Бруклинские глупости
Моей дочери Софи посвящается
Paul Auster
The Brooklyn Follies
Copyright © 2006 by Paul Auster All rights reserved
© Таск С., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. «Издательствво «Эксмо», 2020
Увертюра
Я искал место, чтобы тихо умереть. Кто-то посоветовал мне Бруклин, и на следующее утро я отправился туда из Уэстчестера, чтобы провести рекогносцировку на местности. Последний раз я был здесь пятьдесят шесть лет назад, и в памяти ничего не осталось. Мне было три года, когда родители отсюда уехали, и теперь инстинкт привел меня, как раненого пса, в родные места. Местный агент по недвижимости показал мне шесть или семь квартир в домах из бурого песчаника, и к обеду я снял две комнаты в небольшом доме с внутренним двориком на Первой улице, в двух шагах от Проспект-парка. Я еще не видел своих соседей и не горел желанием. Меня вполне устраивало, что с девяти до пяти они на работе и что детей у них нет, – значит, днем тишина. То, что мне нужно. Тихо кончить свою безрадостную, дурацкую жизнь.
На наш дом в Бронксвилле уже нашелся покупатель, так что по завершении сделки вопрос о деньгах сам собой отпадал. Мы с моей бывшей женой договорились поделить вырученную сумму поровну. Имея четыреста тысяч долларов в банке, я мог спокойно ждать, когда испущу дух.
Поначалу я не знал, куда себя деть. После тридцати одного года мотания между пригородом и манхэттенским офисом страховой компании «Мид-Атлантик» вдруг выяснилось, что в сутках слишком много часов. Примерно через неделю меня проведала моя замужняя дочь Рэйчел, живущая в Нью-Джерси. Тебе нужно чем-то себя занять, сказала она, придумать какое-нибудь дело. Притом что Рэйчел – девушка неглупая, защитила докторскую по биохимии в университете Чикаго и ведет научные изыскания в крупной фармакологической компании под Принстоном, она, как и ее мать, изрекает исключительно банальности. Не проходит дня, чтобы я не услышал от нее какой-нибудь избитой фразы или готового рецепта из тех, что всегда отыщутся на свалке современной доморощенной философии.
Я ей объяснил, что могу не дотянуть до конца года и что в гробу я видал все эти «дела». Рэйчел уже готова была заплакать, но она сдержала слезы и назвала меня бездушным эгоистом. Неудивительно, добавила она, что «мама», в конце концов, с тобой развелась. Чаша ее терпения переполнилась. Жизнь с таким человеком, как ты, должна была превратиться для нее в бесконечную пытку, в сущий ад. «Сущий ад». Бедная Рэйчел, от себя не уйдешь. Двадцать девять лет прожить на свете и не разродиться ни одной оригинальной мыслью, которая бы принадлежала ей и только ей.
Да, я бываю несносным, но только изредка и непреднамеренно. Когда со мной все в порядке, милее и доброжелательнее человека вы не найдете. Нельзя успешно страховать жизнь, не находя общего языка с клиентом, во всяком случае, на протяжении тридцати лет. Надо уметь расположить к себе. Уметь слушать. Уметь «обаивать». Всеми этими и другими качествами я обладаю. Не стану отрицать, бывали и прорухи, но, согласитесь, на то и брак с его подводными рифами, чтобы мы налетали на них время от времени. Он таит в себе яд, особенно если ты, скорее всего, не создан для семейной жизни. Мне нравилось заниматься любовью с Эдит, но через четыре-пять лет страсть куда-то улетучилась, и постепенно мало что осталось от идеального супруга. Послушать Рэйчел, так и отец из меня вышел никудышный. Я не собираюсь оспаривать ее слова, но справедливости ради замечу, что я по-своему любил их обеих. Порой я действительно оказывался в объятиях других женщин, но я никогда не относился к этим романам всерьез. И развод не был моей идеей. Как бы там ни складывалось, я намеревался оставаться с Эдит до конца. Это она захотела свободы, и, с учетом всех моих грехов и грешков, я не вправе ее винить. После тридцати трех лет, прожитых под одной крышей, мы разбежались, в сущности, опустошенные.
Фразу о том, что дни мои сочтены (чистейшая гипербола), я бросил в запале, в ответ на бесцеремонные советы Рэйчел. Рак легкого перешел у меня в стадию ремиссии, и слова онколога после недавнего теста внушали определенный оптимизм. Это еще не значит, что он меня убедил. Шок от известия, что у меня рак, оказался слишком сильным, и я до сих пор не верил в вероятность благополучного исхода. Я давно распрощался с этим миром, и после того как у меня вырезали опухоль и я прошел изматывающий курс радио- и химиотерапии, после всех этих приступов тошноты и головокружения, после выпадения волос и паралича воли, после того как я потерял жену и работу, – где было взять силы жить дальше? Отсюда Бруклин. Отсюда бессознательное возвращение к началу начал. Мне было под шестьдесят, и сколько еще отпущено, неизвестно. Двадцать лет? Два месяца? Главное, ничего не принимать на веру. Пока дышится, надо учиться жить заново. Но даже если дышать осталось недолго, нельзя сидеть сложа руки и ждать конца. Моя ученая дочь, как всегда, была права, хоть я по своему упрямству и отказывался это признать. Я должен был что-то делать. Оторвать зад от дивана и чем-то заняться.
В новую квартиру я въехал ранней весной, и первые недели заполнял тем, что обследовал близлежащие кварталы, подолгу бродил по парку или сажал цветы во дворике, на маленьком пятачке земли, который до моего появления годами был завален всяким хламом. Я постриг заново отросшие волосы в парикмахерской на Седьмой авеню в районе Парк Слоуп. Я брал напрокат фильмы в видеосалоне «Киношный рай» и частенько проводил время на «Чердаке Брайтмана» – в букинистической лавке, где книги были расставлены и навалены как попало, а заправлял этим бардаком ярко одетый педик Гарри Брайтман (о нем позже). Завтракал я в основном дома, но готовить я не люблю и повар из меня никудышный, поэтому обедал и ужинал я в ресторанчиках – всегда один, с раскрытой книжкой, медленно разжевывая каждый кусок, чтобы максимально растянуть этот процесс. Побывав в разных заведениях, я остановил свой выбор на ресторане «Космос». Еда там была в лучшем случае средняя, зато я сразу запал на хорошенькую официантку-пуэрториканку по имени Марина. Она была вдвое моложе меня и замужем, что исключало роман, но я не мог оторвать от нее глаз, к тому же она со мной была так мила, так охотно смеялась над моими не самыми удачными шутками, что в ее отсутствие я просто терял покой. Рассуждая с сугубо антропологических позиций, я для себя быстро открыл, что бруклинцы гораздо охотнее вступают в разговор с незнакомым человеком, чем любое сообщество из тех, с какими мне дотоле приходилось встречаться. Они запросто суют свой нос в чужие дела (пожилая женщина распекает молоденькую мамашу за то, что та недостаточно тепло одела своих детей, а прохожий может отчитать владельца собаки за то, что тот слишком сильно натягивает поводок); из-за места на парковке они способны сцепиться, как истеричные малыши; разродиться блестящим афоризмом для них раз плюнуть. Однажды я зашел позавтракать в переполненную забегаловку с немыслимым названием «Ля пончик сказка». Я хотел попросить пирожок с реганом, а получилось у меня «пирожок с Рейганом». Парень за стойкой, не моргнув глазом, ответил: «Пирожки с Рейганом кончились, а ватрушку с Никсоном не желаете?» На автомате. Я чуть не уписался.
Вскоре после этой оговорки мне в голову пришла идея, которую моя дочь Рэйчел наверняка одобрила бы. Не сказать, что идея такая уж богатая, но все же лучше, чем ничего, и если от нее не отступать, а, наоборот, последовательно разрабатывать, то вот тебе и «дело», этакая детская лошадка, на которой можно ускакать от своего полусонного праздного существования. Затея-то пустячная, но название я решил ей дать громкое, чтобы не сказать помпезное, дабы уверить самого себя в том, что я собираюсь заняться чем-то важным: «Книга человеческой глупости». В ней я вознамерился описать в простой и доходчивой форме все ошибки и оплошности, нелепые ситуации и идиотские выходки, проявления слабости и недомыслия, – все, чем была так славна моя долгая и путаная жизнь. Если не хватит собственных историй, напишу про друзей и знакомых, а если и этот источник иссякнет, обращусь к Истории с ее неисчерпаемыми примерами человеческой глупости, от приснопамятных времен до наших дней. По крайней мере, будет над чем посмеяться. У меня не было никакого желания выворачивать душу наизнанку или погружаться в мрачные раздумья. Тон легкий и ироничный, а цель одна: развлекать себя, желательно каждый день и подольше.
Слово «книга» в данном случае неточное. Пользуясь чем придется – отрывными желтыми блокнотиками, стандартной бумагой, оборотной стороной конвертов, навязчивыми бланками на получение кредитных карточек и всяких займов, – я делал всего лишь хаотичные наброски, записывал невпопад анекдоты, и все это отправлялось в картонную коробку до следующей истории. В моем безумии отсутствовал метод. Отдельные заметки сводились к короткому абзацу, а столь любезные моему сердцу спунеризмы [1] и малапропизмы [2] состояли вовсе из одной фразы. Так, в школе у меня с языка однажды сорвался «голеный осурец» вместо «соленый огурец», а во время одной из наших с Эдит семейных разборок я глубокомысленно изрек: «Я увижу, когда поверю своими глазами». Всякий раз, прежде чем приступить к делу, я закрывал глаза и давал мыслям полную свободу. Расслабляясь таким образом, я мог выудить из памяти давно, казалось бы, забытые моменты. Так я вспомнил инцидент в шестом классе, когда на уроке географии полную тишину вдруг нарушил долгий и пронзительный, как звук трубы, пук в исполнении Дадли Франклина. Класс дружно грохнул – что может быть смешнее для одиннадцатилетних подростков, чем испускание ветра? Однако этот конфуз так бы и остался в ряду себе подобных, если бы не одно обстоятельство, позволившее ему подняться до классических высот, стать своего рода шедевром в школьных анналах. Простодушный Дадли признался в своем авторстве. «Я извиняюсь», – сказал он, потупившись и заливаясь краской, пока не сделался цвета свежевыкрашенной пожарной машины. Но в таких вещах нельзя признаваться публично, есть же неписаный закон, первое правило американского этикета. Бздеж анонимен, он исходит ниоткуда и принадлежит всем и никому в отдельности, и даже если любой из присутствующих может пальцем указать на виновника, единственно правильной линией поведения остается несознанка. Дадли Франклина подвела честность, за что он жестоко поплатился. С этого дня его звали не иначе как Я-извиняюсь-Франклин, и эта кличка закрепилась за ним до окончания школы.
Записываемые мной истории попадали под разные рубрики, и после месяца работы, осознав необходимость в некой системе, вместо одной картонной коробки я обзавелся несколькими. Одна – для словесных ляпов, вторая – для опрометчивых действий, третья – для вывернутых наизнанку идей, четвертая – для публичных конфузов и т. д. Мало-помалу во мне проснулся интерес к бурлескным мгновениям повседневной жизни. К банальным спотыканиям и ударам по голове, которых в моей биографии хватало. К неизбежно выскальзывающим из нагрудного кармана рубашки очкам, стоит только наклониться завязать шнурки ботинок (а потом, чтобы выставить себя уже полным недотепой, по инерции делаешь пару шагов вперед и с ужасом слышишь звонкий хруст под ногами). Начиная с детского возраста подобные недоразумения преследовали меня на каждом шагу. Но этими, можно сказать, заурядными событиями дело не исчерпывалось. Однажды в пятьдесят втором году, на пикнике по случаю Дня труда, я широко зевнул, и мне в рот залетела пчела. Вместо того чтобы выплюнуть, я ее от неожиданности проглотил. А как-то раз, лет семь назад, я поднимался по трапу самолета, зажав посадочный талон между большим и средним пальцем, вдруг сзади меня подтолкнули, и мой талон умудрился проскользнуть в узюсенькую щель между трапом и самолетом, после чего, подхваченный ветром, отправился в самостоятельный полет.
Это лишь несколько примеров. В первые же пару месяцев я записал десятки подобных историй, но при всем моем старании выдерживать легкий и непринужденный тон мне не всегда удавалось. У каждого бывают тяжелые минуты, и я, признаюсь, нередко впадал в тоску и меланхолию. По роду деятельности мне приходилось торговать смертью, и в периоды депрессии не так-то просто бывало отрешиться от тягостных воспоминаний, связанных с разными клиентами и их личной жизнью, в которую меня посвящали. Позже добавилась еще одна коробка, с пометкой «Судьба». Первым туда попал Йонас Вайнберг. В 1976 году я застраховал его жизнь на миллион долларов, огромную по тем временам сумму. Он недавно отпраздновал свое шестидесятилетие, работал как специалист по внутренним болезням в Пресвитерианском госпитале и говорил по-английски с легким немецким акцентом. Страхование жизни – процесс не безболезненный. В трудных, порой мучительных спорах с клиентами надо уметь гнуть свою линию. Человек, задумывающийся о своей смерти, неизбежно настраивается на серьезный лад, поэтому разговор с ним – это не только деньги, но и метафизические вопросы. В чем смысл существования? Сколько мне еще осталось? Чем после своего ухода я могу помочь близким людям? В силу профессии доктор Вайнберг остро ощущал хрупкость человеческой жизни, понимал, как легко стереть очередное имя в Книге Бытия. Мы встретились в его квартире, неподалеку от Центрального парка, я рассказал ему о плюсах и минусах разных страховых полисов, и он ударился в воспоминания. Родился он в шестнадцатом году в Берлине, отец погиб в окопах Первой мировой, так что его, единственного ребенка, воспитала мать-актриса, женщина отчаянно независимая, нервная, совершенно не думавшая о повторном замужестве. Если я правильно понял доктора Вайнберга, его мать отдавала предпочтение женщинам, и можно предположить, что в бурные годы Веймарской республики она демонстрировала свои предпочтения вполне открыто. Йонас, по контрасту с решительной фрау Вайнберг, был мальчиком тихим, книжным, примерным учеником, мечтавшим о карьере ученого или врача. Когда Гитлер захватил власть, ему было семнадцать, и мать, не теряя времени, предприняла шаги, чтобы увезти сына из Германии. Мальчика согласились забрать к себе родственники его отца, жившие в Нью-Йорке. Мать отправила его через океан весной тридцать четвертого, сама же, предчувствуя опасности, которые сулил Третий рейх гражданам неарийского происхождения, проявила упрямство и осталась. Сколько поколений ее семьи, коренных немцев, прожили в этой стране, сказала она сыну, и какой-то там тиран с двумя извилинами в мозгу не заставит ее отправиться в изгнание. Хоть умри, она будет держаться до конца.
И ведь продержалась! Хотя доктор Вайнберг был скуп на детали (возможно, он сам не знал всех подробностей), из его рассказа можно было понять, что на крутых поворотах не обошлось без помощи друзей-христиан, и в тридцать восьмом не то тридцать девятом ей удалось выправить фальшивые документы. Она радикально изменила свою внешность – для эксцентричной актрисы дело нехитрое, – и под сугубо немецкой фамилией устроилась бухгалтером в галантерейный магазин в маленьком городке под Гамбургом – безвкусно одетая, очкастая блондинка. На момент окончания войны весной сорок пятого она не видела своего сына одиннадцать лет. К тому времени почти тридцатилетний Йонас Вайнберг заканчивал резидентуру в госпитале Бельвю. Узнав, что его мать пережила войну, он сразу начал хлопотать о приглашении ее в Америку.
Все было продумано до мелочей. Самолет приземляется во столько-то, Йонас ждет ее у выхода там-то. Он уже собирался ехать в аэропорт, когда раздался звонок: срочная операция. У него не было выбора. Как ни хотел он встретить мать, профессиональный долг обязывал его прийти на помощь пациенту. В ход пошел новый план. Он позвонил в авиакомпанию и попросил, чтобы их представитель встретил его мать и объяснил ей, что его срочно вызвали, пусть она возьмет такси и приедет в Манхэттен по такому-то адресу. Ключ он оставит у портье. Она поднимется в квартиру и подождет его. Фрау Вайнберг так и сделала. Таксист выжал сцепление. Спустя десять минут он не справился с управлением и врезался во встречную машину. И он, и его пассажирка серьезно пострадали.
В это время доктор Вайнберг находился в госпитале. Закончив операцию, которая продлилась чуть больше часа, он вымыл руки, переоделся и вышел из раздевалки, сгорая от нетерпения поскорей увидеть мать. Прямо на него выехала каталка с пациенткой, которую везли на операционный стол. Его мать. Она умерла, не приходя в сознание.
Неожиданная встреча
Все, что я до сих пор написал, преследовало единственную цель – представиться читателю и подготовить почву для истории, которую я собираюсь рассказать. Честь называться Героем этой истории принадлежит моему племяннику Тому Вуду, единственному сыну моей покойной сестры Джун. Майский Жук, как мы ее в детстве звали, родилась через три года после меня, и именно ее появление на свет заставило наших родителей переехать из тесной бруклинской квартиры в собственный дом на Лонг-Айленде. Мы с ней были очень дружны, и двадцать четыре года спустя (через шесть месяцев после смерти отца) не кто иной, как я, вручил Джун в церкви ее будущему мужу, репортеру «Нью-Йорк таймс» Кристоферу Вуду. У них родились двое детей, Том и Аврора, мои племянники, и через пятнадцать лет брак распался. Еще через пару лет Джун снова вышла замуж, и вновь я подвел ее к алтарю. За ее вторым мужем Филипом Зорном, богатым маклером из Нью-Джерси, тянулся шлейф – две бывшие жены и взрослая дочь Памела. А однажды в середине августа, когда Джун ковырялась в саду под палящим солнцем, вдруг случилось кровоизлияние в мозг, и в ту же ночь ее не стало. Ей было каких-то сорок девять лет. Для ее старшего брата этот удар стал пострашнее канцера, который обнаружится у него через несколько лет и поставит его на грань смерти. Полный мрак.
После ее похорон я потерял Тома из виду, и только спустя почти семь лет, 23 мая 2000 года, мы с ним случайно столкнулись на «Чердаке Брайтмана». Том всегда мне нравился. Даже когда он еще только брал разгон, он уже отличался от своих сверстников и производил впечатление человека, который далеко пойдет. Если не считать дня похорон, наш с ним последний разговор состоялся в доме его матери в городе Саут Оранж, Нью-Джерси. Том только что окончил с отличием Корнелл и собирался изучать американскую литературу в университете Мичигана, где ему дали стипендию на четыре года. Мои предсказания на его счет сбывались, и во время семейного обеда мы все поднимали тосты за его успехи. Интересно, что в его возрасте я выбрал такую же стезю. В колледже я специализировался по английской литературе и вынашивал тайные мечты продолжить это дело, в какой-то момент, возможно, попробовать себя в журналистике, но ни на то, ни на другое меня не хватило. Вмешалась жизнь – армия, работа, женитьба, семейные обязанности, необходимость зарабатывать, вся эта рутина, неизбежно засасывающая человека, которого не хватает на большее, – но интерес к книгам не пропал. Чтение было моим бегством и утешением, моим, если хотите, эликсиром бодрости; я читал ради чистого удовольствия, наслаждаясь тишиной, когда только слова автора перекатываются в твоей голове. Том разделял мою страсть, и с пяти или шести лет он частенько получал от меня книги не только на день рождения или на Рождество, а просто когда мне попадалась книжка, которая, как мне казалось, могла его увлечь. Ему было одиннадцать – я познакомил его с Эдгаром По, и, поскольку о нем, среди прочих, он позже написал в своей дипломной работе, неудивительно, что Том захотел поделиться со мной своими соображениями, так же как мне интересно было их выслушать. После обеда все вышли во двор, а мы с ним остались в столовой допивать вино за литературным разговором.
– За тебя, дядя Нат, – сказал Том, поднимая бокал.
– За тебя, Том, – сказал я. – И за «Воображаемый рай: живая мысль в Америке накануне Гражданской войны».
– Претенциозное название, но ничего лучше я не придумал.
– Претензия – это не так уж плохо. Во всяком случае, профессора сразу просыпаются. Ты ведь, кажется, получил высший балл за свою работу?
Скромный Том отмахнулся от такой мелочи.
– Я так понял, что ты там писал о По, но не только о нем. А о ком еще, если не секрет?
– Торо.
– По и Торо.
– Неудачная рифма, правда? Сплошные «о» во рту. Так и слышу изумленные возгласы. О! По! О! Торо!
– Не будем обращать внимание на такие пустяки. Зато горе тому, кто читает По и забывает про Торо. Ты не согласен?
Том широко улыбнулся и снова поднял бокал:
– За тебя, дядя Нат!
– За тебя, будущий профессор!
Мы сделали еще по глотку бордо. Поставив бокал, я попросил его изложить свою аргументацию.
– Речь идет о несуществующих мирах, – начал племянник. – Мое исследование – о заповедной территории, где человек находит прибежище, когда его существование в реальном мире делается невозможным.
– Мир идей.
– Вот именно. Сначала По. Анализ трех его произведений, мимо которых обычно проходят критики. «Философия мебели», «Коттедж Лэндора» и «Поместье Арнгейм». Каждое по отдельности – всего лишь курьез, не более того, а все вместе – сложная система человеческих устремлений.
– Никогда не читал. Даже и не слышал о таких.
– В них дается описание, соответственно, идеальной квартиры, идеального дома и идеального пейзажа. После этого я переключаюсь на Торо и исследую комнату, дом и пейзаж на примере «Уолдена».
– Сравнительный анализ.
– Никто не говорит о По и Торо через запятую. В американском сознании они на разных полюсах. До смешного. Пьяница южанин – реакционер в политике, аристократ в поведении, с безудержной фантазией. Трезвенник северянин – радикал во взглядах, пуританин в быту, с ограниченным воображением. По – сама изощренность и таинственный полумрак ночного замка. Торо – сама простота и яркий день в лесу. При всем несходстве родились они с разницей в восемь лет, то есть, в сущности, были современниками. И умерли сравнительно молодыми, в сорок и сорок пять. Можно сказать, они на пару прожили одну человеческую жизнь и не оставили после себя детей. Торо, скорее всего, сошел в могилу девственником, а По, хотя и женился на еще совсем юной кузине Вирджинии Клемм, есть основания считать, что она умерла раньше, чем между ними успело что-то произойти. Назовем это параллелями или совпадениями, не суть важно, важнее не эта внешняя канва, а внутренняя суть биографии того и другого. Каждый, на свой особый манер, попытался сочинить собственную Америку. В обзорах и критических статьях По сражался за новую американскую литературу, свободную от английского и, шире, европейского влияния. А труды Торо представляют собой беспрерывные атаки на статус-кво в стремлении научиться жить по-новому в этой стране. Оба верили в Америку, как и в то, что в настоящее время она пребывает в аду, совращенная бездушными машинами и чистоганом. О каком мыслительном процессе среди этого лязга и грохота могла идти речь? Оба не знали, куда бежать. Торо перебрался в пригород Конкорда, сделался лесным отшельником, просто из желания доказать, что это реальный выход. Прояви смелость, отвергни правила, навязанные тебе обществом, и живи по своим законам. Зачем? Чтобы быть свободным. Свободным делать что? Читать книги, мыслить. Свободным написать такую вещь, как «Уолден». Что касается По, то он ушел в мир грез о человеческом совершенстве. Открой «Философию мебели» и ты увидишь, что его воображаемая комната служит тем же целям. Это место, где можно спокойно читать, писать, мыслить. Прибежище для раздумий, тихое святилище, где душа, наконец, обрела покой. Утопия? Да. Но при этом некая разумная альтернатива реалиям дня. Ведь Америка действительно пребывала в аду. Страна раскололась надвое, и все мы знаем, что́ ее очень скоро ожидало. Четыре года хаоса и смертоубийства. Кровавая бойня, спровоцированная теми самыми машинами, которые должны были сделать нас богатыми и счастливыми.
Слушая своего юного родственника, такого умного и начитанного, я гордился, что прихожусь ему дядей. Его семья пережила потрясения в недавнем прошлом, но сам Том, судя по всему, достойно перенес разрыв между родителями, равно как и бунт семнадцатилетней сестры, которая в знак протеста после нового замужества матери взяла, да и ушла из дома. Том сохранял трезвый, созерцательный и несколько удивленный взгляд на действительность и стоял на твердой земле обеими ногами, что вызывало мое восхищение. Он, кажется, совсем не поддерживал отношений с отцом, который после развода перебрался в Лос-Анджелес и устроился в местную «Таймс», и, подобно сестре, хотя и в более мягкой форме, показывал отчиму, что не испытывает к нему особой любви и уважения. С матерью он был по-настоящему близок, и драму ухода Рори (Авроры) из семьи они переживали в равной степени, с отчаянием и надеждами, горечью пустого ожидания и вечными страхами за близкое существо. Из Рори, веселой и обаятельной, нахальство и бравада били ключом, все-то она знала, всех «имела в виду», и от нее, девочки спонтанной, можно было ждать любой выходки. Уже трехлетнюю мы с Эдит звали ее не иначе как Хохотушкой, и с годами она превращалась в такую семейную клоунессу, все более изощренную и буйную. Том, всего-то на два года старше, всегда за ней присматривал, а после ухода отца он стал для нее на время единственным фактором стабильности. Стоило ему поступить в колледж, как Рори окончательно отбилась от рук. Сначала сбежала в Нью-Йорк, а затем, после короткого примирения с матерью, и вовсе исчезла в неизвестном направлении. На момент вышеописанного обеда в честь Тома, получившего степень бакалавра, она успела родить ребенка без мужа, заскочить домой, чтобы бросить крошку Люси на мою бедную сестру, и снова сгинуть. Через год и два месяца, на похоронах Джун, Том сообщил мне, что недавно Аврора неожиданно нагрянула к ним в гости, но через пару дней уехала вместе с ребенком. На траурной церемонии ее не было. Возможно, она бы и приехала, но никто не знал, как с ней связаться.
Несмотря на все семейные неурядицы и смерть матери, когда Тому было всего-то двадцать три года, я не сомневался, что парень не пропадет. Уж очень удачно для него все складывалось, да и не тот был у Тома характер, чтобы случайные ветры печальных перемен могли сбить его с пути истинного. На похоронах он ходил как в тумане, переполненный скорбью до краев. Наверно, мне следовало его приободрить, но я сам был раздавлен случившимся. Обнялись, поплакали – вот, собственно, и все общение. Потом он вернулся в Энн Арбор, и наша связь прекратилась. Я, конечно, виню себя, но и Том был уже не мальчик и в принципе сам мог меня найти, было бы желание. А если не меня, то свою кузину Рэйчел, которая в это время находилась, как и он, на Среднем Западе – училась в аспирантуре в Чикаго. Они знали друг друга с раннего детства и всегда хорошо ладили, но и с ней он ни разу не связался. Время от времени я испытывал уколы совести, но меня самого так прижали обстоятельства (проблемы с семьей, проблемы со здоровьем, проблемы с деньгами), что в моей голове оставалось как-то мало места для Тома. Всякий раз, вспоминая о нем, я представлял себе напористого молодого ученого, неуклонно поднимающегося по академической лестнице. К весне 2000 года я был уверен, что он, молодой интеллектуал, раннее светило, работает в каком-нибудь престижном месте, в Колумбийском университете или, скажем, в Беркли, и пишет свою вторую, а то и третью книгу.
