он, вместе с Плевако, поддерживал иск Стаховича по обвинению Мещерского в клевете; речь по делу крестьян, разгромивших экономию в селе Долбенково, принадлежавшую великому князю Сергею Александровичу24. В последнем случае Маклаков, как и в деле Сеткина, сразу признал факт совершения его подзащитными преступления и осудил его: «Их борьба была неразумна, их приемы нелепы; всем существом я осуждаю то, что они натворили». Однако, осуждая преступление, он отказывался признать виновными тех, кто его совершил; более того, адвокат предложил судьям самим разделить ответственность с крестьянами за содеянное ими.
Погром экономии был следствием многолетнего попрания закона управляющим, системы штрафов и поборов; закон при этом молчал, а лица, ответственные за порядок в данной местности, как будто не замечали происходящего. «Вы осуждаете их, как судьи, по уголовному уложению, – говорил в заключение своей речи Маклаков, – но как представители государственной власти постарайтесь быть справедливыми. Вы не защитили их тогда, когда беззаконным путем их разоряли в деревне, вы закрыли для них все пути законно стоять за свои интересы, вы целой системой воспитали в них грубость. Результатом было то, что вы знаете. Признайте же то, что если они виноваты, то и мы все виноваты перед ними – и в этом деле справедливостью может быть только высшая милость»25.
Речь Маклакова, по точному определению М. А. Алданова, была «огненной»; это «вы не защитили их», так же как ранее брошенное в лицо судьям «в ы пришли, когда беззаконие сделали они, но где же в ы были тогда, когда беззаконие творилось над ними?» вполне могло оскорбить состав судебного присутствия.
Однако для ораторского стиля и, если угодно, этики Маклакова более характерно заключительное «мы все виноваты перед ними». Здесь не только влияние Л. Н. Толстого; даже в этой речи чувствуется свойственный Маклакову-адвокату практицизм; он говорил не для того, чтобы произнести обличительную речь, рассчитанную на эффект за пределами зала судебного заседания (хотя и обличений в его речи хватало); Маклаков стремился убедить и привлечь на свою сторону судей; поэтому он не отделяет себя от них – они здесь все вместе – представители закона, должны сообща выяснить истину и защитить закон наилучшим образом.
Он, вместе со своими товарищами по защите, добился своего: суд ходатайствовал о помиловании долбенковских крестьян и его ходатайство было удовлетворено26.
«Судьи редко обижались на Маклакова, и он умел их обвораживать», – писал в предисловии к юбилейному сборнику речей Маклакова его ближайший друг в последние годы жизни и горячий поклонник Марк Алданов. Алданов передает со слов очевидца эпизод, случившийся во время процесса по делу о Московском вооруженном восстании: «Председатель Ранг резко обрывал первого защитника. Затем выступил В. А. – он по существу говорил не менее определенно, чем его товарищ по защите, но председатель его ни разу не прервал. По окончании речи Ранг, обращаясь к другим судьям, заметил вполголоса: „Вот что значит, когда говорит умный человек!“»27
Пожалуй, самой знаменитой судебной речью Маклакова стало его выступление на процессе по делу о Выборгском воззвании28. Выборгское воззвание с призывом ответить на роспуск 1-й Государственной думы актами пассивного сопротивления: отказом от уплаты налогов и службы в армии, непризнанием правительственных займов было подписано 10 июля 1907 года 180 депутатами; впоследствии к нему присоединились еще 52 человека. Воззвание было отпечатано в виде листовки тиражом 10 тыс. экз. в Финляндии и затем перепечатано за границей. 16 июля 1906 года против подписавших было возбуждено уголовное дело за «распространение в пределах России по предварительному между собой уговору воззвания, призывающего население к противодействию закону и законным распоряжениям властей»29. Процесс по делу о Выборгском воззвании проходил с 12 по 18 декабря 1907 года. Обвинительный приговор был предрешен и ни для кого не явился неожиданностью – 167 бывших депутатов Думы были приговорены к 3-месячному тюремному заключению, что означало для них лишение избирательных прав.
Маклаков к воззванию, призывавшему к отказу от уплаты налогов и т. п. в ответ на роспуск 1-й Думы, относился отрицательно. Он считал его недопустимым для «конституционной» партии, да и сам роспуск Думы ведь, с точки зрения юридической, был вполне законен. Маклаков даже не явился на первое совещание защитников своих товарищей по партии кадетов, чем вызвал всеобщее недоумение; на последующих совещаниях его присутствие было формальным. Выход из положения он нашел в том, что встал на чисто юридическую точку зрения, не затрагивая вопросов политических, и свою речь построил на том, что нельзя составителей воззвания преследовать как соучастников распространения, чего добивалось обвинение. Это влекло за собой обвинение по другой, более тяжелой статье. Соглашение между составителями и распространителями было не доказано, да его и не существовало на самом деле.
Суть речи Маклакова – характерная для него защита права, законности, причем защита ее от тех, кто, собственно, и должен ее блюсти; однако в данном случае «блюстители» попрали закон в угоду «государственным» интересам и вели дело к заранее предрешенному приговору.
Речь Маклакова произвела потрясающее впечатление на слушателей; председатель Судебной палаты Н. С. Крашенинников признался, что не может больше вести заседание, и ушел из зала, забыв объявить о закрытии заседания. М. М. Винавер, апологет 1-й Думы, политические разногласия которого с Маклаковым едва не привели к разрыву отношений, «сорвался» со своего места и заключил его в объятия. Блестящий юрист Винавер сразу по достоинству оценил речь своего коллеги, хотя в ней ни слова не было сказано в защиту подписавших Выборгское воззвание!
Другой коллега и одно время приятель Маклакова, М. Л. Мандельштам, вспоминал много лет спустя о его речи, дав заодно и довольно точную характеристику особенностям судебного красноречия Маклакова: «Его речь была чисто юридической, но в том-то и состояла особенность этого ораторского таланта, что он, как никто другой, загорался пафосом права. Психологические переживания, бытовые картины, – все это мало волновало Маклакова, скользило мимо его темперамента, и в подобных делах он едва возвышался над уровнем хорошего оратора. Но стоило только какому-нибудь нарушению права „до слуха чуткого коснуться“, как Маклаков преображался. Его речь достигала редкой силы подъема, он захватывал и подчинял себе слушателя. Мне приходилось защищать с лучшими ораторами России, но, если бы меня спросили, какая речь произвела на меня самое сильное впечатление, я бы не колеблясь ответил: речь Маклакова по выборгскому процессу. Когда он кончил говорить, весь зал как бы замер, чтобы через минуту разразиться громом аплодисментов»30. Особую ценность свидетельству Мандельштама придает то, что его мемуары были опубликованы в СССР в начале 1930-х годов, когда писать столь восторженные слова о борце за право «белоэмигранте» Маклакове было по меньшей мере не ко времени.
Однако републикация этой знаменитой речи в юбилейном сборнике Маклакова вызвала довольно сдержанные отклики читателей. Даже Алданов, как бы извиняясь, предположил, что эту речь надо было именно слышать, так как в чтении она так сильно не действует. «Возможно также, – писал Алданов, – что оценить ее по достоинству может только юрист»31. Однако и юрист А. А. Гольденвейзер, откликнувшийся на сборник речей Маклакова в печати, заметил, что при перечитывании его речь на Выборгском процессе вызывает «чувство некоторой неудовлетворенности» и что теперь едва ли может «тронуть патетический вопрос», которым Маклаков закончил свою речь: «Есть ли у нашего закона защитники?»32
Маклаков отозвался на рецензию Гольденвейзера письмом, в котором, похоже, сформулировал свое профессиональное исповедание веры. Он, по-видимому, правильно подметил, чем его речь не удовлетворила и Гольденвейзера, и Алданова – она показалась им «ниже предмета». Выборгский процесс воспринимался ими, как и многими современниками, как процесс короны, власти против народных представителей. Поэтому и сами подсудимые, и остальные адвокаты говорили все больше «для истории». А Маклаков говорил для суда. «Мне не свойственно говорить только для публики и для потомства, минуя тех, к которым я обращаюсь, и потому от „исторической“ речи на суде я сознательно и убежденно уклонился»33.
Конечно, у каждого времени – свой стиль; но даже с поправкой на эпоху попробуйте сейчас без иронии воспринять слова одного из адвокатов на Выборгском процессе, О. Я. Пергамента, о своих подзащитных: «Венок их славы так пышен, что даже незаслуженное страдание не вплетет в него лишнего листа». Иное дело – внешне безыскусная речь Маклакова. На мой взгляд, совершенно прав был Г. В. Адамович, который счел несколько прохладное отношение к «выборгской» речи Маклакова таких тонких ценителей слова, как Алданов и Гольденвейзер, недоразумением. Едва ли не самый авторитетный литературный критик эмиграции писал:
Если в речь Маклакова внимательно вчитаться, ошеломляющее ее действие становится полностью понятно. Больше того: ее содержание, простое, как дважды два четыре, и сейчас, полвека спустя, вырастает, расширяется до размеров убедительнейшей и красноречивейшей апологии организованного общества, государственной благопристойности, государственной совестливости…34
Надо ли говорить, что проблема «государственной совестливости» все еще остается вполне свежей для России?
Думаю, что Мандельштам правильно подметил сильнейшую сторону ораторского таланта Маклакова-юриста; однако, по-видимому, он несколько недооценил его умение понять и использовать также и психологические переживания – и своих подзащитных, и присяжных заседателей или судей. Не случайно А. Ф. Кони уже в самом начале адвокатской карьеры Маклакова охарактеризовал его как «серьезного и сердечного» защитника и даже счел, что по одному «хлыстовскому» делу он был бы «уместнее» Плевако35.
Сочетание точных юридических аргументов с умелым психологическим воздействием на присяжных с блеском проявилось в речи Маклакова на еще одном «историческом» процессе, в котором ему пришлось участвовать, – я имею в виду дело Бейлиса. Дело было с юридической точки зрения в общем-то несложное. Обвинение приказчика кирпичного завода Зайцева в Киеве Менделя Бейлиса в убийстве христианского мальчика с ритуальной целью не только дурно пахло, но и было довольно слабо подготовлено обвинением. Однако нагнетание страстей вокруг процесса, откровенное давление Министерства юстиции на участников суда, тенденциозный подбор присяжных, антисемитская вакханалия в правой печати делали задачу адвокатов непростой.
Вместе с Маклаковым защищали такие звезды русской адвокатуры, как Н. П. Карабчевский и О. О. Грузенберг. Грузенберг произнес блестящую речь в защиту еврейства, которое, по существу, являлось обвиняемым на этом процессе. Однако, по общему мнению, решающую роль в оправдании Бейлиса сыграла речь Маклакова; она была построена, как всегда, логично и очень просто, рассчитана именно на данный, «темный» состав присяжных и преследовала конкретную цель – доказательство невиновности именно этого человека, Менделя Бейлиса.
Маклаков показал себя в этой речи, по мнению одного из присутствовавших в зале суда юристов, «достойным учеником Плевако». Центральным моментом речи стала сцена, очевидно, причастной к убийству главы воровской шайки Веры Чеберяк с ее умирающим сыном, которая, по словам очевидца, «должна была потрясти слушателей». Недаром в стенограмме процесса в этом месте несколько раз отмечено «движение» в зале36. Маклаков нашел ясные и понятные присяжным слова: «Здесь присяга – не осудить виновного, здесь крест Спасителя, здесь портрет Государя Императора. В этом деле все сводится к одному: сумейте быть справедливыми, забудьте все остальное»37.
Бейлис, как известно, был оправдан, а свое мнение о процессе и роли в нем Министерства юстиции Маклаков выразил в статьях, опубликованных в «Русских ведомостях» и «Русской мысли»38. Характерно название статьи в «Русской мысли» – «Спасительное предостережение: Смысл дела Бейлиса». Редактор «Русской мысли» П. Б. Струве, по воспоминаниям Маклакова, прочтя его статью, обнял его и поцеловал. В статье говорилось, что приговор присяжных спас доброе имя суда, едва не опороченного действиями высших судебных властей. Однако эти статьи не были оставлены без внимания Министерством юстиции, и Маклаков, так же как редакторы «Русских ведомостей» и «Русской мысли», был предан суду «за распространение в печати заведомо ложных и позорящих сведений о действиях правительственных лиц».
Уже во время Первой мировой войны Маклаков, так же как и редакторы «Русских ведомостей» и «Русской мысли», был приговорен к трем месяцам тюремного заключения. Избавила их от «отсидки» Февральская революция. По тем же мотивам был осужден еще раньше Маклакова В. В. Шульгин, идейный антисемит, тем не менее выступивший на страницах своей газеты «Киевлянин» против судебных властей, явно стремившихся добиться осуждения Бейлиса по сфабрикованным уликам. Шульгин тоже избежал тюрьмы, но по другой причине – отправившись добровольцем на фронт, он был ранен и после этого сажать его было как-то неудобно39.
Маклаков выступал по большей части в процессах по уголовным и политическим делам; гражданские споры, составлявшие, как правило, основную часть адвокатской практики, не были его коньком. Маклаков никогда не был юрисконсультом и никогда не имел постоянных клиентов; не любил он и кропотливой подготовительной работы, в особенности свойственной гражданским делам. Он был «одиночкой», хотя и входил в различные адвокатские общества, как, например, в кружок, получивший шутливое название «Бродячего клуба»; члены кружка видели назначение адвокатуры не только в содействии конкретному клиенту, но в служении идеалам права.
Маклаков сам назвал себя как-то «гастролером» в гражданских делах. Собственно, «гастролером» он стал и в большинстве остальных, после того как главным делом его жизни стала политика, думская работа. Вацлав Ледницкий, сын первого «патрона» Маклакова в адвокатуре, А. Р. Ледницкого, хорошо знавший знаменитого ученика и друга своего отца, писал о Василии Алексеевиче: «Он был своего рода гастролером в громких уголовных и политических процессах, и люди ходили его слушать, как ходили слушать Шаляпина или Собинова; слушать замечательного оратора и очень умного, культурного образованного человека, который пленял их, однако, не только блеском слова и своей всесторонней эрудицией, но и особым национальным шармом, своей кровной русскостью»40.
Блестящий судебный оратор совсем не обязательно будет столь же хорош на парламентской трибуне; наиболее яркий пример – Ф. Н. Плевако, который, будучи депутатом Думы, ничем себя в ней не проявил. Думские выступления Маклакова позволили ему претендовать на неофициальный титул лучшего оратора России. Алданов, специально ходивший слушать думских златоустов, выделял троих – Ф. И. Родичева, П. А. Столыпина (правда, о Столыпине, по его собственному признанию, Алданов судил с чужих слов) и Маклакова. Последнему он все же отдавал предпочтение. Разумеется, надо делать скидку на «слабость» романиста по отношению к своему другу. Но подобных свидетельств можно привести десятки.
Алданов, уведомляя Маклакова, что не сможет выступить на вечере в Париже в честь 150-летия со дня рождения А. С. Пушкина, писал: «Конечно, главную речь должны сказать Вы, и никто лучше Вас этого не сделает. Вот теперь я в „Возрождении“ прочел статью Струве41. Он пишет, что в России было в 20-м веке три больших оратора: Вы, Родичев и Столыпин. Столыпина я никогда не слыхал (только видел его), но Родичева слышал не раз, и по-моему его и сравнивать с Вами невозможно. По содержанию его речи были просто неинтересны и состояли из общих мест. А на одном темпераменте выезжать нельзя. Конечно, Вы – лучший русский оратор из всех, кого я слышал. С Вами и вообще на одном вечере выступать никому не выгодно»42.
В ответном письме Маклаков вступился за своего товарища по партии, а заодно высказался о своем понимании смысла ораторского мастерства: «Вы не в первый раз меня хвалите, как оратора, но я вам скажу совершенно искренно: моя репутация очень преувеличена. А Вы, по-моему, недооцениваете Родичева. Он мог быть и бывал очень слаб. Но зато мог подыматься на такую высоту, которой редко кто достигал. Самые мои сильные впечатления из-за слов бывали от него. Обращение к полякам на первом адвокатском съезде в Петербурге я не забуду. Ничего подобного я бы сделать не мог. И кроме того, я не люблю выступать для . И на суде и в Думе мы говорим для определенных людей, которых стараемся склонить к определенному решению. В смысл речи. Публика в этих случаях только мешает, и потому я любил „закрытые двери“, как это ни странно»43.
Первая же значительная речь Маклакова во 2-й Думе – о военно-полевых судах – произвела сильное впечатление на людей разных политических лагерей и разных убеждений. По словам Г. В. Адамовича, П. Н. Милюков назвал ее «образцовой»: «Комплимент как будто бы сдержанный, но при его отталкивании от всякой фразеологии многозначительный». Столыпин признался с думской трибуны, что ему трудно возражать Маклакову. Тот же Адамович писал, что Маклаков после этой речи «как Байрон после появления первой песни „Чайльд-Гарольда“, на следующее утро проснулся знаменитостью»44.
Британский историк Бернард Пэрс, неоднократно бывавший в России, а в 1914–1917 годах прикомандированный сначала к русской армии, а затем к британскому посольству, считал, что природный ораторский дар Маклакова, благодаря, разумеется, постоянной работе над ним его обладателя, «превратился в серьезную политическую силу». Пэрс писал, что Маклаков был самым блестящим из думских ораторов45. «Златоустом считался не только нашей фракцией, но и всей Думой, московский адвокат В. А. Маклаков, – вспоминал известный ученый-биолог кадет М. М. Новиков, – На его речи загонять слушателей не требовалось. Фракция часто поручала ему ответственные выступления по общеполитическим вопросам, которые обходились без всяких эксцессов и ораторских подчеркиваний, но были неизменно горячи по темпераменту, глубоки по содержанию и элегантны по форме»46.
В чем заключался секрет ораторского мастерства и даже обаяния Маклакова? Как ему удавалось достигать столь поразительного воздействия на слушателей, принадлежащих к разным слоям общества, разным по уровню культуры и образования? Успех ему сопутствовал не только в зале суда и в Думе, но также на многочисленных предвыборных собраниях, митингах; его слушали и поддавались его аргументам и «серые» присяжные, и люди, принадлежавшие к интеллектуальной элите России. В период выборов в 1-ю Думу Маклаков, уже признанный мастер устного слова, был поставлен Московским комитетом партии кадетов во главе специальной «школы» для подготовки ораторов. «„Ораторству“, – вспоминал полвека спустя Маклаков, – конечно, я никого не учил; старание быть „красноречивым“ я всегда считал большим недостатком. Я моим ученикам внушал, что красноречие главный враг для оратора. Этому я научился в той жизненной школе, которую сам проходил, как уголовный защитник в уездах перед серым составом присяжных. С моими учениками мы только совместно обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах, и обдумывали, как лучше на них отвечать»47.
Участник избирательной кампании в 1-ю Думу, прекрасный оратор и соавтор Маклакова по специальной брошюре – руководству для кадетских ораторов – А. А. Кизеветтер писал, что речи Маклакова отличались «обаятельной логической ясностью». «Особенностью его ораторского дарования является необыкновенная простота интонаций и манеры речи. Перед тысячной аудиторией он говорит совершенно так, как будто он говорит перед пятью-шестью приятелями в небольшом кабинете. Ни малейшего налета аффектации. Он особенно силен в освещении органической связи юридической стороны освещаемого вопроса с его бытовой жизненной стороной. А как полемист он более всего берет тем, что всегда с благородной предупредительностью отдает должное всем выгодным сторонам в положении своего противника, не умаляя, а великодушно подчеркивая их. Разумеется, это затем только усиливает значение его дальнейших метких нападок на слабые стороны противника»48.
О том же, только «с другого конца», свидетельствовал Алданов. «Думаю, – писал он, – что В. А. Маклаков никогда о жесте и интонации особенно не заботился или во всяком случае их не изучал». В течение многих лет в Париже, уже в годы эмиграции, Алданов каждый четверг завтракал в обществе Маклакова, А. Ф. Керенского, А. И. Гучкова, М. В. Бернацкого, И. П. Демидова, И. И. Фондаминского, В. М. Зензинова и, при их „наездах“ в Париж, И. А. Бунина, П. Б. Струве, В. В. Набокова-Сирина.
И в столовой, и в гостиной Василий Алексеевич говорил много, чрезвычайно интересно, всегда с большим оживлением. При этом „жесты“ и „интонации“ у него бывали совершенно такие же, как на трибуне Государственной Думы или в петербургском, в московском суде: все было совершенно естественно. Разумеется, в огромном зале Таврического дворца он говорил громче, но он и там никогда не кричал – великая ему за это благодарность. Темперамент и крик – совершенно разные вещи… И еще спасибо Василию Алексеевичу: в его речах почти нет „образов“… Римляне находили, что о малых вещах надо говорить просто и интересно, а о великих просто и благородно. Именно так говорит В. А. Маклаков… Так он и пишет. Жаль, что писал мало»49.
Последнее утверждение Алданова не очень искренне; Маклаков был к тому времени автором трех книг мемуаров, нескольких брошюр, десятков объемистых статей. Для человека, не считавшего себя профессиональным литератором, – немало. Сожаление Алданова носит несколько провокационный характер; тот, кому выпало удовольствие читать многолетнюю переписку Маклакова и Алданова, известно, что писатель уговаривал своего друга писать воспоминания и далее. И не без его настойчивых уговоров появилась еще одна и, несомненно, самая «личная» книга Маклакова – «Из воспоминаний», вышедшая в 1954 году в Нью-Йорке.
Приведу еще одно свидетельство современника о Маклакове-ораторе, принадлежащее его ученику, правда «забравшему» политически значительно правее учителя, Е. А. Ефимовскому:
«Речи Маклакова войдут в историю русской культуры в области русского ораторского искусства. У нас как-то установился предрассудок: если ты взошел на кафедру, то ты уже „оратор“; по римским традициям, „рождаются“ поэты, ораторы – „делаются“.
На самом деле это вовсе не так: кафедры заполнены „ремесленниками“; они достигают высокой степени совершенства и блещут своими ораторскими успехами. Но это только до тех пор, пока не появится подлинный маг и чародей слова: перед ним они исчезают „яко дым от огня“. Этим магом и был В. А. Маклаков…
В речах Маклакова вы не встретите ни ложного пафоса, ни художественных сравнений; он поражал другим: красотой построения в развитии основной идеи и железной логикой их содержания. Неподражаем был и метод общения с аудиторией. У Маклакова совершенно отсутствовал тот часто встречающийся „снобизм“, когда оратор как бы измеряет расстояние между аудиторией и ораторской кафедрой; он в каждом видел „джентльмена“, с коим можно говорить и должно договориться.
Была еще одна черта в его речах: он никогда не подделывался под аудиторию; он ее морально поднимал до себя. Если это был метод, то я склонен считать его гениальным. Когда В. А. Маклакова самого захватывало содержание его речи, то его ораторское волнение казалось „огнем священного горения“»50.
Речи Маклакова не были импровизацией, а являлись, «подобно арии певца или танцу балерины», результатом тщательной подготовки. Автор приведенного сравнения, М. М. Новиков, рассказал, со слов друга Маклакова М. В. Челнокова, о процессе подготовки к выступлениям знаменитого оратора. Маклаков сначала писал свою речь, затем начитывал ее на диктофон, слушал, делал в рукописи поправки, после чего приходил к Челнокову, жившему с ним в Петербурге в одном доме, чтобы ознакомить его с речью и выслушать его замечания. Новикову и самому один раз случилось принять участие в такой «репетиции».