Вообразите же мое изумление, когда, оказавшись в то майское утро на «Чердаке Брайтмана», я увидел за конторкой своего племянника, отсчитывающего сдачу. К счастью, я увидел Тома раньше, чем он увидел меня. Бог знает какие неуместные слова сорвались бы с моих губ, если бы не десяток секунд, которые были в моем распоряжении, чтобы переварить увиденное. Речь не только о том, что он оказался мелкой сошкой в лавке подержанных книг, что само по себе невероятно, но также о пугающей перемене в его внешнем облике. Том всегда был полноват. Природа или, лучше сказать, отец-алкоголик наградили его широкой крестьянской костью, способной выдержать избыточный вес. В последнюю нашу встречу он еще был в сравнительно приличной форме. Грузноватый, но мускулистый и крепкий, с пружинистым шагом атлета. Семь лет спустя, набрав пятнадцать-семнадцать лишних килограммов, он выглядел рыхлым толстяком. Двойной подбородок, пухлые пальцы. Глаз потух, взгляд неудачника. Удручающее зрелище.
Покупательница взяла книгу и отошла. Я занял ее место и, положив руки на конторку, подался вперед. Но Том в этот момент наклонился за упавшей монетой. Я прочистил горло.
– Привет, Профессор, – выдавил я из себя. – Сто лет тебя не видел.
Мой племянник разогнулся. Он вытаращился на меня так, будто не узнал, но через пару секунд, по мере того как на его лице расплывалась улыбка, я с облегчением подумал, что передо мной прежний Том. Пожалуй, улыбка стала печальной, и все же страх, что произошедшая с ним перемена необратима, немного отступил.
– Дядя Нат! – воскликнул он. – Что вы здесь делаете?
Он заключил меня в объятия раньше, чем я успел что-либо ответить. Я с удивлением почувствовал, что глаза мои увлажнились.
Прощай, мой двор
Я угостил его в «Космосе» ланчем. Несравненная Марина принесла нам клубные сэндвичи с индейкой и кофе со льдом. Я флиртовал с ней больше обычного – то ли хотел произвести впечатление на Тома, то ли просто был в приподнятом настроении. С опозданием понял, что успел соскучиться по нашему Профессору, к тому же мы с ним оказались близкими соседями в древнем царстве под названием Бруклин, Нью-Йорк.
На «Чердаке Брайтмана» он работал уже пять месяцев, и то, что я там ни разу его не видел, объяснялось тем, что он постоянно трудился на верхнем этаже, где составлял ежемесячный каталог редких книг и рукописей – торговля последними приносила Гарри, владельцу лавки, куда больший доход, чем сбыт подержанных книжек. Словом, Том не был мелкой сошкой и не сидел за кассовым аппаратом, просто в тот день он подменял кассира, отпросившегося к врачу.
Хвастаться, конечно, нечем, продолжал Том, но это все же лучше, чем крутить баранку такси, чем он занимался в Нью-Йорке после того, как бросил аспирантуру.
– Когда это случилось? – Я постарался не выдать своего разочарования.
– Два с половиной года назад. Я закончил курсовую и сдал устные экзамены, а вот с диссертацией забуксовал. Слишком большой кусок откусил, дядя Нат.
– Какой я тебе «дядя Нат». Зови меня, как все, Натаном. С тех пор, как умерла твоя мать, я уже не чувствую себя дядей.
– Пусть будет Натан, и все равно ты мой дядя, нравится тебе это или нет. Может, Эдит и перешла в категорию бывшей тетушки, но Рэйчел остается моей кузиной, а ты моим дядей.
– Ладно, Профессор, сойдемся на Натане.
– Тогда так, я зову тебя Натаном, а ты меня Томом. Никакого «Профессора», договорились? А то я испытываю неловкость.
– Но я всегда так звал тебя, с младых ногтей.
– А я тебя всегда звал дядей Натом.
– Убедил. Я капитулирую.
– Мы вступили в новую эру, Натан. Постсемейную, постстуденческую, поствчерашнюю, с разноцветными стеклышками.
– Поствчерашнюю?
– Началась сегодняшняя. И завтрашняя. О прошлом можно забыть.
– Слишком много воды утекло, да, Том?
Бывший Профессор закрыл глаза, запрокинул голову и поднял вверх палец, как будто хотел вспомнить нечто из той жизни. А затем мелодраматично, с нескрываемой иронией, прочитал по памяти начальные строки стихотворения Уолтера Рэйли «Прощай, мой двор»:
- Мечты – пустое, радости – прошли,
- Назад вернуться я смогу едва ли:
- Любовь забыта, грезы отцвели,
- От прошлого теперь – одни печали.
Чистилище
Никто не растет с мыслью, что ему свыше назначена судьба таксиста, в случае же Тома это можно рассматривать как особо изощренную форму епитимьи, как траур по несбывшимся надеждам. Нет, он не требовал от жизни чего-то особенного, но даже то немногое, чего он для себя хотел, оказалось недостижимым: закончить докторскую, получить место преподавателя английского в каком-нибудь университете и следующие сорок с лишним лет учить студентов и писать о разных умных книгах. Вот и вся мечта, плюс, наверно, жена и детишки. Прямо скажем, не бог весть что, но, побившись три года над диссертацией, Том с запозданием понял, что довести дело до конца ему не по силам. А если даже по силам, убедить себя в самоценности поставленной задачи он уже не мог. Тогда он уехал из Энн Арбора и вернулся в Нью-Йорк, двадцативосьмилетний недоучка, без малейшего представления, куда податься и что впереди.
Поначалу работа таксистом была не более чем временным решением, заполнением паузы – надо же платить за жилье, пока идут поиски чего-то более престижного. Несколько недель он присматривал место в частных школах, но вакансий в тот момент не было, и, постепенно втянувшись в двенадцатичасовую шоферскую смену, он утратил мотивацию. Временное становилось постоянным, и, хотя один внутренний голос говорил ему, что он скатывается в трясину, другой голос убеждал, что эта работа не такая уж скверная, надо только ясно представлять себе, что́ делаешь и зачем, и тогда такси преподаст бесценные уроки, каких нигде больше не получить.
Хотя Том не вполне понимал, в чем смысл этих уроков, кружа в своем дребезжащем желтом «Додже» день за днем, с пяти часов пополудни до пяти часов утра, шесть дней в неделю, он, вне всякого сомнения, какие-то уроки усвоил. Минусы этой работы были столь очевидны, столь всеобъемлющи, столь подавляющи, что тот, кто не мог их просто игнорировать, был обречен на безрадостное существование и постоянные жалобы и пени. Бесконечно тянущиеся часы, низкая зарплата, всевозможные риски, сидячий образ жизни – все это бесплатные приложения к профессии, и человек волен изменить их с тем же успехом, с каким он может изменить погоду. Сколько раз в детстве он слышал от матери эти слова? «Том, нельзя изменить погоду». То есть некоторые вещи надо принимать как данность. Соглашаясь с этим принципом, Том тем не менее продолжал проклинать метели и пронизывающие ветра, пробиравшие до костей. Вот и опять разыгралась метель. Вся его жизнь превратилась в постоянную борьбу с природными стихиями, впору было возроптать на судьбу. Но Том не роптал. И не жалел себя. Он нашел для себя способ расплатиться за собственную глупость. Надо постараться выжить, сохранив хотя бы остатки веры, и тогда можно на что-то надеяться. Нет, он уже не пытался выжать пользу из проигрышной ситуации. Том ждал каких-то серьезных перемен. До тех пор, говорил он себе, пока я не пойму, в чем будет их глубинная суть, я должен нести свой крест.
Он жил на углу Восьмой авеню и Третьей улицы, в студии, доставшейся ему в наследство от друга, а тому от его друга, переехавшего то ли в Питтсбург, то ли в Платсберг, – мрачной каморке со встроенным стенным шкафом, с железной кабинкой-душем, двумя окошками встык с кирпичной стеной, с кухонькой, где с трудом помещались двухконфорочная газовая плита и бар-холодильник. Книжный стеллаж, стул, стол, матрас на полу – всё в одном экземпляре. В такой крошечной квартирке ему еще никогда жить не приходилось, но при арендной плате четыреста двадцать семь долларов в месяц это была находка. Собственно, в первый год он там почти и не жил. Он все больше пропадал в городе: разыскивал школьных товарищей и друзей по колледжу, получивших работу в Нью-Йорке, обзаводился новыми знакомствами, спускал денежки в барах, при случае заводил любовные интрижки, – одним словом, пытался вести нормальную жизнь – или что-то похожее на жизнь. Чаще всего эти попытки общения заканчивались болезненным вакуумом. Бывшие друзья, помнившие его блестящим студентом и остроумным собеседником, приходили в ужас от того, что́ с ним стало. Том вылетел из касты избранных, и его падение подтачивало уверенность сверстников в их силах, приоткрывало дверь в их собственное будущее, окрашенное пессимизмом. Срабатывал и фактор избыточного веса, его пугающие размеры, но еще больше всех пугало в нем отсутствие каких бы то ни было планов, нежелание совершить над собой усилие и попытаться снова встать на ноги. О своей возможной новой работе он говорил как-то странно, почти в религиозных терминах – духовная сила, поиск пути через терпение и покорность, – слушая его, люди терялись, начинали ерзать на стуле. Нельзя сказать, что Том поглупел, просто никто как-то не горел желанием его слушать, особенно женщины, ждущие от молодого человека ярких идей и готовой программы покорения мира. Вместо этого Том расхолаживал их своими сомнениями и духовными исканиями, своими туманными разглагольствованиями о реальности, своей робостью. Таксист – это еще куда ни шло, но философствующий таксист в камуфляже, с большим брюхом, – это уже чересчур. Положим, открытой неприязни он у барышень не вызывал, но закрутить с ним роман или тем более строить с ним семью они явно не спешили.
Он все чаще проводил время наедине с собой. Его самоизоляция сделалась опасной. Достаточно сказать, что свое тридцатилетие он отпраздновал в одиночестве. Точнее, он про это забыл, а желающих напомнить не нашлось, и про день рождения он вспомнил в два часа ночи, в Квинсе, после того как отвез парочку подвыпивших бизнесменов в популярный стрип-бар «Сад земных наслаждений». Разменять четвертый десяток он решил в закусочной «Метрополитен» на Северном бульваре. Сев за стойку, он заказал шоколадный коктейль, два гамбургера и картофель фри.
Если бы не Гарри Брайтман, неизвестно, сколько еще он бы блуждал в этом чистилище. Книжная лавка находилась на соседней Седьмой авеню, и Том постоянно заглядывал «на чердак». Он редко покупал, просто ему нравилось рыться в старых книгах. Чего там только не было – от давно не переиздающихся словарей и забытых бестселлеров до Шекспира в кожаном переплете, и в этом бумажном мавзолее, вдыхая пыль и какие-то особые запахи, Том чувствовал себя как дома. В один из своих первых визитов Том спросил про какую-то биографию Кафки, и у них с Гарри завязался разговор. За этим разговором последовали другие. Поскольку Гарри большую часть времени проводил наверху, через два-три месяца он уже знал, откуда Том родом, тему его незаконченной диссертации («Кларель», эпическая поэма Мелвилла, которую мало кому удалось дочитать до конца), а также то, что мужчины его определенно не интересуют. Последнее обстоятельство хотя и огорчило Гарри, однако не помешало ему сообразить, что этот парень – настоящая находка для его бизнеса, связанного с редкими книгами и рукописями. Он предложил ему место, а потом много раз повторял свое предложение, и с тем же упорством, с каким Том отказывался, он добивался своего. Гарри понимал: парень в метаниях, вслепую борется с темным ангелом отчаяния, но рано или поздно должен выкарабкаться, и когда это произойдет, вся эта таксистская затея покажется ему вчерашним бредом.
Беседовать с Гарри было одно удовольствие. Забавный, прямодушный, он забалтывался, впадая при этом в такие противоречия, что невозможно было предположить, чем он тебя огорошит в следующую секунду. На первый взгляд еще один стареющий нью-йоркский педик со всеми пародийными атрибутами: крашеные волосы и брови, шелковые галстуки и яхтсменские блейзеры, женственные повадки. Но стоило познакомиться с ним поближе, и тебе открывался человек острого ума. В его манере общения, напоминавшей спарринг, лежала провокация: он жалил тебя хитрыми выпадами самого интимного свойства, и ты волей-неволей тоже стремился нанести достойный удар. Обычного ответа для Гарри было недостаточно, ему подавай нечто с искрой, с пузыриками, дескать, ты не из тех зануд, что толпой влачатся по дороге жизни. А поскольку в те дни именно таким, одним из толпы, Том сам себе казался, ему, чтобы не ударить перед Гарри в грязь лицом, приходилось делать над собой особые усилия. Ему нравилось, что надо быть постоянно начеку, находить мгновенные ответы, заставлять мозг нестандартно мыслить. Не прошло и четырех месяцев со дня их первого разговора, они даже не успели толком подружиться, а Том уже понял, что во всем большом городе нет человека, с которым он мог бы говорить так же открыто, как с Гарри Брайтманом.
И все же Том на все его предложения отвечал «нет». За полгода он придумал столько отговорок, нашел столько убедительных причин, почему он не годится для этой роли, что это давно превратилось в своего рода анекдот, рассказываемый на разные лады. Вначале Том, упражняясь в защите своего нынешнего положения, развивал хитроумную теорию об онтологических ценностях образа жизни таксиста.
– Это кратчайший путь к постижению бесформенности сущего, – утверждал он, играя испытанным академическим жаргоном и стараясь не выдать себя улыбкой, – уникальный въезд в хаотические лабиринты универсума. Никогда не знаешь, куда тебя через минуту забросит судьба. Ночной клиент садится на заднее сиденье, и ты едешь по его указке. Ривердейл, Форт Грин, Мюррей Хилл, Фар Рокавей, обратная сторона луны. Каждый маршрут произволен, каждое решение случайно. Ты подчиняешься, ты едешь, ты доставляешь ездока по назначению – но от тебя мало что зависит. Ты – игрушка в руках богов, лишенная собственной воли. Ты находишься в машине с единственной целью – исполнять прихоти других людей.
– Те еще прихоти! – живо отзывался Гарри, и в глазах его вспыхивали мстительные огоньки. – Я себе представляю. Небось, всякого насмотрелся в своем зеркальце.
– Рассказать – не поверите. От онанизма и прелюбодеяния до пьяных оргий. После смены на заднем сиденье такси можно найти все виды физиологических отправлений.
– И кто все это убирает?
– Я, кто же. Это часть моей работы.
– Ах, молодой человек, – тут Гарри касался лба тыльной стороной ладони, изображая из себя томную диву. – Если вы поступите в мое распоряжение, я вам обещаю: никаких физиологических отправлений. Книги в этом смысле совершенно безопасны.
– Но есть и свои плюсы, – спешил добавить Том, не желая оставлять за Гарри последнее слово. – Мгновения божественной красоты, приливы счастья, маленькие чудеса. Например, ты едешь по совершенно опустевшей Таймс-сквер в полчетвертого утра, один во вселенной, и откуда-то с небес на тебя струится неон. Или на рассвете разгоняешься до семидесяти пяти по Белт Парквею и через поднятое стекло вдыхаешь запахи океана. Или въезжаешь на Бруклинский мост, и прямо на тебя выплывает полная луна, такая желтая, такая огромная, что ты себе кажешься неземным существом, парящим в воздухе. Никакая книга, Гарри, не даст вам подобных ощущений. Это метафизика. Ты бросаешь на земле свое бренное тело и растворяешься в иных мирах.
– Для этого не надо быть таксистом, мой мальчик. Достаточно сесть за руль обыкновенной машины.
– Не скажите. Там отсутствует элемент рутины, а без него невозможны эти взлеты. Изнеможение, скука, отупляющее однообразие. И вдруг, из ниоткуда, порыв свободы, несколько мгновений настоящего, невозможного блаженства. Но за это приходится платить. Нет рутины – нет блаженства.
Спроси его, почему он так сопротивлялся, он бы не объяснил. Хотя Том сам не верил и в десятую долю того, что́ говорил, каждый раз он изощрялся в каких-то новых, совершенно смехотворных контраргументах и самооправданиях. Он понимал, в его интересах принять приглашение Гарри, но стать помощником у торговца книгами… не самая, прямо скажем, радужная перспектива, не таким он себе представлял завтрашний день, думая о коренных переменах в жизни. Слишком робкий шажок, никакого размаха после всего, что он потерял. Гарри продолжал его охмурять, но чем больше Том презирал свое нынешнее положение, тем упрямее защищал свою пассивность, и, наоборот, чем пассивнее он становился, тем больше себя презирал. То, что ему стукнул тридцатник, подействовало на него отрезвляюще, но не настолько, чтобы засучить рукава. Сидя за стойкой закусочной «Метрополитен», он дал себе зарок в ближайший месяц найти что-нибудь сто́ящее, но месяц прошел, а он по-прежнему числился в таксопарке «3-D» [3]. Когда-то Том задавался вопросом, что́ бы значила эта аббревиатура, и вот теперь ответ был найден: «Darkness, Disintegration, Death» [4]. В очередной раз пообещав Гарри подумать, Том так ни к чему и не пришел. Если бы однажды холодной январской ночью на углу Четвертой улицы и Авеню Би какой-то обкурившийся заика не ткнул ему в рот пистолет, кто знает, сколько бы это еще продолжалось? Наконец до него дошло. На следующее утро он пришел в книжную лавку, чтобы сказать «да». Таксистская эпопея закончилась.
– Мне тридцать лет, – сказал он своему новому боссу, – и у меня двадцать килограммов лишнего веса. Я уже больше года не спал с женщиной. В последние две недели мне снится один и тот же сон – я стою в пробках. Может, я не прав, но, кажется, пора что-то менять в этой жизни.
Стена рушится
Итак, Том нанялся на работу к Гарри Брайтману, которого не существовало. Выдуманное имя, выдуманная биография. Гарри охотно рассказывал о своем прошлом, то есть сочинял направо и налево, и, следовательно, то, каким его себе представлял Том, имело весьма отдаленное отношение к реальному персонажу. Не было ни детства в Сан-Франциско, ни матери, занимающей видное положение в обществе, ни отца с врачебной практикой. Не было английского колледжа в Эксетере и американского университета Брауна. Никто не лишал его наследства. Не убегал он из родительского дома в Гринвич-Вилледж летом пятьдесят четвертого. И скитаний по Европе тоже не было. Родом из Буффало, Нью-Йорк, Гарри никогда не писал картин в Риме, не заправлял театром в Лондоне, не консультировал аукционный дом в Париже. Его отец был сортировщиком писем. В восемнадцать лет Гарри покинул отчий дом, но записался он не в колледж, а в морской флот. Спустя четыре года отзанимался три семестра в чикагском университете Де Пол, но потом решил, что для учебы он староват, и бросил занятия. В Чикаго неожиданно подзадержался, прежде чем перебраться в Нью-Йорк, где (тут он не соврал) прожил без малого девять лет и взялся за книжное дело, в котором не смыслил ни бельмеса. В то время его звали не Гарри Брайтман, а Гарри Дункель, и прилетел он в город Большого Яблока вовсе не из Лондона после банкротства в результате махинаций на лондонской бирже, а из чикагского аэропорта О’Хэйр, и последние два с половиной года его почтовым адресом была федеральная тюрьма, Джолиет, штат Иллинойс.
Не потому ли Гарри не спешил говорить правду? Не так-то просто в пятьдесят семь лет начать с чистого листа, когда у тебя ничего нет, кроме мозгов и хорошо подвешенного языка. Тут сто раз подумаешь, прежде чем открыть рот. Гарри не стыдился за содеянное (ему не повезло, его поймали, а разве невезение считается преступлением?), но и полоскать на людях грязное белье не входило в его намерения. Слишком долго и много он вкалывал, чтобы обустроить свой маленький мирок, и ему не хотелось приоткрывать перед посторонними черную полосу, через которую ему пришлось ради этого пройти. Вот почему Том ничего не знал про чикагский период, включавший в себя бывшую жену Гарри, его тридцатилетнюю дочь и художественную галерею на Мичиган-авеню, которой тот заправлял ни много ни мало девятнадцать лет. Принял бы Том приглашение Гарри, знай он о его мошенничестве и тюремном сроке? Бабушка надвое сказала, так что на всякий случай Гарри предпочел держать язык за зубами.
И вот однажды, дождливым апрельским утром, примерно через месяц после моего переезда в Бруклин и спустя три с половиной месяца после воцарения Тома «на чердаке» у Брайтмана, эта построенная на обманах стена вдруг рухнула в одночасье.
Все началось с неожиданного визита дочери Гарри. Она вошла в лавку, мокрая как мышь, странное всклокоченное существо с бегающим взглядом и отвратительным запахом. Так пахнут никогда не моющиеся бомжи и городские сумасшедшие.
– Я хочу увидеть отца, – с этими словами она скрестила на груди руки, ее желтые никотиновые пальцы мелко подрагивали.
Поскольку Том не ведал ни сном ни духом о прошлой жизни Гарри, он просто не понял, о чем речь.
– Вы, наверно, ошиблись, – сказал он.
– Кто ошибся?! – тотчас взвилась девица. – Я Флора!
– Боюсь, Флора, что вы ошиблись дверью.
– Я заявлю на тебя в полицию и тебя арестуют, понял? Тебя как зовут?
– Том.
– Ну, конечно. Том Вуд. Я всё про тебя знаю. Земную жизнь пройдя до половины, я оказалась в сумрачном лесу. Ах, кому я это говорю! Ты же из тех, кто за деревьями не видит леса.
– Послушайте, – Том говорил с ней мягким, успокаивающим тоном. – Предположим, вы меня знаете, но я все равно ничем не могу вам помочь.
– Хамишь, приятель? Деревяшка ты гнилая [5]. Comprendo? [6] Зови отца, кому говорю!
– Его сейчас нет, – Том резко изменил тактику.
– Так я тебе и поверила! Тюремная пташка живет наверху. За дурочку меня держишь?
Флора запустила пятерню в волосы, и брызги полетели на стопки новых книг, лежавших на столе рядом с прилавком. Зайдясь глубоким кашлем, она достала из кармана рваного платья-балахона пачку «Мальборо» и, закурив, бросила на пол горящую спичку. Том постарался не показать своего изумления, загасил спичку подошвой ботинка и воздержался от замечания, что курить в лавке запрещено.
– Вы о ком говорите? – спросил он.
– О Гарри Дункеле, о ком еще.
– Дункель?
– В переводе с немецкого «темный», чтоб ты знал. Мой отец – темный человек из темного леса. А изображает из себя такого светлячка [7]. Черного кобеля не отмоешь добела. Каким родился, таким и помрет.
Пугающие откровения
Три дня ушли у Гарри на то, чтобы уговорить Флору возобновить прерванное лечение, и целая неделя, чтобы заставить ее вернуться к матери в Чикаго. На следующий день после ее отъезда он пригласил Тома в ресторан «Майк энд Тони стейк-хаус» на Пятой авеню и там, впервые после своего освобождения из тюрьмы девять лет тому назад, облегчил душу, выложив Тому всю правду о своем прошлом, одновременно грубую и глупую историю исковерканной жизни, над которой он то смеялся, то плакал, а Том молча его слушал, отказываясь верить собственным ушам.
Начал он в Чикаго продавцом парфюмерии в галантерейном отделе. За два года добрался до помощника оформителя витрин и на том бы и застрял, если бы судьба удивительным образом не свела его с Бет Домбровски, младшей дочерью мультимиллионера Карла Домбровски, более известного как «Король пеленок». Свою художественную галерею Гарри открыл на средства Бет и тем самым приобрел совсем другой социальный статус и прочие радости жизни, но это вовсе не означает, что он на ней женился из-за денег или что он задурил ей голову. Нет, он ей сразу сказал начистоту про свои сексуальные наклонности, но ее это не остановило, в ее глазах он остался самым желанным мужчиной на свете. Некрасивая, совершенно неопытная, в свои тридцать семь она рисковала стать пожизненным «синим чулком», Гарри был ее последним шансом как-то самоутвердиться в отцовском доме, перестать быть объектом всеобщего презрения, этакой курицей в глазах племянников и племянниц, чужой в собственной семье. По счастью, ей нужен был не столько сексуальный партнер, сколько верный друг, и она мечтала разделить свою жизнь с человеком, который добавит недостающего ей огня и уверенности в себе. Она была готова смотреть сквозь пальцы на его «заходы» и «загулы» ради сохранения семьи и во имя своей любви к нему.
До нее Гарри уже знавал женщин. В его беспорядочном послужном списке встречались имена обоего пола. Гарри радовался тому, что природа создала его именно таким, без тех предрассудков, что вынуждают мужчину избегать половины человечества. Беда в том, что до шестьдесят седьмого года, когда Бет сделала ему предложение, ему и в голову не приходила сама возможность постоянного домашнего гнезда, да еще свитого с его помощью. Он много раз влюблялся, но практически не знал ответной любви, и этот пыл, что на него вдруг обрушился, его просто ошеломил. Мало того, что Бет отдавала ему себя без остатка, при этом она еще предоставляла ему полную свободу.
Но не все было так гладко. Начать с ее семьи и прежде всего с ее диктатора-отца, который периодически грозился вычеркнуть дочь из своего завещания, если она не разведется «с этим мерзким пидором». Не проще, если не сложнее, обстояло дело с самой Бет. Не с человеком, не с душой, а исключительно с ее телом, чисто внешними проявлениями: этими маленькими прищуренными глазками, этими черными волосиками, обильно покрывавшими ее пухлые руки. Гарри, с его инстинктивным рафинированным культом прекрасного, никогда прежде не влюблялся в существо с неказистой внешностью. И все его колебания – жениться, не жениться – были связаны именно с непривлекательностью Бет. Но ее доброта и жертвенность в конце концов заставили его решиться. Гарри таки женился на ней, хотя и отдавал себе отчет в том, что первым делом должен будет сделать из Бет женщину, которая сможет, в определенных обстоятельствах и при правильном освещении, вызвать в нем проблеск физического желания. Отдельных улучшений он добился без особого труда. Очки уступили место контактным линзам; гардероб подвергся полной ревизии; болезненная эпиляция рук и ног сделалась рутинной процедурой. Но не все зависело от Гарри, определенные усилия его молодая жена должна была предпринять самостоятельно. И она предприняла. С дисциплинированностью и самопожертвованием сестры во Христе за первый год своего замужества она сбросила тринадцать килограммов и сделалась вполне стройной. Новоявленный Пигмалион оценил целеустремленность своей Галатеи, которая буквально расцветала под его придирчивым взглядом, и их взаимное восхищение постепенно переросло в настоящую крепкую дружбу. И появление на свет Флоры в шестьдесят девятом не было результатом случайной близости. В начале их семейной жизни Гарри и Бет спали вместе так часто, что ее беременность была лишь вопросом времени. Ну кто бы мог предсказать такой поворот событий? Гарри потому и женился, что ему была обещана свобода, а кончилось тем, что у него практически пропало желание ею пользоваться.
Галерея открылась в феврале шестьдесят восьмого. Осуществилась давняя мечта тридцатичетырехлетнего Гарри, и он делал все, чтобы его начинание было успешным. Чикаго, конечно, не столица мира искусства, но и не захолустье, там крутятся немалые деньги, на то и мозги, чтобы часть этих денег осела в твоих карманах. После долгих размышлений он решил назвать галерею «Dunkel Frères»[8]. Никаких братьев у Гарри не было, но это название, как ему казалось, должно придать его затее этакий «старосветский» оттенок и намек на укоренившуюся семейную традицию торговли произведениями искусства. Неожиданное соединение немецкого с французским должно было сразу обратить на себя внимание, произвести в голове у потенциального покупателя такой приятный хаос. Кто-то в этом смешении языков увидит эльзасские корни. Другие решат, что он из немецко-еврейской семьи, эмигрировавшей во Францию. Третьи просто будут сбиты с толку. Словом, в его происхождении останется некая загадка, а тот, кто умеет создать вокруг себя атмосферу таинственности, заведомо выигрывает, имея дело с широкой публикой.
Он специализировался на произведениях молодых художников – в основном это были картины, но также и скульптуры, и инсталляции, и отчасти даже хэппенинги, столь популярные в конце шестидесятых. Галерея спонсировала поэтические чтения и музыкальные вечера. Поп-арт и оп-арт, минимализм и абстракция, беспредметная живопись и фотография, видеоарт и новый экспрессионизм – за несколько лет Гарри и его призрачный брат приютили под своей крышей все направления современного искусства. Чаще всего вернисажи проваливались, что в принципе неудивительно, куда более болезненно Гарри переживал «предательство» тех немногих настоящих художников, которых ему довелось открыть. Обнаружив талант, он с увлечением и подлинным размахом помогал ему развернуться, начинал коммерческую раскрутку, а после двух-трех выставок молодое дарование сбегало от него в Нью-Йорк. Чикаго – он и есть Чикаго. Талант нуждается в оперативном просторе, и Гарри это понимал.
Но Гарри везло. В семьдесят шестом в галерею вошел с пачкой слайдов тридцатидвухлетний художник по имени Алек Смит. Гарри в этот момент не было на месте. На следующее утро, получив от секретарши толстый конверт, он решил бегло проглядеть слайды на просвет через оконное стекло, без всякой надежды на удачу, заранее готовый возвратить их автору, и вдруг понял, что перед ним самородок. В работах Смита было всё – смелость, цветовая гамма, энергия, свет. Сквозь яростные, как ножом по горлу, мазки взвихривались тела, буквально вибрировавшие от брызжущих эмоций, то был человеческий крик столь глубокий, искренний и страстный, как будто в нем невероятным образом переплавились радость и отчаяние. Ничего подобного до сих пор Гарри видеть не приходилось, у него даже руки задрожали. Он сел, внимательно рассмотрел все сорок семь слайдов на портативном столике с подсветкой, тут же снял трубку и предложил автору персональную выставку.
В отличие от других птенцов гнезда Гарри, Смит вовсе не рвался в Нью-Йорк. За шесть лет столичной жизни он успел получить от ворот поворот во всех салонах и галереях и в Чикаго вернулся с сердцем, полным горечи и ожесточения, с душой, клокочущей от презрения к миру искусства, а также ко всем выжигам и продажным тварям, этот мир населяющим. Гарри называл его «злым гением». И то сказать, Смит отличался диковатым и воинственным норовом, но он был жеребец чистых кровей. Преданность для него была не пустым звуком, и, однажды оказавшись в коррале «Братьев Дункель», он не выказывал никакого желания вырваться на волю. Гарри спас его от забвения и потому остался его дилером навсегда.
Наконец-то Гарри открыл большой талант. Восемь долгих лет, исключительно благодаря Смиту, его галерея держалась на плаву. После успеха первой выставки (все семнадцать картин и тридцать один рисунок были раскуплены к концу второй недели) Смит с женой и маленьким сыном приобрели дом в мексиканском городе Оахасе и перебрались туда со всеми потрохами. С этого дня художник, раз и навсегда отказавшись ступить на американскую землю, игнорировал свои персональные выставки в Чикаго, не говоря уже о ретроспективах в музеях других городов, которые множились по мере того, как утверждалась его репутация. Чтобы повидаться с ним, Гарри вынужден был летать в Мексику – что он и делал обычно пару раз в году, – а так они поддерживали связь в письмах и по телефону. Владельца галереи «Братья Дункель» все это не слишком беспокоило. Смит был плодовит: то и дело почтальон доставлял деревянный ящик, доверху набитый картинами и рисунками, которые раскупались как горячие пирожки, и по весьма приличным ценам. Этот идеальный союз просуществовал бы очень долго, если бы однажды, за три дня до своего сорокалетия, Смит, перебрав текилы, не прыгнул с крыши своего дома. Его жена утверждала, что это было просто ребячество с трагическим исходом; его любовница настаивала на самоубийстве. Так или иначе, Алек Смит погиб, и галерее Гарри Дункеля жить оставалось тоже недолго.
Тут на сцене появился некто Гордон Драйер, молодой художник. Гарри устроил ему выставку примерно за полгода до гибели Смита, и впечатлили галериста не столько работы (прямолинейные, умозрительные абстракции, не заинтересовавшие ни одного покупателя, ни одного критика), сколько сам тридцатилетний стройный Драйер с лицом херувима, белоснежно-мраморными руками и чувственным ртом, к которому Гарри захотелось прильнуть в первую же минуту знакомства. После шестнадцати лет семейной жизни Гарри не устоял – не перед какой-то там интрижкой на одну ночь, а перед пьянящей, манящей, испепеляющей страстью. Что касается честолюбивого Драйера, мечтавшего выставиться в галерее, то он позволил себя совратить этому коренастому пятидесятилетнему мужчине. А может, все было наоборот, и это он совратил Гарри. Все произошло в студии, куда тот пришел взглянуть на последние работы художника. Красавец мужчина с лицом юноши, сразу угадавший желания гостя, посреди пустого трепа о достоинствах геометрического минимализма словно невзначай опустился на колени и расстегнул Гарри ширинку.
Выставку Драйера публика встретила прохладно, а между тем манипуляции с ширинкой сделались регулярными. Драйер жаловался, что Гарри не уделяет его творчеству достаточно внимания, как другим своим подопечным, уж не потому ли, что ему, Драйеру, нечего предложить, только собственное тело? По уши влюбленный Гарри не понимал, что его используют, а если и понимал, это ничего не меняло. Безумному сердцу не прикажешь. Тщательно скрывая свой роман от Бет, он старался бывать дома пореже, тем более что их пятнадцатилетняя Флора уже начинала обнаруживать первые признаки развивающейся шизофрении. Дни он проводил с Гордоном, а вечерами входил в роль образцового мужа и отца. Известие о внезапной смерти Смита обрушилось на него как снег на голову, и он запаниковал. Конечно, еще оставался запас нераспроданных работ, но через год, а то и меньше он иссякнет, и что тогда? Галерея «Братья Дункель» оказалась на грани банкротства, а к Бет, уже выкинувшей немалые деньги на это предприятие, Гарри обратиться не мог. Без Смита, не сегодня, так завтра, галерея должна была пойти на дно. Правда заключалась в том, что Гарри так и не научился азам бизнеса. Всецело положившись на вздорного Смита, он рассчитывал и впредь сорить деньгами за его счет (закатывать вечеринки на двести человек, летать на частных самолетах и ездить на машине с личным шофером, делать безрассудные ставки на третьеразрядных художников, отваливать стипендии «молодым талантам», чьи работы никто не покупал), да вот беда, остался вдруг без курицы, которая несла золотые яйца.
И тут Драйер выступил с планом спасения патрона. Он понял: на одном сексе далеко не уедешь, надо стать поистине незаменимым, тогда и с его карьерой будет все в порядке. При всем своем холодном интеллектуализме Драйер обладал природными талантами рисовальщика и колориста, которые он принес в жертву своей внутренней установке: главное в искусстве – строгость и точность. Он на дух не выносил Смита с его избыточным романтизмом, с его вычурностью и псевдогероикой, но это вовсе не значило, что при желании он не сумел бы сработать в чужеродном стиле. Так почему бы не продолжить дело Смита за самого Смита? Так сказать, последние полотна безвременно погибшего мастера. Выставить их публично, конечно, чересчур рискованно (рано или поздно это дойдет до вдовы Смита, и их блеф будет разоблачен), а вот сбывать по-тихому коллекционерам – это гарантированный доход, и Валери Смит ничего не узнает.
Поначалу Гарри проявил сдержанность. Он оценил блестящий ход, но были и опасения – его смущала не сама идея, а способность парня ее осуществить. Несовершенная подделка, неполноценный клон – и Гарри в тюряге. Драйер пожал плечами с таким видом, будто он сам к этой шальной мысли не отнесся всерьез, и перевел разговор на другую тему. А спустя пять дней, когда Гарри наведался в студию с привычным дневным визитом, художник сдернул покрывало с первого «оригинала» Алека Смита, и потрясенный дилер вынужден был признать, что он недооценил своего протеже. Драйер словно заново родился как двойник покойного: отказался от всего личного, чтобы стать вторым Смитом с его душой и мыслями. Это был настоящий театр, нечто сродни колдовству, перед которым Гарри испытал трепет и благоговение. Драйер не просто передал букву и дух смитовских полотен, воспроизвел один к одному его кинжальные мазки, насыщенный цвет и даже случайные «кляксы», он пошел дальше самого Смита, сделал за него следующий шаг, написал картину, которую тот написал бы сам двенадцатого января, если бы накануне не прыгнул с крыши дома.
За шесть месяцев Драйер написал еще двадцать семь живописных полотен, а также несколько десятков рисунков чернилами и углем, после чего Гарри медленно, но верно, в кои-то веки демонстрируя железный характер, начал его притормаживать и между делом сбывать фальшаки коллекционерам по всему миру. Игра продолжалась больше года, за это время ушло двадцать картин, которые принесли подельникам два миллиона долларов. Поскольку Гарри больше подставлялся, рискуя своей репутацией, выручку решили поделить из расчета семьдесят к тридцати. Пятнадцатью годами позже, исповедуясь Тому за обедом в бруклинском ресторане, Гарри назвал эти месяцы одновременно самым радостным и самым тяжелым периодом. Он жил в постоянном страхе, но, несмотря на леденящую душу мысль, что рано или поздно его схватят за руку, он был, как никогда, счастлив. Если ему удавалось всучить поддельного Смита какой-нибудь акуле бизнеса из Японии или крупному застройщику из Аргентины – его измученное сердце каждый раз готово было от восторга выпрыгнуть из груди.
Весной восемьдесят шестого Валери Смит продала свой дом в Оахасе и вернулась в Штаты с тремя детьми. Несмотря на бурную, с рукоприкладством семейную жизнь и частые измены мужа, она всегда поддерживала его в творчестве и знала каждую работу, от самых ранних до последних, написанных незадолго до смерти в восемьдесят четвертом году. После первой публичной выставки в галерее «Братья Дункель» Смиты подружились с пластическим хирургом и завзятым коллекционером Эндрю Левиттом. Тогда, в семьдесят шестом, он купил двух «Смитов», а десятью годами позже, когда пригласил Валери на обед в свой особняк в Хайленд-парке, он уже был счастливым обладателем четырнадцати полотен. Поди угадай, что Валери вернется в Чикаго, где ее позовет в гости Левитт, которому он, Гарри, тремя месяцами ранее продал великолепного «Смита», разумеется, подделку! Разумеется, коллекционер с гордостью продемонстрировал гостье свое последнее приобретение, висевшее в гостиной на видном месте; и, разумеется, вдова с ее наметанным глазом тут же распознала фальшивку. Гарри ей никогда не нравился, но ради Алека она старалась держаться о нем лучшего мнения, тем более она отлично знала, что именно благодаря владельцу галереи «Братья Дункель» дела ее мужа пошли в гору. Но сейчас ее муж был в могиле, а Гарри спекулировал на его добром имени, и у взбешенной Валери Дентон Смит созрело одно желание – уничтожить подлеца.
Хотя Гарри все отрицал, семь подделок, обнаруженных при обыске в складском помещении при галерее, помогли полиции без особых проволочек завести на него дело. Он продолжал изображать из себя невинного агнца, но тут Гордон Драйер смылся, и после этого удара в спину Гарри пал духом. В приступе отчаяния и жалости к себе он раскололся и выложил своей Бет всю правду. Это была еще одна ошибка в длинной цепочке ложных шагов и неправильных решений. Впервые за годы супружеской жизни он увидел жену в ярости. Она выдала ему пламенную тираду, в которой прозвучали такие слова, как «больной», «алчный», «мерзкий» и «извращенец». Немного охолонув, Бет перед ним извинилась, но отношения дали трещину, и, хотя она наняла лучших в городе адвокатов, Гарри понял, что это конец. Расследование длилось десять месяцев, улики медленно собирались в разных частях света, от Нью-Йорка и Сиэтла до Амстердама и Токио, от Лондона до Буэнос-Айреса, после чего окружной прокурор графства Кук предъявил ему обвинение в мошенничестве по тридцати девяти пунктам. Первые полосы газет запестрели крупными заголовками. Если его вина была бы доказана в суде, Гарри ждал бы тюремный срок от десяти до пятнадцати лет. По совету адвоката он признал себя виновным, а чтобы еще скостили срок, заявил, что идея подлога принадлежала Гордону Драйеру, который склонил его, Гарри, к пособничеству, пригрозив иначе обнародовать их тайную связь. За сотрудничество со следствием Гарри получил минимальный срок – пять лет – с перспективой выйти на свободу раньше в случае образцового поведения. Детективы выследили Драйера в Нью-Йорке и арестовали во время новогодней вечеринки в салуне на Кристофер-стрит, когда часы только начали отсчитывать 1988 год. Драйер тоже признал себя виновным, но, так как он никого не мог сдать и ему нечего было предложить следствию, бывший любовник Гарри получил семь лет.
Но худшее было впереди. Незадолго до посадки старик Домбровски все-таки заставил дочь подать на развод. Он прибег к испытанной тактике запугивания – дескать, вычеркнет ее из завещания, прекратит давать деньги на расходы, – но на этот раз он не шутил. Бет уже не любила Гарри, но и уходить от него не собиралась. Несмотря на публичный скандал и довольно жалкое положение, в которое он сам себя поставил, ей и в голову не приходило положить конец их браку. Все упиралось в дочь. Накануне своего девятнадцатилетия Флора уже успела дважды отметиться в частных клиниках для людей с психическими расстройствами, и ее шансы на излечение представлялись близкими к нулю, при этом больничный уход на таком уровне стоил сумасшедших денег, порядка ста тысяч за курс лечения. Если бы не ежемесячный чек от отца, Бет не оставалось бы ничего другого, как только поместить дочь в обычное заведение для душевнобольных, к чему она внутренне совершенно не была готова. Гарри понимал ее дилемму, но ничего не мог ей предложить, и потому скрепя сердце благословил жену на развод, поклявшись по выходе из тюрьмы задушить ее папашу.
В результате он остался нищим зэком без всяких видов на будущее. Отсидев свое в тюрьме Джолиет, он будет выброшен на ветер, как горсть конфетти. Странным образом именно презираемый им тесть протянет ему руку помощи, но при этом заломит такую страшную цену, что, приняв от старика помощь, Гарри уже не сможет оправиться от стыда и отвращения к самому себе. И все же он пошел на это. Он был слишком слаб, слишком растерян перед завтрашним днем, чтобы сказать «нет», но в тот момент, когда ставил под контрактом свою подпись, он понимал, что продает душу дьяволу и за это будет проклят вовеки.
К тому времени он провел за решеткой почти два года. Условия Домбровски были просты как апельсин. За приличное вознаграждение Гарри завязывает с предыдущей карьерой, переезжает в другой город и дает подписку, что его нога никогда не ступит в Чикаго и что он не будет предпринимать никаких попыток увидеться с Бет или Флорой. Старик Домбровски считал Гарри моральным уродом, неким низшим подвидом существ, не дотягивающих до статуса человека, и персонально ответственным за душевную болезнь его внучки. Сумасшествие Флоры он объяснял тем, что в лоно Бет попало зловредное, мутированное семя выродка, который к тому же оказался мошенником и уголовником. Если по выходе из тюрьмы он не откажется от отцовства, то будет обречен на нищету. И Гарри отказался. Он уступил наглому шантажу, и эта капитуляция открыла ему путь к новой жизни. Он выбрал Бруклин, потому что это Нью-Йорк и при этом как бы не Нью-Йорк, так что шансы столкнуться с кем-то из бывших коллег в мире искусства были невелики. На Седьмой авеню, в районе Парк Слоуп, продавалась букинистическая лавка, и, хотя Гарри ничего не смыслил в книжном деле, ему понравился интерьер, весь этот антикварный дух и симпатичные безделицы. Старик Домбровски купил для него все здание о четырех этажах, и в июне 1991 года миру явился «Чердак Брайтмана».
По словам Тома, Гарри закончил свой рассказ последним днем перед посадкой, который он провел с дочерью, и, вспоминая об этом, с трудом сдерживал слезы. Флора была на грани очередного нервного срыва, который вскоре снова приведет ее в клинику, но мозг ее был еще не настолько затуманен, чтобы не узнавать собственного отца, и говорила она вполне членораздельно. Где-то она услышала статистику о том, сколько людей на земле рождается и умирает каждую секунду. Цифры были угрожающие. Флора, которой всегда давалась математика, быстро перевела всё на «десятки»: десять рождений каждые сорок секунд, десять смертей каждые сорок восемь секунд (я беру цифры с потолка). Вот это – настоящая правда, сказала Флора отцу за завтраком. И, чтобы до конца ее прочувствовать, она уселась в кресло-качалку у себя в комнате и каждые сорок секунд выкрикивала «ура», приветствуя десять новорожденных, а каждые сорок восемь секунд выкрикивала «увы», скорбя по десяти ушедшим.
Сердце Гарри разбивалось не однажды, и вот теперь оно превратилось в горстку пепла, заполнившую дыру в груди. В свой последний день на воле он просидел двенадцать часов на кровати дочери, которая безостановочно раскачивалась в кресле-качалке, пристально следя за движением минутной стрелки на часах, стоявших на прикроватной тумбочке, и в ключевой момент выкрикивая соответствующие слова. «Ура! – кричала она. – Ликуйте! Нас стало на десять человек больше! Еще недавно их не было, а сейчас они есть! Ура!» А затем, вцепившись в подлокотники кресла и раскачиваясь все быстрее, как будто непосредственно обращаясь к отцу, выплескивала из себя: «Увы! Нас стало на десять человек меньше! Плачьте о тех, кто нас покинул! О тех, кто отправился в неизвестность! Скорбите о хороших и плохих! О старых, которых оставили силы, и молодых, умерших во цвете лет! Смерть забрала их в иной мир! Увы!»
О жуликах
До моей случайной встречи с Томом «на Чердаке» я разговаривал с Гарри Брайтманом раза два-три, не больше, да и то между делом, накоротке, когда мы обменивались ничего не значащими фразами. Узнав от Тома историю жизни его патрона, мне захотелось познакомиться с крупным мошенником поближе и понаблюдать за ним вблизи. Том был рад представить нас друг другу, и, когда наш затянувшийся обед в «Космосе» закончился, я увязался за своим племянником, чтобы поскорей удовлетворить свое любопытство. Я уплатил по счету в кассе при выходе, затем вернулся и оставил на столе двадцать долларов «на чай» для Марины – немыслимая сумма, почти вдвое превышающая стоимость нашего обеда, но все это не имело значения. Меня переполняла благодарность, и счастье, которое она излучала, так меня воодушевило, что я решил сегодня же позвонить Рэйчел и сообщить ей, что ее давно исчезнувший кузен нашелся. Со дня ее неудачного апрельского визита, когда мы только и делали, что выясняли отношения, я находился в ее «черном списке», но в ту минуту, после радостной встречи с Томом и после того как Марина Гонсалес с улыбкой послала мне вдогонку воздушный поцелуй, мне захотелось внести гармонию в этот не самый лучший из миров. Один раз я уже позвонил дочери, чтобы принести извинения за то, что был с нею резок, но тогда она, не дослушав до конца, повесила трубку. На этот раз я буду перед ней пластаться до полного примирения.
Двигаясь по майскому солнышку вдоль Седьмой авеню в сторону книжной лавки, пять кварталов пешком, мы продолжали говорить о Гарри, самозваном Дункеле, который бежал из темной чащи своего бывшего «я», чтобы ярко засветить на обманном небосклоне.
– Я всегда питал слабость к жуликам, – сказал я. – Вероятно, они не самые надежные друзья, но без них жизнь была бы скучнее.
– Не уверен, что нынешнего Гарри можно назвать жуликом, – возразил Том. – Он полон раскаяния.
– Кто жуликом родился, тот жуликом помрет. Люди не меняются.
– Это как посмотреть.
– Ты не крутился в страховом бизнесе, мой мальчик. Тяга к обману универсальна, и тот, кто почувствовал к нему вкус, уже неизлечим. Легкие деньги – нет на свете большего искушения. Вспомни всяких умников с их инсценированными дорожными авариями и придуманными увечьями, вспомни торговцев, спаливших собственные магазины и склады, вспомни артистов, разыгравших свою гибель. Я наблюдал все это на протяжении тридцати лет с неослабевающим интересом. Великий спектакль на тему человеческой изворотливости. Он разыгрывается повсюду, куда ни глянь, и интереснее зрелища на свете нет, нравится оно нам или не нравится.
Том то ли хмыкнул, то ли прыснул:
– Ну ты и загнул, Натан. Давненько я этого не слышал. Высший класс.
– По-твоему, я шучу. Ничего подобного. Это перлы мудрости, мой мальчик. С тобой говорит человек, съевший не один пуд соли. Всем заправляют ловкачи и пройдохи. Жулики правят миром. Сказать почему?
– Я весь внимание, Учитель.
– Потому что они более голодные. Потому что они знают, чего хотят. Потому что они верят в жизнь, в отличие от нас.
– Не обобщай, Сократ. Не будь я постоянно голодным, не было бы у меня сейчас такого брюха.
– Ты любишь жизнь, Том, но ты в нее не веришь. Как и я.
– На этом месте еще раз и помедленнее.
– История Иакова и Исава. Помнишь?
– А, ты вот о чем. Теперь понятно.
– Обескураживающая история, ты не находишь?
– Да уж. В детстве она меня просто ставила в тупик. Я был мальчик правильный, высокоморальный. Не врал, не крал, не хитрил, не говорил никому обидных слов. И вот я читаю про Исава, жизнерадостного простака вроде меня. Кто как не он должен был получить отцовское благословение. Но хитрец Иаков обводит его вокруг пальца, да еще с помощью матери!
– Хуже того, с молчаливого одобрения Всевышнего. Бесчестный, лукавый Иаков позже становится вождем еврейского народа, а Исав, ничтожество, остается не у дел, всеми забытый.
– Моя мать всегда учила меня добру. «Бог хочет, чтобы ты вырос хорошим человеком», – повторяла она. И я, по малолетству веривший в бога, верил в справедливость этих слов. А потом я прочел в Библии этот рассказ и пришел в полное недоумение. Плохой человек побеждает, и господь его не наказывает! Мне это показалось неправильным. Собственно, и сейчас так кажется.
– Нет, все правильно. В Иакове горела живая искра, а Исав был олух. Добросердечный олух. Если уж выбирать из них двоих вождя народа, предпочтение следует отдать бойцу, обладающему умом и хитростью, человеку, сильному духом, способному преодолеть все трудности и выйти победителем. Выбор делается в пользу сильного и умного, а не слабого и доброго.
– Что ты такое говоришь, Натан. Если развить твою мысль, получится, что Сталина надо возвести на пьедестал как великого человека.
– Сталин был преступником и убийцей-параноиком. Я же, Том, говорю об инстинкте выживания, о воле к жизни. Если ты предложишь мне выбор между продувной бестией и набожным простачком, я, не задумываясь, покажу на первого. Пусть он не всегда играет по правилам, зато в нем есть неистребимый дух. А пока в ком-то еще живет этот дух, наш мир не безнадежен.
Во плоти
В квартале от букинистической лавки меня вдруг осенило: появление Флоры в Бруклине означало, что Гарри не прервал отношений со своей бывшей женой и дочерью, то есть нарушил условия контракта со стариком Домбровски. Но если так, то почему тот не отобрал четырехэтажный дом на Седьмой авеню? Насколько я понял, это было достаточным основанием, чтобы отнять «Чердак Брайтмана» и вышвырнуть Гарри на улицу.
– Может, я что-то упустил? – спросил я Тома. – Или ты забыл рассказать мне какую-то важную деталь?
– Нет, – был мне ответ. – Контракт перестал действовать по одной простой причине – Домбровски умер.
– Умер или Гарри его убил?
– Очень смешно.
– Не от тебя ли я об этом услышал? По выходе из тюрьмы Гарри, сказал ты, поклялся убить старика Домбровски.
– Мало ли что мы говорим, не вкладывая в свои слова буквального смысла. Три года назад старик Домбровски сыграл в ящик в возрасте девяноста одного года, и умер он от удара.
– Если верить Гарри.
Том засмеялся, но чувствовалось, что мои саркастические шуточки начинают его нервировать.
– Будет тебе, Натан. Да, если верить Гарри. Все, что я рассказал, это со слов Гарри. Сам знаешь.
– Том, пусть тебя не мучают угрызения совести. Я тебя не выдам.
– То есть? В каком смысле?
– Ты, вероятно, пожалел, что посвятил меня в личную жизнь своего шефа. Он рассказал тебе разные подробности по секрету, а ты вроде как злоупотребил его доверием. Не волнуйся, дружище. Может, я порой веду себя глупо, но я умею держать язык за зубами. Ты меня понял? Я ничего не слышал про Гарри Дункеля. Человека, которому я собираюсь пожать руку, зовут Гарри Брайтман.
Мы застали его в офисе на втором этаже, за столом красного дерева. Он разговаривал по телефону. На нем был, как сейчас вижу, пурпурный велюровый пиджак с торчащим из левого нагрудного кармана пестрым платочком, похожим на распустившийся тропический цветок, сразу бросавшийся в глаза на серо-коричневом фоне заставленной книгами комнаты. Другие детали костюма мне не запомнились, наверно, потому, что я не столько разглядывал его одежду, сколько его самого – широкое скуластое лицо, круглые навыкате голубые глаза, крупные редкие зубы-лопатки, вызывавшие в памяти хеллоуинский фонарь из тыквы со щербатым ртом. Он и был таким человеком-тыквой, но щеголеватой тыквой с безволосыми руками и пальцами, и только его звучный, гладкий баритон снижал явную нарочитость этого попугайского образа.