«Следствием всего этого бывало, – вспоминал Новиков, – что, когда московский Златоуст поднимался на трибуну, у него в кармане лежал текст его речи, а иногда, кроме того, и сокращенное содержание ее, приготовленное для газетных корреспондентов. Все это характеризует, конечно, лишь добросовестное отношение оратора к своим ответственным выступлениям, а отнюдь не недостаток ораторской находчивости. Экспромты, которыми он разражался в ответ на критику его речей, были не менее блестящи, чем сами речи»51.
На мой взгляд, лучше всего удался анализ ораторского мастерства Маклакова все же Вацлаву Ледницкому:
Голос, личный шарм, произношение, невынужденная простота, с которой В. А. держал себя во время произнесения речи, свободная, непреднамеренная жестикуляция, являвшаяся всегда естественным подспорьем для содержания речи и ее эмоциональной вибрации, – быстрый, но всегда умеренно-быстрый, темп речи, интонация, безошибочно выдвигавшая особенно значительные слова, и, наконец, огромное богатство содержания – вот что мне запомнилось, как отличительные черты его красноречия. <…>
Речь Маклакова – речь рациональная, можно даже сказать рассудочная, «здравомыслящая», и красота ее заключается, мне думается, в чрезвычайно удачном сочетании правильности и точности, которые отличают французский классический язык, с простотой и меткостью русского. Искусство Маклакова заключалось не только в поразительном умении читать свои речи – никто из его слушателей никогда не мог заподозрить его в чтении – так свободно, казалось, он говорил; искусство заключалось в умении написать речь так, чтобы она при чтении звучала как устное, а не письменное слово… Маклаков так привык писать свои речи и так много их написал и произнес в своей долгой жизни, что это отразилось и на стиле его «печатной» прозы: все его книги написаны тем же правильным, четким, прекрасным, но живым, устным, так сказать, простым языком. Да, чеканная, изящная в своей простоте разумность, вот в чем, я думаю, скрывается тайна его красноречия52.
Свой приход в политику Маклаков изображал в мемуарах как некую цепь случайностей; однако этих случайностей было столь много, что скорее следует говорить о закономерности и даже неизбежности этого. Идея права, законности в самодержавном государстве казалась подозрительной и едва ли не крамольной. В 1880-е годы произошел заметный откат назад от реформ Александра II. Николай II был склонен следовать заветам скорее своего отца, нежели деда. Власть все больше противопоставляла себя обществу, даже самым благонамеренным его слоям, сознававшим необходимость продолжения реформ. «Освободительное движение» стало ответом на неспособность власти пойти навстречу обществу.
В начале 1900-х годов Маклаков сближается с земской средой; по его мнению, освободительное движение зародилось именно среди земцев в 1890-е годы. В 1903 году он становится секретарем кружка «Беседа», в который входили видные земские деятели Д. Н. Шипов, М. А. Стахович, Н. А. Хомяков. Они были сторонниками реформ при сохранении самодержавия; доклады в духе конституционализма в кружке делали Д. И. Шаховской, П. Д. Долгоруков, Ф. Ф. Кокошкин. В кружок входили только люди, непосредственно работавшие в земстве; Маклаков был единственным исключением53. Он усматривал в освободительном движении две основных струи – земскую и интеллигентскую; в своей известной статье, посвященной «двум типам» русского либерализма, М. М. Карпович позднее развил мысли Маклакова, относя его безусловно к «земскому» типу54.
В земцах Маклакова привлекала практическая опытность и реалистичность; как и они, он был противником резких изменений; возможно, сказывался адвокатский опыт защиты в уездных судах и знакомство с тем самым простым народом, которому хотели доверить право если не самой власти, то прямых ее выборов некоторые народолюбивые интеллигенты. Маклаков страстно защищал долбенковских крестьян, отчаявшихся добиться справедливости законным путем и разгромивших соседнюю экономию; однако вряд ли он хотел бы видеть их в роли выборщиков депутатов в Учредительное собрание.
Полагаю, что именно достаточно хорошее знание жизни и реального уровня правосознания народа было одним из источников консерватизма либерала Маклакова. В мемуарах Маклакова приводится один любопытный эпизод. В период своего увлечения толстовством он гостил одно время в колонии толстовцев в Тверской губернии, основанной М. А. Новоселовым. Маклаков был очарован тем, что увидел. Однако конец колонии оказался трагичен. Власти, которых опасались толстовцы, на этот раз их не тронули. Опасность пришла с другой стороны.
Окрестные крестьяне, узнав, что соседние «господа» очень добрые и даже советуют «злу не противиться», решили проверить это на практике. Двое из соседней деревни пришли и «для пробы» увели лошадь только на том основании, что «она им самим нужна». Колонисты решили к властям не обращаться, но послать кого-нибудь в деревню, чтобы усовестить крестьян. «На другой день к ним пришла вся деревня; колония торжествовала, думая, что в них совесть заговорила. Но они ошиблись: крестьяне пришли взять и унести с собой все, что у них еще оставалось». О подробностях колонисты вспоминать не любили55.
Возможно, одна из причин нелюбви Маклакова к революциям, его эволюционизма – жизнелюбие. Он умел находить прекрасное в окружающей реальности; политикой и юриспруденцией не ограничивался его мир. Ему, несомненно, было бы жаль разрушения старой России, при всех ее недостатках и даже мерзостях; Маклаков хотел изменить Россию, но ни в коем случае не уничтожить – даже для построения самого светлого будущего на ее месте. Его «либеральный консерватизм» – не только логического, но и в известном смысле эстетического происхождения.
Приведу, для иллюстрации, фрагмент письма 35-летнего Маклакова А. П. Чехову – с Чеховым они были в приятельских отношениях, во всяком случае в 1903–1904 годах. Антон Павлович гостил в имении Маклакова Дергайково; Василий Алексеевич помогал ему в покупке участка земли по соседству (покупка по разным причинам не состоялась). В письме Маклакову из Крыма 26 марта 1904 года Чехов сообщал, что в Крыму плохая погода; поэтому его сестра Мария Павловна не вызвала Маклакова в Ялту телеграммой – тот намеревался провести в Крыму отпуск56.
В ответном письме Маклаков очень «вкусно» писал:
…из молчания Марии Павловны я уже понял, что в Крыму по части погоды неладно, пробовал отправиться просто в деревню, но там еще совсем зима, и кончил тем, что поехал за Брест, в женский монастырь (!), откуда и вернулся только вчера. Там вальдшнепы, хотя немного, утки, и в огромном количестве в прудах щуки, клюющие на блесну, окуни – на червя и карпы (!) на хлеб, и в довершение всего удивительно, на редкость интересная игуменья. А хотя погода там и неважная, но все же и тепло, и весна. Словом – целый день я занимался охотой в различных видах, а по вечерам беседовал с игуменьей, которую называл «матушка». И все это в монастыре, в страстную неделю57.
Политические знакомства Маклакова не ограничивались земской средой; с 1897 года он ежегодно ездил в Париж на Пасху и Рождество. После образования в 1902 году Союза освобождения, объединившего земцев и «интеллигентов» (деление, конечно, довольно условное) и начала издания за границей органа Союза журнала «Освобождение», Маклаков стал в нем сотрудничать, доставляя в журнал разного рода материалы. После переезда редактора «Освобождения» П. Б. Струве из Штутгарта в Париж Маклаков стал регулярно делать у него доклады; выступал он и в вольной школе М. М. Ковалевского; приходилось общаться и с более «левой публикой», например с одним из эсеровских лидеров М. А. Натансоном.
Так что Маклаков отнюдь не был столь политически «невинен», как ему, может быть, хотелось казаться полвека спустя.
Неслучайным было, конечно, и его участие в создании Конституционно-демократической партии и избрание его в члены ее ЦК. За ним, кроме перечисленных выше участия в «Беседе» и систематических контактов с «освобожденцами», числились и получивший довольно громкий резонанс доклад в Звенигородском комитете о нуждах сельскохозяйственной промышленности, в котором он связал нужды этой самой промышленности с правовой защитой крестьянства и даже со свободой печати; участие в заседании Московского дворянского собрания в 1905 году (по случаю чего даже был сшит впервые дворянский мундир) с целью представить особое мнение либерально настроенного дворянства государю в пользу представительства; участие в организации Адвокатского союза, организации не столько профессиональной, сколько политической; наконец, выступления на ряде процессов, имевшие прежде всего политический резонанс.
Поэтому трудно принять на веру слова Маклакова, что в партии он оказался случайно, «а в Центральный комитет попал вовсе по недоразумению». Не принимать же всерьез версию о том, что решающую роль в его избрании в ЦК сыграла речь Маклакова об ответственности должностных лиц за беззакония, которую он произнес при появлении полиции в зале, где проходил учредительный кадетский съезд. Полагаю, что все эти оговорки вызваны позднейшими настроениями Маклакова и, возможно, отчасти присущей ему непоказной скромностью; тем не менее, несмотря на все свои расхождения с партией, Маклаков и не думал отрекаться от того, что, когда она начала работу в стране, он «в этом от всей души принял участие»58.
Маклаков объяснил, что его связывало с партией и в чем было его понимание «кадетизма». Партия «приносила надежду, что… реформы можно получить мирным путем, что революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа монархии… Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом революции, который многих отталкивал и частично уже успел провалиться (вооруженное восстание в декабре 1905 г.) – кадетская партия внушала… пафос Конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новой „верой“. Конституционно-демократическая партия ее воплощала».
Маклаков считал, что партия указывала «обывателю» тот мирный путь, который он инстинктивно искал и ни у кого, кроме кадетов, не находил. Это мнение сложилось у него после многочисленных встреч с избирателями во время предвыборной кампании в Думу. Впрочем, одерживали ли кадеты победы над крайними потому, что отвечали чаяниям избирателей, или же потому, что ее представляли столь блистательные ораторы и полемисты, как он сам, Ф. Ф. Кокошкин, А. А. Кизеветтер, М. Л. Мандельштам и другие, – это еще вопрос.
Так или иначе, Маклаков был уверен, что путь, на который звала партия, «ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К.-д. партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников неизвестного нового»59.
Уже с первого, учредительного, съезда наметились некоторые расхождения Маклакова с большинством партии, во всяком случае с большинством ее лидеров. Тем не менее он неизменно избирался в ее ЦК и был депутатом трех Государственных дум по кадетскому списку. Тотальную критику политики партии он предпринял уже в эмиграции, тогда, когда она перестала существовать – во всяком случае, как единое целое.
Что же касается первого съезда, то многих удивило, что Маклаков при обсуждении одного из параграфов программы сказал, что партия, «которая может завтра сделаться „государственной властью“ и ответственной за самое существование государства, должна защищать не только „права человека“, но и права „самого государства“». Это вызвало бурю негодования, а в перерыве С. Н. Прокопович разъяснил Маклакову, что кадеты все вопросы должны решать не как представители власти, а как «защитники народных прав». Таким образом, недоумевал Маклаков, партия, которая теоретически могла прийти к власти, отказывалась обсуждать, как конкретно она будет этой властью пользоваться и, в случае нужды, защищать ее от посягательств60. Возможно, поэтому кадеты оказались столь беспомощными перед натиском социалистов в 1917 году?
Не все участники съезда поняли смысл реплики Маклакова. С. Л. Франк писал П. Б. Струве, что «когда обсуждался пункт о неприкосновенности личности и жилища, Маклаков, в общем очень рассудительный и мыслящий человек, сказал, что мы скоро будем у власти и нам невыгодно очень ограничивать власть». «Я не мог возразить по случайным причинам, и слова его прошли без всякого протеста»61. Здесь интересны два момента: во-первых, столь тонкий мыслитель, как Франк, не уловил смысл проблемы, сформулированной Маклаковым, сведя ее к банальности. А ведь Маклаков говорил, используя его терминологию, о «государственной антиномии в демократии; как быть, если принцип народоправства поведет к отрицанию прав человека? Чему отдать предпочтение? Во имя прав „личности“ ограничивать народоправство, или во имя „народоправства“ пожертвовать правами личности?»62 Во-вторых, забавно, как по-разному воспринималась Франком и самим Маклаковым реакция на слова последнего; Франк не заметил «протеста», Маклаков же вспоминал о «разносе», устроенном ему Прокоповичем. Впрочем, Франк, вероятно, при «разносе» не присутствовал.
В 1-ю Думу Маклаков не баллотировался – был еще «молод». Дорогу во 2-ю ему неожиданно открыли роспуск 1-й Думы и подписание большинством ее кадетской фракции Выборгского воззвания, призывавшего к отказу от уплаты налогов, службы в армии и тому подобным формам гражданского неповиновения. Это лишило подписавших возможности баллотироваться в Думу 2-го созыва и выдвинуло в кандидаты на избрание кадетов «второго эшелона». Маклаков был избран от Москвы и быстро стал думской «звездой».
В отличие от лидера партии П. Н. Милюкова, заявившего, что после издания Манифеста 17 октября 1905 года, фактически провозгласившего ограничение самодержавия, ничего не изменилось и «война продолжается», Маклаков воспринял Манифест всерьез и полагал, что на основе провозглашенных в нем принципов вполне возможна «органическая» работа. Он отрицательно отнесся к Выборгскому воззванию; его пугали заигрывания с революцией, Ахеронтом, как называл его по старинке Маклаков; он считал, что сотрудничество с «исторической властью» возможно; особенно с тех пор, как во главе правительства оказался П. А. Столыпин. Маклаков, вместе с П. Б. Струве, С. Н. Булгаковым и М. В. Челноковым, даже счел допустимым встретиться с премьером накануне роспуска 2-й Думы, надеясь его предотвратить. Эта встреча едва не привела к «санкциям» по партийной линии, а четверка получила прозвище «черносотенных» кадетов. Несмотря на все эти «отклонения», все же вряд ли можно признать справедливым позднейшее полемическое заявление Милюкова, что Маклаков принадлежал к партии только формально. Зато лидер партии был безусловно прав, утверждая, что Маклаков занимал в ней особую позицию; особость ее заключалась в том, что Маклаков был самым правым из кадетов; с этим соглашался и сам Маклаков, это было видно и со стороны, например В. И. Ленину.
О своей деятельности во 2-й Думе Маклаков рассказал подробно в книге воспоминаний, к которой я и отсылаю читателя63. Теперь же – о десятилетии 1907–1917 годов, которое стало пиком его политической карьеры и закончилось крахом надежд на мирное преобразование страны, а также началом новой – дипломатической – карьеры, обернувшейся 40-летним изгнанием.
3-я Дума оказалась единственной, просуществовавшей полностью отведенный ей срок. В этой Думе кадеты были меньшинством, оппозицией; переворот 3 июня 1907 года, приведший к изменению избирательного закона, гарантировал правительству «работоспособную» Думу, решающую роль в которой играли октябристы; лозунгом кадетов стало «сохранить Думу».
Идеи Маклакова о сотрудничестве с исторической властью, с «конституционалистом» Столыпиным, казалось, могли осуществиться. Он действительно был склонен искать компромиссы с политическими противниками в Думе и с правительством, нередко расходясь со своей собственной партией. Так, однажды он поставил в неприятное положение своего партийного лидера Милюкова, выразив сочувствие «в принципе» правительственному законопроекту об уравнении в правах русских и финляндских подданных, что фактически вело к ущемлению автономии Финляндии, и даже заявив, что «государственный переворот иногда ведет к благу, как хирургическая операция к выздоровлению». Последнее высказывание, хотя Маклаков и оперировал историческими примерами – свержением с престола и убийствами Петра III и Павла I, могло быть истолковано как одобрение третьеиюньского переворота64. Милюков позднее писал, что Маклакову фракция «не всегда могла поручать… выступления по важнейшим политическим вопросам, в которых, как мы знали, он не всегда разделял мнения к.-д.»65.
Что заставляло партию терпеть такие отходы от ее «линии», достаточно заметные и для членов партии, и для ее оппонентов? Маклаков за содержание своих речей иногда, «как правый кадет, получал упреки от руководителей фракции, но он мог себе позволить роскошь непослушания партийным директивам», благодушно замечал М. М. Новиков66. Все искупал ораторский талант. О том же писал и Е. А. Ефимовский. Наиболее авторитетно в этом случае, конечно, высказывание Милюкова, отмечавшего, уже после нелицеприятных высказываний Маклакова в его адрес, что его наиболее сильными помощниками в 3-й Думе были Ф. И. Родичев и Маклаков; Маклаков был «несравненным и незаменимым оратором по тонкости и гибкости юридической аргументации»67.
Для Маклакова же членство в кадетской партии, по утверждению Ефимовского, ссылавшегося на конфиденциальные разговоры с ним, было «браком по расчету». «Оратору нужна не „кафедра“, – писал Ефимовский, – а аудитория, певцу – аккомпанемент и публика; политическому деятелю – политический аппарат и соответствующая ему общественная среда. Все это в избытке давала партия Народной Свободы. Но в ней была еще одна, только ей присущая, черта: в ней была „дисциплина“, но не было „диктатуры“ ни личности, ни самого аппарата. Бездарных спасала дисциплина и авторитет партии; выдающимся она не мешала их личному творчеству»68.
Однако вряд ли это можно признать удовлетворительным объяснением: что мешало Маклакову перейти в другую, более умеренную партию? Дисциплины в тогдашних думских партиях было не больше, чем у кадетов, и трудно представить, что он мог бы где-то затеряться; личных и политических друзей в либеральных партиях правее кадетов у него хватало. Дело все-таки было в том, что Маклаков оказался в партии кадетов не случайно и, несмотря на особенности его позиции по некоторым вопросам, в целом разделял ее программу; тактические разногласия с партией после 1907 года у него в значительной степени сгладились. Не кто иной, как Милюков, характеризуя тактику кадетов в 3-й Думе, писал впоследствии, что «мы решили всеми силами и знаниями вложиться в текущую государственную деятельность народного представительства»69.
В 3-й Думе Маклакову партия поручала выступления по таким принципиальным вопросам, как дело Азефа, об утверждении сметы Министерства внутренних дел, о введении земства в Западном крае, об отмене «черты оседлости» для евреев и др. Правда, Милюков писал, что он сам выбирал выступления «наиболее для себя казовые»; но это было вполне естественно, как естественным было то, что сам Милюков выступал по внешнеполитическим вопросам, в которых разбирался лучше своих товарищей по партии, а А. И. Шингарев, к примеру, специализировался по финансовым проблемам.
Речи Маклакова в 3-й Думе наглядно демонстрируют, что проще было рассуждать о сотрудничестве с исторической властью, чем на деле совместно работать с конкретным «конституционным» правительством России, для которого настроение царя, как правило, перевешивало мнение всех народных представителей, вместе взятых. А на императора, в свою очередь, заметное воздействие оказывали силы, которые было принято называть «темными», – крайне правые, противники реформ и сторонники отказа даже от тех положений, которые были продекларированы в Манифесте 17 октября 1905 года и возведены в закон в апреле 1906-го.
В речи при обсуждении бюджета Министерства внутренних дел 25 февраля 1911 года Маклаков говорил, что прежде виноватых в том, что не проводятся реформы, находили в левых, революционерах. Теперь их усматривают в правых, в их самочинных организациях, в реакционной второй палате – Государственном совете. Маклаков ставил вопрос: «Как это вышло, что всемогущее Правительство, вместе с Думой, бессильно против каких-то темных сил? Чем объяснить это трагическое фиаско союза Правительства с Думой в деле обновления страны?» Он указывал на противоречивость программы и действий правительства, на его двуличность: «Одним лицом оно говорит красивые речи и предлагает широкие реформы, а другим лицом делает скверные дела, которым аплодируют справа». Маклаков пришел к неутешительному выводу о том, что идея 3-й Думы, «идея обновления России в союзе Думы с Правительством», потерпела фиаско70.
Выступая при обсуждении запроса по делу Азефа, Маклаков назвал Столыпина, заявившего, что в этом деле правительство не хочет становиться в положение «стороны» в тяжбе с революцией и что Азеф не провокатор, а честный агент полиции, выполнявший необходимую для обеспечения безопасности государства работу, «не только стороной в этом деле, но стороной с готтентотской моралью».
Маклаков, как и в речи о военно-полевых судах, обрушился на правительство, указывая на его антиправовые, антигосударственные действия. Использование и защита провокации подрывали основы правопорядка и государственности. Подойдите к использованию провокации, говорил Маклаков,
не с точки зрения ведомства, не с точки зрения борющейся стороны, которая думает, что ей все позволено, а подойдите с точки зрения государства, с точки зрения государственности. В этот момент совершалось что-то противоестественное, совершалось объединение Правительства, государства с преступлением. В этот момент исчезало государство, исчезало Правительство, ибо, ведь, государство есть только правовое явление. Когда государство перестает поступать по закону, то оно не государство, оно – шайка. Правительство в это время не есть власть, опирающаяся на закон, а оно есть тоже преступное сообщество, хотя и не тайное71.
Одной из самых сильных речей Маклакова в Думе стало его выступление по поводу закона о введении земства в Юго-Западном крае. Речь эта, как и почти все его принципиальные выступления в Думе, проникнута пафосом законности; одновременно она направлена лично против того, кто эту законность попрал, – против Столыпина, ставшего позднее фактически главным положительным героем книги Маклакова о 2-й Думе.
Столыпин провел в порядке 87-й статьи закон о введении земства в шести губерниях Юго-Западного края; закон не был пропущен Государственным советом; Столыпин добился у царя роспуска верхней палаты на несколько дней и фактического отстранения от работы в Госсовете инициаторов провала законопроекта – некоторых видных политических деятелей правого толка. Этот закон не был столь важен, чтобы ради его проведения в жизнь решением правительства распускать законодательные палаты; действия Столыпина выглядели как демонстрация силы, демонстрация того, кто на самом деле является реальной властью и чего на самом деле стоят российские «парламентские» учреждения и «конституция».
Думцам, в том числе и Маклакову, разумеется, не были известны детали борьбы при дворе, растущего недовольства Столыпиным, застившим фигуру царя. Преобразования казались не столь неотложными, а революция – далеким прошлым, которое уже не вернется; резкие действия Столыпина были своеобразной формой самоутверждения наперекор придворным интригам; но его отставка была уже предрешена. Несколько месяцев спустя Столыпин был смертельно ранен террористом; равнодушие царской четы к умирающему оказалось едва ли не демонстративным. Преемник Столыпина В. Н. Коковцов позднее с некоторой оторопью вспоминал слова императрицы, сказанные ему через месяц после смерти премьера:
Мне кажется, что Вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало… Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль, и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить Вам место, и что это – для блага России72.