Гарри приветственно помахал Тому и поднял вверх указательный палец, как бы с просьбой подождать минутку. Он больше слушал, чем говорил, но речь, кажется, шла о продаже какого-то издания девятнадцатого века то ли клиенту, то ли дилеру, причем название ни разу не было упомянуто. Чтобы как-то себя занять, я прошелся вдоль стеллажей, на которых в образцовом порядке стояло, по моим грубым подсчетам, семь-восемь сотен томов, от старых авторов (Диккенс, Теккерей) до сравнительно современных (Фолкнер, Гаддис). Первые могли похвастаться кожаными переплетами, тогда как вторые, поверх суперов, были обернуты защитным целлофаном. В сравнении с хаосом нижнего этажа это было райское место, где царили покой и порядок. Общая стоимость всей коллекции наверняка измерялась цифрами с пятью нулями. Для человека, у которого лет семь назад не было своего ночного горшка, бывший мистер Дункель совсем неплохо устроился, даже очень неплохо.
Когда телефонный разговор закончился, Том меня представил. Гарри Брайтман встал со стула и дружески пожал мне руку, скаля свои хеллоуинские зубы в улыбке, образец хороших манер.
– А, знаменитый дядя Нат, – произнес он. – Том про вас рассказывал.
– Просто Натан. Пару часов назад мы покончили с «дядей».
– «Просто Натан», – повторил Гарри, сдвинув брови с преувеличенной озабоченностью, – или «Натан»? Вы меня запутали.
– Натан. Натан Гласс.
Гарри прижал палец к подбородку, приняв позу глубоко задумавшегося человека.
– Как интересно. Том Вуд и Натан Гласс. Если я сменю фамилию на Стил, мы могли бы открыть архитектурную фирму «Вуд, Гласс и Стил» [9]. Ха, ха. «Вуд, Гласс и Стил». Как вы на это посмотрите?
– Или мне сменить имя на Дик, – предложил я. – Было бы «Том, Дик и Гарри».
– Дик? В приличном обществе? – Гарри сделал такое лицо, будто я его шокировал. – Следует говорить «мужской орган». В крайнем случае можно употребить нейтральное «пенис». Но только не «dick». Это вульгаризм.
– С таким боссом не соскучишься, – сказал я, обращаясь к Тому.
– Это уж точно, – отозвался мой племянник. – Никогда не знаешь, чего от него ждать.
Гарри ухмыльнулся и с нежностью поглядел на Тома.
– Да, да. Книжный бизнес – веселый бизнес. Иногда мы с ним смеемся до колик. А вы, Натан, по какому ведомству? Ах, да, Том мне говорил. Вы страховой агент.
– Экс страховой агент. Я рано вышел на пенсию.
– Еще один экс, – скорбно вздохнул Гарри. – В нашем возрасте, Натан, мы успеваем несколько раз стать эксами. N’est-ce pas? [10] В моем случае – все десять. Экс-муж. Экс-арт-дилер. Экс-моряк. Экс-оформитель витрин. Экс-продавец парфюма. Экс-миллионер. Экс-буффаловец. Экс-чикаговец. Экс-зэк. Да, вы не ослышались. Экс-зэк. У меня были падения, а у кого их не было, и я не стыжусь в этом признаться. Том хорошо осведомлен о моем прошлом, а если знает Том, то почему бы не знать и вам? Он для меня как член семьи, а стало быть, и вы, бывший дядя Нат или просто Натан. Я заплатил обществу по долгам, так что моя совесть спокойна. Экс, мой друг, – это клеймо на всю жизнь.
Признаться, не думал, что Гарри вот так, душа нараспашку, признается в своих грехах. Хоть я заранее знал, что от этого противоречивого и неожиданного персонажа можно ждать чего угодно, меня ошарашило, когда посреди непринужденного разговора с шуточками и подколками он вдруг распахнул душу перед совершенно посторонним человеком. Возможно, подумал я, первое признание сыграло свою роль. После того как он один раз нашел в себе смелость, так сказать, выпустить кота из мешка, вероятно, сделать это вторично было уже проще. Так ли, я не знаю, но никакое другое объяснение мне в голову не приходило. Хотелось бы над этим подольше поразмышлять, но ситуация не располагала. Разговор развивался стремительно, сопровождаемый все теми же дурацкими репликами, сомнительными остротами, пустословием и лицедейством. В целом, сознаюсь, мой тыквообразный собеседник с темным прошлым произвел на меня впечатление. Общение с ним несколько утомляло, но скучным я бы его не назвал. Покидая лавку, я пригласил Тома и Гарри на субботний обед.
Домой я вернулся в начале пятого. Рэйчел по-прежнему не выходила у меня из головы, но звонить ей было еще рано (с работы она приходила около шести), и, когда я представил, как подношу к уху трубку и набираю ее номер, у меня сразу пропало всякое желание звонить. Наши разногласия так далеко зашли, что, услышав мой голос, она запросто могла снова повесить трубку, а нарваться на такой прием мне ох как не хотелось. Тогда я решил отправить ей письмо. Так оно безопаснее. Если не писать на конверте обратного адреса, есть надежда, что она все-таки прочтет письмо, вместо того чтобы сразу порвать и выбросить в корзину.
Задача казалась мне достаточно легкой, однако лишь с шестого или седьмого захода мне удалось нащупать верный тон. Попросить у кого-то прощения – это целое дело, тут приходится балансировать между высокомерной гордыней и полным слез раскаянием, и, если по-настоящему не открыть свое сердце, любое извинение прозвучит формально и фальшиво. Марая черновик за черновиком (при этом я все больше впадал в уныние, казнился тем, что сделал со своей несчастной жизнью, бичевал себя, грешного, не хуже какого-нибудь средневекового монаха), я внезапно вспомнил про книгу, которую Том прислал мне на день рождения лет восемь назад, в то золотое времечко, когда Джун еще была жива и мой племянник еще был нашим блестящим, многообещающим Профессором. Это была биография философа Людвига Витгенштейна. Я о нем слышал, но не более того – оно и понятно, круг моего чтения составляла, главным образом, беллетристика с вкраплениями всего остального. Книга оказалась познавательной и хорошо написанной, но одна история особенно запала мне в душу. Согласно автору, Рэю Монку, после того как Витгенштейн написал свой «Трактат», будучи солдатом во время Первой мировой войны, он посчитал, что все вопросы философии им благополучно разрешены и к этой дисциплине можно больше не возвращаться. После войны он устроился школьным учителем в отдаленном австрийском городке в горах, но быстро потерпел крах. Суровый, вспыльчивый, даже жестокий, он постоянно распекал детей и поколачивал их, если они не выучивали уроки. Не просто шлепал по одному месту, а в сердцах бил по голове и по лицу, так что у них потом оставались синяки и ушибы. Его возмутительное поведение получило огласку, и Витгенштейну пришлось подать в отставку. Прошли годы, лет двадцать, если не ошибаюсь, Витгенштейн к тому времени жил в Кембридже, пользуясь всеобщим уважением и пребывая в статусе знаменитого философа. Уж не помню, по какой причине он пережил духовный кризис, сопровождавшийся нервным срывом. Почувствовав себя лучше, он решил, что единственный для него путь к выздоровлению – это вернуться в прошлое и смиренно попросить прощения у всех, кого он оскорбил или унизил. Он желал очиститься от скверны и с неотягощенной совестью начать все сначала. Так он снова очутился в австрийском городке в горах. Его бывшим ученикам было уже под тридцать, но память о жестоком обращении учителя с годами не померкла. Витгенштейн обходил дом за домом и просил прощения за свои хамские выходки. Иногда он становился на колени с мольбой об отпущении грехов. Возможно, кто-то подумал, что при виде чистосердечного раскаяния люди должны были смягчиться и простить несчастного, но ни один из его учеников не горел таким желанием. Слишком глубоко въелась причиненная им боль, слишком велика была ненависть, чтобы проявить милосердие.
Возвращаясь к Рэйчел, я был почти уверен, что в данном случае никакой ненависти ко мне нет. Да, есть досада, раздражение, обиды, но нет той враждебности, из-за которой в отношениях возникает непреодолимая трещина. И все же права на ошибку у меня не было, и к тому моменту, когда последний вариант письма принял окончательный вид, мое покаяние достигло пика. «Прости своего глупого отца за то, что он распустил язык, – начал я, – и произнес слова, о которых он сейчас горько сожалеет. Нет на свете человека, который бы столько для меня значил. Ты мое золотко, моя кровиночка, и мне больно думать, что какие-то дурацкие мои фразы могли вызвать отчуждение между нами. Без тебя я никто и ничто. Моя дорогая, любимая девочка, пожалуйста, дай шанс твоему глупому отцу исправиться».
Я написал в том же духе несколько абзацев и закончил радостной новостью: ее кузен Том неожиданно обнаружился в Бруклине и будет рад повидать ее и познакомиться с ее английским мужем Терренсом. Отчего бы нам всем не пообедать вместе, не откладывая в долгий ящик. В любой день, когда она свободна.
Я потратил на писанину три часа, и это письмо меня опустошило, физически и морально. Чтобы оно поскорей ушло по назначению, я дошел до почты на Седьмой авеню и там бросил его в ящик. Подошло время обеда, но есть мне не хотелось. Вместо этого я прошел пешочком до винного магазина и купил виски и две бутылки красного. Не скажу, что я поддаю, но в жизни каждого мужчины бывают минуты, когда алкоголь важнее еды. Это был тот самый случай. Встреча с Томом окрылила меня, но стоило мне вернуться в свою холостяцкую квартиру, как меня буквально пронзила мысль: я превратился в одинокого волка, жалкого, бесцельно блуждающего, никому не нужного. Вообще-то приступы жалости к самому себе для меня не характерны, но тут я оплакивал свою жизнь, что твой подросток с тремя извилинами. После двух стаканов скотча и полбутылки вина мрак начал рассеиваться, я даже сел за письменный стол и кое-что добавил в свою «Книгу глупостей», анекдотическую историю про электробритву и унитаз. Случилось это в День благодарения, за полчаса до прихода гостей. Совсем недавно мы с Эдит, вбухав немалые деньги, полностью переделали ванную на втором этаже, где все теперь сияло: кафель, шкафчики, раковина, ванна, унитаз, каждая мелочь. В этот момент я завязывал галстук перед зеркалом, а Эдит сшивала ниткой жирную индюшку. Шестнадцатилетняя Рэйчел, до последней минуты писавшая лабораторную работу по физике, уединилась в ванной, чтобы наскоро привести себя в порядок. Приняв душ, она вооружилась «шиковской» электробритвой и поставила ногу на край унитаза. Вы уже догадались, что через секунду бритва плюхнулась в воду. Рэйчел попыталась ее достать, но не тут-то было: та крепко застряла в сливном отверстии. Тогда Рэйчел открыла дверь и позвала: «Папа (тогда я еще был «папой»), мне нужна твоя помощь!»
Папа пришел. В этой ситуации меня больше всего впечатлил жужжащий моторчик, который как ни в чем не бывало взбивал вокруг себя пену. Этот неумолкающий мерзкий звук служил фантастическим аккомпанементом к и без того невероятному происшествию. Все это было дико до смешного. Я не удержался от смеха, и, когда Рэйчел поняла, что я не над ней смеюсь, она составила мне компанию. Если бы мне надо было выбрать один-единственный миг из всех, какие я пережил вместе с дочерью за двадцать девять лет ее жизни, я бы, пожалуй, выбрал именно этот.
Если Рэйчел своими тонкими пальчиками не смогла выцарапать эту чертову бритву, мне там делать было нечего, и все же я решил попробовать, скорее для проформы. Я снял пиджак, закатал рукав повыше, закинул галстук за спину и сунул руку в толчок. Зудящая машинка застряла намертво, без шансов.
Гибкий трос, каким прочищают засор водопроводчики, был бы, наверно, нелишним, но такового у меня под рукой не было, тогда я взял вешалку, разогнул металлический крючок и попробовал поддеть им адскую машину. Нет, крючок оказался слишком толстым.
Тут зазвонил дверной звонок, пришли первые гости. Рэйчел в махровом халате, сидя на полу, наблюдала за моей бесцельной возней, и я посоветовал ей пойти переодеться. «А я пока отсоединю унитаз, – бодро сказал я, – и попробую протолкнуть эту фиговину с другой стороны». Рэйчел с улыбкой похлопала меня по плечу, как человека, слегка повредившегося в уме, и направилась к выходу. «Передай маме, что я спущусь через несколько минут, – бросил я ей вдогонку. – Если она спросит, чем я здесь занимаюсь, скажи, неважно. А если будет настаивать, скажи, что отец ведет отчаянную борьбу за мир».
В чулане при спальне я достал из ящичка с инструментами пассатижи, перекрыл воду, отвинтил стульчак. Поднять-то я эту махину поднял, но, боясь уронить в этой тесноте, решил вынести ее на задний двор.
С каждым шагом стульчак делался тяжелее и тяжелее. Я кое-как спустился с лестницы, и к тому моменту мне казалось, что я несу на руках если не слона, то маленького белого слоненка. На мое счастье, в дом как раз вошел один из братьев Эдит и вовремя подставил руки.
– Натан, что происходит?
– Помоги мне с этой дурой.
Гости, пришедшие праздновать День благодарения, с изумлением взирали на двух мужчин в белоснежных рубашках и галстуках, с жужжащим унитазом, который они осторожно тащили на задний двор. В воздухе витали ароматы индейки. Эдит подавала напитки. Фрэнк Синатра пел, если не ошибаюсь, «Я сделаю по-своему». А моя любимая, уже зацикленная на себе дочь испуганно смотрела мне вслед, отлично понимая, что испортила праздник, в который ее мать вложила столько сил.
Мы положили «слона» на жухлую осеннюю траву и перевернули раструбом вниз. Уже не вспомню, сколько разных инструментов я перепробовал, и все без толку. Черенок грабель, большая отвертка, шило, молоток – ничего не помогало. А моторчик продолжал зудеть на высокой ноте, как ошалелый комар. Нас обступили любопытные гости, но голод, холод и скука брали свое, и они один за другим ретировались в дом. Только не упрямец Натан Гласс, настроенный довести дело до конца. Когда я, в конце концов, осознал тщетность своих усилий, я взял кувалду и раздербанил это фаянсовое чудо к такой-то матери. Неистребимая электробритва упала в траву. Я выключил жужжалку и сунул в карман, чтобы через несколько минут вернуть ее своей смущенной дочери. Насколько мне известно, этот психопат-агрегат работает по сей день.
Записав эту историю, я бросил листки в коробку с пометкой «Опрометчивые действия», прикончил бутылку вина и забрался в постель. Если уж говорить всю правду (а иначе как мне написать эту книгу?), чтобы уснуть, пришлось сначала заняться рукоблудием. Я себе представил Марину Гонсалес обнаженной. Она вошла в комнату и, юркнув под одеяло, с нетерпением прижалась ко мне своим гладким теплым телом.
Сюрприз, связанный с банком спермы
Между прочим, тему мастурбации мы с Томом затронули на следующий день за ланчем в японском ресторанчике (в тот день Марина была выходная). Я начал с вопроса, были ли у него какие-то контакты со своей сестрой. Насколько я знал, последний раз ее видели незадолго до смерти Джун, когда она ненадолго заехала домой, чтобы забрать малышку Люси, и было это в девяносто втором, почти восемь лет назад. Поскольку накануне Том о ней ни словом не обмолвился, я решил, что моя племянница исчезла с концами, и больше о ней ничего не было слышно.
Оказалось, нет. В конце девяносто третьего Том и его друзья-студенты нашли способ, как срубить бабки. В пригороде Энн Арбора была клиника искусственного оплодотворения, и ребята подумали, отчего бы им не пополнить банк спермы. Сказано – сделано. По словам Тома, о последствиях никто не думал: их семя получат женщины, которых они никогда не увидят, никогда не обнимут и которые родят от них детей, чьи имена и судьбы навсегда останутся для них неизвестными.
Всех их проводили в отдельные комнаты и, чтобы настроить на нужную волну, снабдили порножурналами – обнаженные девушки в соблазнительных позах. Природа мужского зверя такова, что на подобные картинки он безотказно делает стойку. Том, серьезный во всех начинаниях, уселся на койку и принялся добросовестно листать журналы. Не прошло и двух минут, как он спустил брюки и трусы и, продолжая переворачивать страницы левой рукой, взял в правую напрягшегося парня. До результата оставалось ждать недолго. И тут в журнальчике под названием «Полночная синь» он увидел собственную сестру. Сомневаться не приходилось, это была Аврора. Она даже не удосужилась взять псевдоним. Серия из дюжины фотографий на шести страницах, озаглавленная «Рори Великолепная», демонстрировала ее в разной степени раздетости и провокации: сначала в прозрачной комбинации, в поясе и черных чулках, в высоких сапогах из тонкой кожи; потом в костюме Евы, ласкающей свои маленькие грудки, трогающей себя между ног, выпячивающей зад, раскидывающей ноги так, чтобы уже ничего не оставалось для воображения, – улыбается, хохочет, с горящими глазами, в которых читаются отвага и восторг, ни тени сомнений или озабоченности, наслаждение жизнью во всей ее полноте.
– Меня это убило, – признался мне Том. – От моей эрекции остались одни воспоминания. Я натянул брюки и бежал оттуда без оглядки. Ну что тебе сказать, Натан, я чувствовал себя раздавленным. Моя младшая сестренка позирует в порнушном журнальчике! И где я про это узнаю? В клинике по сбору спермы, за мастурбацией! Меня чуть не вывернуло наизнанку. После двух лет неизвестности эти фотографии Рори подтвердили мои худшие опасения, впрочем, нет, в самом страшном сне я не мог себе представить такого. В двадцать два года моя сестра упала ниже некуда: торговать своим телом… Я так расстроился, хоть плачь.
Когда ты прожил такую жизнь, как я, начинаешь думать, что уже все на свете повидал и ничто не способно тебя удивить. С некоторым самодовольством считаешь себя человеком искушенным, но вдруг случается нечто такое, что вытряхивает тебя из уютного кокона превосходства, в очередной раз напоминая о том, что ты ровным счетом ничего в этой жизни не понимаешь. Бедная моя племянница. Генетическая лотерея улыбнулась ей, выдав набор счастливых номеров. В отличие от Тома, унаследовавшего свою комплекцию от Вудов, высокая и стройная Аврора пошла в Глассов. Она была копией своей матери – длинноногая, темноволосая красавица, такая же легкая и гибкая. Прямая аналогия из «Войны и мира»: хрупкая Наташа и ее крупный и неуклюжий брат Пьер [11]. Само собой, все хотят быть красивыми, но женская красота может стать проклятьем, особенно в случае с молоденькой девушкой вроде Авроры – мать-одиночка, недоучка, бунтарка, жаждущая «показать нос» всему миру и готовая ввязаться в любую авантюру. Если в карманах пусто, а красота – твой главный козырь, отчего бы не раздеться перед камерой для глянцевого журнала? Если ты способна удержать ситуацию под контролем, твоя жизнь может перевернуться: вчера не было куска хлеба, а сегодня стол ломится от еды.
– Может, она сделала это всего-то один раз, – постарался я утешить Тома. – Представь, ей нечем заплатить за квартиру, и тут на пороге возникает фотограф и предлагает ей работу. Одна фотосессия, приличные деньги.
Том покачал головой, и по его мрачному лицу тут же стало понятно, что я принимаю желаемое за действительное. Хоть и не зная всех фактов, Том не сомневался, что скверная история не началась этой фотосессией и ею не закончилась. Аврора танцевала топлес в «Саду земных наслаждений», стрип-баре в Квинсе, куда Том привез пьяных бизнесменов в день своего тридцатилетия, снялась в десятке с лишним порнофильмов и шесть или семь раз фотографировалась ню для различных журналов. Ее карьера в секс-бизнесе длилась добрых полтора года и, с учетом хороших денежек, продолжалась бы и дальше, если бы не случай, произошедший с ней спустя два с лишним месяца после того, как Том наткнулся на ее фотографии в «Полуночной сини».
– Надеюсь, никакого криминала, – поспешил заметить я.
– Еще какой, – отозвался Том, и на глаза у него навернулись слезы. – На съемочной площадке она подверглась групповому изнасилованию, в котором участвовали режиссер, оператор и половина съемочной группы.
– О господи.
– Натан, ты себе не представляешь, что́ они с ней сделали. Она оказалась в больнице с сильным кровотечением.
– Я бы убил этих ублюдков.
– Я тоже. По крайней мере засадил за решетку. Но она отказалась подавать на них в суд. Ее единственным желанием было поскорей убраться из Нью-Йорка. Тут-то я всё и узнал. Рори написала мне на английское отделение, и, поняв, в какую передрягу она попала, я тут же ей позвонил и сказал, чтобы она с Люси приезжала ко мне в Мичиган. Рори хорошая. Ты это знаешь. Я это знаю. Все, кто хоть немного с ней знаком, это знают. В ней нет червоточины. Малость необузданная, да, упрямая, да, но абсолютно невинная и доверчивая, без грана цинизма. В каком-то смысле то, что работа в порноиндустрии ее не смущала, говорит в ее пользу. Ей это казалось забавным. Хороша забава, да? Не понимать, что в этой сфере полно скользких типов и откровенных подонков!
Таким образом Аврора и трехлетняя Люси перебрались на Средний Запад и воцарились на верхнем этаже дома, где Том снимал квартиру. В последнее время Рори неплохо зарабатывала, но почти все деньги уходили на жилье, одежду и постоянную няню для девочки, так что приехала она практически ни с чем. Стипендия аспиранта позволяла Тому сводить концы с концами, но не более того, поэтому он еще подрабатывал в университетской библиотеке. Сначала они думали попросить в долг у отца, жившего в Калифорнии, но отказались от этой мысли. Как и от помощи отчима в Нью-Джерси. Будучи подростком, Рори успела почудить, и обращаться к человеку, откровенно презиравшему свою приемную дочь, ей не хотелось. Она еще не знала, а Том никогда ей этого не говорил, но Филипп Зорн в душе считал Рори виновной в смерти матери. После всего, что та от нее претерпела, единственной радостью для Джун стала маленькая внучка, которую нежданно-негаданно бросили на ее попечение. Но потом девочку так же неожиданно у нее забрали, и это, по мнению Зорна, его жену убило. Возможно, это излишне сентиментальная интерпретация событий, но доля правды в ней есть. Скажу прямо, когда мы хоронили Джун, эта мысль возникла и в моей голове.
Вместо того чтобы просить подачки, Рори устроилась официанткой в самый дорогой французский ресторан. Она сразу обаяла владельца своей улыбкой, хорошенькой мордашкой и длинными ногами, а при ее способности все быстро схватывать она за два-три дня освоила новую профессию. Конечно, после нью-йоркской знойной жизни градус сильно понизился, но, с другой стороны, развлечений на свою голову она теперь и не искала. Отрезвленная и напуганная, преследуемая воспоминаниями о насилии, которому ее подвергли, Аврора жаждала одного: тихой, спокойной передышки, редкой возможности восстановить силы. По словам Тома, было всё – и ночные кошмары, и внезапные истерики со слезами, и затяжные периоды угрюмого молчания. Впрочем, эти несколько месяцев он вспоминал и как счастливое время, отмеченное подлинной близостью и взаимной привязанностью. Его сестренка снова была рядом, и он испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение: он – старший брат, ее друг и покровитель, ее наставник и опора.
Постепенно обретая прежний пыл и живость, Аврора заговорила о том, чтобы все-таки получить школьный диплом и пойти в колледж. Том поддержал ее в этом устремлении и обещал помочь с наиболее трудными предметами. Начать сначала никогда не поздно, не уставал он повторять. Увы. Проходили недели, а Рори все откладывала и откладывала, и стало понятно, что ее сердце не лежит к учебе. В свободное от работы время она начала захаживать в местный клуб и петь в «свободный микрофон» в сопровождении трех музыкантов, с которыми ранее познакомилась в своем ресторане (они пришли поесть, она их обслуживала), а потом эта четверка решила объединить свои усилия. Так возникла группа «Отважный новый мир». Когда Том первый раз услышал их программу, он понял, что на образовании сестры можно поставить крест. У Рори всегда был приятный голос, а после того как она просмолила легкие сотнями пачек сигарет, в нем появилось новое качество: что-то глубокое, горловое, чувственное, щемящий надрыв исповедальности, заставлявший людей застывать на месте. Том был и рад за нее, и встревожен. Спустя месяц она уже жила с бас-гитаристом и в любой момент могла подхватить маленькую Люси и двинуть с ансамблем в какой-нибудь большой город, Чикаго или Нью-Йорк, Лос-Анджелес или Сан-Франциско, куда угодно, только бы подальше от Энн Арбора, штат Мичиган. Может, Аврора и заблуждалась на свой счет, но она видела себя звездой, и полную радость и ощущение самореализации могли ей дать только сотни устремленных на нее глаз. Понимая это, Том предпринял жалкую, скорее формальную попытку отговорить сестру от опрометчивого шага. Порнофильмы вчера, блюзы сегодня, а что завтра? Он молил бога, чтобы бас-гитарист, тоже, кстати, Том, оказался умнее, чем он выглядел.
Когда неотвратимый час пробил, «Отважный новый мир» вместе со своим маленьким талисманом погрузился в старенький «Плимут»-фургон с восьмидесятитысячным пробегом и взял курс на Беркли, Калифорния. В следующий раз Рори напомнила о себе лишь через семь месяцев: среди ночи его разбудил телефонный звонок, и хрипловатый голос как ни в чем не бывало пропел в трубку «Happy Birthday».
И снова провал. Аврора исчезла так же загадочно и с концами, как перед своим внезапным появлением в Мичигане, и этого Том понять не мог, хоть убей. Разве он не доказал ей свою преданность? Разве он не был человеком, на которого она могла положиться в любых обстоятельствах? Обида сменилась возмущением, возмущение горечью, а за год с лихвой, на который растянулось глухое молчание, горечь успела трансформироваться в глубокую озабоченность, можно даже сказать, в убежденность, что с ней случилось нечто ужасное. Осенью девяносто седьмого он окончательно бросил свою докторскую. Накануне отъезда из Энн Арбора он собрал все свои записи, все черновики своего научного краха в тринадцати главах и сжег все это, страницу за страницей, в бочке для нефтепродуктов во дворе. После того как гигантский костер прогорел, сокурсник отвез Тома на станцию, и через час автобус уже мчал его в Нью-Йорк. Вскоре, как мы знаем, он уже работал таксистом, а через полтора месяца в его квартирке вдруг раздался звонок. Это была Аврора. Никакой истерики или депрессии, никаких криков о помощи – просто захотела его увидеть.
Они встретились за ланчем на следующий день, и первые минут двадцать Том не мог отвести от нее глаз. В свои двадцать шесть она была по-прежнему хорошенькой, таких поискать, но при этом она полностью поменяла свой имидж. Перед ним сидела другая Аврора, и Том никак не мог решить, какая ему больше нравится, прежняя или эта. Прежде у нее были длинные роскошные волосы, она не жалела косметики, носила крупную бижутерию и кольца на всех пальцах, одеваться же предпочитала с выдумкой, экстравагантно: зеленые кожаные сапоги и китайские туфельки, мотоциклетные кожанки и шелковые юбчонки, кружевные перчатки и немыслимые шарфы – стиль отчасти панковый, отчасти гламурный, наилучшим образом выражавший ее бунтарский «да пошли вы все знаете куда» дух. А тут в ресторан вошла чопорная леди. Короткая стрижка, никакого макияжа, если не считать слегка подкрашенных губ, и безукоризненная консервативность в одежде: синяя плиссированная юбка, белый кашемировый свитер, невзрачные коричневые туфли на каблучке. Ни серег, ни бус и лишь одно кольцо на безымянном пальце правой руки. Том не решился спросить насчет вытатуированного на плече орла – уж не свела ли она эту большую пеструю птицу, при всей болезненности процедуры, чтобы полностью очиститься от собственного прошлого?