Но все это было потом, а тогда, весной 1911 года, действия Столыпина казались самоуправством зарвавшегося бюрократа – да и были, по сути, таковыми. Проанализировав шаги председателя Совета министров по проведению в жизнь его воли, Маклаков говорил, что «тут сказалось то понимание, которое люди известного государственного воспитания имеют о том, что такое уважение к закону: они не понимают, что уважать закон означает не пользоваться им тогда, когда это выгодно и приятно, а подчиняться ему тогда, когда этого и не хочется». Комментируя слова Столыпина о том, что тот не понимает недовольства Думы – ведь он провел закон, который она поддержала, но отверг Государственный совет, хотя и воспользовался для этого чрезвычайной мерой, Маклаков четко сформулировал суть противоречия: «Председатель Совета Министров не понял одного, что для Государственной Думы вопрос о том: быть или не быть земству в шести губерниях запада, есть мелочь сравнительно с вопросом о том – быть ли России правовым государством или столыпинской вотчиной?»
В заключение Маклаков нанес беспощадный удар, даже не подозревая, насколько он точен:
Для государственных людей этого типа, которые в излишней вере в свою непогрешимость, в излишнем презрении к мнению других ставят свою волю выше законов и права, для них русский язык знает характерное и выразительное слово «временщик». И время у него было и это время прошло. И Председатель Совета Министров еще может остаться у власти… но, гг., это агония; вы можете относиться к этой агонии с разными чувствами, но я скажу словами самого Председателя Совета Министров: «мести в политике нет, но последствия есть». Они наступили и их вам теперь не избегнуть73.
Почти 40 лет спустя Маклаков писал, что эту речь ему «совестно припоминать». Само появление ее, так же как речи по делу Азефа в юбилейном сборнике своих речей, он объяснял тем, что в Париже не было стенографических отчетов 3-й и 4-й Дум; когда составители обратились к нему, он по памяти указал на эти речи, вызвавшие в свое время общественный резонанс; составители пересняли их в Америке, и до появления книги Маклаков их не видел. «Ни за что не стал бы их перепечатывать, – писал он в 1950 году, – а что касается до речи о земствах, то тогда я думал, что „валю“ временщика в апогее его власти, – теперь же вижу, что „бил по лежачему“»74.
Пророчество Маклакова оказалось гораздо более точным и гораздо более мрачным, чем он предполагал; он говорил, разумеется, об агонии политической; никто не мог предсказать выстрел в Киевском оперном театре 1 сентября 1911 года; возможно, сам убийца за несколько минут до покушения не знал, решится ли он на него. Однако этот выстрел в известном смысле был следствием одной из граней политики Столыпина; историки до сих пор спорят, кем был Дмитрий Богров – революционером или охранником; точнее: в качестве кого он стрелял в премьер-министра? Однако сами факты участия Богрова в революционных организациях, так же как его сотрудничество с охранкой, сомнений не вызывают. Защищая провокатора Азефа и отпустив двусмысленную шутку о том, что правительство не отвечает за непорядки по революции, мог ли Столыпин предположить, что сам падет жертвой «непорядков по Департаменту полиции», который был ему подчинен не только как премьеру, но и как министру внутренних дел?
Так что вряд ли следует соглашаться с мнением А. А. Гольденвейзера о несвойственном Маклакову «сгущении красок» в речи о деле Азефа; когда он говорил о том, что «правительство находится в плену у… шайки охранников», то был ближе к истине, чем его оппоненты, полагавшие, что правительство умело борется с революцией, используя некоторые специфические полицейские приемы. Я не думаю, что правы были некоторые современники убийства Столыпина и последующие историки, всерьез предполагавшие, что Богрова на преступление подтолкнул товарищ (заместитель) премьера по Министерству внутренних дел П. Г. Курлов с целью занять его кресло. Но симптоматично то, что само такое предположение могло возникнуть75.
А могло такое и ему подобные предположения – не всегда беспочвенные – возникнуть в обстановке систематических нарушений законности, которым нередко попустительствовал – или прямо в них участвовал – Столыпин. Случай с принятием закона о земстве в шести Юго-Западных губерниях был одним из таких нарушений, и нарушением демонстративным. Убежденный сторонник правового, конституционного развития России, Маклаков и не мог не выступить против этого со всем присущим ему темпераментом и «пафосом законности».
В эти годы Маклаков много пишет и выступает с публичными лекциями. Его статьи появляются на страницах «Русских ведомостей», «Московского еженедельника», «Вестника Европы», «Русской мысли». Любопытно, что он не опубликовал ни одной статьи в кадетских «официозах» – «Речи» и «Вестнике партии Народной свободы». Среди наиболее заметных публикаций Маклакова – лекции «Законность в русской жизни», «Толстой и суд», «Толстой как общественный деятель», «Ф. Н. Плевако».
Начиная еще со времен 2-й Думы он работает над думским «Наказом», регламентом, и хотя формально его принять Дума так и не успела, но фактически он был введен в действие и в значительной степени упорядочил ее работу. Авторитет Маклакова в области «внутреннего распорядка» работы Думы был так высок, что, когда в 3-й Думе оппоненты кадетов не допустили их председательства ни в одном думском комитете, избранный председателем комитета по подготовке регламента правый П. Н. Крупенский предложил избрать своим заместителем Маклакова, а затем заявил, что присутствовать на заседаниях не будет, то есть фактически передал «бразды правления» в руки Василия Алексеевича.
Маклаков много и увлеченно занимался крестьянским вопросом, справедливо считая его важнейшим в русской жизни; он добивался ликвидации крестьянского неполноправия; неоднократно выступал по этой проблеме в Думе, в различных юридических обществах, публиковал по этой проблеме статьи. Крестьянский вопрос, казалось, не давал простора для произнесения эффектных речей; в этом случае утверждение Милюкова о том, что московский златоуст выбирал для себя наиболее «казовые» темы, представляется не вполне справедливым. Однако талант Маклакова и здесь брал свое. Однажды к нему обратились с просьбой прочесть в Петербургском юридическом обществе доклад о волостном земстве и о правовом положении крестьян. Маклаков согласился, но предупредил, что у него нет времени подготовиться и доклад «будет носить характер простой беседы». Однако председательствовавший в заседании общества М. М. Винавер после его окончания говорил, что «никогда не слышал более блестящего доклада – да еще на такую скучную тему»76.
Первая мировая война заставила либеральную оппозицию на время забыть о противоречиях с властью. Однако патриотический подъем первых месяцев войны быстро сменился разочарованием из-за неспособности правительства довести войну до победы. Недовольство военными поражениями и неудовлетворительной организацией тыла, снабжения армии; все более укреплявшееся мнение о том, что причины этого находятся на самом верху, где сильны пронемецкие влияния, слухи о всевластии «старца» Г. Е. Распутина при дворе, опиравшегося на слепую веру мистически настроенной императрицы в его целительский и провидческий дар, – все это привело в 1915 году к образованию «Прогрессивного блока», объединенной оппозиции, включавшей, наряду с лево- и праволиберальными партиями, националистов и некоторые другие группировки, относившиеся к правой части российского политического спектра.
Оппозиция требовала включения в правительство лиц, пользующихся доверием общества; большего участия в управлении страной общественности. Объектом плохо завуалированной критики стал сам царь, находившийся, по мнению общественности, под влиянием императрицы и крайне неумело справлявшийся со своими обязанностями. В эти дни почти всеобщего разочарования в способности российской «исторической» власти грамотно управлять страной в «Русских ведомостях» появляется, пожалуй, самая известная статья Маклакова – «Трагическое положение»77.
Эта статья – аллегория; в ней Маклаков писал о неумелом шофере, управляющем автомобилем, который мчится на бешеной скорости по крутой и узкой дороге. Что делать пассажирам, тем более что среди них есть люди, умеющие править? Выхватить руль? Но это смертельно опасно, и шофер, зная об этом, «смеется над вашей тревогой и вашим бессилием: „Не посмеете тронуть!“» Маклаков приходил к заключению:
Он прав, вы не посмеете тронуть; если бы даже страх или негодование вас так сильно охватило, что, забыв об опасности, забыв о себе, вы решились силой выхватить руль, – пусть оба погибнем, – вы остановитесь: речь идет не только о вас; вы везете с собой свою мать; ведь вы и ее погубите вместе с собой, сами погубите. И вы себя сдержите; вы отложите счеты с шофером до того вожделенного времени, когда минует опасность, когда вы будете опять на равнине; вы оставите руль у шофера78.
Разумеется, все узнали в неумелом шофере императора Николая II, а в матери – Россию. Маклаков утверждал, что его статья – предостережение; трогать «шофера» он считал крайне несвоевременным. Однако, по-видимому, большинство читателей вынесло совсем другое впечатление. Алданов, упомянув о том, что «сто раз цитировалась его статья о шофере», досадовал: «В кои веки В. А. построил свою статью на образе – и вышло нехорошо, хотя и не потому, что образ был сам по себе плох. Он просто был неясен, и выводы из него можно было делать разные»79.
Думаю, что неясность образа объяснялась неоднозначным отношением к происходящему самого автора статьи. Доказывая, что «шоферу» нельзя мешать и, даже наоборот, надо «помогать советом, указанием, действием», Маклаков завершал статью словами, по сути, дезавуирующими все его предыдущие увещевания и призывы к разумности и сдержанности:
Но что будете вы испытывать при мысли, что ваша сдержанность может все-таки не привести ни к чему, что даже и с вашей помощью шофер не управится; что будете вы переживать, если ваша мать, при виде опасности, будет просить вас о помощи и, не понимая вашего поведения, обвинять вас за бездействие и равнодушие? И кто будет виноват, если она, потеряв веру и в вас, на всем ходу выскочит из автомобиля?80
И Россия таки «выскочила» из «автомобиля» на полном ходу в 1917-м, расшибшись при этом очень сильно; виноватых ищут до сих пор; свою версию предложил и Маклаков; обе его книги о первых шагах российского «парламентаризма», в сущности, об этом: «Кто был виноват?» Вины он, в отличие от многих, не снимал и с себя. Если ни в коем случае нельзя было раскачивать лодку (или «автомобиль», пользуясь аллегорией Маклакова), даже если ее кормчие правили бездарно, то вину за это «наиправейший из кадетов», бесспорно, должен был разделить с лидером партии Милюковым.
1 ноября 1916 года Милюков произнес в Думе речь, получившую впоследствии название «штурмового сигнала». Каждый ее период, в котором содержались тяжкие обвинения против правительства, заканчивался риторическим вопросом: «Что это: глупость или измена?»
3 ноября атаку на правительство продолжил Маклаков:
Наше правительство сейчас парализует, обессиливает силу целой России… Старый режим и интересы России теперь разошлись и перед каждым министром стоит дилемма: пусть он выбирает, служить ли России или служить режиму, служить тому и другому так же невозможно, как служить Маммоне и Богу.
Атака оппозиции на правительство была вызвана в значительной степени слухами о его готовности заключить сепаратный мир с Германией. Маклаков предупреждал, под рукоплескания центра, левой и справа и под крики «браво»: «Позорного мира вничью Россия не простит никому». Знал бы он тогда, какой мир подпишет Россия в марте 1918 года! «Она знает, гг., – продолжал Маклаков, – что если бы это свершилось – не Германия нас победила, а победили нас здесь, внутри, победил этот проклятый режим, представители которого сменяют друг друга на министерских местах; и тогда, гг., Россия позовет всех к ответу, и она пощады не даст никому, я повторяю – никому…»
Для настроения Думы, избранной по столыпинскому третьеиюньскому закону, характерно, что эта недвусмысленная угроза, адресованная «на самый верх», была, как отмечено в стенограмме, встречена на этот раз продолжительными рукоплесканиями центра, левой и справа и голосами «браво». Закончил Малаков свое выступление ультиматумом: «…мы заявляем этой власти: либо мы, либо они. Вместе наша жизнь невозможна»81.
Только нежеланием «бередить раны» своего друга можно объяснить слова Алданова, который, соглашаясь с тем, что речь Милюкова о «глупости и измене» «объективно была революционной», «не решался» утверждать, что «в таком же смысле была революционной и речь Маклакова на заседании Государственной Думы 3 ноября 1916 года». Для того чтобы убедиться в ее революционности, достаточно эту речь перечитать. Можно согласиться с Алдановым в другом – «трудно с совершенной точностью сказать, к чему именно „объективно“ призывал в ту пору В. А. Маклаков»82.
Свержения династии он, очевидно, не хотел; похоже, его бы удовлетворило удаление «темных сил» от трона и создание правительства из опытных и не запятнавших себя бюрократов во главе с популярным премьером, которое объявит, что будет опираться на Думу, а также провозгласит «суровую программу сокращений, лишений, жертв – но только все для войны». Такую программу преодоления кризиса Маклаков обсуждал буквально накануне Февральской революции с министрами Н. Н. Покровским и А. А. Риттихом; но даже эти скромные пожелания не встретили поддержки в Совете министров. В качестве премьера Маклаков предлагал генерала М. В. Алексеева, что должно было символизировать характер нового правительства – правительства войны83.
В удалении «темных сил», а конкретно – Распутина, Маклакову пришлось сыграть некоторую роль; эта история характеризует, с одной стороны, какое впечатление произвела его речь на некоторых читателей, а с другой – в каком состоянии находился в это время «законник» Маклаков, если фактически стал соучастником убийства. В начале ноября 1916 года к нему явился князь Феликс Юсупов, почему-то посчитавший выступление Маклакова 3 ноября антираспутинским, и попросил помочь подыскать людей, которые убьют друга царской семьи. Это характеризовало как политическую наивность князя, для которого либералы и революционеры-террористы были одним миром мазаны, так и полную непрактичность в такого рода делах. Маклаков выпроводил Юсупова, объяснив, что у него не «контора наемных убийц».
Однако позднее, когда дело пошло всерьез и к заговору подключились великий князь Дмитрий Павлович, депутат Государственной думы В. М. Пуришкевич и некоторые другие лица, Маклаков стал, по существу, юрисконсультом заговорщиков и даже дал Юсупову возможное орудие убийства. В своих воспоминаниях об этом деле Маклаков писал: «Если бы дошло до суда, я подлежал бы уголовной ответственности, как пособник». С адвокатской скрупулезностью он пояснял, что дал Юсупову не каучуковую палку, о которой рассказывал князь, а «кистень с двумя свинцовыми шарами на коротенькой гнущейся ручке»84.
Однако убийство Распутина скорее ускорило, нежели отсрочило революцию; планы дворцового переворота остались на уровне разговоров. Революция произошла неожиданно для оппозиции и уж совсем нежданной оказалась для властей. Идеи либерализма и демократии, казалось, получили шанс на воплощение в жизнь; ничто теперь не должно было препятствовать успешному завершению войны. Иллюзии рассеялись довольно быстро; падение самодержавия оказалось первым шагом к катастрофе, к торжеству того самого Ахеронта, пришествия которого одинаково не желали ни Милюков, ни Маклаков. Оба настаивали в марте на сохранении монархии; Милюков упорно уговаривал Михаила не отказываться от престола; Маклаков считал, что единственным шансом укротить Ахеронт было восстановление исторической преемственности власти, и еще летом 1917 года говорил генералу Алексееву о необходимости вернуться к началу марта и водрузить-таки корону на голову Михаила; Маклаков надеялся, что уважение и привычка к традиционной форме власти могут взять свое. История не физика, и проверить эти предположения на практике нельзя; думаю все же, что восстановление легитимности власти в обстановке 1917 года вряд ли бы повлияло сколь-нибудь существенным образом на развитие событий.
Маклаков был одним из немногих лидеров оппозиционных партий, понимавшим, что в случае революции события пойдут совсем не по тому сценарию, на который рассчитывают политики. Поэтому он встретил Февральскую революцию без восторга. Ему как бы причитался пост министра юстиции; он фигурировал и в министерском списке, составленном 13 августа 1915 года при образовании «Прогрессивного блока», на случай его прихода к власти, и в списке, составленном 6 апреля 1916 года для кадетского съезда; министром юстиции во Временном правительстве в итоге стал А. Ф. Керенский85.
Маклаков говорил, что портфеля ему никто не предлагал; Алданов предположил, и, возможно, не без оснований, что бесспорный кандидат на этот пост его особенно не добивался; надо было проявить некоторую настойчивость, а Маклаков не стал этого делать. Во всяком случае, выглядело довольно странным, что Маклаков, назначенный комиссаром в Министерство юстиции 28 февраля 1917 года, не сменил эту должность на министерский пост. Затем он был избран председателем Юридического совещания при Временном правительстве, но отказался в пользу Ф. Ф. Кокошкина, которому ранее был «обещан» этот пост. Возможно, кроме пассивности самого Маклакова, в том, что он не сделал министерскую карьеру, сказались интриги председателя Временного правительства князя Г. Е. Львова. Маклаков в частной переписке отзывался о нем и о его стремлении продвигать «своих» людей с нескрываемым сарказмом и плохо скрытой обидой86.
Если определить одним словом господствующее настроение Маклакова в 1917 году, то этим словом, несомненно, будет «скептицизм». Симптоматично, что в период между Февралем и Октябрем он произнес, кажется, только одну публичную речь. Это было выступление на Московском государственном совещании в августе. Маклаков обратился к участникам совещания с призывом к единению: «Ведь если возможно, что без соглашения тех сторон, на которые разбилась Россия, каким-то чудом какая-то сила спасет нашу родину, то без этого соглашения свободы уже не спасти…»87
Это был глас вопиющего в пустыне. Маклаков не верил ни в возможность соглашения, ни в возможность установления твердой власти, которая ассоциировалась с военной диктатурой и конкретно с личностью генерала Л. Г. Корнилова. Он говорил одному из руководителей Офицерского союза Л. Н. Новосильцеву: «Передайте генералу Корнилову, что ведь мы его провоцируем… Ведь Корнилова никто не поддержит, все спрячутся…»88 Говоря «мы», Маклаков имел в виду «общественных деятелей», устроивших Корнилову на Московском совещании восторженный прием.
Еще меньше надежд, при его ироничном отношении к «четыреххвостке», вызывало у Маклакова Учредительное собрание. «Для народа, – говорил он в декабре 1917 года, – большинство которого не умеет ни читать, ни писать, и при всеобщем голосовании для женщин наравне с мужчинами Учредительное собрание явится фарсом»89. М. В. Вишняк, будущий секретарь Учредительного собрания, писал о позиции Маклакова, с которым они в течение двух месяцев встречались почти ежедневно в Мариинском дворце в Особом совещании по выработке избирательного закона в Учредительное собрание: «В Совещании были и гораздо более умеренные участники, чем Маклаков, но их голосов не было слышно. От правого крыла, неизменно отстаивавшего ограничения в избирательных правах, главным и, как всегда, блестящим оратором был Маклаков. Он не скрывал своей неприязни к „четыреххвостке“…»90
Сам Маклаков, уже будучи во Франции, по кадетскому списку был избран 24 ноября 1917 года в это некогда вожделенное для русских либералов Собрание. Однако 28 ноября кадеты были объявлены большевиками «врагами народа», а некоторые товарищи Маклакова по партии арестованы. Просуществовало Учредительное собрание в России, как известно, менее суток; 5 января 1918 года стало первым и последним днем его работы.
«В дни революции, в дни почти всеобщего общественного психоза, нарушения законности и права твердые голоса, отстаивающие настоящую свободу, приобретают исключительное значение», – писал о Маклакове С. П. Мельгунов91. В 1917 году в России прислушивались к голосам других людей.
Неудивительно, что Маклаков охотно принял назначение послом в Париж.
Маклаков так излагал предысторию своего назначения: «В самом начале революции в шутку я сказал Милюкову (тогда занимавшему пост министра иностранных дел. – О. Б.), что не желаю никаких должностей в России, но охотно бы принял должность консьержа по посольству в Париже. По-видимому, он шутку принял всерьез и стал что-то говорить о посольстве, но я замахал руками и разговор не продолжал. Позднее я узнал, что он сделал запрос обо мне без моего ведома; тогда же французское правительство выразило согласие»92.
Возможно, Милюков хотел сплавить подальше не всегда удобного оппонента; с другой стороны, лучшую кандидатуру для этой должности трудно было подыскать. Маклаков прекрасно знал Францию и французских политиков; его французский язык был совершенен; интересно, что в юбилейном сборнике некоторые его речи перепечатаны на том языке, на котором были произнесены, – на французском; он «соперничал» на равных с такими блестящими французскими ораторами, как Р. Вивиани и А. Тома.
Маклаков пользовался высоким авторитетом во французских политических и дипломатических кругах: чтобы убедиться в этом, достаточно почитать мемуары посла Франции в России Мориса Палеолога93. Так что в согласии французского правительства принять его в качестве посла можно было не сомневаться.
11 октября 1917 года Маклаков выехал к месту назначения; в Париж он прибыл 26 октября (8 ноября по новому стилю) и в тот же день отправился в Министерство иностранных дел вручать верительные грамоты. Министром был тогда Луи Барту; он сообщил Маклакову о случившемся накануне перевороте и о том, что министр иностранных дел Временного правительства М. И. Терещенко, подписавший грамоты посла, в тюрьме. «Но на это ни он, ни я серьезно не посмотрели; думали, что все это скоро кончится»94.
Это кончилось 74 года спустя; как оказалось, в октябре 1917 года Маклаков покинул Россию (если не считать коротких поездок в 1919 и 1920 годах) навсегда. 1917 год разделил его жизнь надвое: оставшиеся 40 лет Маклаков провел в Париже, сначала в качестве посла несуществующего правительства, затем – эмигранта.
Жизнь Маклакова в эмиграции, за исключением, конечно, времени Гражданской и Второй мировой войн, не богата внешними событиями. Но в интеллектуальном отношении эмигрантский период, возможно, был наиболее плодотворным в его «литературной» биографии.
Сначала – «пунктиром» – о его деятельности в эмигрантский период, о внешней, всем заметной стороне его жизни. В период Гражданской войны он сделал очень много для дипломатического и финансового обеспечения Белого движения. Маклаков вошел в состав Русского политического совещания в Париже, взявшего на себя представительство антибольшевистских сил за рубежом. В это достаточно пестрое и не всегда дееспособное образование входили, наряду с ним, бывший царский министр С. Д. Сазонов, террорист Б. В. Савинков, бывший глава Временного правительства кн. Г. Е. Львов, старый народник Н. В. Чайковский и некоторые другие95.
Дважды – в 1919 и 1920 годах – Маклаков ездил «окунуться в Россию», сначала на Дон, к А. И. Деникину, затем в Крым, к П. Н. Врангелю. Поездка в «Русскую Вандею» его разочаровала; вскоре худшие опасения Маклакова сбылись, и деникинские войска потерпели жестокое поражение. Врангель был последней надеждой Маклакова на свержение большевиков вооруженным путем; посол добился почти невозможного – признания Францией де-факто врангелевского правительства, контролировавшего лишь одну губернию прежней России; на какое-то время скептик Маклаков поверил в возможность чуда, но чуда не произошло, и новые тысячи беженцев из Крыма пополнили списки русских эмигрантов96.
После поражения белых Маклаков утратил веру в возможность свержения большевиков извне, силой; надежды он возлагал на то, что «быт» возьмет свое и большевизм будет постепенно изжит Россией. Такие надежды вселял нэп; после его ликвидации и осуществления насильственной коллективизации Маклаков окончательно разуверился в том, что ему когда-нибудь доведется увидеть родину.
В 1924 году, после признания Францией СССР, Маклаков был вынужден покинуть посольский особняк на улице Гренель. Тогда же он стал главой Офиса по делам русских беженцев при Министерстве иностранных дел Франции и был избран председателем Эмигрантского комитета. На кандидатуре Маклакова сошлись и левые и правые круги эмиграции; кроме его редкой для российского политика терпимости и репутации первоклассного юриста, сыграл роль авторитет, которым Маклаков пользовался у французских властей. До конца жизни, с перерывом на период нацистской оккупации, Маклакову пришлось быть неофициальным главой, а скорее ходатаем по делам русской эмиграции во Франции.
Г. В. Адамович приводит забавное замечание Милюкова, когда тот на вечере, посвященном чествованию И. А. Бунина по случаю присуждения ему Нобелевской премии, заметил Маклакова, подсевшего к находившемуся в первом ряду митрополиту Евлогию: «Все как бывало в старину у нас в провинции: на почетных местах – губернатор и архиерей!»97 «Парижский губернатор» до конца дней ходил в «присутствие», хлопотал по делам изгнанников; объяснялось это, конечно, не только привязанностью к некоему «посту» и жалованью, позволявшему не думать о куске хлеба; всегда конкретно мыслящий, когда дело шло о живых людях, Маклаков понимал, что его имя само по себе действует на французские власти и найти ему замену практически невозможно.
В годы войны Маклаков без колебаний занял патриотическую позицию; германские оккупанты назначили на его место своего ставленника; два с половиной месяца Маклаков просидел в тюрьме.
После освобождения Франции от нацистских оккупантов произошел эпизод, взбудораживший всю эмиграцию: Маклаков во главе группы своих единомышленников нанес визит в советское посольство; целью визита было, кроме поздравлений по случаю побед советских войск, наладить контакты для возможного «сближения с Советской Россией». В печати и частных письмах друзья и недруги по-разному оценивали это «падение» Маклакова и его последствия.
М. В. Вишняк писал 10 августа 1945 года Б. И. Николаевскому, что «ДО визита Маклакова… русская эмиграция, плохо ли хорошо, существовала и делала свое дело, а теперь ЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ! Существуют отдельные эмигранты или небольшие кучки – „тройки“ и „десятки“, – которые талдычат по-прежнему и которых, может быть, и уважают, но не слушают»98. Симптоматично, что столь резкие мысли высказывали в основном эмигранты, находившиеся в годы войны в США, что, конечно, ни в какой степени не может служить им укором, и не пережившие нацистской оккупации.
История «визита», как и вообще взаимоотношений эмиграции и советской власти в послевоенный период, заслуживает серьезного изучения. Понять происшедшее можно только на основании анализа архивных материалов. Не имея возможности подробно рассматривать этот сюжет в рамках настоящей статьи, отмечу, что дело было не только в непосредственной реакции людей, всей душой ненавидевших нацизм и гордых тем, что их страна, кто бы в ней ни правил, сыграла столь большую роль в разгроме гитлеровской Германии99.
Маклаков в личной переписке еще с начала 1920-х годов неоднократно высказывал мысль, что он не хотел бы свержения большевизма революционным путем; менее всего ему была свойственна «готтентотская» мораль, и его неприятие революции распространялось и на неприятие революции антибольшевистской. Ведь так или иначе она должна была привести к новым страданиям людей, новому удару по России. Он делал ставку на разложение, на эволюцию большевизма. Казалось, что война послужит началом осознания коммунистической властью ее национальных задач; казалось, что режим изменится; казалось, что победоносная армия будет той силой, которая обуздает кремлевских властителей.
Подобные надежды были свойственны не только эмигрантам; гораздо более знающие советские люди тоже ведь рассчитывали на либерализацию режима после войны. Как известно, Сталин поспешил опустить железный занавес между подвластными ему народами и свободным миром и ужесточить репрессии; но в феврале 1945-го направление дальнейшей эволюции режима было еще неясно. И участники «группы Маклакова» надеялись, что их визит, возможно, станет шагом к национальному примирению.
Очень быстро Маклаков понял, что ошибся. Уже в мае 1945 года он опубликовал статью «Советская власть и эмиграция»100, в которой выставил свое традиционное и основополагающее требование: соблюдение прав человека, защиту личности, без которой невозможно никакое сближение с правящим в СССР режимом. Разумеется, после этой статьи в посольстве к нему охладели; политические и личные друзья Маклакова посчитали инцидент исчерпанным, хотя переписка между ними по этому поводу могла бы составить целую книгу.
Насколько Маклакову была чужда «готтентотская» мораль, свидетельствует обмен письмами между ним и Марком Алдановым по поводу судебных процессов над нацистами и их пособниками. Маклаков считал, что победители не должны судить побежденных; объективности здесь быть не может. Нельзя их также судить по специально созданным для этого случая законам. Менее всего Маклакова можно было заподозрить в сочувствии к нацистам; но его «правовое чувство» протестовало против происходящего. Алданов ответил в том смысле, что его друг, конечно, прав, но главарей нацистов все равно следует повесить101.
Кажется почти невероятным, что Маклаков до глубокой старости сохранял не только ясный ум, но и блестящую память и даже ораторский дар. И это при том, что он почти ничего не слышал; тогдашние слуховые аппараты мало чем помогали. Валентинов-Вольский рассуждал в письме Николаевскому после одного из эмигрантских собраний, на котором выступал А. Ф. Керенский, об угасании со временем ораторских способностей. Кроме Керенского, он приводил в подтверждение своих слов примеры Л. Д. Троцкого и Г. В. Плеханова. «Кажется, только один Маклаков сохранил даже в 80 лет ораторский талант»102. Последняя книга Маклакова, «Из воспоминаний», вышла в 1954-м, в год его 85-летия.
Но время брало свое. Подкосила Маклакова смерть сестры, Марии Алексеевны; она заботилась о брате, закоренелом холостяке, почти всю эмигрантскую жизнь, будучи и домоправительницей, и секретаршей. Умер Маклаков 15 июля 1957 года в Швейцарии, в Бадене, куда он поехал лечиться ваннами. При его кончине присутствовал племянник, Юрий Николаевич Маклаков, срочно вызванный к умирающему.
По свидетельству Георгия Адамовича, «смерть Маклакова сильнее взволновала всех знавших его, и даже больше, вызвала [чувство] какой-то безотчетной растерянности, чем на первый взгляд было бы естественно. Василий Алексеевич был очень стар, смерть его ни в коем случае не могла быть причислена к неожиданностям. Но, по-видимому, он был нужен людям, и его присутствие ощущалось как гарантия некой преемственности, как залог того, что прежняя Россия, – лучшее, что было в прежней России, – продолжается. С его смертью что-то оборвалось…»103
Идеей фикс Маклакова в годы эмиграции было уяснить – для себя и для истории, как и почему с Россией случилось то, что случилось? Где и когда свернула она на путь, ведущий к катастрофе? И, разумеется, кто виноват в том, что произошло?
Об этом, по сути, большинство его публикаций эмигрантского периода; первый серьезный подход к теме он предпринял 10 лет спустя после революции, в предисловии на французском языке к публикации извлечений из протоколов Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства по расследованию преступлений деятелей прежнего режима. Уже эта публикация вызвала бурную и противоречивую реакцию на страницах эмигрантской печати.
Вскоре один из редакторов «Современных записок» И. И. Бунаков-Фондаминский «соблазнил» Маклакова «изложить свое понимание нашего (к.-д.) партийного прошлого». С 1929 года журнал начал публиковать воспоминания Маклакова под названием «Из прошлого». Публикация растянулась на несколько лет и завершилась в 1936 году. Собственно, это были не совсем воспоминания. Недалек от истины был постоянный критик Маклакова Марк Вишняк, характеризовавший его текст как «„феноменологию“ правого крыла кадетской партии – историософию предреволюционных событий с точки зрения правого кадета»104.
Из этой публикации выросли три книги Маклакова – «Власть и общественность на закате старой России» (Париж, 1936. Т. 1–3), «Первая Государственная дума» (Париж, 1939) и «Вторая Государственная дума» (Париж, б. г., очевидно, 1946 или 1947). Полагаю, что эти книги являются наиболее полным и скрупулезным изложением истории двух первых Государственных дум; разумеется, их история изложена под определенным углом зрения.
Остановлюсь только на некоторых принципиальных моментах и на отношении к взглядам Маклакова на русское прошлое его современников и нередко – «персонажей» его книг и статей. О главном уже упоминалось; ответственность за происшедшую катастрофу Маклаков возлагал на левых либералов, то есть на собственную партию; особенно досталось лидеру партии Милюкову и некоторым другим «доктринерам»; им вменялось в вину стремление использовать в своих целях революционное движение; не снимал он ответственности и с себя. В его изображении, в особенности в книге о 2-й Думе, П. А. Столыпин нередко выглядел большим конституционалистом и либералом, нежели товарищи Маклакова по партии.
Суть обвинений Маклакова в отношении политики кадетов в 1905–1907 годах М. М. Карпович в своей известной статье свел к шести основным пунктам:
1. Максимализм программных требований партии, в особенности созыв Учредительного собрания, что не могло быть осуществлено без полной капитуляции царского правительства.
2. Бескомпромиссное отношение партии к Витте и Столыпину, которые – по Маклакову – могли и должны были быть использованы как союзники, а не отброшены как враги.
3. Безоговорочное отрицание лидерами партии самой идеи участия кадетов в правительствах Витте и Столыпина.
4. Тенденция партии использовать Государственную думу не для конструктивной законодательной работы, а как трибуну противоправительственной агитации.
5. Догматические требования немедленного пересмотра Основных законов, имея в виду всеобщее избирательное право, ограничение компетенции Государственного совета и ответственность министров.
6. Наконец, опубликование Выборгского воззвания было мерой явно революционного характера, так как и роспуск Государственной думы, и назначение новых выборов не противоречили конституции105.
Статьи и книги Маклакова, в которых тотальной критике подвергся радикализм тактики русских либералов, встретили столь же тотальную критику со стороны Милюкова, откликавшегося на маклаковские публикации на страницах «Последних новостей» и тех же «Современных записок». Милюков, в свою очередь, обвинил Маклакова в доктринерстве; его схема представлялась лидеру кадетов умозрительной и не учитывающей конкретно-исторических обстоятельств. Политика – это искусство возможного; договориться с конкретными царскими министрами не смогли не только кадеты, но и гораздо более умеренные граф П. А. Гейден и Д. Н. Шипов; войти тогда в правительство означало политическую смерть. Подробно были разобраны и отвергнуты и другие обвинения Маклакова.
Большинство читателей – и последующих историков, – по-видимому, склонялись на сторону Милюкова; к милюковской критике, с еще более левых позиций, присоединился один из редакторов «Современных записок» М. В. Вишняк. Любопытно, что оба они обвиняли Маклакова в чрезмерно правовом подходе к политике. Милюков считал своего оппонента «адвокатом» и в политике; адвокату свойственно видеть правду и другой стороны; политику это противопоказано – он должен быть убежден или, по крайней мере, должен убеждать других – только в своей правоте. Вишняк подчеркивал, что для Маклакова «оказалось абсолютом не право вообще, а очень ограниченная и узкая его ветвь – писаный закон царского времени»106.
С критиками Маклакова можно во многом согласиться, хотя «правота» той или иной стороны зависела в конечном счете от точки зрения на революцию. Для Маклакова она – абсолютное зло; Милюков, конечно, относился к революции отрицательно, но допускал, что ее можно использовать; Вишняк же был хотя и правым, но социалистом-революционером. То же самое относится к праву; изменять правовые нормы необходимо правовым путем, утверждал Маклаков; на этом зиждилось его неприятие Февраля, разорвавшего правовую преемственность с прежней государственностью. Для него, юриста, казалось очевидным, что даже провинциальные судьи, создававшие своими решениями те или иные прецеденты, постепенно изменяли правосознание общества, изменяли правовое поле в рамках существующей государственности.
Сильная сторона его размышлений, столь необычных для деятеля оппозиции, – как раз понять правду противоположной стороны. Нельзя сказать, что он не замечал ошибок, недобросовестности и прямых преступлений «исторической» власти. Это отчетливо видно в той же «Второй думе»; в том, что случилось с Россией, виноваты были все; но отвечать каждому надо было за свою собственную вину. Кадеты, по мнению Маклакова, своей вины не понимали. А вина их в конечном счете сводилась к тому, что они пытались осуществить правильные идеалы неправильными методами – и взяли к тому же неверный темп, не сумев понять реальной готовности – точнее, неготовности народа к либеральным преобразованиям. Правда бюрократов, консерваторов и т. д. заключалась в том, что они лучше знали страну и механизмы управления. Либералы раскачали лодку, будучи уверенными, что справятся с течением, – и не сумели удержать руль; выброшенными за борт оказались все.
Опубликованные тексты Маклакова – лишь верхушка «айсберга»; в его личном собрании в Гуверовском институте из 26 коробок документов 14 составляет переписка; в письмах он был гораздо откровеннее и раскованнее, иногда – справедливее. В письме к М. М. Винаверу, характеризуя взаимоотношения власти и 1-й Думы, воспетой его корреспондентом и столь жестоко раскритикованной впоследствии им самим, Маклаков писал: «Неразумная линия прогрессивного общества находила свое и объяснение, и оправдание в неискренней политике власти. Обе стороны были неправы. Правительство неправо, когда во всем винит доктринерство и неуступчивость кадетов; это неправда, но будут неправы и кадеты, если они всю вину переложат на власть. Виноват на самом деле тот ров, который к этому времени уже был между властью и страной, то недоверие друг к другу, отсутствие общего языка, которое мешало совместным действиям»107.
Примечательно, что Маклаков критиковал либералов, но почти не затрагивал революционеров, упоминая о них лишь мимоходом, как о «фоне», на котором происходили события. Думаю, что постоянный зоил Маклакова эсер Вишняк правильно уловил причину этого, когда в уже цитировавшемся письме меньшевику Николаевскому писал, что Маклаков «НИКОГДА не был внутренне и политически нам близок. Когда он в течение десятилетий сражался с Милюковым и в левых кадетах видел главную беду России, – нас он расценивал, как такую накипь и зло, которые „ниже ватерлинии“, о которых и говорить не стоит – или безумцы или преступники». Именно потому, что он так расценивал «революционную демократию», Маклаков, по мнению Вишняка, столь отрицательно отнесся к режиму Временного правительства, который все-таки был единственным периодом «ВО ВСЕЙ РУССКОЙ ИСТОРИИ, когда было некое подобие того, что в ИДЕЕ защищает „подлинный“ либерал Маклаков»108.
Вишняк был безусловно прав – Маклаков совершенно не верил в возможность реализации либеральной идеи в России 1917 года, ибо Временное правительство пыталось «внедрять» демократию, будто не замечая, что имеет дело не со свободными людьми, сделавшими свободный выбор, а с «взбунтовавшимися рабами». Именно Маклаков подсказал А. Ф. Керенскому высказывание И. С. Аксакова о «взбунтовавшихся рабах» для одной из его громовых речей 1917 года. «Рабы» были не виноваты в своей темноте; виноваты были те, кто эту темноту не замечал; что же было говорить о других, эту темноту сознательно стремившихся использовать? Особенностью Маклакова как политика было то, что он, если идея вступала в противоречие с жизнью, предпочитал соотносить свои действия с реальностью.
В переписке с коллегой по адвокатскому цеху Оскаром Грузенбергом корреспонденты обсуждали историю недавнего прошлого и нередко обменивались довольно резкими репликами. Маклакова особенно раздражали декларации Грузенберга о том, что он «приемлет» русскую историю: «Если Вы большевизма не приемлете, то как же Вы можете говорить, что приемлете всю нашу историю, весь наш народ. Ведь большевизм из истории народа не вычеркнешь». Рассуждая о психологии русского народа, который он сравнивал с готтентотами, Маклаков писал: «Хорошо, когда граблю я, плохо, когда грабят меня. И это готтентотство выявилось в успехе большевизма в России. Я это тоже „приемлю“; но в этом я вижу не признаки величия, а результат его дикого воспитания»109.
Русский Маклаков гораздо строже судил русский народ, чем еврей Грузенберг. В ответ на ностальгически-патриотические ламентации Грузенберга о том, что русский народ ему «не по хорошему мил, а по милу хорош», Маклаков заметил: «Отлично понимаю, что по милу хорош; но если милому можно все прощать, то было бы большой ошибкой считать хорошим то, что гнусно и отвратительно; и это я отношу не только к большевистской головке, но к известным проявлениям всего народа»110.
«По дружбе» Маклаков сообщил Грузенбергу «в двух словах» суть того, к чему сводятся его воззрения на недавнее прошлое России, и главное – на революцию: «Я считаю революцию не только несчастьем для России, ибо она не могла пройти иначе как прошла, но всегда абсолютным несчастьем для всех стран; ибо всегда она либо не нужна и можно было бы обойтись без нее при большом терпении и искусстве, или она вызывает таких духов, вред от которых во много раз больше того зла, с которым революция хотела бороться»111.
Особое раздражение Маклакова вызывали его товарищи по партии, в особенности их непонимание, как он считал, последствий революции: «Когда-то я в шутку предсказывал, что революция есть конец кадетам: первую их половину расстреляют как реакционеров, а вторую повесят как революционеров. Я был гораздо ближе к правде, чем даже сам думал; правда, у кадет остался еще третий исход: кончить жизнь здесь, жалуясь, что их не оценили»112.
В заключение – еще об одной проблеме, связанной с Маклаковым: почему он, столь хорошо все понимавший, остался enfant terrible партии кадетов, не попытавшись партию, или хотя бы ее часть, возглавить и повести правильным, в его понимании, путем? Этот вопрос немедленно поставил ему «веховец» А. С. Изгоев, даже не прочитав, а только уловив по одной фразе смысл «историософии» Маклакова, впервые столь отчетливо сформулированный им в предисловии к выдержкам из протоколов ЧСК. Изгоев соглашался с Маклаковым, что тактика кадетов в 1905–1907 годах была несостоятельна: «Надо было делать одно из двух: либо готовить себе реальную силу в народе для захвата власти, либо договариваться с правительством. Позиция же чистой критики, лишенной реальной силы, была опасна не только для партии, но и для страны».
Нужна была перегруппировка сил, нужен был вождь, ясно понимающий обстановку и способный повести за собой; возможно, нужен был партийный раскол. «Такой вождь выдвигался естественно, – писал Изгоев. – Это были Вы, Василий Алексеевич. Ваш прекрасный ораторский талант, разносторонняя образованность, Ваш сильный и трезвый ум и подлинный патриотизм, облагороженный культурой, стоявшей на высшем уровне, общечеловеческой, властно выдвигали Вас на это место».
Причину того, что Маклаков не предпринял борьбы за лидерство, не создал собственной партии, Изгоев видел не в сибаритстве и любви к покою, чем объясняли многие пассивность Маклакова, а в рассудочности, преобладавшей над волей. Маклаков, по мнению Изгоева, ясно видел безнадежность борьбы, и причина была не в безнадежности «умеренных либералов», а в придворных кругах и высших сановниках. «Там были безнадежно слепые и обреченные». С другой стороны, русская интеллигенция, столь любившая политическую свободу, не понимала, что она «немыслима без огражденной законом собственности». Не только интеллигенты, но даже некоторые русские промышленники не понимали опасности социализма, считая, что с социалистами можно будет «договориться». Поэтому «умеренные либералы» висели в воздухе, и вот почему Маклаков не решился на безнадежную борьбу113.
Нежелание Маклакова брать на себя ответственность отмечали и многие другие современники – и дружески, и враждебно к нему настроенные. Объясняли это по-разному. Один раз Маклаков объяснил это сам; было ему уже за восемьдесят, и кривить душой вроде бы и ни к чему. В рецензии Мельгунова на маклаковские «Речи» говорилось, между прочим, что натуре Маклакова «совершенно чужда была смелость дерзания – это отнюдь не обозначает отрицание смелости и мужественности отдельных выступлений. Такими люди бывают от рождения. Они никогда не могут сродниться с революционной стихией…»114.
Маклаков ответил на рецензию личным письмом, в котором писал Мельгунову: «Интересны Ваши обо мне замечания. И по поводу их хочу Вам дать одно конфиденциальное пояснение».
Позволю себе привести это пояснение почти целиком, ибо оно многое позволяет понять в «проблеме Маклакова»:
Вы написали, что мне была совершенно чужда смелость дерзания, и что я никогда не смог сродниться с революционной стихией; о последнем говорил и Алданов, оба вы правы. Но это не первичное, а производное свойство, и мне хочется самому себе разобраться, откуда оно во мне вытекало, хотя, конечно, себе никто не судья.
Насколько я себя помню, мне была всегда свойственна терпимость к чужим «мнениям». Я за них никогда никого не осуждал, если они «убеждения», а не притворство или угодливость. На этой почве создалась моя близость к масонству. Из той же терпимости вытекала ненависть к претензиям всякого рода насилием навязывать другим свое мнение. В прежнее время преследовали «нерелигиозных» людей, а при большевиках «верующих». Ту же терпимость я испытывал в области политических разногласий. Никакие взгляды меня не отталкивали, но только претензии их предписывать другим, и поэтому когда дело шло не о взглядах, а об устройстве государства, т. е. чего-то для всех обязательного, я свое личное мнение сообразовал с мнениями и желаниями других. […]
Я вывожу все это из моей органической терпимости к мнениям и вкусам, с которыми я несогласен. Это выражалось и в другом моем свойстве, в склонности видеть ошибки своих, и отдавать справедливость «противникам». Это не раз во мне отмечали; многие находили, что это адвокатская «тактика». Я действительно пришел к заключению, что этот прием только полезен для успеха, но во мне это было вовсе не тактикой. Противны мне были не взгляды, а только ложь и насилие. И потому я был всегда на стороне слабейших и побежденных. Победители от насилия не воздерживаются и делают то, в чем раньше других упрекали. Покойный Ф. П. Шереметевский говаривал, что характер всякого человека определяется тем, на чьей стороне он был, когда ребенком читал «Илиаду»; если это так, то я был всегда за Троянцев, а не за Греков. В студенческие годы, изучая Фран[цузскую] революцию, был последовательно на стороне всех побежденных, сначала короля, потом жирондистов, и наконец Робеспьера. У меня есть несколько книг, подаренных мне А. Н. Мандельштамом, на которых он сделал характерную надпись: постоянному защитнику всяких меньшинств. Здесь корень моей нелюбви к революциям и к смелости «дерзаний». Вы и Алданов правильно их отметили, но не объяснили. Я к себе мог бы применить слова А. К. Толстого:
«Двух станов не борец, а только гость случайный».
«Борцам» полагается думать, или по крайней мере утверждать, что все зверства у врагов, а у своих один героизм. Это не мой стиль, Милюков не даром писал про меня, что я совсем «не политик». Он прав. Никогда не хотел быть главой партии, был «диким» в известных пределах, а во время «Революции» шутя говорил, что хотел бы быть только «сенатом». Вот Вам конфиденция для моего «некролога». Но только никак не раньше115.
Была еще одна сторона натуры Маклакова, которая делала его столь привлекательным для одних, вызывала обвинения в «сибаритстве» со стороны других и, в общем, небеспочвенные подозрения в том, является ли он «настоящим» политиком.