Безусловно, она была рада его видеть, но чувствовалось, что ни о чем, кроме сегодняшнего дня, ей говорить не хочется. Никаких извинений за свое затянувшееся молчание. Все перипетии после Энн Арбора уложились в несколько фраз. Группа «Отважный новый мир» просуществовала меньше года, потом она пела с другими музыкантами, в ее жизни было много мужчин и еще больше наркотиков. В какой-то момент она оставила Люси с лесбийской парочкой в Окленде и обратилась в клинику, где за полгода ее избавили от наркозависимости. Вся сага уложилась в две минуты, и пока несколько обескураженный Том собирался уточнить какие-то детали, Аврора уже начала рассказывать про некоего Дэвида Майнора, лидера в группе психотерапии, который на момент присоединения к ней Рори, прошедшей курс детоксикации, благополучно сумел «соскочить». Выходило, что он и он один ее спас, а без него она бы погибла. Больше того, он стал единственным мужчиной в ее жизни, который а) не считал ее дурочкой и б) не думал о сексе двадцать четыре часа в сутки. Иными словами, ему и только ему нужна была она, а не ее тело. Исключая, разумеется, Тома, но, кажется, закон запрещает жениться родным братьям и сестрам, и поэтому она выйдет замуж за Дэвида, а не за Тома. Они, кстати, уже вместе живут в Филадельфии, у его матери, и активно ищут работу. Тем временем Люси ходит в хорошую школу, и Дэвид после свадьбы собирается ее удочерить. Почему, собственно, Рори и махнула в Нью-Йорк. За благословением старшего брата. Было бы, конечно, совсем замечательно, если бы он приехал на свадебную церемонию и официально отдал ее жениху. А? Ну разумеется, закивал Том, для меня это большая честь, но как же наш отец, разве не ему положено вести дочь под венец? Может, и так, согласилась Аврора, только ему до нас дела нет, его интересуют только новая жена и новые дети, к тому же он такой скупердяй, что скорее удавится, чем полетит в Филадельфию. Нет, резюмировала Аврора, это будет Том. Том и никто больше.
Он попросил ее рассказать о Дэвиде Майноре немного подробнее, однако в ответ услышал одни общие места, из чего следовало, что о своем будущем муже она толком ничего не знала. Дэвид любит ее, уважает ее, он к ней добр и все такое прочее. Составить после этого четкий портрет было решительно невозможно. Вдруг Аврора понизила голос и буквально прошептала:
– Он очень религиозный.
– Религиозный? – переспросил Том, стараясь не выдать своей тревоги. – В каком смысле?
– В христианском. Иисус и все такое.
– Он что же, принадлежит к определенному крылу или он заново родившийся фундаменталист?
– По-моему, он заново родился.
– А ты, Рори? Сама-то ты веришь во все это?
– Я стараюсь, но у меня пока плохо получается. Дэвид говорит, надо проявить терпение, и тогда в один прекрасный день глаза у меня откроются, и я узрю свет.
– Но ты наполовину еврейка. По законам Израиля, стопроцентная еврейка.
– Знаю. По матери.
– И?
– Дэвид говорит, что это неважно. Иисус тоже был еврей, но это не помешало ему быть сыном божиим.
– Дэвид много чего говорит, как я погляжу. То, что ты коротко постриглась и перешла на другой стиль в одежде, тоже его идея?
– Он никогда не заставляет меня что-то делать. Я сама захотела.
– С его подачи.
– Женщине приличествует скромность. Дэвид говорит, что это повышает мою самооценку.
– Дэвид говорит.
– Томми, не надо, прошу тебя. Я вижу, ты этого не одобряешь, но я впервые нашла свое маленькое женское счастье, и не допущу, чтобы оно от меня уплыло. Если Дэвиду по душе такой стиль, ради бога. Раньше я одевалась как уличная шлюха. Так даже лучше. Я чувствую себя безопаснее, увереннее. После всех моих выходок надо радоваться, что я еще жива.
Том пошел на попятный, сменил тон, и они расстались лучшими друзьями, с заверениями никогда больше не терять друг друга из виду. Тому показалось, что на этот раз Аврора была искренна, но дата свадьбы приближалась, а он так и не получил от нее приглашения – ни письма, ни звонка, ничего. Когда он набрал номер телефона, который она за ланчем нацарапала для него на бумажной салфетке, механический голос ответил, что этого номера больше не существует. Тогда он попробовал разыскать ее через местную телефонистку, но все три Дэвида Майнора, с которыми ему удалось переговорить, не знали никакой Авроры Вуд. Том, всегда придававший большое значение форме, во всем винил себя. Его негативная реакция на религиозные воззрения будущего родственника задели чувства Рори, она могла рассказать жениху про своего брата-атеиста в Нью-Йорке, и тот, вероятно, запретил ей приглашать богохульника на свадьбу. Судя по ее описанию, похоже: властный фанатик, диктующий всем, как жить, отвратительный святоша.
– И после этого – от нее никаких вестей? – спросил я.
– Никаких. После того ланча прошло три года, а я до сих пор понятия не имею, где она.
– А номер, который она тебе дала? Думаешь, он был настоящий?
– У Рори есть недостатки, но ложь не входит в их число.
– Если они переехали, ты мог ее найти через его мать.
– Я пытался, ничего не получилось.
– Странно.
– Ничего странного. А если она не Майнор? Мужья умирают. Люди разводятся. Может, она снова вышла замуж и взяла фамилию второго мужа.
– Я тебе сочувствую, Том.
– Не стоит. Если бы Рори захотела позвонить, то позвонила бы. На том и стою. Конечно, скучаю по ней, но разве от меня что-нибудь зависит!
– А твой отец? Когда ты его видел в последний раз?
– Года два назад. Он прилетел в Нью-Йорк собирать материал для статьи и пригласил меня на ужин.
– Ну и?
– Ты же его знаешь. С ним не просто.
– А Зорны? С ними ты поддерживаешь отношения?
– Редко. Филип каждый год зовет меня в Нью-Джерси на День благодарения. Честно говоря, пока мама была жива, я его не слишком жаловал, но со временем я стал лучше к нему относиться. Он очень тяжело переживал ее смерть, я понял, как сильно он ее любил, и как-то сразу оттаял. Теперь у нас ровные, уважительные отношения. То же самое с его дочерью. Памела всегда производила на меня впечатление сноба, для которого важно, какой ты окончил колледж и сколько денег зарабатываешь, однако с годами она, кажется, поумнела. Сейчас ей тридцать пять – не то тридцать шесть, она живет в Вермонте с мужем-адвокатом и двумя детьми. Если хочешь, можем в этот раз вместе поехать к ним на День благодарения. Они наверняка будут рады тебя увидеть.
– Посмотрим. Вообще-то с меня хватит тебя и Рэйчел. Еще один, притом бывший родственник – это уже, пожалуй, перебор.
– А кстати, как поживает моя кузина Рэйчел?
– Ты наступил на больную мозоль, мой мальчик. С ней самой, я полагаю, все в порядке. Хорошая работа, хороший муж, хорошая квартира. Но пару месяцев назад мы с ней сильно поцапались, и царапины еще не зажили. Пока она со мной не разговаривает.
– Я тебе сочувствую, Натан.
– Не стоит. Уж позволь, я буду тебе сочувствовать.
Королева Бруклина
Когда мы с Томом встретились за ланчем на следующий день, у нас обоих сложилось ощущение, что это превращается в маленький ритуал. Не то чтобы это прямо так было сформулировано, но, при отсутствии других планов и обязательств, мы старались посидеть вдвоем среди дня в каком-нибудь ресторанчике или кафе. То, что я был вдвое старше и еще недавно именовался «дядей Натом», значения не имело. Как говаривал Оскар Уайльд, после двадцати пяти все мы одного возраста, а тут еще схожие обстоятельства: живем одни, бобылями, практически без друзей (уж я-то точно). Так отчего бы не прервать беспросветное одиночество в компании с дружком-приятелем, с новообретенным Томассино [12], и вместе не похлебать баланды?
В тот день Марина выглядела сногсшибательно – джинсы в облипочку и свободная оранжевая блузка. Восхитительное сочетание, от которого я получил двойную выгоду: когда она подходила к нашему столику – сочные заостренные грудки в открытом вырезе, а когда поворачивалась к нам спиной – округлые полновесные полушария. После моей фантазии о проведенной вместе ночи я держался с ней несколько скованно, зато она, явно не забывшая моих щедрых чаевых, вовсю улыбалась, принимая наш заказ, и, думаю, отлично сознавала, что навсегда покорила мое сердце. Хотя, насколько я помню, мы с ней не обменялись и двумя словами, видимо, когда она направлялась на кухню, на моем лице застыла такая блаженная улыбка, что Том, отметив мой странный вид, спросил, не случилось ли чего. Я заверил его, что со мной все в порядке, и вдруг, сам не знаю как, выпалил про свое любовное помешательство.
– Ради этой девушки я готов горы свернуть, но что толку! Она замужем, к тому же настоящая католичка. Одно хорошо, мне есть о ком мечтать.
Я был готов к тому, что Том расхохочется мне в лицо. Ничего подобного. Очень серьезный, он похлопал меня по руке.
– Я тебя отлично понимаю, Натан. Это ужасно.
Пришел черед его исповеди. Оказывается, мой племянник тоже влюбился в недосягаемую женщину.
Он называл ее И.М. – Идеальная Мать. Он даже не знал ее настоящего имени, ни разу не заговорил с ней. Каждое утро, по дороге в букинистическую лавку, он проходил мимо ее дома и видел ее сидящей на ступеньках крыльца вместе с двумя маленькими детьми в ожидании желтого школьного автобуса. Он не переставал отмечать про себя редкую красоту этой женщины, ее длинные черные волосы и светящиеся зеленые глаза, но больше всего Тома трогало ее обращение с детьми. Еще никогда ему не приходилось видеть, чтобы материнская любовь выражала себя с такой красноречивой простотой, с такой нежностью и откровенной радостью. Обычно И. М. сидела в середке, дети доверчиво прижимались к ней, а она, обняв детей за талию, тыкалась им в шею носом и целовала попеременно или сажала их к себе на колени и обнимала разом, такой магический круг, где переплелись обжимки, воркование и смех.
– Я всегда замедляю шаг, – рассказывал Том. – Такое зрелище хочется смаковать. Я делаю вид, что уронил что-то на землю, или останавливаюсь, чтобы закурить, – все, что угодно, лишь бы продлить мгновение. Как же она хороша, Натан. Когда я вижу ее с этими детишками, я, кажется, снова начинаю верить в то, что человечество не безнадежно. Все это так глупо, согласен, но я думаю о ней по сто раз на дню.
Я оставил свои мысли при себе, но, не скрою, был огорчен. Парню тридцать лет, в расцвете сил, а он в смысле семьи и, шире, отношений с женщинами поставил на себе крест. Его последней девушкой была некто Линда, тоже аспирантка, но они расстались за полгода до его отъезда из Энн Арбора, и с тех пор – кругом облом, он уже прекратил всякие попытки с кем-то познакомиться. Двумя днями ранее он мне признался, что за год у него не было ни одного свидания, то есть весь его любовный опыт свелся к тайному обожанию И. М. Довольно жалкий удел. Ему следовало собраться с духом и что-то предпринять. Для начала с кем-то переспать, вместо того чтобы растрачивать свои ночи на бесплодные мечты о прекрасной матери, олицетворении всего земного. Сам я, разумеется, находился в точно таком же положении, но, по крайней мере, девушку своей мечты я знал по имени и в любой момент мог с ней заговорить. Для старой развалины вроде меня – вполне достаточно. Я свое оттанцевал и отпрыгал, и все остальное уже неважно. Если представится шанс сделать на бляхе еще одну зарубку, я не откажусь, но это не вопрос жизни и смерти. А вот Том был просто обязан набрать в легкие побольше воздуха и нырнуть в этот омут с головой. В противном случае так и будет прозябать в своей шестиметровой комнатушке, а с годами превратится в злобное существо, каким он вовсе не был задуман природой.
– Хотел бы я увидеть это небесное создание своими глазами, – сказал я. – Тебя послушать, так она просто с другой планеты.
– Без проблем, Натан. Зайди ко мне как-нибудь пораньше, до восьми утра, и мы вместе прогуляемся мимо ее дома. Разочарован ты не будешь, гарантирую.
Уже на следующее утро мы шли вдвоем по его любимейшей улице. Я был уверен, все эти рассказы про «гипнотическую силу» Идеальной Матери – изрядное преувеличение… и ошибся. Она была само совершенство, воплощение ангельской красоты, а что касается счастливой троицы, то это зрелище могло растрогать даже самого закоренелого брюзгу. Мы с Томом благоразумно затаились за высокой белой акацией. Больше всего в избраннице моего племянника меня поразила абсолютная свобода жестов, бесконтрольное самовыражение, она вся жила одним мгновением, длящимся вечно. Хотя на вид ей было лет тридцать, из-за простоты и легкости, с какой она держалась, издали ее можно было принять за молоденькую девушку, и то, что такое прелестное существо не боится напялить на себя клетчатую фланелевую рубашку и мешковатый белый комбинезон, почему-то особенно радовало глаз. Это был признак уверенности в себе и безразличия к мнению окружающих, свойственных только очень спокойным, уравновешенным натурам. Я, конечно, не собирался вот так сразу выкинуть из головы мою чудную Марину Гонсалес, но, объективно оценивая женскую красоту, я должен был признать: рядом с И.М. она меркнет.
– Готов поклясться, что она художница, – сказал я.
– Почему ты так решил? – удивился Том.
– Комбинезон. Так одеваются художники. Жаль, что у Гарри больше нет галереи, а то бы мы устроили ей выставку.
– А может, она опять беременна. Я пару раз видел ее с мужем. Такой высокий плечистый блондин с редкой бородкой. С ним она так же нежна, как с детьми.
– Может, всё вместе.
– Всё вместе?
– И художница, и беременная. В комбинезоне, выполняющем сразу две функции. Но лично я не вижу никакого животика.
– Правильно, из-за комбинезона. В нем разве что-нибудь разглядишь?
Пока мы с Томом обсуждали, что́ может означать рабочий комбинезон, подъехал школьный автобус и заслонил от нас счастливую троицу. Времени на раздумья у меня не оставалось. Через несколько секунд автобус уедет, а молодая женщина уйдет в дом. Шпионить за ней в мои планы не входило (это не мой стиль), а значит, предоставленным мне шансом следовало воспользоваться без промедления. Ради сохранения душевного здоровья моего робкого, безнадежно влюбленного племянника я должен был разрушить эти чары, демистифицировать объект поклонения и показать Тому реальность, а именно обыкновенную женщину, удачную в замужестве, мать двоих детей и, возможно, третьего на подходе. Никакая не святая и не недосягаемая богиня, существо из плоти и крови, которое тоже поглощает еду и опорожняет желудок, а также трахается, как все простые смертные.
В данных обстоятельствах у меня была только одна возможность: быстро перейти улицу и вступить с ней в разговор. Не просто обменяться репликами, а именно разговориться и в какой-то момент жестом подозвать Тома. Как минимум я хотел, чтобы он пожал ей руку, прикоснулся к ней, и тогда до моего тупого племянника, по всей видимости, дойдет: это земная женщина, а не бесплотный дух, витающий в облаках его воображения. И вот я, по наитию, решительно направился к ней, не имея ни малейшего представления о том, что́ я скажу в следующую секунду. Когда я перешел на противоположную сторону, автобус тронулся, и она оказалась прямо передо мной, на обочине, посылающая воздушный поцелуй своим милым деткам, которые уже успели влиться в шумный хор, три десятка юных глоток. Я сделал еще шаг и с улыбкой симпатичного, располагающего к себе коммивояжера обратился к ней со словами:
– Прошу прощения, можно задать вам вопрос?
– Вопрос? – переспросила она то ли растерянно, то ли от неожиданности, увидев перед собой как из-под земли выросшего незнакомца.
– Я совсем недавно сюда переехал, – продолжал я, – и ищу приличный магазин художественных принадлежностей. Когда я увидел вас в этом комбинезоне, я подумал, что вы художница, вот и решил спросить.
И.М. улыбнулась. То ли потому, что не поверила мне, то ли ее позабавила неуклюжесть моего вопроса. Изучая вблизи ее лицо, я увидел морщинки вокруг глаз и рта и понял, что она старше, чем мне в первую минуту показалось, – года тридцать четыре-тридцать пять. Впрочем, это ничего не меняло, она все равно выглядела очень молодо. Хотя она произнесла всего одно слово, я тотчас распознал в ней уроженку Бруклина, этот ярко выраженный акцент, над которым так потешаются во всех уголках страны и который я нахожу самым желанным, самым человечным из американских говоров. При звуках этого голоса шестеренки в моем мозгу закрутились, и, прежде чем она снова открыла рот, я уже мысленно набросал ее биографию. Родилась и выросла здесь, возможно, в этом самом доме, перед которым мы стоим. Родители из рабочих, поскольку «бруклинский бум» и связанное с ним социальное облагораживание этих мест начались лишь в середине семидесятых, а стало быть, когда она появилась на свет (середина – конец шестидесятых), эти кварталы выглядели весьма неприглядно, и жили в них пытавшиеся встать на ноги иммигранты и «синие воротнички» (мое детство), ну а четырехэтажный дом из коричневатого известняка за ее спиной, стоивший сейчас никак не меньше восьмисот тысяч, в свое время был куплен за гроши. Она ходила в местную школу, потом окончила городской колледж, разбила не одно мужское сердце, прежде чем выйти замуж, а когда ее родители умерли, стала полновластной хозяйкой этого дома. Так или почти так. Очень уж уютно чувствовала себя И.М. в этой среде, точно рыба в воде, чтобы быть пришлой. Это было ее царство по праву рождения, и вот теперь она им правила.
– Вы всегда судите о людях по одежке? – спросила она.
– Я не сужу, просто пытаюсь угадать. Если я попал пальцем в небо и вы не художница, то я впервые в жизни ошибся. Видите ли, такова уж моя специальность. Мне достаточно одного взгляда на человека, чтобы определить его профессиональную деятельность.
Она хмыкнула, а потом расхохоталась. А про себя наверняка подумала: «Что это за тип и с какой стати он мне морочит голову?» Я счел момент подходящим, чтобы представиться.
– Кстати, меня зовут Натан. Натан Гласс.
– Привет, Натан. Я – Нэнси Маззучелли. И, кстати, не художница.
– Вот как?
– Я занимаюсь ювелиркой.
– Так нечестно. Вы самая что ни на есть художница.
– Большинство считает это ремеслом.
– Ну, это уже зависит от того, насколько хороши ваши работы. Вы их продаете?
– О да. У меня свой бизнес.
– Ваш магазин в этом районе?
– У меня нет магазина, но некоторые бутики на Седьмой авеню берут мои вещи. А кое-что я сама продаю.
– Понятно. И давно вы здесь живете?
– Всю жизнь. Родилась и выросла в этом доме.
– Настоящая уроженка этих мест.
– До мозга костей.
Вот вам и вся исповедь. Шерлок Холмс снова явил себя в полном блеске. Сам удивляясь сокрушительной силе своего дедуктивного метода, я жалел лишь об одном: что не могу раздвоиться, дабы мой двойник одобрительно похлопал меня по спине. Я набиваю себе цену, да, наверно, но, согласитесь, подобный триумф мысли дорогого стоит. С одного-единственного слова нарисовать целую картину! Будь рядом со мной Ватсон, он бы в изумлении покачал головой и пробормотал пару лестных слов.
Между тем Том продолжал стоять на противоположном тротуаре. Пора уже вовлечь его в наш разговор. Я подманил его жестом, и пока он пересекал улицу, быстро сообщил И.М., что это мой племянник и что он заведует отделом редких книг и рукописей в букинистической лавке «Чердаке у Брайтмана».
– Я знаю Гарри, – отозвалась Нэнси. – Одно лето, до замужества, я даже помогала ему. Потрясающий экземпляр.
– Это точно. Таких теперь не делают.
Хотя Том наверняка затаил на меня обиду за то, что я втравил его в эту историю, тем не менее он приблизился – весь красный, голова опущена, с таким видом подходит собака в ожидании расправы. Я испытал внезапные угрызения совести, но отступать было поздно, а извиняться не время, поэтому я без лишних слов представил его «королеве Бруклина», в душе же поклялся памятью сестры, что больше никогда не суну свой нос в чужие дела.
– Знакомься, Том. Это Нэнси Маззучелли. Мы начали разговор с местного магазина художественных принадлежностей, а потом как-то переключились на ювелирные изделия. Нэнси всю жизнь прожила в этом доме, представляешь!
Не поднимая глаз, Том пожал руку И.М.
– Очень приятно.
– Говорят, вы работаете у Гарри Брайтмана, – сказала Нэнси, в полном неведении, какое эпохальное событие только что произошло. Том, наконец, прикоснулся к ней, услышал ее голос! Хватит ли этого, чтобы волшебные чары рассеялись, не знаю, но в любом случае с этой минуты Том будет вынужден воспринимать ее по-другому. Теперь это уже не какая-то там абстрактная И.М., а Нэнси Маззучелли, хорошенькая, спору нет, но обыкновенная женщина, зарабатывающая на жизнь ювелирными поделками.
– Да, – подтвердил Том. – Вот уже полгода. Мне нравится.
– Между прочим, Нэнси тоже у него работала. До замужества.
Вместо того чтобы как-то отреагировать на мои слова, Том нервно взглянул на часы и объявил, что ему пора. По-прежнему ни о чем не догадываясь, объект его поклонения спокойно помахала ему рукой.
– Приятно было с вами познакомиться, Том. Надеюсь, еще увидимся.
– Я тоже надеюсь, – откликнулся он и ни с того ни с сего пожал мне руку. – Наш ланч не отменяется?
– Нет, конечно, – сказал я, довольный тем, что он, похоже, не так уж разобиделся. – В том же месте, в тот же час.
И он двинулся восвояси своей тяжеловесной походкой. Когда он отошел достаточно далеко, Нэнси прервала молчание:
– Застенчивый.
– Да, очень. Но достойный во всех отношениях. Таких людей не сыщешь днем с огнем.
И.М. улыбнулась:
– Так вам нужен адрес магазина художественных принадлежностей?
– Да, конечно. Но я также хотел бы взглянуть на вашу ювелирку. У моей дочери скоро день рождения, а я еще не купил ей подарка. Может, вы мне поможете сориентироваться?
– Ну, что ж. Давайте зайдем в дом и посмотрим.
О человеческой глупости
В результате я приобрел ожерелье за сто шестьдесят долларов (скидка тридцать, поскольку платил наличными). Это была изящная вещица – топаз, гранат и стеклярус, нанизанные на тонкую золотую цепочку. Я не сомневался, что она будет отлично смотреться на точеной шее Рэйчел. Насчет ее дня рождения я слукавил – до него еще три месяца, – но я рассудил, что хуже не будет, если вслед за покаянным письмом моя дочь получит красивое украшение. Когда другие методы не срабатывают, заваливайте своих любимых знаками внимания.
Под студию Нэнси была отдана комната на первом этаже с видом на садик или, лучше сказать, крошечную детскую площадку: слева качели, справа пластмассовая горка, между ними – всевозможные игрушки и резиновые мячи. Пока я перебирал разные кольца, ожерелья и серьги на продажу, мы мило трепались обо всем понемногу. Она была легким собеседником – открытая, общительная, дружелюбная, а вот что касается ума, то – увы. Быстро выяснилось, что она свято верит в астрологию, в силу кристаллов и тому подобную белиберду новейшего времени. Ничего не попишешь. Как говорит персонаж в классической картине: «Никто не идеален». Даже, добавим, Идеальная Мать. Бедный Том. Первый же их серьезный разговор (если, конечно, до этого дойдет) явится для него большим разочарованием. А, с другой стороны, может, оно и к лучшему.
Угадав существенные факты биографии Нэнси, я горел желанием проверить еще кой-какие из своих холмсианских умозаключений и продолжил расспросы – нет, не в лоб, а так, как бы между прочим. Результаты оказались фифти-фифти. Насчет образования я был прав (публичная школа, потом Бруклинский колледж, который она через два года бросила, чтобы попытать счастья как актриса, естественно, без толку), зато с унаследованным от покойных родителей домом ошибся. Ее отец действительно умер, а вот мать была очень даже жива. Она занимала самую большую спальню на верхнем этаже, работала секретаршей в адвокатской конторе в Манхэттене и в свои пятьдесят восемь каждое воскресенье гоняла на велосипеде в соседнем парке. Вот вам и непогрешимый гений. Вот вам и мистер Гласс с его наметанным глазом.
Нэнси, которая была в браке семь лет, называла мужа то Джим, то Джимми. Я поинтересовался, взяла ли она его фамилию, и в ответ услышал, что он чистокровный ирландец. Что ж, по крайней мере Италия и Ирландия начинаются на одну букву, заметил я. К тому же, со смехом добавила она, фамилия мужа такая же, как имя ее матери.
– Это как же?
– Джойс.
– Джойс? – Я даже немного опешил. – Вы хотите сказать, что вышли замуж за Джеймса Джойса?
– Угу. Его зовут как писателя.
– Невероятно.
– Самое смешное, родители Джима понятия не имели, что есть такой автор. Они назвали сына в честь его деда по материнской линии.
– Надеюсь, Джим не писатель? Печататься с таким именем на лбу – веселого мало.
– Нет, нет, мой Джим не писатель. Он – «Фоли Уокер».
– Кто?
– «Фоли Уокер» [13].
– Первый раз слышу.
– Он мастер по звуковым эффектам. Его зовут, когда фильм уже смонтирован. На съемочной площадке микрофоны не всегда улавливают все звуки, а режиссеру, к примеру, надо, чтобы мы отчетливо услышали, как гравий хрустит под ногами. Или шелест переворачиваемых страниц. Или как кто-то открывает коробку с крекерами. Вот этим Джимми и занимается. Классная работа. Необычная и скрупулезная. Они могут часами добиваться абсолютной точности.
Когда на следующий день мы с Томом встретились за ланчем, я добросовестно пересказал ему все, что мне удалось выжать из разговора с Нэнси. Он пребывал в отличном настроении и несколько раз благодарил меня за проявленную инициативу и за то, что я свел его лицом к лицу с И.М.
– Я не знал, Том, какой будет твоя реакция. Переходя на другую сторону улицы, я, честно говоря, подумал, что ты на меня разозлишься.
– Просто ты застиг меня врасплох. Это был смелый шаг, Натан. Ты все сделал правильно.
– Надеюсь.
– Я ни разу не видел ее вблизи. Потрясающая женщина, правда?
– Да, красивая. В нашем квартале – самая красивая, уж это точно.
– И, главное, добрая. Она буквально излучает доброту. Не какая-нибудь заносчивая и недоступная красавица. К каждому – со всей душой.
– То есть своя в доску.