Георгий Адамович, извинившись за банальность, назвал это качество человечностью. Человек для Маклакова был важнее государства, жизнь – важнее политики. Он отчетливо сформулировал это в блистательной лекции о Пушкине:
Фигура Пушкина… сама по себе есть ответ на модное суеверие о всемогуществе государства. Сейчас это суеверие особенно расцвело… Государство все смеет и все может, – вот чему верят теперь. Государство все смеет – и против суверенной «воли народа» нет прав «Человека и Гражданина», как наивно выражались когда-то отсталые деятели времен Революции. Государство все может: достаточно его повеления, чтобы устроить по-справедливому всю жизнь страны и установить общее счастье. Много горьких разочарований принесет человечеству эта надежда, даже в тех областях его жизни, которые более доступны воздействию государства. Много раз будет ему суждено убедиться, что законы природы, даже человеческой, сильнее законов, которые создает государство… Может ли государственная власть, при всем напряжении своего аппарата, создать Пушкина? Государство сильнее его, но в чем? Оно может его затравить, искалечить и уничтожить; оно в силах отнять его у народа; но создать его оно бессильно116.
«Человеческое» сильнее «государственного»; для Маклакова это было не только теоретическое положение. Ему было скучно посвящать всю жизнь политике; поэтому он нередко покидал партийные собрания ради встречи с хорошенькой женщиной; завел роман с очаровательной Александрой Коллонтай, мало интересуясь ее партийной принадлежностью. Встречались они, по свидетельству Розы Винавер, в Германии, где Маклаков останавливался по пути в Париж; Василий Алексеевич уверял, будто до 1917 года не знал, что Коллонтай – большевичка. Возможно, и так: к большевикам Коллонтай примкнула в 1915 году. Впрочем, вряд ли они занимались обсуждением партийных программ во время редких свиданий117.
А. В. Тыркова писала в статье памяти Маклакова, ушедшего из жизни 15 июля 1957 года:
Он любил успех, но в нем не было острого политического честолюбия, не было жажды власти. Он любил жизнь, ее разнообразные утехи, а политика полна скучной возни с будничными людьми и делами. Его насмешливый ум легко замечал человеческую малость и глупость. Он нетерпеливо ее от себя отстранял. А терпение нужно политику еще больше, чем красноречие118.
Жаль, что в большинстве своих книг и статей Маклаков считал необходимым убрать личное; в них нет той внутренней свободы, которая была свойственна его переписке и устной речи. Поэтому не всегда понятно, в чем заключался тот маклаковский шарм, о котором писал даже недоброжелательный к нему Вишняк. Несомненно, одной из его «составляющих» было умение взглянуть на события и на свою в них роль с некоторой иронией: к примеру, во время банкетной кампании 1904 года, когда один из банкетов, устроенных в ресторане, был разогнан полицией, Маклаков говорил приятелю:
«Мирабо, когда слуги Людовика XVI явились, чтобы разогнать Генеральные Штаты, ответил: „Мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков“. Но он говорил это на заседании Генеральных Штатов. Не мог же я, сидя в ресторане, сказать полиции, что „мы здесь по воле народа“!»119
Люди, к счастью – или к несчастью, – редко задумываются о смысле жизни; еще реже об этом пишут. И совсем уж редко пишут откровенно. Среди бумаг Маклакова в Гуверовском институте мне попалось его письмо дочери Толстого, Татьяне Львовне Сухотиной-Толстой, в котором он попытался ответить на прямой вопрос о смысле своего существования.
«Вы спрашиваете, – писал Маклаков, – чем же Вы живете внутренне. Банальными романами, „слюнявым жуирством“, подобием государственной деятельности. Этим вопросом „Вы вмешиваетесь в мою личную жизнь“, как негодовала сестра Саша, когда священник на исповеди у нее спросил, не влюблена ли она».
Тем не менее Маклаков постарался ответить, объяснив предварительно, почему, восхищаясь Толстым, так же как и Христом, он не воспринял его учения:
Да потому, что у меня совсем другая натура, не «религиозная», а настоящая мирская. Толстому был нужен «смысл» жизни, чтобы жить; смерть для него уничтожала смысл жизни, построенной на эгоизме. Меня смерть нисколько не беспокоит. Я не хотел бы умереть «внезапно» и «неожиданно», ибо в предвкушении смерти вижу особенное содержательное наслаждение. В этом отношении я настоящий язычник, и я лучше понимаю Петрония, чем Христиан. Все учение Толстого – это дать смысл земной, конечной жизни; и «принять» его могут только те, кому нужен этот смысл, и которые не нашли его в «вере», в «церкви». А мне этого смысла не нужно; если его не нужно, то никакие рассуждения и логические выкладки не заставят человека в этом смысле нуждаться, как нельзя заставить любить музыку, поэзию или науку.
Маклаков делил всех людей на две неравные части – «праведников» и «спортсменов». «Праведники» ищут смысл жизни и добра, «спортсмены» стремятся к успеху в жизни, и это реальный стимул их деятельности. Себя Маклаков относил к «спортсменам», причем часто менявшим виды «спорта»; кстати, к видам «спорта» он относил, к примеру, «умение всегда быть справедливым» или «сознание принесенной пользы». «В оправдание» своего «спортсменства» он писал, что «свой спорт полагал в похвальных отраслях».
«И я мог бы раньше, – добавлял он, – могу и сейчас зарабатывать большие деньги и стать „жуиром“, по Вашему выражению. Это меня не соблазняет, ибо это было бы самой моей большой спортивной неудачей, моим поражением…»120
В 1917 году Маклаков шутя говорил, что хотел бы быть назначенным «сенатом»; не сенатором – для него это не составило бы труда, а именно «сенатом»: он мог бы следить за соблюдением всех законов121. Идея «законности в русской жизни», гарантом которой хотел стать Маклаков, потерпела в 1917 году поражение; один из ее главных защитников оказался свидетелем торжества силы над правом, государства над личностью у себя на родине, да и в других европейских странах.
Прошло больше 60 лет после смерти Маклакова. Его работы, продукт «мощного, ясного, трезвого и чрезвычайно точного» ума, оказываются все более востребованными на родине. Его культурная позиция, «сочетающая русскость в ее исторических и бытовых проявлениях с традицией западной мысли и цивилизации, суд о России, заключающий в себе и любовь, и критику»122 привлекают все больше внимания и становятся объектом пристального изучения.
Возможно, Маклаков счел бы это своим самым большим «спортивным» достижением.
ПОСОЛ НЕСУЩЕСТВУЮЩЕЙ СТРАНЫ (Б. А. БАХМЕТЕВ)123
20 июня 1917 года инженер и ученый Борис Бахметев прибыл во главе российской чрезвычайной миссии в США. Ему было поручено также управление российским посольством в Вашингтоне и присвоен ранг чрезвычайного и полномочного посла. 5 июля 1917 года Бахметев вручил верительные грамоты президенту Вудро Вильсону, превратившись из посла де-факто в посла де-юре. 8 ноября 1917 года, когда в США было получено известие о большевистском перевороте, Бахметев находился в Мемфисе, где должен был произнести очередную речь, направленную на пропаганду усилий России в войне и создание имиджа новой, демократической России в глазах американцев. Бахметев отреагировал на переворот немедленно, заявив, что новая петроградская власть не отражает духа и настроений народа.
Американское правительство, после двухнедельной паузы, подтвердило дипломатический статус Бахметева, признав его истинным представителем России и отказавшись иметь какое-либо дело с большевиками. Это был случай до той поры беспрецедентный – посол представлял уже не существующее правительство. Пять лет Бахметев находился на этом посту, сыграв крупную роль в организации дипломатической и финансовой поддержки антибольшевистского движения, а также оказывая заметное влияние на формирование американской политики по отношению к России; 30 июня 1922 года он ушел в отставку, подав заявление о ней в виде письма на имя государственного секретаря США Чарльза Хьюза. «Своего» правительства, даже «в изгнании», у него по-прежнему не было.
Биография Бахметева, как это ни странно для столь заметной фигуры, не становилась объектом специального изучения историков. Возможно, это объясняется его «пограничным» положением: полжизни он провел в России, полжизни – в Америке. Для советских историков Бахметев длительное время был персоной нон грата, да и его личный архив в Колумбийском университете был для них совершенно недоступен; и советских, и американских историков бывший посол интересовал преимущественно как дипломат. О Бахметеве писали в исследованиях, посвященных внешней политике США, в особенности российско-американским отношениям124. Что же касается остальных периодов его жизни, то о них можно почерпнуть поверхностные и нередко ошибочные сведения в справочных изданиях и некрологах, опубликованных вскоре после его смерти125.
Бахметев был человеком скрытным и не опубликовал при жизни никаких мемуаров. Хотя, вероятно, такие намерения на склоне лет у него были; он надиктовал свои воспоминания в рамках проекта устной истории Колумбийского университета. При распечатке текст составил более 600 машинописных страниц. Устные воспоминания Бахметева являются, пожалуй, главным источником для его биографа, хотя и в них мемуарист предпочел многое опустить.
Возможно, скрытность Бахметева выработалась гораздо раньше, нежели он вступил на дипломатическое поприще, и тому были определенные причины. В биографической справке, находящейся среди бумаг Бахметева в Колумбийском университете, значится, что он родился в Тифлисе 1 мая 1880 года126. Однако в личном деле «экстраординарного профессора по кафедре прикладной механики Политехнического института Б. А. Бахметева» указано, что родился он 20 июля того же года «от неизвестных родителей», крещен 30 августа 1880 года, а восприемниками были Александр Павлович Бахметьев и дочь статского советника Андрея Шателена девица Ольга. Борис был «принят на воспитание инженером-технологом Александром Павловичем Бахметьевым» 25 ноября 1892 года. А. П. Бахметьев усыновил «живущего при нем приемыша» Бориса, о чем состоялось решение Тифлисского окружного суда127. Вряд ли можно сомневаться, что А. П. Бахметьев был настоящим отцом будущего посла, «девица Ольга Шателен» – единоутробной сестрой, а матерью – Юлия Васильевна Шателен, урожденная Новицкая. Ее первый муж Андрей Шателен умер в 1877 году; Борис родился до оформления брака Юлии Васильевны с А. П. Бахметьевым. Борис «унаследовал» неплохую родню: его единоутробными братьями были капитан 1-го ранга Владимир Шателен (1864–1935), профессор-электротехник, член-корреспондент АН СССР Михаил Шателен (1866–1957) и финансист, товарищ (заместитель) министра финансов Временного правительства Сергей Шателен (1873–1946). Владимир и Сергей умерли в эмиграции, что не помешало среднему брату сделать блестящую научную карьеру в СССР. Кстати, о разночтениях в написании фамилии нашего героя: неясно, когда он «потерял» мягкий знак при написании своей фамилии; во всяком случае, в документах и письмах после 1917 года он подписывался как «Бахметев».
В 1898 году Бахметев закончил с золотой медалью 1-ю Тифлисскую гимназию. Кроме гимназического курса он занимался дома языками – французским, английским и немецким, а также музыкой – А. П. Бахметьев, крупный предприниматель и весьма состоятельный человек, не жалел средств на образование сына. В том же году Борис поступил в Институт путей сообщения в Петербурге.
Очень быстро Бахметев «вошел» в политику. «Мы покидали наши родные города политически наивными, – вспоминал он более полувека спустя. – Однако в атмосфере университета, проникнутой политическими ожиданиями и размышлениями, быстро становились революционерами по духу, а иногда – и по делам… Гуманистический элемент был очень силен, и я не могу себе представить, что в то время кто-нибудь в возрасте 20 или 23 лет не был своего рода социалистом»128. Бахметев также относился к числу этих молодых людей. Только вот социалистом он стал не «своего рода», а самым настоящим – членом РСДРП, и довольно заметным.
В 1898 году, когда Бахметев поступил в институт, началась активизация студенческого движения, принявшего в 1899 году массовый и публичный характер. По мнению Бахметева, освободительное движение, завершившееся в 1905 году, началось на самом деле в 1899-м. В этом тезисе – о завершении освободительного движения в 1905 году, то есть с изданием Манифеста 17 октября, декларировавшего созыв законодательной Думы и гражданские свободы, возможно, чувствуется не только личный жизненный опыт и позднейшие размышления, но и влияние его друга и многолетнего корреспондента В. А. Маклакова.
Однако юный провинциал, каким был Бахметев в то время, не был столь рассудителен и быстро прошел путь от политической невинности до участия в студенческом комитете в качестве представителя своего учебного заведения. Вспоминая настроения студенческой среды, Бахметев говорил о том, что все хотели свободы, конституции, освобождения от власти самодержавия, ответственного правительства. «На самом деле в то время люди, даже называвшие себя социалистами – некоторые из них марксистами («Я принадлежал к марксистскому направлению. Не знаю почему», – добавлял Бахметев) были далеки от сегодняшних социалистических программ. Другими словами, они говорили о социализме совершенно абстрактно. Любой социалист тех дней сказал бы, что для начала надо завоевать политическую свободу и затем предоставить народу возможность решать самому»129.
В порядке самообразования Бахметев прочел все три тома «Капитала» К. Маркса, сочинения Д. Рикардо, А. Смита, много трудов по истории; это самообразование составило основу, на которую он опирался, по его собственному признанию, и полвека спустя.
Вспоминая о своих студенческих днях, бывший социал-демократ говорил, что марксистские взгляды, которых он тогда придерживался, очень отличались от позднейшей коммунистической интерпретации Маркса. «Мои идеи более или менее совпадали со взглядами умеренной европейской социал-демократии. Прежде всего, они были абсолютно демократическими. Я считал, что любые социальные реформы и изменения должны быть проведены в жизнь демократическим путем. Важнейшей вещью была политическая свобода, и это было убеждение социал-демократии по всему миру. Это было приблизительно так же, как сейчас – за пределами коммунизма. Я не верю в социал-демократические идеи теперь, но в те дни, когда я был юным, – верил. Но это то же самое. Другими словами, я верю сейчас, что гуманитарные цели и либеральные цели могут быть достигнуты лучше другими средствами, но в те дни важнейшей вещью была политическая свобода, конституционное правительство, всеобщее избирательное право, которое должно было дать право голоса всем, и затем люди могли бы выразить свою волю для таких социальных изменений, которые были необходимы»130.
Бахметев обратил на себя внимание Департамента полиции. «Из источника, заслуживающего доверия» Особым отделом Департамента были получены сведения, что Бахметев «руководит всеми студентами радикального направления в Институте и пользуется большим на них влиянием, так как сам он очень способный и талантливый человек, и при том располагающий хорошими денежными средствами». «Источником», как следует из дела, был вовсе не секретный агент, а один из соучеников Бахметева, сообщивший компрометирующие Бориса сведения своему родственнику, служившему по полицейской части. На основании этого Охранному отделению было предложено включить Бахметева в «ликвидацию», то есть массовые аресты студентов 2–3 марта 1902 года, поскольку они, по данным «источника», готовили 3 марта политическую демонстрацию на Невском проспекте131.
К Бахметеву (он снимал комнату на Николаевской набережной) пришли в семь часов утра 3 марта. Двухчасовой обыск не дал результатов, тем не менее его поместили под арест. По заключению Особого отдела Департамента полиции Бахметев «производит впечатление человека развитого, выдержанного и не лишенного личной инициативы, каковые свойства его личности вполне совпадают с имеющимися в Особом Отделе агентурными указаниями; но, несмотря на это (курсив мой. – О. Б.), при допросе 3-го марта Бахметев произвел на допрашивавшего офицера весьма выгодное впечатление, тем самым, что благоприятно повлиял на заключенных с ним товарищей, предложив им вести себя корректнее и не предъявлять излишних требований»132.
15 марта 1902 года Бахметева освободили, а 31 марта его дело рассматривало Особое совещание при Министерстве внутренних дел. Обычно это мрачное учреждение ассоциируется с НКВД и сталинским террором. На самом деле большевики не изобрели ничего нового: Особое совещание при МВД было учреждено в 1881 году императором Александром III по представлению министра внутренних дел и имело право ссылки на срок до пяти лет в отдаленные места империи. Несмотря на то что сведения, полученные из агентурного источника, «не вполне подтвердились, а напротив выяснилось, что до настоящего времени никаких компрометирующих его сведений не поступало и он даже благотворно влияет на товарищей по учению», местные власти предложили воспретить Бахметеву «местожительство в столицах, столичных губерниях и университетских городах на один год». Однако же Департамент полиции предложил дело прекратить, с чем и согласился министр внутренних дел133.
В общем, Бахметеву удалось провести охранку, да и к обыску он явно был готов.
После окончания института Бахметев был направлен на два года за границу для подготовки к преподаванию по кафедре гидравлики в основанном С. Ю. Витте Политехническом институте. Из сумм, ассигнованных Государственным советом на подготовление к званию профессоров института, ему были выданы 1500 руб. на год пребывания в Европе и 2650 руб. на год пребывания в Америке. Рубли, благодаря виттевской финансовой реформе 1897 года, были обеспечены золотом, и их можно было обменять на валюту. Бахметев провел первый год в Швейцарии, где в Цюрихском политехникуме изучал гидравлику, второй в Америке – изучал методы инженерной работы в США. Там он работал на постройке канала Эри, а также практиковался в инженерном деле134.
Бахметев и за границей не оставлял политической деятельности и сочетал изучение инженерного дела с пропагандой социалистических идей. В собрании Б. И. Николаевского находится рукопись Бахметева, датированная 1904 годом, «Конспект занятий с рабочими по аграрной программе РСДРП». На занятиях предполагалось рассматривать такие темы, как «Краткий очерк развития сельского хозяйства в капиталистическом обществе», «Капитализм в русской деревне», «Социал-демократическая аграрная политика в капиталистическом и докапиталистическом обществе», «Наша программа и программа эсеров»135. Среди бумаг бывшего секретаря Бахметева, М. М. Карповича, сохранилось несколько десятков листков, исписанных рукой Бахметева, – это записи его речей и рефераты, относящиеся преимущественно к 1905 году. Среди них – «Развитие русской социал-демократии», «Классовая борьба – диктатура пролетариата – соц[иалистическая] революция», речь на собрании в Нью-Йорке 12 марта 1905 года о революционных событиях в разные времена и в разных странах, приходившихся на март, например в Германии в 1848 году, речь о русском пролетариате и др.136 Очевидно, начинающий инженер вел социал-демократическую пропаганду в США среди русских эмигрантов. Бахметев хранил эти записи, свидетельствующие о «грехах» его молодости, многие годы. Карпович стал его секретарем и уехал вместе с послом в США в 1917 году; следовательно, попасть к нему раньше записи никак не могли.
Бахметев не упоминал о своей активной пропагандистской деятельности в мемуарах; между тем фигурой среди социал-демократов он был довольно видной. Чем еще объяснить его избрание (заочно) на IV съезде РСДРП, состоявшемся в 1906 году, в состав ЦК партии от меньшевиков? По-видимому, Бахметев не стремился популяризировать свое социал-демократическое прошлое; во всяком случае, никогда не упоминал о нем ни в печати, ни в частной переписке.
Однако вскоре после достижения вершины своей революционной деятельности, избрания в ЦК ведущей революционной партии в России, Бахметев постепенно отходит от политики такого рода. Он, по-видимому, был по-настоящему увлечен своей профессиональной деятельностью; возможно, свою роль сыграли и изменения в его личной жизни – 15 (29) июля 1905 года состоялось бракосочетание Бахметева и Елены Михайловны Сперанской, дворянки, слушательницы Санкт-Петербургского женского медицинского института.
С 1 сентября 1905 года Бахметев приступил к работе в качестве старшего лаборанта кафедры гидравлики Политехнического института; вскоре он начал преподавать французский язык на электромеханическом и кораблестроительном отделениях. С 1905 по 1911 год Бахметев был внештатным преподавателем института; в 1911 году он защитил докторскую диссертацию в Институте инженеров путей сообщения, а 30 ноября того же года стал штатным преподавателем Политехнического института. 26 мая 1912 года ему было присвоено звание адъюнкта по кафедре прикладной механики, а 28 января 1913 года «высочайшим приказом» он был назначен экстраординарным профессором той же кафедры. Бахметев преподавал гидравлику, гидроэнергетику, теоретическую и прикладную механику. В 1912 году были изданы его «Лекции по гидравлике», в 1914-м – «Переменные потоки жидкости в открытых каналах». 10 апреля 1911 года за «отлично-усердную службу и полезные труды» Бахметев был награжден орденом Св. Станислава 3-й степени. Забавно, что бывший социал-демократ по случаю 300-летия Дома Романовых в 1913 году был награжден нагрудной светло-бронзовой медалью137.
Став профессором, Бахметев вошел в состав Ученого совета Политехнического института. Правда, в силу того, что он почти постоянно находился в длительных командировках, в заседаниях Совета ему участвовать не пришлось. Состав Ученого совета Политехнического института дает представление об уровне этого, пожалуй, самого на тот момент современного учебного заведения императорской России. Перечислю лишь некоторые имена: М. А. Шателен, М. И. Туган-Барановский, Н. Д. Зелинский, П. Б. Струве, В. Б. Ельяшевич, Д. М. Петрушевский, А. С. Ломшаков, Г. Н. Пио-Ульский, А. А. Чупров, В. Е. Грум-Гржимайло, В. М. Гессен, М. А. Дьяконов, А. Ф. Иоффе, Б. Н. Меншуткин, В. Ф. Миткевич, С. П. Тимошенко, Ф. Ю. Левинсон-Лессинг, М. И. Фридман и др.138 Директором института в 1911–1917 годах был физик В. В. Скобельцын.
Это было поистине блистательное созвездие ученых, причем не только «технарей» и естественников, как можно было бы ожидать от членов Ученого совета Политехнического института. Наряду с экономистами (в институте впервые в России было экономическое отделение) мы видим среди физиков, химиков, механиков, статистиков также юристов (Ельяшевич, Гессен) и историков (Дьяконов, Петрушевский). Выпускники института получали поистине фундаментальное образование. Многие ученые не ограничивались только научной и преподавательской деятельностью. Среди перечисленных выше некоторые были весьма активны на общественно-политической арене. Трое являлись членами Государственных дум (Ломшаков, Струве, Гессен). Выдающиеся экономисты Туган-Барановский и Струве были в 1890-е «двумя Аяксами» марксизма, а в 1900 году участвовали вместе с В. И. Ульяновым-Лениным и Ю. О. Мартовым в Псковском совещании по вопросу о создании социал-демократической газеты, получившей название «Искра». В результате прихода к власти партии, возглавляемой Лениным, Струве в итоге оказался в эмиграции, так же как Ломшаков, Гессен, Пио-Ульский, Ельяшевич, Тимошенко, Чупров. Почти все оставшиеся в России и пережившие период Гражданской войны (академик Дьяконов умер в 1919 году в Петрограде от истощения, в том же году ушел из жизни Туган-Барановский) стали академиками или членами-корреспондентами Академии наук СССР и сыграли выдающуюся роль в становлении советской науки. В частности, Абрам Иоффе стал основателем и директором Физико-технического института, вице-президентом АН СССР и главой школы, «выпустившей» блестящую плеяду физиков, за что и получил прозвище «папа Иоффе»139. Заслуги Иоффе не помешали снять его с должности директора Физтеха в 1950 году, в период «борьбы с космполитизмом». Но это была «музыка будущего», а пока что профессора Политеха вряд ли могли вообразить, какие крутые повороты судьбы их (как и всю страну) ждут через несколько лет. И, наверное, в самом удивительном сне не могло привидеться профессору-экономисту Петру Струве, что он станет министром иностранных дел в последнем антибольшевистском правительстве на европейской территории России, а профессору-гидравлику Борису Бахметеву, – что он будет российским послом в Вашингтоне.