– Вот-вот. Я больше не чувствую робости. В следующий раз я смогу с ней заговорить. Может, со временем мы даже подружимся.
– Не хочу тебя разочаровывать, но после нашего разговора у меня сложилось впечатление, что у тебя с ней мало общего. Да, очень мила, но по части интеллекта слабовата. Средний уровень, в лучшем случае. Даже колледжа не окончила. Книги, политика – никакого интереса. На вопрос, кто у нас госсекретарь, она тебе не ответит.
– Ну и что? Я почти наверняка прочел больше книг, чем любой из сидящих в этом ресторане, и много ли толку? Интеллектуалы невыносимы. Это самые скучные люди на свете.
– Возможно. Но учти, первое, о чем она тебя спросит, это под каким знаком ты родился. И ты будешь битых полчаса рассуждать с ней о гороскопах.
– Ради бога.
– Бедный Том. Да ты от нее просто без ума.
– Я ничего не могу с собой поделать.
– И что дальше? Брак? Обычная интрижка?
– Если не ошибаюсь, она замужем.
– Пустяки. Если надо убрать его с дороги, ты мне только намекни. У меня хорошие связи, сынок. Впрочем, ради тебя я все сделаю сам. Уже вижу газетную шапку: ДЖЕЙМС ДЖОЙС ПОГИБАЕТ ОТ РУК БЫВШЕГО СТРАХОВОГО АГЕНТА.
– Ха-ха.
– Знаешь, что́ говорит в пользу твоей Нэнси? Она делает красивые ювелирные поделки.
– Ожерелье у тебя с собой?
Я достал из внутреннего кармана узкий футляр с моим приобретением и приготовился снять крышку, когда к столу подошла Марина с нашими сэндвичами. Я специально повернул футляр таким образом, чтобы ей тоже было видно. Ожерелье лежало во всю длину на подушке из белой ваты. Марина наклонилась ближе и тут же вынесла свой вердикт:
– Какая прелесть!
Том одобряюще кивнул, видимо, онемев от лицезрения посверкивающего маленького шедевра, изготовленного божественными ручками его ненаглядной.
Я протянул ожерелье Марине:
– А можно посмотреть его на вас?
Я ничего другого не имел в виду, просто чтобы она выступила в роли модели, но когда она приложила эту вещицу к своей смуглой шее в вырезе расстегнутой на одну пуговицу бирюзовой кофточки, у меня вдруг созрел новый план. Я решил сделать ей подарок. В конце концов, я куплю для Рэйчел что-то другое, а это ожерелье ей так шло, что, казалось, принадлежало ей и только ей. Да вот беда, если она подумает, что я за ней приударяю (а именно это я и делал, без всякой надежды на успех), я могу поставить ее в неловкое положение, и тогда она просто откажется от моего презента.
– Нет, нет, – сказал я. – Наденьте, как полагается.
Пока она возилась сзади с застежкой, я лихорадочно соображал, что бы такое соврать, дабы преодолеть возможное сопротивление.
– Кто-то мне сказал, что у вас сегодня день рождения. Это правда, Марина, или надо мной просто пошутили?
– Не сегодня. На той неделе.
– На этой, на той, какая разница! Вы уже живете в особой ауре, это написано у вас на лице.
Она, наконец, справилась с застежкой и улыбнулась.
– Особая аура? Что это значит?
– Я утром купил это ожерелье без всякого повода. Я собирался подарить его, но еще не знал кому. Вам оно очень идет, и я хочу, чтобы вы его себе оставили. Вот что значит особая аура. Это мощная сила, заставляющая людей совершать странные поступки. Утром я не знал что, оказывается, покупаю это ожерелье для вас.
Поначалу она обрадовалась, и я уже решил, что мне это сошло с рук. По ее живым карим глазам видно было, что она польщена, тронута и явно горит желанием оставить себе красивую вещицу, но когда первая радость миновала и она задумалась, в этих же карих глазах появились растерянность и озабоченность.
– Мистер Гласс, вы очень хороший, спасибо, конечно, но я не могу. Нам нельзя брать подарки от клиентов.
– Не берите в голову. Кто может мне запретить сделать подарок своей любимой официантке? Я уже старичок, а у стариков свои причуды.
– Вы не знаете Роберто, – сказала она. – Он жутко ревнивый. Ему не понравится, что мне что-то дарят другие мужчины.
– Я не «другой мужчина», я просто друг, который хочет доставить вам маленькую радость.
Тут и мой племянник внес свои два цента в нашу дискуссию:
– Он не имеет в виду ничего плохого, Марина. Не знаете Натана? Он же ненормальный, такие коленца выкидывает.
– Ненормальный, ага, но очень симпатичный. А мне зачем эта головная боль? Слово за слово, а потом трах!
– Трах?
– А то вы сами не знаете.
– Послушайте, – вмешался я в разговор, только сейчас осознав, что в ее браке все не так гладко, как мне думалось. – Кажется, я нашел выход. Ожерелью не место в доме. Марина ходит в нем здесь, а на ночь запирает в кассовом аппарате. Роберто ничего не узнает, и только мы с Томом будем им восхищаться.
Мое предложение было настолько абсурдным и неуклюжим, мой обман настолько беспардонным, что Марина с Томом, не сговариваясь, прыснули.
– Ну вы, Натан, даете, – сказала Марина. – Старичок, ха! Да вы кому хошь дадите фору.
– Не такой уж старичок, – скромно заметил я.
– А если я вдруг забуду его снять и так заявлюсь домой?
– Исключено. Чтобы такая умница опростоволосилась!
Вот так я навязал свой подарок ко дню рождения молоденькой и простодушной Марине Луизе Санчес Гонсалес и в награду получил долгий и нежный поцелуй в щечку, который я буду помнить до конца дней своих. Такие вот награды ждут глупца. А кто я, как не глупец? Я получил свой поцелуй вместе с ослепительной улыбкой, но этим дело не ограничилось. Я получил в придачу геморрой. О моем свидании с мистером Геморроем надо рассказывать подробно, а сейчас уже вечер пятницы, и у меня еще есть кое-какие дела. Впереди выходные, а завтра мы будем ужинать с Гарри Брайтманом и говорить о тайнах бытия.
Ужин с Гарри
Субботний вечер. 27 мая 2000 года. Французский ресторан на Смит-стрит в Бруклине. В углу за круглым столом сидят трое мужчин: Гарри Брайтман, ранее известный как Дункель, Том Вуд и Натан Гласс. Только что они сделали заказ официанту (три закуски, три главных блюда, все разные, и две бутылки вина, красное и белое) и вернулись к аперитивам, которые им принесли с самого начала. Том пьет бурбон («Дикая индейка»), Гарри потягивает водку с мартини, а Натан, приканчивая отличный односолодовый виски («Макаллан» двенадцатилетней выдержки), решает в уме, не повторить ли ему до еды еще разок. Таков исходный расклад. После начала диалога ремарки сведутся к минимуму. По мнению автора, слова упомянутых персонажей имеют первостепенное значение. По этой причине он не станет описывать, кто во что одет и что ест, отмечать паузы, связанные с отлучками действующих лиц в туалет, прерывать беседу в связи с появлением официанта и комментировать пролитый Натаном на брюки бокал красного вина.
ТОМ: Я не говорю о спасении мира. С меня достаточно, если я смогу спасти себя и двух-трех близких. Того же Натана. Или вас, Гарри.
ГАРРИ: Что за похоронные настроения, мой мальчик? Сейчас тебе принесут отменный ужин, ты самый молодой из сидящих за этим столом и, насколько мне известно, ничем серьезным не болен. Возьми Натана. Он уже успел заработать рак легких, при том что никогда не курил, а у меня было два инфаркта. И что, разве мы жалуемся? Перед тобой счастливейшие люди на свете.
ТОМ: Неправда. Вы так же несчастны, как и я.
НАТАН: Том, Гарри прав. Не так уж нам плохо.
ТОМ: Все плохо. И даже хуже, чем мы думаем.
ГАРРИ: Нельзя ли уточнить, что означает «всё», а то я потерял нить разговора.
ТОМ: Мир. Эта огромная черная дыра.
ГАРРИ: Ага, мир. Ну да. Тут нечего сказать. Мир – говно, это всем известно. Но разве мы не делаем все, чтобы мир был сам по себе, а мы сами по себе?
ТОМ: Ничего подобного. Мы находимся в самой гуще, хотим мы того или нет. Мир – вот он, и каждый раз, когда я поднимаю голову, я испытываю отвращение. Отвращение и тоску. После Второй мировой войны, казалось, все утрясется, по крайней мере на пару сотен лет. Но мы продолжаем с тем же успехом кроить друг другу черепа, не правда ли? Мы все так же ненавидим друг друга.
НАТАН: Так вот ты о чем. Большая политика.
ТОМ: В числе прочего. А экономика? А человеческая жадность? А то, во что превратилась эта страна? Правохристианские фанатики. Двадцатилетние интернет-миллионеры. Гольф-канал. Фак-канал. Рвот-канал. Триумф капитализма, которому нечего противопоставить. А мы все такие благостные, довольные собой. Половина земного шара подыхает с голоду, а мы не желаем пошевелить левым мизинцем. Нет, джентльмены, с меня довольно. Мне б куда-нибудь подальше отсюда.
ГАРРИ: Подальше отсюда? Куда, позволь спросить? На Юпитер? На Плутон? На астероид в соседней галактике? Бедный Том-одиночка, торчащий, как Маленький Принц, на своей необитаемой планете размером с кулачок!
ТОМ: А вы мне, Гарри, посоветуйте, куда податься. Я открыт для предложений.
НАТАН: Место, где можно жить по своим правилам – мы говорим об этом? Рай, второй заход. Но для этого, прости меня, надо полностью отвергнуть общество. Ты сам, когда еще высказался в этом духе. Еще ты, кажется, употребил слово «мужество». Ну так что, тебе, Том, хватит для этого мужества? А нам?
ТОМ: Ты еще не забыл мою старую работу?
НАТАН: Она произвела на меня большое впечатление.
ТОМ: Я был тогда на младшем курсе и мало что знал, но голова у меня варила, пожалуй, лучше, чем сейчас.
ГАРРИ: О чем идет речь?
НАТАН: О внутренней эмиграции, Гарри. О карликовом государстве, где человек находит приют, когда жизнь в реальном мире делается для него невозможной.
ГАРРИ: А. Это мне знакомо. Мне казалось, все люди время от времени находят там прибежище.
ТОМ: Вовсе не обязательно. Для этого требуется воображение, а многие ли могут этим похвастаться?
ГАРРИ (закрыв глаза, прижимает пальцы к вискам): Я вспоминаю. Отель «Житие». Мне было десять лет, и я отлично помню, при каких обстоятельствах мною овладела эта идея и как возникло само это словосочетание. Идет война, воскресенье, работает радио, а я сижу в большой комнате нашего дома в Буффало с журналом «Лайф» и разглядываю фотографии американских солдат во Франции. Я никогда не был в настоящем отеле, но не раз проходил мимо, вместе с мамой, и понимал, что это такие необыкновенные места, своего рода крепости, ограждающие тебя от грязи и жестокости повседневной жизни. Мне ужасно нравились швейцары в голубой униформе у входа в отель «Ремингтон армз». Мне нравились до блеска начищенные ручки на дверях-вертушках отеля «Эксцельсиор». Мне нравилась огромная хрустальная люстра в общем зале отеля «Ритц». Главная цель отеля – доставить тебе удовольствие, создать комфорт. После того как ты расписался в книге портье и поднялся к себе наверх, тебе остается только высказать вслух какое-нибудь желание, и все тотчас бросятся его выполнять. Отель воплощал в себе обещание другого, лучшего мира, не просто место проживания, а возможность пожить в своих мечтах.
НАТАН: Положим, с отелем все понятно. А слово «житие» откуда взялось?
ГАРРИ: Я услышал его в тот воскресный день по радио. Слушал я вполуха, говорили о чем-то умном, и тут кто-то произнес «жи-ти-е». «Есть законы жития, – сказал некто, – и, пока человек живет, ему посылаются испытания». Житие было больше, чем жизнь. Оно вмещало в себя все жизни, и даже если ты жил в Буффало, Нью-Йорк, и все твои путешествия ограничивались десятью милями от родительского дома, ты тоже был частью этой головоломки. То, что твоя жизнь ничтожна, не имело значения. По-своему она была такой же важной, как жизнь любого другого человека.
ТОМ: Что-то я не совсем понимаю. Вы придумали место под названием отель «Житие». Но где оно? И для чего?
ГАРРИ: Да так, ни для чего. Это было мое прибежище, мой личный мир, куда можно удалиться в своем воображении. А что мы обсуждаем? Бегство.
НАТАН: И куда бежал десятилетний Гарри?
ГАРРИ: Гм, непростой вопрос. Видите ли, было два отеля «Житие». Первый – придуманный в то воскресенье, второй – гораздо позже, когда я учился в старших классах. Отель № 1, должен признать, замешан на сплошных банальностях и мальчишеской сентиментальности. Но не будем забывать, мне десять лет, война в самом разгаре, и повсюду только и разговоров, что о ее жертвах и потерях. Толстый увалень, я, как все подростки, видел себя доблестным солдатом. Увы и ах. Глупые фантазии. И вот я изобретаю отель «Житие» и превращаю его в приют для сирот. Для европейских сирот. Их отцы полегли на поле брани, их матери погибли под руинами домов и церквей, а сами они посреди лютой зимы пробираются через завалы разбомбленных городов, собирают подножный корм в лесах, кто маленькими группками, кто в одиночку, залепленные грязью, в каких-то немыслимых обмотках вместо ботинок. Эти дети жили в мире без взрослых, и я, бесстрашный альтруист, назначил себя их спасителем. У меня была миссия, высокая цель: до конца войны, день за днем, я высаживался на парашюте в каком-нибудь разрушенном уголке Европы и выводил оттуда голодных маленьких бродяжек. Я пробирался по горящим горным лесам, переплывал обстреливаемые озера, врывался с ручным пулеметом в сырые винные подвалы – и спасал, спасал, спасал, а после приводил спасенных в отель «Житие». В какой стране это было – неважно. Бельгия или Франция, Польша или Италия, Голландия или Дания – отель всегда оказывался где-то рядом, и я успевал засветло доставить туда ребенка. После совершения всех формальностей я уходил с чистой совестью. Размещение в отеле не входило в мои обязанности, только доставка. Герои не спят. Им некогда рассиживаться на кухне, наворачивая дымящееся рагу из ягненка с аппетитной картошечкой и морковочкой. Они возвращаются в ночь, чтобы закончить дело. А моим делом было спасение детей. Пока не была выпущена последняя пуля, не сброшена последняя бомба – я не ведал покоя.
ТОМ: А когда война закончилась?
ГАРРИ: Я расстался со своими мечтами о мужской доблести и благородном самопожертвовании. Отель «Житие» закрылся, а когда через несколько лет его двери снова открылись, это уже было не шале в какой-нибудь венгерской глубинке и не барочный замок на баден-баденском бульваре. Новый отель, скромнее размерами и обшарпаннее видом, можно было найти только в большом городе, где вся жизнь начинается после полуночи. В Нью-Йорке или Гаване или в Париже, в каком-нибудь сомнительном квартале. Паролем для входящего в этот новый отель могли бы послужить такие слова, как «попойки», «полутьма» и «случайные встречи». Там в холле мужчины и женщины исподтишка приценивались к каждому новоприбывшему. Там все расхаживали – в одной руке зажженная сигарета, в другой виски с содовой – в шелках и дорогих костюмах, источая запахи дорогих духов. Я все это почерпнул из фильмов. Бар, где играет тапер, а завсегдатаи потягивают сухой мартини. Казино, где крутится рулетка и по зеленому сукну мягко катятся игральные кости и где крупье, сдавая карты, роняет слова с маслянистым иностранным акцентом. Бальная зала с приват-кабинками из кожи и плюша, на эстраде певица в серебристой чешуе, переливающейся в луче прожектора, что-то мурлычет своим дымчатым голосом. Таков был антураж, так сказать, закваска, но люди приходили сюда не ради выпивки или партии баккара или песен, даже если на эстраде была сама Рита Хэйворт, доставленная сюда из Буэнос-Айреса самолетом всего на один вечер своим тогдашним мужем и продюсером Джорджем Макреди. Просто для начала надо было окунуться в эту атмосферу и пропустить пару стаканчиков, прежде чем приступить к делу. Не столько даже к делу, сколько к игре, бесконечно увлекательной игре, в которой на кону стояло главное – с кем ты в конце этого вечера уединишься в своем номере. Все начиналось с глаз. Ты скользил взглядом по лицам, безмятежно попивая свой коктейль и попыхивая сигаретным дымом, оценивал свои шансы, перехватывал устремленные на тебя взгляды, кого-то поощрял едва заметной улыбкой или движением плеча. Мужчина, женщина – для меня это не имело решающего значения. Хотя я был девственником, уже тогда я знал себя достаточно хорошо, чтобы понимать: не это для меня главное. Однажды в баре со мной рядом уселся Кэрри Грант и начал поглаживать мою ногу. В другой раз покойная Джин Харлоу воскресла, чтобы страстно мне отдаться в номере 427. А еще был случай с моей учительницей, стройной мадемуазель де Фере из Квебека, с красивыми ногами, ярко-красной помадой на губах и влажными карими глазами. Не говоря уже о Хэнке Миллере, мощном защитнике нашей школьной команды по американскому футболу, имевшем бешеный успех у девушек. Если бы Хэнк узнал, что я с ним проделывал в своих мечтах, он бы из меня сделал отбивную, но он ничего не знал и знать не мог. Будучи всего лишь десятиклассником, я бы ни за что не решился подойти к грозному Хэнку Миллеру средь бела дня, зато ночью я мог запросто угостить его выпивкой в баре отеля «Житие» и после непринужденной болтовни подняться с ним в 301 номер и там ввести его в мир тайных наслаждений.
ТОМ: Типичные фантазии мастурбирующего подростка.
ГАРРИ: Можно сказать и так, хотя я в этом скорее усматриваю проявления кипучей внутренней жизни.
ТОМ: И какой из всего этого следует вывод?
ГАРРИ: А какой тебе нужен вывод, Том? Мы пьем отличное вино и развлекаем друг друга разными историями в ожидании горячего. Что в этом плохого? Во многих уголках земного шара это расценили бы как высший шик.
НАТАН: Наш юный друг хандрит и горит желанием выговориться.
ГАРРИ: А то я не вижу. Кажись, не слепой. Если Тому не нравится мой отель, пусть расскажет нам о собственном. У каждого найдется свой отель, и как нет двух одинаковых людей, так не существует и двух одинаковых отелей.
ТОМ: Прошу прощения, что навожу на всех тоску. Мы хотели сегодня развеяться, а я испортил вам вечер.
НАТАН: Не думай об этом, лучше ответь на вопрос Гарри.
ТОМ (после долгого молчания говорит тихим голосом, словно сам с собой): Я хотел бы начать новую жизнь, вот и всё. Раз уж я не могу изменить мир, хорошо бы по крайней мере изменить себя. Но не в одиночку. Чья бы там ни была вина, но одиночеством я уже сыт по горло. Натан прав, я хандрю. Со вчерашнего дня я только и думаю об Авроре. Я скучаю по ней, по маме, по всем, кого я потерял. Иногда на меня наваливается такая печаль, что, по идее, она должна была бы меня раздавить. Мой отель, Гарри? Не знаю. Может, смысл его в том, чтобы выбраться из этого крысятника и оказаться среди единомышленников, людей, которых я люблю и уважаю.
ГАРРИ: Община.
ТОМ: Не община, а общность. Тут есть существенная разница.
ГАРРИ: И где, позволь тебя спросить, находится эта маленькая утопия?
ТОМ: Вероятно, где-то за городом. Где много земли и достаточно жилья, чтобы разместить всех желающих.
НАТАН: Всех – это сколько?
ТОМ: Не знаю. До таких деталей я пока не дошел. Но вас двоих я заранее приглашаю.
ГАРРИ: Я польщен, что оказался в списке приглашенных, но, если я перееду за город, что, спрашивается, будет с моим бизнесом?
ТОМ: Переедет вместе с вами. Вы же львиную долю заказов выполняете по переписке, так не все ли вам равно, каким почтовым отделением пользоваться? Так что, Гарри, переезжайте. И Флору можете с собой прихватить.
ГАРРИ: Мою слабую на головку Флору. Тогда и ее мать придется приглашать. У нее Паркинсон, прикована к инвалидному креслу, не знаю, как отреагирует, но может и согласиться. А потом есть еще Руфус.
НАТАН: Руфус?
ГАРРИ: Молодой человек за конторкой книжной лавки. Высокий светлокожий парень с Ямайки, в розовом боа. Несколько лет назад я подобрал его в Вест Вилледж, он стоял на улице и рыдал, как ребенок. Он поселился у меня и стал мне как сын. Вместо платы за жилье он помогает мне в магазине. Вообще-то он один из лучших трансвеститов в городе. По выходным выступает на сцене под псевдонимом Тина Хотт [14]. Шоу – блеск. Будет, Натан, время, обязательно сходите.
НАТАН: Какой ему резон уезжать из большого города?
ГАРРИ: Такой резон, что он меня любит. Это во-первых. А во-вторых, он инфицирован и до смерти напуган. Перемена обстановки может благотворно на него повлиять.
НАТАН: Ну хорошо. И на какие же шиши мы купим загородный домик? Я могу немного наскрести, но этого точно не хватит.
ТОМ: Если к нам присоединится Бет, может, она на радостях откроет свои сундуки?
ГАРРИ: Исключено. У меня тоже есть гордость. Я лучше десять раз загнусь, чем попрошу у этой женщины медный грош.
ТОМ: Продайте дом в Бруклине, вот вам и исходный капитал.
ГАРРИ: Капля в море. Если уж доживать остаток дней в глубокой провинции, хочу пожить на широкую ногу. Этаким эсквайром. На меньшее я не согласен.
ТОМ: С миру по нитке. Главное, найти единомышленников. Если каждый внесет свою лепту, дело может выгореть.
ГАРРИ: Ребята, не вешайте нос. Дядя Гарри все берет на себя. Во всяком случае, попробует. Если все пойдет по плану, денежки скоро потекут рекой. Хватит на любые мечты. А мечта у нас ого-го – навсегда порвать с этой юдолью скорби и создать прекрасный новый мир. Задачка не из простых, но кто сказал, что она невыполнима!
ТОМ: И откуда же потекут эти денежки?
ГАРРИ: Считайте, я затеял одно выгодное дельце, о котором мы пока умолчим. Если корабль придет в порт, новый отель «Житие» тут же гостеприимно распахнет свои двери. Ну а если корабль не придет, по крайней мере я смогу сказать, что сделал все возможное. Разве можно от человека требовать большего? Мне уже шестьдесят шесть, и после всех взлетов и падений в моей, скажем так, неровной карьере это, пожалуй, мой последний шанс заработать серьезные деньги. Серьезные – не то слово. Вы себе даже представить не можете, о каких деньгах идет речь.
Перекур
Тогда я не воспринял эти слова всерьез. Том хандрил, а Гарри пытался его взбодрить, наполнить ветром его паруса. Мне нравилось, что Гарри подшучивает над Томом и подыгрывает его беспочвенным фантазиям, но сама мысль, что Гарри может уехать в глушь и жить в какой-то там общине, показалась мне вздором. Этот человек был создан для большого города, порождение толп и коммерции, хороших ресторанов и дорогой одежды, и пусть он лишь наполовину гей, куда ему деться от своего дружочка мулата, яркого трансвестита с клипсами из стекляруса в ушах и розовым боа вокруг шеи? Объявись такой вот Гарри Брайтман в какой-нибудь деревне, и его погонят до самой околицы с вилами и ножами.
А с другой стороны, я был почему-то уверен, что его бизнес в полном порядке. Старый развратник что-то там затеял, и я сгорал от желания узнать подробности. В присутствии Тома он не захотел колоться, но, может, для меня сделает исключение? Такой случай представился, когда Том, извинившись, вышел покурить – таким образом он теперь боролся с избыточным весом.
– Серьезные деньги – это интересно, – сказал я.
– Такой шанс выпадает раз в сто лет, – кивнул Гарри.
– Есть важная причина, по которой вы не хотите распространяться?
– Зачем разочаровывать Тома? Надо утрясти кой-какие детали. Дело еще не слажено, так что строить воздушные замки пока немного рано.
– У меня отложено немного денег. Скорее даже много. Если вам нужен компаньон в этом деле, я думаю, вы можете на меня рассчитывать.
– Я ценю ваше щедрое предложение, Натан. К счастью, партнер мне не понадобится. Но это не значит, что я откажусь от доброго совета. Люди, с которыми я связан, почти готовы выйти на сделку – почти, но не на все сто. А когда на кон поставлена такая сумма, даже небольшие сомнения – это тяжелый груз.
– Так, может, поужинаем вдвоем? Вы мне изложите ваш план, а я скажу, что обо всем этом думаю.
– Как насчет следующей недели?
– Назовите день, я к вашим услугам.
О человеческой глупости (2)
Наутро я зашел в ювелирный магазин, чтобы купить Рэйчел украшение взамен отданного. Я решил не беспокоить И.М. в воскресенье. Но продавщицу я попросил показать мне все изделия работы Нэнси Маззучелли. Женщина улыбнулась, назвала себя старой подругой Нэнси, тут же открыла застекленный шкафчик и выложила передо мной до десяти предметов. По счастливому совпадению последнее ожерелье оказалось почти точной копией того, что отныне ночевало в кассовом аппарате ресторана «Космос».
Выйдя из магазина, я повернул домой. Дело в том, что в голове моей крутилась парочка забавных историй, и мне хотелось поскорей добраться до письменного стола, чтобы пополнить растущую как на дрожжах «Книгу человеческой глупости». Я не считал, сколько историй уже было записано, наверно, близко к сотне, и, судя по скорости, с какой они меня посещали днем и ночью, даже во сне, на ближайшие несколько лет я был работой обеспечен. Но не успел я выйти на улицу, как тут же столкнулся нос к носу с… кем бы вы думали? Нэнси Маззучелли собственной персоной. За два месяца со дня моего появления в этом районе я исходил его вдоль и поперек, побывал чуть не во всех магазинах и ресторанчиках, с открытой террасы кафе «Круг» имел возможность понаблюдать за сотнями прохожих, и за все это время, повторю, она ни разу не попалась мне на глаза. Не заметить ее я никак не мог. У меня хорошая память на лица, а уж если бы в поле моего зрения попала сама «королева Бруклина», я бы ее запомнил, будьте уверены. Однако после нашего импровизированного знакомства в пятницу возле ее дома ситуация резко изменилась. Это как новое словечко, стоит его раз услышать, и оно вдруг начинает тебя преследовать. Так и тут: куда ни придешь, всюду Нэнси Маззучелли. Не проходило дня, чтобы я не встретил ее в банке, или на почте, или просто на улице. Вскоре я был представлен ее детям (Девон и Сэму), ее матери Джойс, ее мужу Джиму, он же Фоли Уокер, он же самозваный Джеймс Джойс. Из прекрасной незнакомки И.М. быстро превратилась в неотъемлемую часть моей жизни. Она не так уж часто будет в дальнейшем появляться на страницах этой книги, но это не значит, что ее нет. Ищите ее между строк.
В то воскресенье ничего важного не было сказано. Привет, Натан, привет, Нэнси, как дела, ничего, как Том, отличная погодка, рада вас видеть, и все в таком духе. Провинциальный разговор в большом городе. Стоит разве что отметить одну деталь: по случаю резкого потепления на ней вместо рабочего комбинезона были голубые джинсы и белая футболка. Заправленная в джинсы футболка позволяла убедиться в отсутствии животика. Это, естественно, еще ни о чем не говорило, но даже если начальная стадия беременности имела место, ясно, что пятничный комбинезон был надет не с целью что-то там скрыть. О чем я и собирался рассказать Тому при нашем очередном свидании.
В понедельник с утра пораньше я отправил Рэйчел ожерелье вместе с коротенькой запиской (Думаю о тебе. Люблю. Папа.), а вечером меня посетили первые сомнения. Мое подробное письмо, посланное в прошлый вторник, она должна была получить еще в субботу, самое позднее сегодня утром. К письмам душа у нее не лежала (на мейлы ее еще как-то хватало, но мне писать было некуда), поэтому я ждал звонка. Ни в субботу, ни в воскресенье она не позвонила. Ну уж сегодня-то, придя в шесть часов с работы, она точно прочла мое письмо. Сколь бы оскорбленной она себя ни считала, она не могла не откликнуться на такое послание. До девяти вечера я не отходил от телефона. Уже и время ужина прошло. Потеряв терпение, поддавшись страху и устыдившись своих чувств, в конце концов я набрался духу и набрал номер. После четырех гудков включился автоответчик, и я положил трубку, не дожидаясь бипа.
То же во вторник.
То же в среду.
Теряясь в догадках, я решил позвонить Эдит. Она постоянно держала связь с Рэйчел, и хотя перспектива разговора с моей бывшей бросала меня в легкую дрожь, я вправе был рассчитывать на прямой ответ. По меткому выражению Гарри, «экс – это клеймо на всю жизнь». В настоящее время единственным напоминанием о моей бывшей подруге жизни являлись ее автографы на оборотной стороне возвращенных мне чеков по выплате алиментов. В ноябре 1998 года она подала на развод, а спустя месяц, задолго до судебного решения, у меня был диагностирован рак. К чести Эдит, она разрешила мне остаться в доме на неопределенное время, почему, собственно, так затянулась процедура с его продажей. После совершения сделки на свою часть вырученной суммы она купила в Бронксе «очень симпатичную» квартиру в кондоминиуме, как выразилась Рэйчел с присущей ей оригинальностью. Попутно она записалась на курсы для возрастных студентов при Колумбийском университете, хотя бы раз в году совершала путешествие в Европу и, если верить сарафанному радио, сошлась с адвокатом Джеем Суссманом, старым другом нашей семьи. За пару лет до того умерла его жена, и, поскольку он всегда неровно дышал к моей благоверной (обычно мужья секут это на раз), не было ничего удивительного в том, что он появился мне на смену. Веселая вдова и осчастливленный вдовец. Порадуемся за обоих. Пускай Джею уже перевалило за семьдесят, кто бы возражал против их романтического ужина при свечах и медленного танго под живой оркестр! И сам, признаться, не отказался бы от такой перспективы.
– Эдит, привет, – начал я наш телефонный разговор. – Говорит рождественский призрак из прошлого.
– Натан? – В ее голосе послышалось удивление с примесью легкого отвращения.
– Извини, что побеспокоил, но мне нужна информация, которую можешь дать мне только ты.
– Это очередная твоя шутка?
– Если бы.
Она шумно выдохнула в трубку.
– Я сейчас занята. Покороче, если можно.
– Занята развлечением гостя, я так понимаю.
– Понимай как хочешь. Я, кажется, не обязана перед тобой отчитываться? – Она издала странный пронзительный смех, в котором было столько горечи и победоносности, столько глубоко затаенных и все еще тлеющих страстей, что я даже толком не знал, как, собственно, его квалифицировать. Смех бывшей жены, вырвавшейся на свободу? Смех человека, который смеется последним?
– Нет, конечно. Ты вольна делать все, что пожелаешь. Мне от тебя ничего не нужно, кроме короткой информации.
– О чем?
– Скорее о ком. Я с понедельника не могу застать Рэйчел дома. Хочу убедиться, что они с Терренсом в порядке.
– Какой же ты, Натан, идиот. Ты ничего не знаешь?
– Похоже на то.
– Двадцатого мая они уехали в Лондон. Рэйчел пригласили с докладом на научную конференцию. Они там поживут в Корнуолле, у родителей Терренса, и вернутся не раньше пятнадцатого июня.
– Она мне ничего не говорила.
– А с какой стати она должна была тебе сказать?
– В некотором смысле она моя дочь.
– Вот именно, в некотором. Как ты мог так с ней обойтись? Кто тебе дал право? Бедняжка несколько дней ходила сама не своя.
– Я позвонил, чтобы извиниться, но она повесила трубку. Тогда я ей написал длиннющее письмо. Я пытаюсь загладить свою вину. Можешь мне поверить, я люблю Рэйчел.
– Тогда ты должен приползти к ней на брюхе. Вот только на меня не рассчитывай. Прошли те дни, когда я выступала между вами посредницей.
– Я и не рассчитываю. Просто когда она в очередной раз позвонит тебе из Англии, ты ей передай, что ее ждет большое письмо от отца. И ожерелье в придачу.
– И не надейся, мой дружочек. Черта с два я ей что-нибудь передам. Ты меня понял?
Вот вам и миф о терпимости и доброжелательности разведенных пар. Я был готов примчаться в Бронкс и задушить Эдит голыми руками. А еще очень хотелось плюнуть ей в лицо. Но нет худа без добра. В своей ярости и презрении она дошла до таких высот, что помогла мне принять радикальное решение. Больше я ей не звоню, отныне и вовеки, аминь. Что бы ни случилось. Развод разорвал нашу связь в глазах закона, аннулировал наши многолетние отношения, но у нас оставалось нечто общее, Рэйчел, чьими родителями мы будем оставаться до конца наших дней, и это обстоятельство, как мне казалось, не позволит нам перейти в стадию открытой вражды. Что ж, хватит иллюзий. Это был последний звонок. Впредь для меня Эдит – только имя и не более того, четыре буквы, обозначающие несуществующего человека.
На следующий день я ел свой ланч в одиночестве. Том и Гарри поехали в Манхэттен к вдове недавно умершего писателя, чтобы обсудить условия приобретения его библиотеки. Если верить Тому, этот романист был хорошо знаком со всеми известными авторами последних пятидесяти лет, и дома на полках у него стояли книги с автографами и посвящениями его знаменитых друзей. Эти «ассоциированные экземпляры», выражаясь на профессиональном жаргоне, пользовались большим спросом у коллекционеров и стоили на рынке приличных денег. Том признавался, что эти поездки были самым привлекательным моментом в его работе. Они позволяли ему вырваться из заточения на втором этаже букинистической лавки, а главное, понаблюдать воочию за действиями босса. «Гарри устраивает настоящий спектакль, – рассказывал мне Том. – Рот у него не закрывается. Он торгуется, льстит, хамит, подначивает – такая игра в кошки-мышки. Если бы я верил в реинкарнацию, я бы сказал, что в своей прошлой жизни он жил в Марокко и торговал коврами».
В среду Марина была выходная, поэтому в четверг, в отсутствие Тома, я особенно жаждал ее увидеть, но когда вошел в «Космос», ее там не оказалось. Димитриос, владелец ресторана, объяснил, что она позвонила утром и попросила больничный на несколько дней. Я расстроился, как ребенок. После всей желчи, вылитой на меня моей бывшей, моя вера в женский пол сильно пошатнулась, а кто мог помочь мне ее восстановить, как не нежнейшая Марина Гонсалес? Входя в ресторан, я заранее представил ее себе с новым ожерельем (в понедельник и вторник я уже лицезрел на ней свой подарок), и одна эта мысль согревала мою душу. С тяжелым сердцем я устроился в отдельном кабинете, и Димитриос собственной персоной принял у меня заказ. В кармане моего пиджака было «Самопознание Дзено», купленное с подачи Тома, и, так как другого собеседника в этот день у меня не было, я углубился в роман Звево.
Не успел я дочитать второй абзац, как в гости ко мне пожаловал мистер Геморрой. Я уже писал выше о его существовании, и вот теперь, когда пришло время рассказать, как это было, у меня при одном воспоминании о нашем тет-а-тет заколотилось сердце. Этот кошмар, который я окрестил мистером Геморроем, имел облик тридцатилетнего доставщика заказной корреспонденции, спортивного, накачанного и весьма разгневанного. Нет, «разгневанный» – это слишком слабое слово. В его глазах читалась ярость, бешенство, если не жажда крови. Когда он вломился в ресторан и воинственным, громоподобным голосом спросил, где такой-растакой (тут я услышал свое имя), в моей голове промелькнули две мысли. Первая: сегодня мистер Г. решил обернуться Роберто Гонсалесом. И вторая: ожерелье не лежит в ящичке кассового аппарата, Марина таки забыла его снять во вторник и в этом виде заявилась домой. В памяти сразу всплыло словцо – «трах», – которое она употребила, когда отказывалась принять мой подарок. И когда я связал его со словами Димитриоса, что Марина взяла на несколько дней больничный, у меня упало сердце. Сукин сын наверняка поколотил свою женушку.
Здоровяк плюхнулся на сиденье напротив меня и подался вперед.
– Это ты Натан, тра-та-та, Гласс?
– Вообще-то мое среднее имя Джозеф.
– Вот что, умник. Ты мне лучше объясни, зачем ты это сделал?
– Что именно?
Он сунул руку в карман и грохнул об стол моим ожерельем.
– Вот.
– Я сделал подарок на день рождения.
– Моей жене.
– Вашей жене. А что в этом такого? Марина каждый день меня обслуживает. Она замечательная девушка, и я хотел таким образом ее отблагодарить. Я даю ей чаевые, правильно? Считайте, это большие чаевые.
– Так дело не пойдет. Нечего приебываться к чужим женам.
– Я не приебывался. Это всего лишь подарок. Я ей в отцы гожусь.
– У тебя что, нет елдака? Или яиц?
– Да нет, последний раз, когда я смотрел, вроде все было на месте.
– Я тебя предупреждаю, держись от Марины подальше. Это моя сучка, и если ты еще раз к ней подвалишь, я тебя по стенке размажу.
– Я бы вас попросил не называть ее сучкой. Вам крупно повезло, что у вас такая жена.
– Я буду называть ее так, как я хочу, придурок. А это дерьмо, – он помахал ожерельем перед моими глазами, – ты можешь съесть вместо своего ланча.
Гонсалес рванул золотую цепочку двумя руками, и бусы горохом рассыпались по пластиковой столешнице, а те, что остались у него в пригоршне, он швырнул мне в лицо. Если бы не очки, я бы мог остаться без глаза.
– В следующий раз я тебя прикончу! – Он тыкал в меня пальцем, как обезумевшая марионетка. – Увижу тебя с ней рядом, ублюдок, и ты покойник!
Все, кто был в ресторане, повернули головы в нашу сторону. Не каждый день посетители становятся свидетелями такого захватывающего спектакля, который, впрочем, подошел к концу. Во всяком случае, как мне показалось. Гонсалес направился к выходу по узкому проходу между столиками в зале и отдельными кабинетами и вдруг увидел перед собой великана Димитриоса с огромным брюхом. Тут перед зрителями развернулся второй акт. Заведенный, бурлящий от ярости Гонсалес открыл пасть и заорал ему в лицо:
– Вышвырни этого козла или она не выйдет на работу! Завтра же возьмет расчет!
– Пускай берет, – последовал мгновенный ответ. – В моем ресторане ты мне не указ. Для меня главное – клиенты. Так что вали отсюда и можешь сказать Марине, что она здесь больше не работает. А если ты сюда еще раз заявишься, я вызову копов.
Они еще потолкались, но при всей своей физической силе Гонсалес явно уступал сопернику в габаритах. Он еще прокричал несколько угроз напоследок и затем ретировался. По милости этого мужлана его жена лишилась работы. А я – что могло быть хуже? – возможности снова ее увидеть.
После того как в заведении восстановился порядок, Димитриос подсел за мой столик, извинился за причиненные неудобства и сказал, что ничего не возьмет с меня за этот ланч. Вот только мои уговоры не увольнять Марину ни к чему не привели. Хоть он и был нашим сообщником и разрешил запирать ожерелье на ночь в кассе, бизнес есть бизнес. Я от Марины сам тащусь, сказал он, но рисковать делом из-за этого психа я не собираюсь. Последние же его слова меня буквально обожгли:
– Не переживайте. Вы ни в чем не виноваты.
Еще как виноват! Я заварил эту кашу и сейчас костерил себя за неприятности, которые навлек на простодушную Марину. Не зря она так долго открещивалась от подарка. Кому как не ей было знать, что собой представляет ее муж, а я не внял ее словам, настоял на своем, и мое безрассудство, глупое, глупейшее безрассудство ни к чему хорошему не привело. Черт бы меня подрал. А лучше бы сразу несколько чертей поджарили меня на сковородке.
На том мои посиделки в «Космосе» закончились. Каждый день, прогуливаясь по Седьмой авеню, я прохожу мимо этого ресторана и не могу набраться духу зайти внутрь.
Авантюра
В четверг мы с Гарри встретились за ужином в «Стейк-хаусе Майка и Тони» на углу Пятой авеню и Кэрролл-стрит. Двумя месяцами ранее в этом самом ресторанчике он неожиданно разоткровенничался с Томом. Надо полагать, здесь он чувствовал себя комфортно. В первом зале этого заведения, отданном под бар, собиралась местная публика, которая постоянно заказывала выпивку и вовсю дымила, посматривая на большой монитор, где шли исключительно спортивные передачи. Но стоило миновать двойные застекленные двери, и вы оказывались в совершенно иной атмосфере. Маленький зальчик с коврами на полу, стеллажом книг у одной стены и черно-белыми фотографиями на другой, уютные столики. Одним словом, тишина и уют, и даже когда звучала музыка, прекрасная акустика позволяла вести разговор, не повышая голоса. Видимо, для Гарри это место было чем-то вроде исповедальни. Сначала в роли духовника выступил Том, и вот теперь я.
По разумению Гарри, моя осведомленность ограничивалась общими фактами его биографии: уроженец Буффало, бывший муж Бет и отец Флоры, отсидел в тюрьме. Он не знал, что Том посвятил меня в разные детали, а я не собирался раскрываться. Вот почему я тупо слушал знакомую историю про впаривание поддельного Алека Смита и про то, как разошлись его с Гордоном Драйером пути-дорожки. Зачем он мне все это рассказывал, я, честно говоря, не мог понять. Какое все это имело отношение к его предполагаемой сделке? В конце концов, я не выдержал и задал этот вопрос в лоб.
– Не спешите, – был мне ответ. – Скоро все поймете.
В начале нашего ужина я был не слишком словоохотлив. Недавний скандал в «Космосе» не прошел для меня бесследно, и, слушая Гарри вполуха, я думал больше о Марине и ее безмозглом муженьке и об обстоятельствах, заставивших меня купить у И.М. эту чертову цацку. Гарри же в тот вечер был в ударе, и после скотча для затравки и вина вдогонку, которое я заказал к устрицам, я постепенно вышел из ступора и сумел-таки сосредоточиться на монологе моего собеседника. Общая канва криминала с поддельными картинами в пересказе Тома и в авторском изложении совпадала, при одном забавном расхождении. Если верить Тому, перед посадкой его будущий босс плакал, раскаиваясь в содеянном и казня себя за разрушенную семью, за погубленную жизнь, за опороченное имя. В данном же случае Гарри не только не выказывал раскаяния, но скорее бахвалился тем, что на протяжении двух лет проворачивал такие дела, он вспоминал историю с подделками чуть ли не как самый удачный период своей жизни. Чем можно объяснить столь радикальную смену тональности? Тогда это был спектакль, призванный разжалобить Тома? Или сыграло свою роль драматическое появление в лавке его дочери, и поэтому именно тогда он говорил от чистого сердца? Кто знает. В каждом из нас живут разные ипостаси, и обычно переход из одной в другую совершается так легко, что мы сами этого не замечаем. Сегодня ты такой, завтра сякой, с утра угрюм и молчалив, а вечером смеешься и шутишь напропалую. Возможно, Том застал Гарри не в лучшую минуту, а сейчас, когда его дела пошли в гору, он распустил передо мной хвост.
Официант принес нам ребрышки и бутылку красного, и вот, наконец, после затянувшейся прелюдии, прозвучала главная тема. Собственно, Гарри не скрывал, что готовит меня к сюрпризу, но даже если бы он мне предложил отгадать с сотого раза, я бы ни за что не додумался до того, о чем он мне вдруг сообщил с таким невозмутимым спокойствием:
– Гордон объявился.
– Гордон, – тупо повторил я, переваривая услышанное. – Вы хотите сказать, Гордон Драйер?
– Он самый. Мой старый друг в грехах и проказах.
– Да как же он сумел вас разыскать?
– В вашем вопросе, Натан, прозвучала озабоченность. Как будто в моей жизни случилась серьезная неприятность. Это не так. Я просто счастлив.
– После того, как вы с ним обошлись, можно было бы предположить, что он жаждет вашей крови.
– Сначала я тоже так думал, но всё это осталось в прошлом. Озлобление, горечь. Бедняга бросился мне на шею и просил прощения, можете себе представить? Он просил у меня прощения!
– При том что вы засадили его за решетку.
– Да, но не будем забывать, кто был автором всей этой интриги. Если бы не его идея, ни один из нас не угодил бы за решетку. За что он себя и винит. За эти годы он многое передумал, и знаете, к чему пришел? Не будет ему покоя до тех пор, пока я не пойму, что он давно уже не держит на меня зла. Гордон уже не ребенок. Ему сорок семь, и со времен Чикаго он сильно повзрослел.
– Сколько он отсидел?
– Три с половиной года. Потом переехал в Сан-Франциско и снова занялся живописью – увы, без особого успеха. На плаву его поддерживали частные уроки рисования и разные случайные заработки. А потом он запал на одного красавчика и перебрался сюда. Они живут вместе вот уже второй месяц.
– Красавчик, надо полагать, с деньгами.
– Деталей я не знаю, но, насколько я могу понять, на двоих ему хватает.
– Везунчик Гордон.
– Не такой уж везунчик, если вспомнить, через что он прошел. А кроме того, Гордон по-прежнему меня любит. К своему новому дружку он искренне привязан, но любит меня. А я – его.
– Не хочу совать свой нос в вашу личную жизнь, но как же Руфус?
– У нас с Руфусом отношения чисто платонические. За все эти годы мы не провели вместе ни одной ночи.
– А Гордон – это другое дело.
– Совсем другое. Он давно уже не мальчик, но все еще хорош собой и бесконечно добр ко мне. Мы видимся не часто, ведь каждое тайное свидание, сами знаете, требует особой изворотливости. И всякий раз искры летят. Я-то думал, что свое давно отгулял, жизнь пошла под горку, но Гордон меня буквально воскресил. Обнаженное тело – это единственное, Натан, ради чего стоит жить.
– Во всяком случае, одно из.
– Если вам известно кое-что получше, поделитесь.
– Я думал, сегодня мы обсуждаем бизнес.
– Ну да, и Гордон имеет к этому прямое отношение. В этом деле мы с ним завязаны.
– Как? Опять?
– Потрясающий план. Когда я начинаю о нем думать, у меня мурашки по спине бегают.
– Что-то мне подсказывает – вы затеяли очередную аферу. Скажите честно, это будет в рамках закона?
– Конечно, нет. Какое удовольствие без риска?
– Гарри, вы неисправимы. После всего, что с вами произошло, вы, кажется, должны быть тише воды ниже травы.
– Видит бог, я старался. Девять долгих лет. Но во мне сидит мелкий бес, и если время от времени не позволять ему немного пошалить, я просто подохну от скуки. Когда слоняюсь без дела и брюзжу, начинаю себя ненавидеть. Я человек деятельный, и чем опаснее моя жизнь, тем я счастливее. Кто-то играет в карты. Кто-то карабкается в горы или прыгает с парашютом. А я дурачу людей. Мне интересно, сойдет мне это с рук или не сойдет. В детстве я мечтал выпустить энциклопедию, где абсолютно вся информация была бы ложной. Фальшивые даты исторических событий, неправильные географические координаты рек, биографии выдуманных знаменитостей. Кому еще пришла бы в голову такая мысль? Ну разве только сумасшедшему. А я от души хохотал, представляя, что́ из этой затеи могло бы выйти. Когда я служил во флоте, меня чуть не отдали под трибунал – напутал с маркировкой морских карт. Но я сделал это нарочно. На меня что-то нашло, и я не удержался. Мне удалось убедить офицера, что это оплошность, но сам-то я знал правду. Такой вот я странный тип, Натан. При всем великодушии, доброте и преданности друзьям я остаюсь прирожденным шулером. Пару месяцев назад я услышал от Тома о существовании некой версии по поводу классической литературы. Так вот, не было никакой классической литературы. Эсхил, Гомер, Софокл, Платон – все это сплошной обман, изобретение хитроумных итальянцев эпохи Возрождения. Класс, да? Столпы западной цивилизации – дым, мираж! Ах, как жаль, что я не мог принять участие в этой маленькой интрижке.
– И что же? Опять поддельные картины?
– Поддельная рукопись. Я теперь занимаюсь книжным бизнесом, забыли?
– Идея, конечно, исходит от Гордона.
– Ну да. Он очень умен и прекрасно знает мои слабости.
– А вы хорошо подумали, прежде чем рассказать мне об этом? Откуда вы знаете, что мне можно доверять?
– Вы человек порядочный и благоразумный.
– С чего вы взяли?
– Вы приходитесь Тому дядей, а он человек порядочный и благоразумный.
– Тогда почему не рассказать ему?
– Том – невинная душа и от бизнеса далек. А вы, Натан, человек бывалый и, уверен, можете дать мне дельный совет.
– Мой вам совет – отказаться от этой затеи.
– Слишком далеко зашло. Не могу, да и не хочу.
– Ну что ж, когда хорошо тряханет, вспомните, что я вас предупреждал.
– «Алая буква». Знакомое название?
– Эту книгу я прочел в одиннадцатом классе. Учительницу английского звали мисс О’Флаэрти.
– Школьная программа. Американская классика. Один из самых знаменитых романов.
– Я так понимаю, вы с Гордоном собираетесь подделать рукопись «Алой буквы»? Но ведь, наверно, есть готорновский оригинал?
– В этом вся прелесть. Рукопись пропала. Сохранился титульный лист – в хранилище «Моргановской библиотеки». Где сам текст, никто не знает. Одни считают, что он погиб в огне: то ли от рук автора, то ли при пожаре. Другие говорят, что наборщики просто-напросто выбросили рукопись в мусорный контейнер или, еще вариант, использовали страницы для раскуривания трубок. Эта версия мне особенно нравится. Всякая шушера обратила «Алую букву» в дым. Как бы там ни было, нет никакой уверенности, что текст бесследно исчез. Он мог, скажем так, на время уйти из поля зрения. Предположим, Джеймс Т. Филд, издатель Готорна, сунул ее в коробку с другими бумагами, а коробку запихнули на чердак. Через годы она переходит, вместе с домом, к его наследнику, или дом оказывается в руках нового владельца. Следите за моей мыслью? Тут достаточно разных темных обстоятельств, позволяющих подготовить почву для чудесного открытия. Несколько лет назад подобная история произошла с письмами и рукописями Мелвилла в каком-то доме на севере штата Нью-Йорк. Если это случилось с Мелвиллом, то почему бы не случиться с Готорном?
– И кто же подделает рукопись? Надеюсь, не Гордон? Насколько я понимаю в арифметике, это не по его специальности.
– Нет. Гордон только обнаружит оригинал, главную же работу проделает человек по имени Ян Метрополис. Гордон узнал про него в тюрьме. В этих делах он настоящий гений. Чей почерк он только не подделывал – Линкольна, По, Вашингтона Ирвинга, Генри Джеймса, Гертруды Стайн и бог знает кого еще – и за все эти годы ни разу не попался. За ним ничего не числится, он вне подозрений. Человек-невидимка. Работа эта трудная и кропотливая. Для начала надо найти «правильную» бумагу, середины девятнадцатого века, которая выдержит все проверки, от рентгена до ультрафиолета. Затем надо тщательно исследовать сохранившиеся рукописи Готорна, чтобы научиться безошибочно воспроизводить его почерк, который, кстати сказать, довольно неряшливый, а то и просто неразборчивый. Но овладение техникой письма как таковой – лишь малая часть задачи. Это не тот случай, когда можно положить перед собой печатное издание «Алой буквы» и просто переписать роман от руки. Необходимо знание маленьких причуд автора: его типичные огрехи, возможно, необычные переносы, орфографические ошибки в определенных словах. Например, вместо «ceiling» он писал «cieling», вместо «steadfast» – «stedfast», а вместо «subtle» – «subtile» [15]. Все его «oh» наборщики меняли на «o». И так далее и тому подобное. Все это требует серьезной подготовки и кропотливого труда. Но, друг мой, оно того стоит. Полная рукопись романа уйдет, по приблизительным подсчетам, за три-четыре миллиона долларов. Гордон предлагает мне за посредничество двадцать пять процентов, то есть речь идет о миллионе. Нехило, да?
– И что вы должны сделать за миллион баксов?
– Продать рукопись. Я поставляю на рынок редкие книги, автографы и всякие литературные курьезы и, пусть я не главный игрок на этом поле, в своих кругах я пользуюсь уважением. Проект обретает легитимный статус.
– Вы уже нашли покупателя?
– Тут возникают сомнения. Я предложил продать рукопись одной из нью-йоркских библиотек – Берг, Морган, Колумбийский университет – или выставить на аукцион Сотбис, но Гордон предпочитает частного коллекционера. Ему хотелось бы избежать огласки, и в каком-то смысле я могу его понять. А с другой стороны, может, он не до конца уверен, что работа будет сделана на все сто.
– А что говорит по данному поводу этот ваш Метрополис?
– Понятия не имею. Я с ним не знаком.
– Вы затеяли махинацию на четыре миллиона долларов вместе с человеком, которого вы никогда не видели?
– Он не желает светиться. Его никто не видел, даже Гордон. Все их контакты – только по телефону.
– Гарри, мне все это не нравится.
– Я понимаю. Атмосфера «плаща и шпаги». А тем не менее дело движется. Мы нашли покупателя, и две недели назад он получил от нас пробную страницу. Можете мне не верить, но он показал ее разным экспертам, и все подтвердили ее подлинность. Недавно я получил от него чек на десять тысяч. Это аванс, чтобы мы не предложили рукопись другому покупателю. В следующую пятницу он возвращается из Европы, и мы совершаем сделку.
– Кто он?
– Майрон Трамбелл, владелец акций и ценных бумаг. Я про него все узнал. Аристократические корни, живет на Парк-авеню, денег куры не клюют.
– Где его Гордон нашел?
– Он друг его дружка. Ну, того, с которым он сейчас живет.
– И которого вы тоже не видели.