Для полноты картины добавлю, что среди студентов института (недолгое время кораблестроительного отделения, затем экономического) был Вячеслав Молотов. Поступил он в 1911 году, к 1916-му доучился до четвертого курса. Занимался он, по его собственному признанию, «очень мало». Мало кто мог вообразить, что этот нерадивый студент будет свыше 10 лет возглавлять правительство России, которая, правда, обзаведется «псевдонимом» Советский Союз.
Бахметев не был только теоретиком и преподавателем; он организовал частную контору, которая занималась разработкой технических проектов как по заказам правительства, так и частных компаний. Бахметев привлек к работе не только русских, но также французских и швейцарских инженеров. Проекты, над которыми работала бахметевская контора, были достаточно масштабными140. Он был увлечен практической деятельностью, которая должна была преобразовать Россию. По мнению Бахметева, эпоха 3-й Думы (1907–1912) была временем бурного развития страны – это касалось народного образования, экономического и технического прогресса. В интервью Уэнделлу Линку, записывавшему его воспоминания, Бахметев говорил, с явно чувствующейся досадой, что большинство технических достижений коммунистов – гидроэлектростанции, железные дороги и т. д. – уходят своими корнями в эпоху 3-й Думы.
Досада Бахметева объяснялась тем, что он стоял у истоков многих проектов, завершенных уже при советской власти и объявленных ею своим достижением. Причем завершенных во многом не так, как мыслилось Бахметеву. Так, он был главным инженером большой компании, планировавшей построить гидроэлектростанцию на Днепре. Этот первый большой проект Бахметева был претворен в жизнь коммунистами – название этой гидроэлектростанции известно всем: Днепрогэс. Однако при проектировании Днепростроя Бахметев не шел так далеко, как коммунисты, – ему нельзя было переселять деревни, затоплять кладбища и т. п. Сравнивая свой и большевистский проекты с экономической точки зрения, Бахметев говорил, что его проект стоил около 17 млн руб., а большевистский, в сопоставимых ценах, – 150 млн. Это результат неэффективного планирования и работы, считал он. Другая сторона проблемы – использование электроэнергии. Если Бахметев и его команда были озабочены продажей электроэнергии и их сдерживало отсутствие достаточной емкости рынка, то большевиков не очень волновали эти проблемы. В результате, по мнению Бахметева, энергия обходилась чересчур дорого для электрохимической и электрометаллургической промышленности.
Кроме Днепростроя, он был главным инженером при проектировании Волховстроя и еще одной гидроэлектростанции в Финляндии, которые должны были, наряду с Днепростроем, снабжать электроэнергией Петроградскую губернию. В ноябре 1914 года Бахметева избрали в правление акционерного Петроградского общества электропередач силы водопадов. Проектирование и постройку всех перечисленных выше гидроэлектростанций осуществили впоследствии в значительной степени ученики и помощники Бахметева. Принимал он также участие в разработке проекта по ирригации и орошению Средней Азии, в частности Голодной степи141.
Эту бурную созидательную деятельность прервала война. Бахметев стал работать в Красном Кресте; он был помощником управляющего хирургическим госпиталем, в который были преобразованы общежития Политехнического института, затем в течение четырех или пяти месяцев был его директором. 14 ноября 1916 года «за труды по обществу Красного Креста при обстоятельствах военного времени» он был награжден орденом Св. Станислава 2-й степени142. В начале 1915 года Бахметев начал также работать для Особого совещания по обороне. Ему давались различные ответственные поручения. Так, он был направлен на некоторое время в Архангельск, остававшийся единственным незаблокированным русским портом, с тем чтобы помочь наладить там дело. Его помощником в этой поездке был М. И. Терещенко, будущий министр иностранных дел Временного правительства.
В сентябре 1915 года Бахметев по предложению председателя Центрального военно-промышленного комитета А. И. Гучкова и председателя Государственной думы М. В. Родзянко, входившего в ЦВПК, был командирован в США – разобраться, почему происходят задержки с поставками заказанных материалов, и выправить ситуацию. Гучкову и Родзянко было известно, что Бахметев владеет английским языком, а также бывал в США раньше. Бахметев называл их своими большими друзьями, несмотря на 20-летнюю разницу в возрасте. Решение было принято в сентябре, а в октябре Бахметев уехал за океан143.
16 апреля 1916 года Особое совещание ходатайствует перед министром торговли и промышленности о необходимости оставления Бахметева в Америке в связи с отъездом председателя Русского заготовительного комитета генерал-майора А. В. Сапожникова в Лондон144. 14 сентября 1916 года председатель ЦВПК Гучков обратился к министру торговли и промышленности с просьбой продлить командировку Бахметева, так как он, «будучи фактически одним из виднейших организаторов и руководителей Американского заготовительного комитета, является не только лицом незаменимым для Центрального комитета, но его деятельность имеет неоценимое значение для самого заготовительного комитета. Отозвание такого опытного и энергичного деятеля, сумевшего так высоко поставить и блестяще выполнить порученное ему дело, не может не нанести огромного и непоправимого ущерба деятельности Американского комитета и, несомненно, отзовется на успешности его работы на оборону»145.
Бахметев вернулся из США в ноябре 1916 года в связи со смертью отца.
Позднее, подводя итог своей годичной работы в США в 1915–1916 годах, Бахметев писал:
Если мне сопутствовал некоторый успех и я имел некоторое влияние, когда приехал сюда в качестве посла, то это в значительной степени благодаря тому, что в период войны я завязал связи и, возможно, установил отношения взаимного доверия со многими людьми – возможно, не столько по политической, сколько по экономической и производственной линии – но, как бы то ни было, это был достаточный капитал, который помог мне в период моего пребывания в качестве посла в Вашингтоне146.
По возвращении из Америки Бахметев поехал в Тифлис, урегулировать дела с недвижимостью, принадлежавшей его отцу. Однако и здесь ему не удалось заняться только личными делами. В это время на Кавказ приехал Гучков, и командующий Кавказским фронтом великий князь Николай Николаевич попросил его сделать нечто вроде инспекции «материальной части» армий Кавказского фронта. Гучков привлек к этой инспекции Бахметева. Дело было в декабре 1916 года147. Не прошло и трех месяцев, как вся жизнь страны – и Бахметева – стремительно переменилась. В феврале 1917 года случилась революция.
Каковы были к тому времени политические «верования» бывшего члена ЦК РСДРП? Бахметев разорвал всякие отношения с социал-демократами еще за шесть или семь лет до революции. К моменту падения самодержавия он не имел со своими бывшими товарищами по партии абсолютно никаких связей. Бахметев не принадлежал ни к одной из партий, но большинство его друзей, в том числе Гучков и Родзянко, принадлежало к октябристам. Однако сам Бахметев октябристом не был. Не был он и кадетом. Позднее Бахметев определил свои тогдашние воззрения как гуманистический социализм. Причем сохранил он их до начала 1950-х годов. Правда, к тому времени, вспоминал Бахметев, он совершенно потерял веру в социализм, национализацию, да и вообще в любые социалистические экономические теории148.
9 марта 1917 года Бахметев получил назначение на должность товарища министра промышленности и торговли Временного правительства при министре А. И. Коновалове, с оставлением в должности профессора Политехнического института. Ему непосредственно были поручены два департамента – один был связан с коммерческим и техническим образованием, другой – с портами и торговым флотом. К тому же Бахметев, как статс-секретарь, замещал в случае необходимости министра на заседаниях правительства. Бахметев был увлечен своей работой. Занимался он ею недолго, лишь два месяца до своего отбытия в Америку, но, как он говорил впоследствии, я «никогда не был так занят, я никогда не был так счастлив, я никогда не был так удовлетворен»149.
В ходе работы в должности заместителя министра Бахметев столкнулся с проблемой режима рыболовства то ли в районе Камчатки, то ли в Желтом море; по этому вопросу были большие разногласия с Японией. Бахметева интересовала общая политика Министерства иностранных дел по этой проблеме; однако никто из служащих МИДа не мог ему дать вразумительного ответа на интересовавший его вопрос. В конце концов пришлось идти на прием к министру – П. Н. Милюкову.
Милюков сказал Бахметеву, что очень удивлен. Это был первый случай, когда кто-то пришел к нему с конструктивным вопросом. Министр тоже не знал ответа на вопрос о режиме рыболовства; он посоветовал Бахметеву все же разыскать ответственного в министерстве и принять решение по собственному разумению. Милюков сказал, что рад знакомству, в особенности потому, что слышал, что его посетитель был в Америке и хорошо там поработал.
Тут же Бахметев получил неожиданное предложение – вновь отправиться в Америку, теперь уже в качестве посла. Прежний посол, однофамилец Бахметева Георгий Петрович, подал в отставку. Он был одним из двух послов царского правительства, заявивших о непризнании нового режима и об уходе в отставку после Февральской революции. Русское посольство в США, по выражению Милюкова, развалилось на куски. «Мы должны послать кого-нибудь туда. Возьметесь ли вы за это дело?» – в лоб спросил посетителя Милюков.
Бахметев поначалу отнекивался, ссылаясь на свою молодость (36 лет в тот момент, что считалось довольно юным возрастом для посла) и неопытность. Милюков настаивал, подчеркивая, что в данном случае это не только дипломатическая миссия. Это правительственная миссия по организации военного сотрудничества и урегулированию экономических проблем. Россия остро нуждалась в получении новых займов. «У нас нет никого, кто знает Америку так хорошо», – заключил министр.
Бахметев поначалу не хотел ехать, так как был занят своей работой, в особенности преобразованием экономического законодательства России, но в конце концов дал согласие на предложение Милюкова. Факторами, определившими это решение, были, во-первых, то, что Бахметеву предлагали гораздо более престижный пост, чем должность статс-секретаря, которую он занимал. Во-вторых, вспоминал он позднее,
моей важнейшей идеей относительно Америки было то, что можно было назвать мечтой или глубоким убеждением, которое сформировалось еще в то время, когда я был там в составе военной миссии, работавшей по заданию Центрального военно-промышленного комитета. Это была мечта работать для будущей российско-американской дружбы.
Я был абсолютно уверен, исходя из моих прошлых контактов с Соединенными Штатами и исходя из общих принципов, что тесные связи между Соединенными Штатами и Россией были делом огромной важности для обеих стран и вполне естественным делом. Оба народа – русские и американцы – населяют континенты с обширными пространствами, сравнительно редко населенными и представляющими огромные возможности для будущего развития. Обе страны достигли того, что может быть названо их естественными границами. Поскольку океаны и моря были достигнуты и исключая не национальную – империалистическую политику – некоторых царей, я был уверен, что люди не хотят никакого территориального расширения. Все, чего они хотели, был мир и возможность повышать свое благосостояние, получать образование и т. д.
Мир, на самом деле, был высшей необходимостью для русских людей, и в этом их национальные устремления были параллельны искреннему стремлению к миру, которое всегда было свойственно американскому народу.
Другая вещь, которую Бахметев считал необыкновенно важной, – привлечение иностранного капитала и частично зарубежных технических навыков для разработки российских естественных богатств. Если европейский капитал, французский, бельгийский и в особенности германский и английский преследовал, по мнению Бахметева, как правило наряду с экономическими, политические цели, то американский капитал был абсолютно аполитичным. Более того, технические проблемы, стоявшие перед Америкой, были того же характера, что и перед Россией. Например, строительство железных дорог, производство подвижного состава и т. п. Сравните, например, говорил конкретно мыслящий выпускник Института путей сообщения Бахметев, маленькие английские железнодорожные вагоны с американскими, и вы поймете разницу150.
Колебания Бахметева закончились чем-то вроде компромисса – он возглавлял миссию и после завершения ее работы мог вернуться обратно. Ему был обещан, в случае возвращения, тот же пост. 25 апреля 1917 года указом Временного правительства Бахметев был назначен «начальником российской чрезвычайной миссии в США с возложением на него на время пребывания миссии в США управления российским посольством в Вашингтоне и присвоением на это время звания чрезвычайного и полномочного посла»151.
Среди бумаг Бахметева в Колумбийском университете сохранился его дипломатический паспорт. С фотографии смотрит коротко стриженный и довольно упитанный моложавый человек в очках; Бахметев был одет в тройку, с галстуком-бабочкой; в паспорт вклеена и фотография его жены, темноволосой, в пенсне, в темном платье, строгого «учительского» вида; она выглядела старше мужа, хотя на самом деле они были одногодками.
Миссия, в которую входили специалисты разного профиля, через Японию добралась до США; здесь она проделала путешествие от Сиэтла до Вашингтона, проехав почти через всю страну. 20 июня миссия прибыла в Вашингтон, приступив к выполнению поставленных перед ней задач. Для Бахметева началась его пятилетняя дипломатическая эпопея. Анализируя через пять лет деятельность миссии, он писал:
Миссия приехала в Америку совершенно неподготовленная к той деятельности, которая ей предстояла. Думаю, не ошибусь, сказав, что никто из членов миссии, равно как и никто в России не отдавал себе отчета и не имел ясного представления о том, как работает вообще мировая политическая мысль и каким образом вообще совершаются мировые события. Дипломатия, политика в лучшем случае рисовались как система известных навыков и приемов, присущих дипломатическим канцеляриям. Оценка дипломатического таланта и умения сводилась к признанию известной сноровки и ловкости в манипулировании этими рутинными приемами152.
Бахметев был совершенно неопытным дипломатом; однако в этой конкретной ситуации дипломатический опыт старой школы мог скорее помешать, нежели помочь. Его бесспорным преимуществом было неплохое знание Америки, американских политических нравов и обычаев. Бахметев представлял разительный контраст со своим предшественником и однофамильцем. Первое, что бросается в глаза в деятельности свежеиспеченного дипломата, – публичность, стремление воздействовать на американское общественное мнение, поразительная активность.
23 июня Бахметев выступил с речью в палате представителей Конгресса США, а 26 июня – в Сенате. Обе его речи имели оглушительный успех. Возможно, потому, что конгрессмены и сенаторы услышали от Бахметева то, что хотели услышать. Как справедливо пишет Марк Раев, Бахметев появился перед конгрессменами и сенаторами для того, чтобы «публично подтвердить обязательство Временного правительства продолжать войну против центральных держав»153. Аплодисментами были встречены в палате представителей заявления Бахметева, что Россия отвергает всякую мысль о сепаратном мире и что слухи об этом, циркулирующие в США, совершенно беспочвенны. Бахметев также говорил о новорожденной русской демократии, о том, что новое правительство пользуется полной поддержкой и представляет все живые элементы страны154.
С огромным успехом прошло выступление Бахметева в Сенате. В стенограмме отмечено, что его патетическая речь постоянно прерывалась просто аплодисментами, продолжительными аплодисментами, громкими аплодисментами. Еще бы! Бахметев говорил необыкновенно приятные для сенаторских ушей вещи: о приверженности русского народа демократии; о том, что люди сплотились вокруг коалиционного правительства, сильного своими демократическими устремлениями, сильного верой людей в его способность установить законность и порядок. «Когда я сказал, – вспоминал Бахметев, – “ни при каких обстоятельствах мое правительство не заключит сепаратный мир“, вся палата разразилась аплодисментами. Я никогда не видел такой овации за всю свою жизнь»155.
Полными оптимизма относительно участия России в войне были также газетные интервью Бахметева и его выступления перед полными энтузиазма толпами народа на митингах. Как справедливо пишет Д. Фоглсонг, игнорируя известия об антивоенных демонстрациях в Петрограде, Бахметев говорил корреспонденту «Нью-Йорк таймс», что «война была одним из великих фундаментальных бесспорных вещей, относительно которых в России не было разногласий». Даже после сдачи немцам Риги в сентябре 1917 года Бахметев настаивал, что «только 1 или 2 процента армии» ненадежны, и заявлял, что «русская армия не сокрушена и не будет сокрушена»156.
Другой излюбленной темой выступлений Бахметева был исконный демократизм русского народа. Он усматривал его, в частности, в крестьянской общине, что совершенно противоречило его прежним социал-демократическим взглядам. Бахметев проводил мысль, что славяне были подготовлены для восприятия американских идей и практики. Выступая в Бостоне, он говорил, что «Россия, великая демократия Востока, встанет рука об руку с ее старшей сестрой, великой демократией Запада, чтобы пронести по всему миру высокие идеалы гуманизма, свободы и справедливости»157.
Бахметев хорошо понимал менталитет и особенности политической культуры Америки. Он предпринял беспрецедентное в истории русской дипломатии пропагандистское турне по стране; с июня по ноябрь 1917 года он выступал не менее 26 раз на различных митингах, собраниях, банкетах. Бахметев выступал, кроме Вашингтона и Нью-Йорка, где были сосредоточены его политические и экономические интересы, в Чикаго, Бостоне, Саратоге, Атлантик-Сити, Олбани, Филадельфии, Балтиморе, Мемфисе158.
Бахметеву также удалось установить доверительные личные отношения с высшими чиновниками Госдепартамента, которые отвечали за российское направление, Фрэнком Полком и Брекенриджем Лонгом, а также с ближайшим сотрудником президента Вильсона и его советником по внешнеполитическим вопросам полковником Эдвардом Хаузом. Бахметев ездил к полковнику Хаузу в его имение Магнолия в штате Массачусетс и произвел на него весьма благоприятное впечатление. Хаузу особенно понравилось, что Бахметев с сочувствием отнесся к его планам будущего мирного договора и заверил полковника, что «новая Россия будет бок о бок с Соединенными Штатами отстаивать подобную программу». Другой раз Хауз отметил в дневнике, что он и русский посол говорят на одном языке. Имелись в виду твердые либеральные убеждения Бахметева.
Новый посол представлял разительный контраст по сравнению со своим предшественником и однофамильцем. Государственный секретарь Роберт Лансинг вспоминал о своей последней встрече с послом императорской России Георгием (Юрием) Петровичем Бахметевым:
В нем было что-то варварское. Его хладнокровный цинизм и равнодушие к ужасающему кровопролитию среди его соотечественников на полях сражений и лишениям простых людей империи поражали своим бессердечием и жестокостью. Он принадлежал прошлому веку. Его современный облик и манеры были просто внешним налетом. Его преданность царю и особам императорской крови была средневековой. Для него царь был Россией. Он не признавал никакого другого государства, которому он должен был сохранять верность.
Неудивительно, что Лансинг не особенно прислушивался к мрачным прогнозам Г. П. Бахметева, которые тот сделал при их последней встрече 11 апреля 1917 года. Посол предрекал, что Временное правительство долго не протянет и что «радикальные социалисты» (по терминологии Лансинга; Бахметев употреблял слово «анархисты») возьмут верх и заключат сепаратный мир с Германией. «К сожалению, – меланхолично констатировал Лансинг задним числом, – мнение посла было подтверждено последующими событиями. Однако во время нашего разговора я не придал его предсказаниям особого значения, потому что он был убежденным монархистом, полностью преданным своему императору»159.
Поначалу у Бахметева 2-го сложились с госсекретарем Лансингом гораздо более прохладные отношения, нежели с Хаузом. Демократическая риторика и оптимизм посла противоречили некоторым сообщениям и аналитическим заключениям, которые Лансинг получал из России по другим каналам. Антивоенная пропаганда, активно проводившаяся в России большевиками и встречавшая все большую поддержку среди солдат и рабочих, очевидная неспособность Временного правительства справиться с деятельностью экстремистов – все эти факторы не внушали государственному секретарю уверенности в продолжении участия России в войне. На него также произвели впечатление письма из России такого известного эксперта, как Джордж Кеннан, в которых тот резко критиковал политику Временного правительства и обращал внимание на опасную деятельность Советов. Лансинг сомневался в способности Керенского справиться с радикалами и защитить общество от беззакония160.
Учитывая события, развернувшиеся в России с июня 1917 года, которые трудно характеризовать иначе, чем перманентный политический и экономический кризис, завершившийся захватом большевиками власти в октябре и выходом страны из войны четыре месяца спустя, заверения Бахметева кажутся задним числом чем-то граничащим с очковтирательством. Приблизительно так изображена (конечно, в строго выдержанном академическом стиле) деятельность Бахметева в книге Д. Фоглсонга. Полагаю, однако, что дело было не только во вполне понятном желании Бахметева получить финансовую поддержку для сражающейся России, что делало необходимым представлять ход событий в России в более выигрышном свете, чем это было в действительности.
К ноябрю 1917 года американское правительство согласилось предоставить России в общей сложности 325 млн долл.161 в виде займов и кредитов, но переведено на счета Временного правительства было только 187 729 750 долл., то есть несколько более половины обещанного. Это было гораздо меньше того, что запрашивали русские официальные лица, и составляло весьма незначительную сумму по сравнению с той помощью, которая была оказана Англии и Франции.
Бахметев действительно верил в новую демократическую Россию и в ее способность отстаивать свою только что обретенную свободу с оружием в руках. Для этого нужна была помощь – ее он и добивался. О том, что Бахметев действительно верил в эту новую Россию, свидетельствует его личная переписка, в особенности с Маклаковым. Надо также иметь в виду специфический жизненный опыт Бахметева. Выросший в семье предпринимателя, человека, «сделавшего себя», в обстановке, проникнутой духом «пионеров», он и далее вращался в среде молодых, энергичных предпринимателей, политиков, людей, на его глазах строивших новую Россию. В одном из писем Маклакову он сравнил Россию 1903 и 1913 годов. Изменения произошли разительные; налицо бурный экономический подъем. Еще более разительными были изменения в политической области: с одной стороны, полицейский режим Плеве, с другой – Государственная дума, утверждавшая бюджет страны, с социал-демократической фракцией, в ней заседавшей, фактически мало чем ограниченная свобода слова и т. д.
После Февральской революции Бахметев также занимался конкретным и весьма интересным делом; он видел практические положительные результаты революции, по крайней мере в области законодательства; к той его части, которая касалась экономики, регулировала предпринимательскую деятельность, он сам успел приложить руку. Он уехал из России, когда медовые месяцы свободы еще не закончились; возможно, это наложило отпечаток и на его оценку ситуации в стране в более поздний период, когда движение по наклонной плоскости принимало все более ускоренный и необратимый характер.
Надо, по-видимому, также принять во внимание своеобразную «философию истории» Бахметева. Много позже, рассуждая в связи со своим рассказом У. Линку о Февральской революции и о закономерности и случайности в истории, Бахметев привел свой разговор об этом со знаменитым историком Античности М. И. Ростовцевым. Ростовцев говорил на основании своего 50-летнего опыта изучения истории, что в ней нет ничего неизбежного, что большинство событий совершенно случайны. Конечно, в истории действуют глубинные силы – политические, экономические, социальные, национальные, которые определяют движение в том или ином направлении, они проявляются на протяжении 20, 30, 50 и более лет. Но то, что происходит из дня в день, – абсолютно случайно162.
Таким образом, многое в истории зависит от деятельности конкретного человека в конкретных обстоятельствах. Ничто не предопределено. И бывший социал-демократ стремился сделать все возможное, что было в его силах, для новой (реальной или воображаемой) демократической России.
Надо учесть еще один фактор – в новую демократическую Россию и в прочность положения Временного правительства уверовал не только Бахметев. Миссия сенатора Э. Рута, направленная американским правительством в Россию163, чтобы разобраться в обстановке на месте, пришла к заключениям, сходным с заверениями посла. Американский историк Ф. Шуман, не скрывая иронии, писал:
Вся миссия была полна духом оптимизма, доверия Временному правительству, верой в решимость и способность России энергично вести войну против центральных держав. По возвращении в Америку они поспешили заверить страну в лояльности России делу союзников и в светлом будущем русской демократии. 8 августа миссия была вызвана в Белый дом и доложила свои выводы президенту Вильсону. Оптимизм был единодушным, хотя подчеркивалась необходимость в американской помощи164.
Взгляды, которые развивало либерально-демократическое руководство Временного правительства относительно значения русской революции и целей войны, полностью гармонировали со взглядами американских либералов. Новый импульс был придан старой традиции российско-американской дружбы, Россия начала движение по пути политического развития, по которому уже давно шли Соединенные Штаты. От Америки очень хотели совета, ободрения и помощи. Временное правительство столкнулось с трудностями, но предполагало, твердо опираясь на поддержку масс, успешно справиться с двойной задачей ведения войны и созыва Учредительного собрания для того, чтобы заложить прочный фундамент будущего Русского государства. Таковы были взгляды министров этого правительства, конституционных демократов, многих умеренных социалистов, либеральной интеллигенции и их представителей за границей. Такими были взгляды президента Вильсона, мистера Рута, посла Фрэнсиса и огромного большинства американских законодателей, издателей и в целом общественных деятелей. И придерживаться этих представлений было наиболее приятно. Перспективы, которые они открывали, были обнадеживающими, ободряющими и в то же время желательными. Они точно соответствовали сформированным заранее понятиям и политическим и социальным предрассудкам тех, кто их придерживался. То, что они не соответствовали действительной ситуации в России, было недостаточной причиной, чтобы отказаться от них. Они прочно засели в умах американцев на много лет, с последствиями столь же трагическими, сколь абсурдны были эти представления165.
Задним числом Бахметев говорил: «Возможно, продолжать войну было фатальной ошибкой, но я верю, что это было правильно – держаться и постараться быть верными делу союзников»166. Размышляя о причинах краха Временного правительства 33 года спустя, он говорил об усталости от войны, о том, что, заключи Временное правительство мир, оно удержало бы власть. «Однако оно выбрало путь чести». И в первый же день его существования министр иностранных дел заверил послов союзников, что Россия продолжит воевать. «Это было, разумеется, для них большим облегчением, но, вероятно, похоронным звоном для Временного правительства»167. Однако в 1917 году посол рассуждал совершенно по-иному.
Так или иначе, но период взаимных восторгов, правда омрачавшихся время от времени тревожными сообщениями из Петрограда, с большевистским переворотом закончился. Период от ноября 1917 года до заключения перемирия между союзниками и центральными державами представлял для посла «наиболее трудный и наиболее болезненный период деятельности». Через несколько дней по прибытии из Мемфиса, где Бахметева застало известие о смене власти в Петрограде, он направил государственному секретарю ноту, в которой «резко и бесповоротно отделил наше представительство от большевистской власти и тут же заявил, что мы считаем долгом, поскольку обстоятельства позволяют, оставаться на посту, чтобы защищать интересы национальной России».
Всем поначалу казалось, что большевики – непродолжительный эпизод. Бахметев «давал этой власти несколько больше времени, измеряя ее пребывание месяцами»; однако и ему представлялось, что большевикам не дожить до весны. Рассуждая в своей позднейшей аналитической записке о причинах прихода к власти большевиков, Бахметев, в частности, писал:
Мне также было ясно влияние неправильной внешней политики как со стороны союзников, так и со стороны Временного правительства, политики, которая ни в какой мере, казалось мне, не считалась со стихийной волей страны, направленной к выходу из войны. Сейчас оценивая пережитое за десять лет, думаю, что я переоценивал в то время возможность положительного влияния на настроения масс разумной внешней политики… Во всяком случае, для меня было совершенно ясно, что как в интересах России, так и в свете справедливой и разумной политики со стороны союзников надо было немедленно отделить большевистскую власть от народа168.
Идеи Бахметева были восприняты (или совпали) с чувствами руководителей американской администрации. Самое главное, что они соответствовали представлениям главы администрации – президента Вильсона. Оба, и президент, и посол, как пишет Д. Фоглсонг, видели в большевистской революции временную неудачу, которая будет преодолена. Оба четко разделяли режим, пришедший к власти в Петрограде, и подлинных русских людей. Вильсон писал 13 ноября 1917 года одному из конгрессменов, что не потерял веру в возрождение России: «Россия, подобно Франции в прошлом столетии, вне всякого сомнения перейдет глубокие воды и выберется на твердую землю на другом берегу и ее великий народ… займет достойное его место в мире»169.
Не все представители администрации, связанные с русскими делами, разделяли оптимизм президента; но его мнение было решающим. К тому же, как бы ни относились к Бахметеву и его необычному статусу посла несуществующего правительства те или иные представители администрации, их объединяло одно – ненависть к большевизму, еще более усугубившаяся после заключения советским правительством мира с Германией.
Таким образом, Бахметев сохранил свой статус; его в Вашингтоне считали настоящим представителем русского народа. Более существенным было то, что Бахметев, хотя и под присмотром и с разрешения Министерства финансов, получил право распоряжаться средствами, находившимися на счетах Временного правительства в банках США. Перечисление средств в счет кредитов и займов Временному правительству прекратилось. Однако те деньги, которые уже были переведены, не были заморожены, а использовались послом для обслуживания российских долгов, выплат по уже заключенным под гарантию американского правительства контрактам и т. п.; эти средства в значительной степени шли на финансирование антибольшевистских движений в России. Посольство было удобным каналом для перечисления средств в Россию; именно через посольство финансировалась деятельность американской миссии по поддержанию в рабочем состоянии Транссибирской магистрали. Всего, по подсчетам Фоглсонга, через посольство было проведено финансирование закупок для нужд белых армий на сумму, превышающую 50 млн долл. «Использование российского посольства как канала для помощи антибольшевистским движениям позволило вильсоновской администрации избежать запросов на финансирование этих целей у Конгресса и способствовало тому, что эта помощь оставалась скрытой от прессы и американского народа», – пишет американский историк170.
Неудивительно, что Бахметев стал одной из наиболее влиятельных фигур среди русских дипломатических представителей за рубежом.
Другой ключевой фигурой в дипломатическом, финансовом и материальном обеспечении антибольшевистского движения стал посол в Париже В. А. Маклаков171. С первых дней своего пребывания в Париже ему пришлось взять на себя лидирующую роль в организации антибольшевистского движения. Уже 27 октября он отправил телеграммы российским послам в Лондоне (К. Д. Набокову), Риме (М. Н. Гирсу) и Вашингтоне с предложением занять единую позицию и, разумеется, не признавать большевистского правительства172. Маклаков встретил полную поддержку со стороны своих коллег, включая Бахметева.
Послам приходилось отстаивать национальные интересы России в условиях послевоенного переустройства мира, когда сила и чувство мести нередко преобладали над справедливостью и здравым смыслом; при этом послы не могли опереться на какое-либо законное российское правительство; ни одно из антибольшевистских правительств не оказалось достаточно сильным и долговечным, чтобы удостоиться официального международного признания; что же касается правительства, сидевшего в Москве, то послы, напротив, прилагали все усилия, чтобы не допустить даже переговоров с ним.
Послам приходилось сдерживать амбиции белых генералов и служить своеобразными посредниками между различными политическими силами антибольшевистского лагеря; нередко их деятельность была направлена не столько на представительство интересов российских правительств за рубежом, сколько на воздействие на их внутреннюю политику – против «реставраторства», «монархизма», неумения учесть интересы различных народов, населявших бывшую Российскую империю. После поражения белых на плечи послов легла забота о сотнях тысяч русских беженцев.
22 ноября (5 декабря) 1917 года нарком иностранных дел советского правительства Л. Д. Троцкий направил российским послам требование подчиниться новому правительству и следовать его указаниям или же немедленно уйти в отставку; Троцкий предупреждал, что отказ выполнить его требование будет рассматриваться как тягчайшее государственное преступление173. Все послы, по взаимному соглашению, за исключением российского представителя в Португалии П. Л. Унгерн-Штернберга, не ответили на телеграмму Троцкого, тем самым отказавшись признать новую власть. 26 ноября (9 декабря) последовал приказ Троцкого об увольнении послов и посланников, не ответивших на телеграмму с предложением работать под руководством советской власти, «без права на пенсию и поступления на какие-либо государственные должности»174.
В конце ноября 1917 года в Париже был создан координационный орган, Совещание послов, включавший М. Н. Гирса (Италия), К. Д. Набокова (Англия), М. А. Стаховича (Испания), И. Н. Ефремова (Швейцария) и Маклакова. Формально все российские послы значились членами Совещания, однако фактически, кроме упомянутых, активное участие в его работе принял только Бахметев. Совещание должно было собираться время от времени, обсуждать текущую политику и вырабатывать общую позицию, причем все решения должны были приниматься единогласно; председателем Совещания был избран Маклаков175.
Цели, которые ставили перед собой дипломаты, сводились к четырем основным моментам: предотвращение признания союзниками советской власти; обеспечение моральной и материальной поддержки белых войск; защита территориальной целостности России и отстаивание ее традиционных национальных интересов; признание западными державами антибольшевистских правительств легитимными представителями России176.
Очень быстро российские послы убедились, что надежды на скорый крах советского правительства безосновательны и без иностранной поддержки, вплоть до прямого вооруженного вмешательства, большевиков одолеть будет нелегко. Реально такую поддержку могли в той или иной степени оказать Англия, Франция, США и Япония. Однако между ними существовали противоречия, иногда серьезные, как между США и Японией на Дальнем Востоке; но еще большие противоречия существовали между различными силами антибольшевистского лагеря как внутри, так и, особенно, вне России.
Маклаков и Бахметев были согласны, в особенности после подписания большевиками Брест-Литовского мира, с необходимостью скорейшего иностранного вмешательства, однако посол в Вашингтоне считал желательным поддержать его «именем находящихся за границей русских», а также именами известных российских политиков демократической ориентации, например Б. В. Савинкова и И. Г. Церетели, для чего даже специально выписать их из России. Маклаков же полагал, что медлить нельзя; зная лучше своего корреспондента нравы российской политической элиты, он опасался, что серьезные решения утонут в спорах по пустякам.
«Всячески сочувствуя Вашей мысли морально поддержать вмешательство извне и для этого объединить заграничные русские силы, – телеграфировал Маклаков Бахметеву в конце апреля 1918 года, – думаю, что настоящий толчок национальному возрождению даст появление в России военной силы, пришедшей на ее защиту… С ужасом вижу, что Вильсон слишком медленно понимает, что надо делать, и избытком корректности губит Россию»177.
На истекающую кровью Францию рассчитывать не приходилось; к тому же после заключения Россией сепаратного мира она переживала пароксизм русофобии. Столь же невелики были надежды на Англию, которой было не до России в период, когда сражения на Западном фронте вступили в решающую фазу. Российский представитель в Англии К. Д. Набоков писал о ситуации марта–августа 1918 года:
Министры, члены военного кабинета и сам глава кабинета, с все возрастающим волнением ожидавшие, два раза в день, «военного бюллетеня» с западного фронта – могли ли они «загадывать о дне грядущем», смотреть далеко вперед и понимать тогда, что оставлением России на произвол большевиков они… рискуют парализовать последствия даже самой полной победы? Нет, не могли. Они «отмахивались» от России, от вопроса о помощи России…178
Относительно Японии и ее намерений российские дипломаты испытывали серьезные сомнения. Наиболее емко их сумел сформулировать британский посол в Париже лорд Берти, записавший в дневнике 12 марта 1918 года: «Так называемый русский посол Маклаков хочет и не хочет японской интервенции в Сибири»179. Такой же была позиция Бахметева; его опасения относительно искренности намерений японцев и масштабов их присутствия в России коррелировали с подозрительным отношением к активности Японии на Дальнем Востоке со стороны американской администрации.
С апреля по июль 1918 года российское посольство в Вашингтоне предприняло кампанию с целью убедить президента Вильсона и американский народ одобрить американскую интервенцию в Россию. Сотрудники посольства направлялись в пропагандистские лекционные турне; в кампанию включились видные русские политики, оказавшиеся за рубежом; кроме публичных выступлений, проводилась «индивидуальная» работа с чиновниками Госдепартамента.
Невмешательство во внутренние дела других стран, по крайней мере на словах, было фундаментальным принципом дипломатии Вильсона. Поэтому, даже накануне решения президента послать американские войска в Россию при условии того, что они будут частью вооруженных сил союзников, состоялась встреча Бахметева с одним из помощников госсекретаря, Б. Лонгом, на которой было оговорено, что американские войска не станут действовать в интересах той или иной политической группы, а поддержат только то движение, которое примет общенациональный характер и будет выражать интересы России в целом.
При этом подразумевалось, что большевики признаны такой общенациональной силой не будут ни при каких обстоятельствах. Условием признания группы или движения, выражающими действительно общерусские интересы, являлось признание ими принципов демократии, свободного предпринимательства и намерение продолжать войну с Германией и ее союзниками180. В течение всей Гражданской войны русские дипломаты добивались признания союзниками какого-либо из антибольшевистских правительств, действовавших на территории России. Успехом это не увенчалось, если не считать признание правительства Врангеля Францией de facto в августе 1920 года, когда это уже имело почти символическое значение.
Насколько советы и мнения Бахметева учитывались администрацией Соединенных Штатов при формировании своей российской политики? Мнения историков по этому поводу расходятся. Среди тех, кто считает влияние Бахметева серьезным, – Джордж Кеннан, Роберт Мэддокс, Линда Киллен и в особенности Дэвид Фоглсонг181. Л. Киллен пишет, что Бахметев «не делал русскую политику Америки. Он пытался, и с определенным успехом, влиять на формулирование этой политики»182. В тезисе Киллен чувствуется некоторое противоречие. Не есть ли «формулирование» политики в известном смысле ее «делание»? На наш взгляд, более точен Р. Ш. Ганелин, который пишет, что «идеи Бахметева оказали известное влияние на послеоктябрьский курс Вашингтона в „русском вопросе“. Они стали отправной точкой одной из линий американской политики, явившись довольно важным эпизодом в предыстории… 14 пунктов Вильсона»183.
Особенно отчетливо это прослеживается в истории с 6-м пунктом из знаменитых «14-ти» президента Вильсона, посвященным России. Заключение большевиками перемирия с Германией и их призыв к немедленному подписанию мира без аннексий и контрибуций послужили побудительным мотивом для речи Вильсона; в отношении России, дальнейшие намерения нового руководства которой были неочевидны, необходимо было соблюсти деликатность, чтобы не толкнуть ее в объятия Германии и, в то же время, продемонстрировать дружеское расположение Америки к России. Бахметев, которого трудно заподозрить в симпатии к большевикам, советовал воздержаться от формальных протестов против политики Ленина или каких-либо угроз, которые только укрепят позиции большевиков.
Телеграмма, которую посол дал 30 ноября 1917 года полковнику Хаузу, произвела на последнего сильное впечатление. Бахметев телеграфировал:
Хотя правительство Ленина, захватившее власть путем насилия, не может рассматриваться как правительство, представляющее волю русской нации, его призыв, обращенный к союзникам и призывающий к перемирию, не может быть оставлен без ответа, так как всякое уклонение союзников от решения вопроса о мире только усилит позицию большевиков и поможет им создать в России атмосферу, враждебную союзникам. Какой-либо формальный протест против политики Ленина или какие-либо угрозы будут иметь тот же самый эффект. Они только ухудшат положение и помогут максималистам дойти до крайности…184
Хауз советовался с Бахметевым перед отъездом в Вашингтон, и «написанное Вильсоном по своей сущности и содержанию близко к наброску посла». Хауз записал:
Я прочел ему (президенту. – О. Б.) приготовленное мной предложение, относящееся к России и предварительно рассмотренное русским послом, вполне его одобрившим. Я сказал, что безразлично, сколь велико негодование президента по поводу поступка русских: разум велит нам изолировать Россию, насколько возможно, от Германии, а этого можно достигнуть только открытым и дружественным выражением сочувствия и обещанием более существенной помощи. Президент не возражал, так как наши мысли были вполне одинаковы, и то, что он написал о России, является, по-моему, в некоторых отношениях наиболее красноречивой частью его послания.
В пункте 6 говорилось:
Очищение всей занятой русской территории и разрешение вопросов, затрагивающих Россию, способствующее наилучшему и свободнейшему сотрудничеству других наций мира, с целью помочь России использовать беспрепятственно и без затруднений благоприятные возможности для независимого разрешения вопросов ее собственного политического развития и национальной политики и для гарантирования ей искреннего, радушного приема в содружество свободных наций при условии установления ею формы правления по собственному выбору. И даже не только приема в союз наций, а также и помощи любого рода, в которой она может нуждаться и которой она сама пожелает185.
Вся эта обходительность оказалась напрасной. Ленин хотел совсем другого, чем президент Вильсон. Да и Германия отнюдь не собиралась выпускать из рук долгожданную добычу.
Таким образом, Бахметев, по крайней мере время от времени, участвовал не только в формулировании, но и в формировании американской политики в отношении России. Два важнейших текста, в которых декларировались принципы этой политики, были подготовлены при его участии – кроме «6-го пункта», посол, позднее, приложил руку к ноте госсекретаря Б. Колби.
Более высоко, чем Киллен, хотя в целом негативно, оценивает влияние русского посла Фоглсонг. Он пишет, что, несмотря на утрату президентом Вильсоном и его советниками доверия к Временному правительству, ввиду допущенных им грубых просчетов и неумелости, чиновники Госдепартамента сохранили свою высокую оценку посла Бахметева. «После большевистской революции общий антибольшевизм сцементировал связь между Лансингом и Бахметевым. Государственный секретарь часто ссылался на мнения Бахметева, в особенности в противостоянии «раздроблению» России на «отдельные государства». В своих мемуарах Лансинг яркими красками рисует, как Бахметев «вел себя и дела своего посольства с тактом и сдержанностью, так что когда он оставил свой пост… он сохранил уважение и доброжелательность многочисленных друзей, приобретенных им за время своей посольской карьеры». Столь же высоко оценивал Бахметева заместитель Лансинга Фрэнк Полк, считавший посла «чрезвычайно полезным представителем» России186.
Совсем с иных позиций оценивает деятельность Бахметева и его партнеров в администрации президента Вильсона современный исследователь Фоглсонг:
Российское посольство играло решающую двойную роль в тайной войне администрации против большевизма. Посольство выполняло функцию публичного символа «Настоящей России», которая, как надеялась вильсоновская администрация, появится из хаоса гражданской войны. В то же время посольство служило тайным каналом для снабжения антибольшевистских сил, что администрация не могла осуществить открыто и напрямую, так как опасалась оппозиции в обществе и критики в Конгрессе. Бахметевские «такт и сдержанность», превознесенные Лансингом, помогли Вашингтону сохранить веру в «Россию», в то время как тайная поддержка антибольшевистских движений повлекла за собой подрыв веры в демократические процедуры в Америке187.
Если попытаться взглянуть на тогдашнюю ситуацию глазами самого Бахметева, а его воспоминания и в особенности переписка 1917–1930-х годов позволяют это сделать, то вся его деятельность в качестве посла была направлена на то, чтобы предоставить русскому народу возможность выразить свою волю и реализовать присущие ему устремления; Бахметев был убежден, что к ним относятся свобода, демократия, право собственности. Он считал необходимым сохранить целостность государства, создававшегося столетиями. Иностранная помощь, в силу сложившихся обстоятельств, представлялась ему необходимым условием выхода из тупика, в котором оказалась страна. Апеллируя в многочисленных речах, статьях, интервью, меморандумах к американскому общественному мнению или же к конкретным чиновникам администрации с просьбами поддержать демократическую Россию, Бахметев не лукавил. Он действительно верил в эту демократическую Россию, частью которой себя ощущал. Другой вопрос, существовала ли эта Россия в действительности. Полагаю, что, кроме логики, внутренняя убежденность посла оказывала воздействие на американских политиков, не лишенных, как и он, изрядной доли идеализма.
Возможно, наиболее ответственный момент для российской дипломатии наступил после окончания боевых действий и заключения перемирия. На Парижской конференции должны были решаться судьбы мира. Защита интересов России требовала представительства. Однако положение русских дипломатов было крайне двусмысленным; вынеся на своих плечах тяжесть первых трех лет войны и понеся огромные потери, Россия, после прихода к власти большевиков, заключила сепаратный мир и вышла из войны. Можно было сколько угодно рассуждать о том, что большевики не отражали истинных настроений народа, который хотел сражаться дальше, но факт был налицо.
Ни одно из антибольшевистских правительств не было достаточно сильным и долговечным, чтобы его признали правительства союзников; к тому же Колчак и Деникин все еще не могли договориться между собой. Временного правительства, которое представляли некогда послы, уже не существовало. Чтобы как-то выйти из этого двусмысленного положения, Бахметев предложил создать суррогат национального представительства из дипломатов, добавив к нему несколько представителей вновь образованных органов власти в России. Он справедливо предвидел трудности «в обеспечении этому органу решающего голоса» на конференции188. Бахметев настаивал на ускорении процесса формирования представительства ввиду ожидавшегося прибытия в начале декабря президента Вильсона в Париж, опять-таки справедливо полагая, что многое будет решаться на предварительных совещаниях до официального открытия конференции. Он предложил в качестве возможных лидеров делегации генерала М. В. Алексеева и князя Г. Е. Львова. «Эти два имени, олицетворяя собой символ национальной России, организовали бы вокруг себя русское представительство»189.
Маклаков, выразив сомнение в том, что «какой-нибудь суррогат законного представительства мог обеспечить России равноправное участие на конгрессе» (причем возражения он ожидал не только со стороны держав, «но впоследствии и самой России»), тем не менее счел создание «суррогата» необходимым, прежде всего для защиты интересов России на «прелиминарной» стадии конференции. В конечном же счете «судьба России будет зависеть исключительно от успешности ее воссоздания, которое идет медленно». Вопрос о представительстве Маклаков считал настолько важным и трудным, что настаивал на приезде Бахметева в Париж; к тому же он рассчитывал, что послу в Вашингтоне удастся достать деньги для обеспечения работы представительства190. Маклаков, после совещания с приехавшими в Париж Гирсом и Набоковым, телеграфировал Бахметеву, что они поддерживают его план, однако с некоторыми уточнениями:
…пока не будет общепризнанного правительства для официозного представительства России, необходимо создать коллегию, в которую, кроме дипломатических представителей, вошли бы видные и авторитетные представители всех главных направлений и оттенков политической мысли. Мы считаем необходимым, чтобы были представлены все, для того чтобы это мнение не казалось партийным и не могло быть оспариваемо видными политическими течениями… единогласное мнение такой коллегии кажется нам наиболее авторитетным как в России, так и для Конгресса. В этом наше разномыслие с Вами; у нас нет одного общепризнанного национального вождя. Алексеев умер, а кн. Львов один недостаточен. Необходим фронт, а не лицо191.
В результате трудных переговоров было образовано нечто вроде общероссийского представительства, получившее название Русского политического совещания. Первое упоминание о нем относится к декабрю 1918 года. В его состав в конечном счете вошли послы Маклаков, Гирс, Бахметев, К. Н. Гулькевич, Ефремов, Стахович, а также бывшие царские министры иностранных дел С. Д. Сазонов, признанный министром иностранных дел Колчаком и Деникиным, и А. П. Извольский, бывший министр Временного правительства А. И. Коновалов, представители демократии – глава Архангельского правительства, в прошлом знаменитый революционер-народник Н. В. Чайковский, С. А. Иванов, член Кубанского правительства Н. С. Долгополов, террорист Б. В. Савинков. Председателем Совещания был избран кн. Г. Е. Львов, бывший премьер-министр Временного правительства. Он являлся представителем Омска, да к тому же, вследствие своего краткосрочного и неудачливого премьерства, был наиболее высокопоставленной в недавнем прошлом фигурой среди русских политиков за рубежом.
Несколько позже из состава Совещания была выделена Русская политическая делегация, уполномоченная в случае возможности представлять интересы России на мирной конференции; в Делегацию вошли кн. Львов (председатель), Сазонов, Маклаков, Чайковский; в августе 1919 года добавился Савинков. При Совещании работал ряд комиссий; Бахметев возглавил работу Политической комиссии, занимавшейся в основном подготовкой документов по вопросам территориального урегулирования, в особенности по проблемам статуса Бессарабии и Финляндии.
Работа Совещания, а также экспертов, обслуживавших его нужды, была профинансирована, с согласия Госдепартамента США, за счет средств, находившихся на счетах Временного правительства. Бахметеву было отпущено 100 тыс. долл. Позднее необходимые средства стали поступать из Омска; в руках колчаковского правительства оказалась большая часть золотого запаса России. Бахметев прибыл в Париж в декабре 1918 года, сделавшись одной из ключевых фигур Совещания; вернулся посол в США в июле 1919 года. Во время совместной работы, несомненно, и произошло личное сближение Бахметева и Маклакова.
Среди важнейших задач, которые ставило перед собой Русское политическое совещание, было сохранение территориальной целостности России. Оно стремилось также добиться, чтобы любое решение конференции, затрагивающее интересы России, было отложено до консультаций с признанным русским правительством; наконец, совещание добивалось от союзников ясных заявлений, осуждающих большевизм и провозглашающих поддержку либеральных сил в России. Бахметев информировал обо всех этих пожеланиях американскую делегацию192.
Русское политическое совещание, несмотря на проявленные его членами активность и упорство, большинства своих целей, если не считать заявления Англии, Франции, США и Италии от 26 мая 1919 года о готовности признать Колчака при условии проведения им демократических выборов и соблюдения прав национальностей (признания независимости Польши и Финляндии, автономии, впредь до окончательного решения вопроса об их статусе, Литвы, Латвии и Эстонии, а также кавказских и закаспийских образований), подтвержденного 12 июня, после получения положительного, хотя и уклончивого по вопросу о национальностях ответа Колчака, не достигло. Да и не могло достичь, ибо все-таки висело в воздухе. Надо признать, что в той ситуации, в которой оказались люди, заявлявшие, что они говорят от имени России, они сделали все возможное193.
Бахметева многие считали противником Белого движения. Это нашло впоследствии отражение даже в одном из некрологов.
Историку… придется решать, – писал анонимный автор, возможно, М. М. Карпович, – кто был прав в некотором расхождении, возникшем между руководителями «белого движения» и Б. А. Бахметевым: они ли, хотевшие, чтобы он стал их дипломатическим агентом, или он, считавший, что может принести больше пользы, если останется в глазах американцев носителем идеи свободной России, которая «была и будет». Это не значит, конечно, что он отказывался помогать тем, кто боролся с большевиками на русской территории. Вероятно, все возможное в условиях того времени было им сделано. Но во многом он не одобрял политики руководителей «белого движения» и хотел сохранить свою от них независимость194.
Этого не отрицал бы и сам Бахметев; в начале 1921 года он подвергся неистовой критике со стороны В. Л. Бурцева на страницах парижского «Общего дела», игравшего в период Гражданской войны роль заграничного официоза сначала Деникина, а затем Врангеля. Бурцев обрушился на Бахметева за то, что он оказывал помощь левым кругам эмиграции, в частности Исполнительной комиссии членов Учредительного собрания, в то же время не поддержав в достаточной мере белые армии в ходе Гражданской войны. «Бурцев, я думаю, прав в одном, – писал Бахметев П. Н. Милюкову, – что никто из послов не держал себя более независимо по отношению к национальным правительствам и избегал солидаризироваться с ними. Он неправ, однако, упрекая меня в саботаже»195.
Бахметев, конечно, оказывал Белому движению и дипломатическую, и материальную поддержку. Похоже, что больше симпатий он испытывал к Колчаку; возможно, потому, что тот был в чем-то таким же «новым русским», как Бахметев, – ученым-гидрографом, путешественником, «технарем» – специалистом по минному делу, флотоводцем. Однако то ли сам Колчак, то ли его окружение относились к Бахметеву с подозрением. Несомненно, играло свою роль социал-демократическое прошлое Бахметева; возможно также, что независимое поведение посла не устраивало Омск.
Когда Колчак был признан основными антибольшевистскими силами верховным правителем России, а бывший царский министр иностранных дел Сазонов стал заграничным представителем не только Деникина, но и Колчака в ранге министра, то верховный правитель счел нужным официально подтвердить полномочия послов. Он утвердил всех, кроме Бахметева, активно боровшегося за признание Колчака. Сазонов добился у Колчака признания Бахметева и лишь после этого показал послу предыдущую телеграмму, содержавшую неприятные для него сведения. Этот инцидент, по мнению Бахметева, характеризовал отношения между «старым» и «новым». Впрочем, Бахметев сказал новому (старому) министру, что одобрение или неодобрение адмиралом его миссии никак не повлияло бы на его позиции в Вашингтоне, так как сам Колчак не признан. «Однако, несмотря на это крайне тупое и глупое отношение, – заявил посол Сазонову, – я намерен работать для признания колчаковского правительства, потому что я верю, при данных обстоятельствах, несмотря на то, что я знаю все его недостатки, это лучшее, что может быть сделано»196.
Колчаковское правительство было ближе к признанию союзниками, чем какое-либо другое из белых правительств. Союзников сдерживали колебания Вильсона, подозревавшего, что Колчак – монархист и реакционер. Этим подозрениям способствовали высказывания в Париже А. Ф. Керенского и некоторых других представителей революционной демократии, а также донесения американского посла в Пекине Пола Рейнша (Reinsch). Тогда в Омск «с инспекцией» был направлен американский посол в Токио Роланд Моррис.
Моррис, прибывший в Омск 21 июля 1919 года, три недели изучал положение. В своих донесениях он отмечал недостатки режима, недовольство населения колчаковской диктатурой; тем не менее он рекомендовал признание и оказание финансовой поддержки Колчаку, что должно было спасти его от надвигающегося краха. Колчак, как бы ни оценивать методы его управления, оставался наиболее серьезной альтернативой большевизму. Предложения Морриса достигли Госдепартамента в конце августа, накануне общенационального агитационного турне президента Вильсона в поддержку ратификации Версальского мирного договора. Так что чиновники Госдепартамента были озабочены совсем другими проблемами; к тому же почти все новости, приходившие в то время из Сибири, содержали сообщения об очередных победах Красной армии. Признание вновь было отложено. «Хотя Бахметев, только что вернувшийся из Парижа, продолжал свои обращения (о признании. – О. Б.) и говорил о перспективах Колчака в пылких выражениях, – с иронией писал Ф. Шуман, – Красная Армия убрала эту проблему из сферы практического рассмотрения»197. «Бахметев боролся за американскую поддержку Колчака до самого конца», – пишет Линда Киллен198, оправдывая, сама того не ведая, предсказание Бахметева, сделанное им в письме к П. Н. Милюкову в апреле 1921 года:
…будущие историки, вероятно, покажут, что из всех представителей [России] я сделал, м[ожет] б[ыть] больше всего, чтобы подвести вопрос о признании колчаковского правительства к осуществлению, а также, вероятно, из всех послов оказал непосредственно наибольшую материальную и денежную помощь национальным армиям199.
Возможно, на долю антибольшевистского движения на Юге пришлось меньше посольских забот, в особенности при Деникине. Отчасти это объяснялось охлаждением американской администрации к русским делам и утратой доверия к антибольшевистским правительствам. В разговоре с Бахметевым Лонг как-то раз заметил, что «антибольшевистские силы сражаются с большевиками только немногим упорнее, чем друг с другом». Тот же Лонг высказал предположение, что иностранное военное вмешательство только помогает большевикам, позволяя им заявлять, что они сражаются с войсками союзников, а не с небольшими воинскими контингентами, противостоящими им на различных фронтах. После поражения Колчака Бахметев продолжал просить об американской поддержке для оставшихся антибольшевистских сил. Однако в декабре 1919 года Вильсон, Лансинг и Лонг пришли к выводу о необходимости вывести американские войска из Сибири, что и было завершено к апрелю 1920 года.
«Как бы ни хотели Соединенные Штаты видеть прогрессивную, антибольшевистскую Россию, они не хотели брать на себя всю ношу, – пишет Л. Киллен. – Лонг мог сказать Бахметеву в декабре 1919 года, что «Соединенные Штаты не должны нести ответственность за судьбу России». Тогда же Лансинг заметил, что союзники и Америка пришли к решению, что они не имеют более обязательств поддерживать любую из русских фракций»200.
Симптоматично, что как раз в начале декабря 1919 года Маклаков писал начальнику деникинского штаба генералу И. П. Романовскому, пользовавшемуся репутацией либерала, об отношении к русским делам во Франции:
…ответственные политические люди превосходно понимают, что большевизм есть общая опасность, что Деникин борется не только за Россию, но и за весь цивилизованный мир, что все разумные люди должны бы помогать нам не торгуясь, но… дураков всегда больше, чем умных, и у большевизма есть сторонники всюду. Очень многие предпочитают выгоду сегодняшнего дня большому выигрышу в будущем. Нельзя требовать от союзников большего напряжения сил против большевизма. Демократия этого все же не позволит. И хотя в парламенте консервативное большинство, оно все же демократии испугается201.
В тех условиях, в которых оказался Бахметев, он, по-видимому, сделал все, что мог. Приведу фрагмент письма Бахметеву П. Н. Врангеля, в котором послу воздавалось по заслугам: «От имени Русской армии и нашего национального дела прошу Вас принять глубокую благодарность за оказанную Вами бесценную помощь армии, – писал генерал 31 августа 1921 года. – Благодаря Вам, Русская армия, последний оплот антибольшевистских сил, спасена и перевозится в дружественные нам славянские страны»202. Далее следовали традиционные денежные просьбы. Похоже, Бахметева считали противником Белого движения не столько потому, что он не снабжал его средствами, сколько потому, что руководители белых ждали и хотели получать от него все больше и больше.
После поражения Деникина Бахметев утратил веру в возможность низвержения большевизма путем «военных движений». Он больше не настаивал на признании какого-либо из антибольшевистских правительств. Его главной дипломатической задачей стало предотвращение признания большевистского правительства США; кроме того, посол стремился «организовать» публичное провозглашение принципов американской политики в отношении России. Разумеется, речь шла о политике непризнания большевиков. Это было особенно важно в связи с очевидным намерением британского премьера Д. Ллойд Джорджа нормализовать отношения с Советами.
Тем временем в Госдепартаменте произошли кадровые изменения, заставившие Бахметева поначалу поволноваться. Однако смена Лансинга и Полка на Бейнбриджа Колби и Нормана Дэвиса не привела к перемене политики в отношении России, более того, «русская политика» стала, с точки зрения Бахметева, «еще лучше». Бахметев «ходатайствовал» перед Госдепартаментом о провозглашении принципов американской политики в «русском вопросе». Он не добивался встречи непосредственно с Колби, поскольку считал неудобным для посла просить государственного секретаря написать нечто от имени американского правительства. Бахметев по большей части обрабатывал своего друга (насколько слово «дружба» уместно для характеристики взаимоотношений дипломатов различных стран), помощника госсекретаря Лонга. Бахметев обращался к Лонгу столь часто и настойчиво, что тот при появлении посла в его офисе неизменно восклицал: «Привет, мистер Декларация!»
В конце концов настойчивость Бахметева принесла плоды. Нота была подготовлена. Писал ее Джон Спарго, известный публицист, в прошлом социалист, пересмотревший свои взгляды и ставший примерным христианином. Спарго интересовался русскими проблемами и опубликовал по ним несколько брошюр и статей. Он был другом Бахметева и вообще посольства. Когда Бахметев употреблял слово «друг» в отношении Спарго, это была не просто формула вежливости. В архиве Бахметева хранятся три коробки их личной переписки. Позднее, в 1924 или 1925 году, Бахметев был крестным отцом сына Спарго, Джека. Мальчику исполнилось в то время уже 11 или 12 лет, но он не был в свое время крещен, поскольку его отец и мать являлись тогда воинствующими атеистами. Вряд ли можно сомневаться, что Бахметев приложил руку к подготовке ноты. Если сравнить ее текст с идеями, высказывавшимися послом в личной переписке, совпадения не могут не броситься в глаза.
Поводом для ноты послужил формальный вопрос итальянского посла от 20 июля 1920 года об отношении Америки к России. В ответ посол неожиданно получил целую «диссертацию». Бахметев особо выделял в ноте два момента. Во-первых, четкое разделение людей, народа, с одной стороны, и советского правительства – с другой. Первым выражалось сочувствие и обещалась поддержка; декларировался отказ от установления дипломатических отношений со вторым. Во-вторых, рассматривались польский и другие вопросы. Подчеркивалось, что Польша, воспользовавшись ситуацией для нападения на Россию, вызвала дезориентацию и ложный патриотизм среди русского народа203. Бахметев считал ноту одним из своих важнейших дипломатических успехов.
Еще одна вспышка дипломатической активности Бахметева приходится на вторую половину 1921 – начало 1922 года, период подготовки и проведения Вашингтонской конференции204, посвященной ограничению морских вооружений и урегулированию отношений на Дальнем Востоке. Бахметев, посетивший Париж в середине сентября 1921 года, высказал предположение, что союзники, в особенности американцы, должны быть заинтересованы в том, чтобы выслушать мнение по обсуждаемым вопросам объединенной русской делегации. Поскольку на конференции собирались обсуждать проблемы Дальнего Востока, любая дискуссия должна была в той или иной степени касаться проблем Сибири и сохраняющегося там японского присутствия. Бахметев полагал, что союзники должны будут принять во внимание позицию России. Правда, возникал вопрос, о какой России идет речь.
Дискуссии вокруг российского представительства на Вашингтонской конференции напоминают эффект дежавю. Вновь встал вопрос о том, кто будет говорить от имени России. Это было тем более важным, что Бахметев рассматривал Вашингтонскую конференцию как еще одну возможность обсудить будущее России. Он хотел бы, чтобы различные группировки эмигрантов выступили наконец единым фронтом и выработали согласованную программу. Речь шла не только о единой позиции по дальневосточным проблемам. Бахметев рассчитывал, что будет выработана наконец общепринятая программа преобразования России на национально-демократических началах, вокруг которой объединятся антибольшевистские силы, программа, приемлемая и привлекательная также и для западных демократий.
Однако русские представители на конференцию приглашены не были, а заготовленные для конференции требования – включить в повестку дня конференции русскую проблему и выслушать представителей антибольшевистской России, одобрить твердую политику защиты территориальной целостности России и ее прав на Дальнем Востоке, а также доктрину непризнания советского режима – соответственно, не были выслушаны. Заветная идея Бахметева – продемонстрировать миру новую, «крестьянско-купеческую» Россию – также осталась нереализованной205. Слабым утешением могло служить то, что на конференцию не были допущены представители РСФСР, а также марионеточной просоветской Дальневосточной республики.
После крушения Колчака и Деникина деятельность Бахметева в качестве посла в значительной степени теряла смысл; становилось все более понятным, что попытки свергнуть советскую власть военным путем провалились и вряд ли можно рассчитывать на возобновление вооруженной борьбы в обозримом будущем в более или менее серьезных масштабах. Не приходилось рассчитывать и на интервенцию, тем более что Бахметев считал, что она скорее приведет к прямо противоположным результатам – росту патриотизма и укреплению большевиков, которые окажутся в роли защитников отечества от иностранного вторжения. Уже в 1920 году он заговорил об отставке, но тогда Госдепартамент счел ее преждевременной и советовал Бахметеву повременить.
Ситуация разительно изменилась два года спустя. Бахметев подвергся атаке со стороны популярного сенатора Уильяма Бора, заинтересовавшегося странным посольством, представляющим несуществующее правительство и живущим явно на американские деньги. Обвинения в бесконтрольном расходовании денег американских налогоплательщиков на не предусмотренные законом цели имели под собой почву; правда, равную ответственность, наряду с послом, должна была нести в этом случае и американская администрация. Дело, вкратце, сводилось к тому, что предоставленные американским правительством Временному правительству займы и кредиты на военные цели остались на счетах посольства после Октябрьской революции и были использованы для финансирования Белого движения. Существование самого посольства также фактически поддерживалось за счет прямого или опосредованного (продажа имущества, ранее закупленного для военных целей и другой собственности, приобретенной за счет кредитов американского правительства) использования средств, отпущенных давно не существующему Временному правительству. Надо, разумеется, учесть, что расходование средств производилось только с одобрения Министерства финансов и Госдепартамента. Однако, как вполне логично писал Ф. Шуман, окончание интервенции и победа советского правительства в Гражданской войне положили конец американским поставкам в Россию.
Бахметеву была предоставлена моральная и материальная поддержка для его усилий по разрушению Советского режима. Он потерпел неудачу, и Советское правительство установило бесспорный контроль над народом, чьим послом он намеревался быть. После 1920 года он не представлял ничего, кроме несбывшихся надежд и разбитых мечтаний русских эмигрантов и изгнанников206.
Бора потребовал от Бахметева явиться в возглавляемый им сенатский комитет и ответить на вопросы: посла по существу вызывали на допрос. Государственный секретарь указал, что посол находится вне юрисдикции американских учреждений, включая Конгресс. Одновременно Бахметева вызвали в Госдепартамент, где уведомили, что ситуация становится нетерпимой207.
Бахметев съездил в Нью-Йорк, посоветовался со своим адвокатом и 28 апреля сам обратился к государственному секретарю Хьюзу с письмом об отставке. Бахметев писал, что у него нет признанного правительства, к которому он мог бы обратиться с просьбой об отставке. «Однако я полностью готов, если правительство Соединенных Штатов желает этого, уйти в отставку и прекратить исполнение своих официальных функций». Бахметев сообщал также, что будет готов урегулировать все дела по посольству к 30 июня. На этот раз отставка была принята; 29 апреля последовало ответное письмо Хьюза, в котором госсекретарь соглашался со сроками и предложенной Бахметевым процедурой; ее срок согласовали таким образом, чтобы это не выглядело как уход под давлением208.
Подготовка к ликвидации посольства шла скрытно, о ней знали лишь два-три человека. Бахметева принял на прощание президент Уоррен Гардинг. На вопрос посла, может ли он вернуться в страну, президент ответил: «Да, конечно». Но теперь Бахметев возвращался в США в другом качестве, и американскую визу он должен был получать в Англии. Бахметев покинул страну 20 июня, за десять дней до формальной отставки, после прощального ланча, который был дан в его честь в Юридическом клубе Нью-Йорка. На ланче присутствовали Фрэнк Полк, Норман Дэвис, Джон Спарго, Оскар Страус и другие известные политические деятели. Поскольку остались неурегулированными многие финансовые вопросы, финансовый агент С. А. Угет продолжил исполнение своих обязанностей, взяв на себя также функции поверенного в делах. Деятельность представительства была перенесена в Нью-Йорк, поскольку основные финансовые дела посольства велись там. Предполагалось, что Угет ликвидирует оставшиеся дела в течение двух-трех лет, однако фактически он исполнял обязанности вплоть до признания Соединенными Штатами СССР в 1933 году, хотя и не был включен в дипломатический лист209.
Бахметев побывал в Англии, Германии и Франции и вернулся в США в октябре того же 1922 года. За четыре месяца его отсутствия шум вокруг его имени улегся. Около года Бахметев был фактически персоной нон грата. Однако начиная с весны 1923 года он вновь стал стараться влиять на русскую политику. Теперь это влияние осуществлялось через различные неформальные разговоры, доклады, речи в узком кругу политиков и бизнесменов. Бахметев сохранил обширные знакомства; к его мнению прислушивались. Особо важными Бахметев считал свои выступления в Политическом институте в Вильямстауне (штат Массачусетс). Институт был создан на средства Бернарда Баруха и некоторых других деятелей. Там собирались летом до 300–400 политиков, юристов, профессоров университетов, интересующихся внешней политикой и достаточно влиятельных. Бахметев, начиная с 1923 года, читал в Вильямстауне лекции, проводил дискуссии за круглым столом. Последний раз он выступал в Вильямстауне в 1929 или 1930 году по поводу ситуации вокруг Китайско-Восточной железной дороги210. Кроме того, Бахметев время от времени публиковал аналитические статьи о положении в России211.
Когда в 1933 году США признали СССР, Бахметев, по его уверениям, совершенно прекратил свою политическую деятельность, поскольку она потеряла всякий смысл. Он по-прежнему сохранял интерес к международным делам и обсуждал их в кругу друзей и специалистов; но теперь он подходил к этим проблемам как американец русского происхождения. В 1934 году Бахметев принял американское гражданство. Он был хорошим гражданином своей новой родины. Его юрист и друг Фредерик Кудерт говорил своему клиенту: «Борис, ты лучший американец из всех, кого я знаю. Ты едва ли не единственный, кто не поносит постоянно свою страну за то или за это». По словам Кудерта, Бахметев был твердым приверженцем американской конституции и избирательной системы212. Бывший социал-демократ стал республиканцем и был даже делегатом съезда республиканцев штата Коннектикут, где у него была крупная ферма.
По возвращении в 1922 году в США Бахметев поселился в Нью-Йорке, где открыл консультационное агентство по вопросам инженерного дела и международных экономических отношений, преимущественно торговли213. Однако дело не пошло. Тогда Бахметев занялся бизнесом. Он приобрел по случаю оборудование маленькой спичечной фабрики. Это небольшое поначалу предприятие (Lion’s Match Factory) довольно быстро вошло в число четырех крупнейших спичечных фабрик США. Бахметеву его успех на предпринимательском поприще принес достаточные средства для того, чтобы вернуться к своей прежней профессии инженера и ученого.