– А зачем мне его видеть? Он, как-никак, мой соперник, а мы с Гордоном встречаемся тайно.
– Все это похоже на ловушку. Сдается мне, дружище, что вас подставляют.
– Подставляют? Вы о чем?
– Сколько страниц рукописи вы видели своими глазами?
– Одну. Ту, которую я две недели назад передал Трамбеллу.
– А если других не существует? Если нет никакого Яна Метрополиса? Если дружок Гордона и Майрон Трамбелл – это одно лицо?
– Эк загнули. Зачем городить огород?
– Месть. Вы ему подлянку – он вам. Зуб за зуб. А то мы не знаем, на что способен человек, этот венец творения. Боюсь, ваш Гордон – не тот, за кого вы его держите.
– Слишком много черной краски. Не верю.
– Вы уже оприходовали чек в банке?
– Три дня назад. Между нами, половину этих денег я уже потратил на тряпки.
– Верните ему деньги.
– Вот еще!
– Если на вашем счете не хватает, я готов вам одолжить.
– Спасибо, Натан, но я как-нибудь обойдусь без пожертвований.
– Они держат вас за яйца, только вы этого еще не понимаете.
– Думайте, что хотите, но заднего хода не будет. Я пойду до конца, пусть гром гремит и земля трясется. Если насчет Гордона вы правы, мне так и так хана, рыпайся не рыпайся. А если вы ошибаетесь, в чем лично я не сомневаюсь, то скоро у меня появится повод пригласить вас на ужин, чтобы вы могли поднять бокал за мой успех.
Стук в дверь
По выходным Том отсыпался. Букинистическая лавка была открыта, но, имея законный отдых, он мог себе позволить поваляться подольше. В эти дни он бы все равно не застал свою И.М. на ступеньках дома в ожидании школьного автобуса (что еще могло бы заставить его вылезти из теплой постели в такую рань?), поэтому и не заводил будильник, а пребывал в своем уютном коконе, пока глаза сами не откроются или не разбудит посторонний шум. Четвертого июня, в воскресенье, спустя три дня после моей злополучной стычки с Роберто Гонсалесом и встревожившим меня признанием Гарри Брайтмана, утренний сон моего племянника нарушил робкий стук в дверь. Он не сразу это осознал, а, осознав, глянул на часы (было начало десятого), медленно спустил на пол ноги и, как пьяный, доплелся до двери. Но как только он ее открыл, с него сразу слетел сон. Его жизнь, можно сказать, перевернулась в одну минуту. А что касается моего повествования, то только сейчас, после основательной подготовки и тщательного рыхления почвы, оно получает необходимое ускорение.
На пороге стояла Люси – девятилетняя довольно высокая темноволосая девочка-подросток с короткой стрижкой и материнскими карими глазами, в протертых красных джинсах, разодранных грязно-белых кедах и футболке «Kansas City Royals». Ни сумки, ни курточки, ни свитера в руках – только то, что на ней. Хотя Том не видел девочку шесть лет, он ее сразу узнал. В чем-то она осталась прежней, при всех разительных переменах – два ряда крепких зубов, вытянувшееся лицо, не говоря уже о росте. Она с улыбкой разглядывала своего полусонного всклокоченного дядю, и этот пристальный, немигающий взгляд тотчас вернул его в Мичиган шестилетней давности. Но где ее мать? Отчим? Почему она одна? Как его разыскала? Том задавал вопрос за вопросом, но Люси упорно молчала. В какой-то момент ему даже показалось, что она глухая, но когда он спросил, помнит ли она его, в ответ девочка кивнула. Том протянул навстречу руки, и, оказавшись у него в объятиях, она ткнулась в него лбом и крепко обняла.
– Ты, наверно, умираешь с голоду, – вдруг спохватился Том и потащил ее в свое обиталище, больше напоминавшее склеп, чем человеческое жилье.
Он насыпал ей полную плошку воздушных хлопьев и налил большой стакан апельсинового сока. Пока он готовил себе кофе, она все выпила и съела. На вопрос, не хочет ли она еще чего-нибудь, последовали очередной кивок и улыбка. Два французских тоста, которые он ей сделал, были ею вываляны в кленовом сиропе и проглочены одним махом. Поначалу Том приписывал ее молчание то ли усталости, то ли смущению, то ли голоду, но Люси совсем не выглядела уставшей, явно чувствовала себя здесь как дома, да и голод уже успела утолить. Однако ни на один его вопрос так и не ответила. Кивнет или мотнет головой, и всё, ни слова, ни звука, точно язык проглотила.
– Люси, ты разучилась говорить? – спросил он ее.
Отрицательно мотает головой.
– Судя по надписи на футболке, ты приехала из Канзас-Сити?
Молчит.
– И что же мне с тобой прикажешь делать? Как я отправлю тебя к маме, если ты мне не скажешь, где она живет?
Молчит.
– Дать тебе блокнот и карандаш? Если не хочешь говорить, может быть, напишешь?
Мотает головой.
– Насовсем замолчала?
Головой: нет.
– Это хорошо. И когда же ты снова заговоришь?
Люси, подумав, показала ему два пальца.
– Два часа? Два дня? Два месяца? Люси, ответь мне.
Молчит.
– С твоей мамой все в порядке?
Кивает.
– Она по-прежнему замужем за Дэвидом Майнором?
Кивок.
– Почему ты от них убежала? Они с тобой плохо обращались?
Молчит.
– Как ты добралась до Нью-Йорка? Автобусом?
Кивок.
– У тебя билет сохранился?
Молчок.
– Давай поглядим, что у тебя в карманах. Может, там мы найдем какие-то ответы.
Люси с готовностью выгребла содержимое четырех карманов, но там не обнаружилось ничего, за что можно было бы зацепиться. Сто пятьдесят семь долларов, три пластинки жвачки, шесть квотеров, два десятипенсовика, четыре пенни и клочок бумаги с именем, адресом и телефоном Тома. Никаких намеков на то, откуда она приехала.
– Ну хорошо, Люси. И что дальше? Где ты собираешься жить?
Люси показала на него пальцем.
У Тома вырвался короткий смешок.
– Ты хорошенько посмотри вокруг. Здесь одному-то тесно. Где ты будешь спать, а?
В ответ Люси пожала плечами и одарила его шикарной улыбкой, по-видимому, означавшей: «Не волнуйся, что-нибудь придумаем».
Но Том не собирался ничего придумывать. Он не знал, как обращаться с детьми, и, даже будь у него особняк о двенадцати комнатах и полный штат прислуги, сделаться приемным родителем девятилетней девочки совершенно не входило в его планы. С нормальным-то ребенком хлопот не оберешься, а эта еще молчит, как партизанка, и ничего про себя не сообщает. Но какой же выход? Пока он из нее не вытянет, где находится ее мамаша, они повязаны. Не то чтобы он не любил свою племянницу или ему было наплевать на ее благополучие, просто она ошиблась адресом. Из всей ее родни он был самой неподходящей кандидатурой на роль воспитателя.
Не могу сказать, что я горел желанием взять ее под свое крыло, но в моей квартире, по крайней мере, была лишняя комната, и поэтому, когда мне позвонил Том и в панике начал кричать в трубку, я сказал, что готов на время забрать девочку к себе, пока ситуация не прояснится. Они приехали ко мне в начале двенадцатого. Том представил Люси ее «двоюродного дедушку», и она вполне благосклонно отнеслась к моему поцелую в макушку, но очень скоро выяснилось, что желания говорить со мной у нее было не больше, чем с Томом. Я рассчитывал вытянуть из нее хоть несколько слов, однако на все мои вопросы она лишь кивала или мотала головой. Странно и даже немного не по себе. Не надо быть специалистом по детской психологии, чтобы сделать вывод: никаких физических или иных отклонений у девочки не наблюдалось. Ни умственной отсталости, ни признаков аутизма, ни каких-либо органических нарушений, которые могли бы препятствовать нормальному общению. Она глядела собеседнику в глаза, понимала каждое слово и радостно улыбалась, как любой ее сверстник. Так в чем же дело? Какая душевная травма могла расстроить ее речь? А может, по каким-то причинам она дала обет молчания, добровольно обрекла себя на немоту, чтобы испытать свою волю? Вдруг это такая детская игра, которая рано или поздно должна ей наскучить? Лицо и руки у нее были чистые, никаких синяков, не мешало бы уговорить ее принять ванну, чтобы воочию убедиться, что и на теле отсутствуют признаки насилия.
Я усадил ее перед телевизором в гостиной и включил мультипликационный канал, работающий круглосуточно. При виде мельтешащих на экране рисованных персонажей глаза у нее загорелись так, будто «ящик» был для нее целым событием, а это навело меня на размышления о Дэвиде Майноре и его религиозных убеждениях. Уж не запретил ли муж Авроры телевизор в доме? Кто знает, может, он решил оградить свою приемную дочь от сумасшедшего карнавала американской поп-культуры, этой роскошной помойки, вываливающей на зрителя свое добро из миллионов катодных трубок двадцать четыре часа в сутки. Очень может быть. Про Майнора мы ничего не узнаем, пока Люси не заговорит. По надписи на ее футболке Том заключил, что она приехала из Канзас-Сити, но девочка это так и не подтвердила – видимо, не хотела, чтобы мы знали правду. Самое простое объяснение: боялась, что мы отошлем ее назад. Счастливые дети не убегают из дому. Такой вывод сам собой напрашивался – вне зависимости от того, был ли у нее дома телевизор.
Пока Люси, сидя на полу, смотрела эпизод «Инспектора Гаджета» и щелкала фисташки, мы с Томом уединились на кухне. Мы проговорили минут сорок, но так ни до чего и не додумались, только окончательно все запуталось. Сплошные загадки и вопросы, никаких фактов, на которых можно было бы построить убедительную версию. Где она взяла деньги на дорогу? Откуда узнала адрес Тома? Помогла ли ей мать уехать или она сама сбежала? Если первое, то почему Аврора не связалась с Томом заранее или хотя бы не прислала с дочерью записку? А может, записка была, и Люси ее потеряла. В любом случае, исходя из ее бегства, что́ можно было заключить о нынешнем положении Авроры? Следовало ли предположить худший сценарий, а именно этого они оба и опасались, или сестра Тома «узрела свет» и отныне видит мир глазами своего мужа-мракобеса? А если второе, и в семье царит гармония, то что Люси делает в Бруклине? Мы ходили по кругу, задавали себе одни и те же вопросы, но так ни к чему и не пришли.
– Время все расставит по местам, – сказал я, чтобы положить конец этим терзаниям. – Но прежде мы должны подыскать ей какое-то жилье. Ты не можешь оставить ее у себя, я тоже. Что будем делать?
– В приют я ее не отдам, если ты об этом.
– Нет, конечно. Но, может быть, кто-то из наших близких согласится взять ее. На какое-то время. Пока мы не отыщем Аврору.
– Слишком большая услуга, ты не находишь? Это может затянуться на месяцы, если не на годы.
– Как насчет твоей сводной сестры?
– Памелы?
– Я так понял с твоих слов, что она живет не бедно. Большой дом в Вермонте, двое детей, муж-адвокат. Скажи ей, что речь идет только о лете, а вдруг она согласится?
– Она Рори терпеть не может. Как все Зорны. С какой стати она будет расшибаться в лепешку ради ее дочери?
– Сострадание. Великодушие. Сам говорил, с годами она поумнела. Если я покрою все расходы, может, она отнесется к этому как к такой совместной акции спасения. Каждый вносит свою лепту в благое дело.
– Да, Натан, уламывать ты мастер.
– Я пытаюсь найти выход из безвыходного положения, только и всего.
– Ну хорошо, я поговорю с Памелой. Она, конечно, мне откажет, но, по крайней мере, моя совесть будет чиста.
– Вот это правильный подход, сынок. Намазывай бутерброд как следует. Не жалей патоки и меда.
Звонить от меня он не захотел, не только из-за Люси, но и из-за меня, предпочитая сделать это дома. Щепетильный Том, тонкая душа. Я сказал, что мы с девочкой прогуляемся и дадим ему возможность без помех пообщаться с Памелой, притом за мой счет.
– Ты видел, во что она одета? – сказал я. – Стыд и срам. Ты звони в Вермонт, а мы пойдем покупать новую одежку.
На том и порешили. После наспех приготовленного и еще быстрее съеденного ланча – томатный суп, яичница и бутерброды с салями – мы с Люси отправились по магазинам. При том что девочка все время держала рот на замке, радовалась она не меньше, чем любая другая на ее месте. Еще бы, ей была предоставлена полная свобода: выбирай что хочешь. Начали мы с самого необходимого (носки, нижнее белье, брючки, шорты, пижама, свитер с капюшоном, нейлоновая ветровка, щипчики для ногтей, зубная щетка, щетка для волос и т. п.), а затем прикупили модные светящиеся кроссовки за сто пятьдесят долларов, бейсболку «Brooklyn Dodgers» и – удививший меня выбор – туфельки из настоящей кожи к красно-белому хлопчатобумажному платьицу, классический вариант: круглый воротничок и завязывавшийся сзади широкий пояс. Домой мы вернулись в начале четвертого и Тома уже не застали. На кухонном столе лежала записка.
Дорогой Натан,
Памела сказала «да». Не спрашивай, как мне это удалось, я уламывал ее целый час. Нервы мне помотали будь здоров. Она согласилась «сначала попробовать», но зато сказала, что мы можем привезти к ней Люси прямо завтра. Это как-то связано с планами Теда и танцульками в местном загородном клубе. Мы можем поехать на твоей машине? Если хочешь, сяду за руль. Сейчас я иду в лавку договориться, чтобы Гарри отпустил меня на несколько дней. Увидимся там. До скорого.
Том
Кто бы мог подумать, что все произойдет в мгновение ока. Я, конечно, почувствовал облегчение, когда ситуация благополучно разрешилась, но к радости примешивалась толика разочарования и даже горечи. Я успел привязаться к девочке, и, пока мы обходили разные магазины в окрестностях, я уже строил планы, как она будет у меня несколько дней, а то и недель. Нет, моя позиция осталась прежней, постоянное проживание исключалось, но немного пожить вдвоем – почему бы нет? К сожалению, я мало времени проводил с маленькой Рэйчел, и вот теперь в моем распоряжении оказалась прелестная девочка, нуждавшаяся в уходе, в опеке со стороны зрелого мужчины, который вполне мог о ней позаботиться и постараться вывести ее из состояния необъяснимой немоты. И вот, когда я уже был готов выступить в роли отца, бруклинский спектакль решили перенести на сцену в Новой Англии, а мою роль отдали актрисе. Я успокаивал себя мыслью, что Люси будет лучше у Памелы, в загородной обстановке, в компании с другими детьми, но так ли это? Когда-то, во время наших редких встреч, Памела производила на меня не слишком приятное впечатление, а с тех пор я ее ни разу не видел.
Люси горела желанием пойти в книжную лавку в новом платье и новых туфельках, и я согласился – с условием, что сначала она примет ванну. Я назвался большим специалистом по купанию детей и в доказательство снял с полки фотоальбом, запечатлевший, в частности, мою семилетнюю дочь сидящей в пенистой ванне.
– Это твоя кузина, – объяснил я. – Она и твоя мама родились в один месяц. Когда-то они очень дружили.
Люси одарила меня светозарной улыбкой. Ее доверие к дяде Нату крепло на глазах, и через пару минут мы уже шагали в ванную. Пока я набирал воду, она послушно разделась и забралась внутрь. Если не считать маленькой коросты на левой коленке – ни синяков, ни царапин. Чистая гладкая спина, чистые гладкие ноги, никаких следов внешних воздействий в области гениталий. Одним словом, ничего, что бы намекало на грубое обращение или насилие. На радостях я спел «Полли Уолли Дудл» от начала до конца и заодно вымыл ей голову.
Вскоре после того как я вытащил ее из ванны, раздался телефонный звонок. Звонил из лавки Том и спрашивал, куда мы пропали. Он получил свои свободные дни, и ему не терпелось двинуться в путь.
– Извини. Наш шопинг затянулся, а потом Люси принимала ванну. Ты не узнаешь недавнего оборвыша. Нашей девочке хоть сейчас в Виндзорский дворец.
Мы быстро обсудили ближайшие планы. С учетом завтрашнего раннего отъезда Том предложил поужинать пораньше, в шесть. Люси на аппетит не жалуется, все равно будет голодная. На вопрос, как она относится к пицце, девочка облизнулась и похлопала себя по животику. Я предложил Тому встретиться в «Траттории Рокко», где подавали отличную пиццу.
– Увидимся в шесть, – сказал я. – А до этого мы с Люси заглянем в видеосалон и возьмем какой-нибудь фильм на вечер.
Мы взяли «Новые времена». О Чаплине Люси ничего не слышала – лишнее свидетельство кризиса американского образования. Сам не знаю, как на меня снизошло озарение. В этом фильме у героя впервые прорезается речь, пусть нечленораздельная, но все же. А вдруг, подумал я, это найдет отклик в душе Люси, вдруг она задумается над причиной своего упорного молчания? Кто знает, может, даже заговорит?
До ужина в «Рокко» она вела себя образцово. Все, о чем бы я ни попросил, она выполняла беспрекословно, и ни разу я не заметил на ее лице гримасы недовольства. А тут, не успели мы сесть за стол, как Том с нехарактерной для него бездумностью огорошил ее новостью о предстоящем переезде в Вермонт. Не подготовил, не расписал красоты Берлингтона, не объяснил, почему там с Памелой ей будет гораздо лучше, чем с ее двумя дядями в Бруклине. Тут она впервые нахмурилась, потом заплакала и еще долго на нас дулась. К своей пицце она даже не притронулась, хотя наверняка была голодна. Чтобы наш ужин не превратился в войну нервов, мне пришлось пустить в ход все свое красноречие. Рот у меня не закрывался. Я начал с фундамента, который забыл заложить Том: гимны и панегирики, рекламные антраша, славословия в адрес несравненной чадолюбивой Памелы. Это не дало желаемого эффекта, и пришлось изменить тактику: я пообещал, что мы с Томом побудем немного в Вермонте, пока она не обвыкнется на новом месте, а затем пошел еще дальше, дескать, все в ее руках. Если ей там не понравится, мы соберем вещички и все вернемся в Нью-Йорк. Но сначала все-таки попробуем? Три-четыре дня? Она согласно кивнула и первый раз за полчаса улыбнулась. Я подозвал официантку и попросил подогреть остывшую пиццу. Через пять минут Люси уплетала ее за обе щеки.
Что до чаплинского эксперимента, то он дал неоднозначный результат. Люси хохотала, впервые за весь день издавала разные звуки (за ужином она даже плакала беззвучно), но за несколько минут до сцены в ресторане, когда Чарли начинает напевать свою памятную песенку без слов, глаза Люси закрылись и через секунду она уже спала. Ничего удивительного. И дня еще не прошло, как она объявилась в Нью-Йорке, перед этим проведя целую ночь в автобусе и проделав не одну сотню миль. Я отнес ее в свободную спальню, уложил на тахту и укрыл одеялом. У детей сон крепкий, особенно у измученных. Она даже не пошевелилась.
Следующий день начался с сюрприза. В семь утра я принес спящей Люси завтрак – омлет, два тоста с маслом, апельсиновый сок – и, поставив поднос рядом с тахтой, осторожно потряс девочку за плечо.
– Люси, вставай. Завтрак приехал.
Открыв глаза, она несколько секунд таращилась на меня («Где я? Кто этот незнакомый мужчина?»), а вспомнив, улыбнулась.
– Как ты спала? – спросил я.
– Отлично, дядя Нат, – ответила она с южным акцентом. – Как камень на дне колодца.
Люси заговорила! Без подсказки и уговоров. Период молчания закончился, или она просто забыла о нем, поскольку еще не до конца проснулась?
– Отлично, – сказал я, предпочитая не заострять внимания на экстраординарном событии.
– Мы сегодня едем в этот вонючий Вермонт?
Каждое новое слово из ее уст вселяло в меня осторожные надежды.
– Через час, – ответил я. – Смотри, что я тебе принес!
Увидев еду, она широко улыбнулась:
– Завтрак в постель. Как царице Нефертити.
Я уже решил, что все проблемы позади… и ошибся, да как! В тот самый момент, когда Люси протянула руку за соком, мир рухнул. Какая разительнейшая перемена! В мгновение ока очаровательную улыбку сменил кромешный ужас. Она зажала себе рот ладонью, а на глаза навернулись слезы.
– Ну что ты, солнышко, – постарался я ее успокоить. – Ты не сделала ничего плохого.
Но Люси считала иначе. В ее представлении, судя по выражению лица, она совершила грех, которому не было прощения. В порыве гнева она стала бить себя по щеке, дескать, вот тебе, дурочке, получай по заслугам! Я хотел остановить ее, но вдруг она подняла вверх один палец и стала яростно им размахивать перед моим носом. И тут же, с горящими глазами, давай себя больно шлепать по этой руке, словно наказывая ее за непростительную ошибку. После чего, с горьким нажимом, в воздух взметнулись уже два пальца. Что она этим хотела сказать? Почему-то мне показалось, будто речь идет о количестве дней, на которые она обрекает себя на молчание. Когда она проснулась, ей оставался один день, и вот теперь, в наказание за сорвавшиеся с языка слова, к нему добавился еще один.
– Ты хочешь мне сказать, что теперь ты заговоришь только через два дня?
Молчок. Ни кивка, ни возражения. Своим секретом Люси явно не собиралась со мной делиться. Я сел рядом на кровать и стал гладить ее по волосам.
– А теперь поешь. Ну, будь умницей.
Поездка на север
Моя машина была обломком прошлой жизни. В Нью-Йорке я ею не пользовался, но продать поленился, и вот она томилась без дела на парковке возле Юнион-стрит, между Шестой и Седьмой авеню. Со дня моего переезда в Бруклин я к ней даже не подошел. Это был ядовито-зеленый «олдсмобиль катласс», на редкость уродливая груда металла, но свое назначение он выполнял исправно, и стоило мне повернуть ключ зажигания, как мотор послушно забухтел.
Том сел за штурвал, я рядом, Люси сзади. Несмотря на все мои вчерашние заверения, в гробу она видала Памелу с Вермонтом и злилась на нас, увозивших ее против воли. Логично. Если окончательное решение зависит от нее, зачем ехать куда-то за триста с лишним миль, чтобы через пару дней тащиться обратно? Я просил ее не торопиться с ответом, и она вроде бы дала согласие, но сама, конечно, давно уже все решила, и предстоящая притирка превращалась, таким образом, в пустую формальность. На заднем сиденье томилась нахохлившаяся, замкнувшаяся в себе жертва наших жестоких экспериментов. Уснула она, только когда мы проехали Бриджпорт по хайвею 95, а до тех пор молча глазела в окно и, надо думать, почем зря костерила своих коварных дядьев. Как показали дальнейшие события, я ее недооценил. Люси обладала изворотливым умом, и, вместо того чтобы копить в себе бесплодный гнев, она разрабатывала план действий, который должен был перевернуть ситуацию на сто восемьдесят градусов и сделать ее хозяйкой положения. Блестящий, надо признать, план, достойный самого отъявленного плута, и мне только остается снять шляпу перед таким полетом фантазии. О чем ниже.
Пока Люси мыслила, а затем дремала, мы с Томом вели беседы. Он впервые сел за руль, после того как в январе ушел из таксистов, и сам этот процесс, похоже, действовал на него как бальзам. Последние две недели мы виделись практически каждый день, и ни разу он не был таким непринужденным и счастливым, как в то июньское утро. Выбравшись из городских заторов, мы оседлали первую попавшуюся скоростную трассу, ведущую на север, и тут Том по-настоящему расслабился, словно сбросил с плеч груз земных невзгод и забыл на время о своей мизантропии. Расслабленный Том – это словоохотливый Том. В случае с бывшим Профессором сей закон срабатывал безотказно. В течение почти четырех часов на меня обрушилась лавина слов – рассказы, анекдоты, поучительные истории, к месту и не к месту.
Начал он с комментариев к моей будущей книге, а лучше сказать, беспомощной писанине. Он поинтересовался, как подвигается дело, и когда я сказал, что конца не видно, что каждая записанная мной история тянет за собой другую, а та третью и так далее, он похлопал меня по спине свободной рукой и вынес совершенно неожиданный вердикт:
– Натан, ты становишься настоящим писателем.
– Скажешь тоже, – хмыкнул я. – Перед тобой вышедший на пенсию страховой агент, которому просто нечем себя занять. Таким образом я убиваю время.
– Неправда. После многолетних блужданий в пустыне ты, наконец, нашел свое истинное призвание. Раньше ты делал работу за деньги, а сейчас – потому что это твоя потребность.
– Ерунда. В шестьдесят лет не становятся писателем.
Недоучившийся аспирант и несостоявшийся литературный критик откашлялся и начал излагать свои контраргументы. В писательском деле не может быть никаких правил. Если присмотреться к биографиям известных поэтов и прозаиков, то обнаружится полнейший хаос, сплошные исключения. Это болезнь, своего рода вирус, поражающий дух, и заразиться им может кто угодно и когда угодно. Молодой и старый, сильный и слабый, трезвый и пьяный, здравый и безумный. Пробежимся по списку великих и почти великих, и мы увидим необыкновенный разброс интересов и пристрастий – от возвышенного идеализма до омерзительного мракобесия. Среди писателей есть законники и преступники, врачи и шпионы, солдаты и «синие чулки», путешественники и затворники. Так почему бы шестидесятилетнему бывшему страховому агенту не пополнить их ряды? Кто сказал, что Натан Гласс не стал жертвой этой эпидемии?
Я пожал плечами.
– Джойс написал три романа, – продолжал Том, – а Бальзак девяносто. Для нас это принципиально?
– Для меня – нет.
– Кафка написал свой первый рассказ за ночь. Стендаль свою «Пармскую обитель» – за сорок девять дней. Мелвилл «Моби Дика» – за шестнадцать месяцев. Флобер писал «Мадам Бовари» пять лет. Музиль восемнадцать лет корпел над «Человеком без свойств» и умер, так и не закончив свой труд. Имеет это сегодня для нас какое-то значение?
Вопрос был явно риторический.
– Мильтон был слепой. Сервантес однорукий. Кристофер Марло погиб от рук убийц в кабацкой драке, не дожив до тридцати. Кинжал угодил ему прямо в глаз. Что из этого следует?
– Не знаю, Том. Что из этого следует?
– Ничего. Один жирный нуль.
– Готов с тобой согласиться.
– Какой-то Томас Хиггинсон, невежда, называвший «Листья травы» аморальной книгой, посмел «исправлять» стихи божественной Эмили Дикинсон. Несчастный По, умерший от белой горячки в балтиморской канаве, имел несчастье назначить своим душеприказчиком Руфуса Гризволда, «близкого друга», который потом сильно поспособствовал уничтожению его репутации.
– Не повезло.
– Он вообще был невезучий, этот Эдди, как при жизни, так и после смерти. Его похоронили на балтиморском кладбище в 1849 году, но понадобилось еще двадцать шесть лет, чтобы на его могиле появился надгробный камень. Добросовестный родственник сразу оформил заказ, но случилось непредвиденное, один из тех скверных анекдотов, которые заставляют усомниться в здравомыслии того, кто правит миром. Вот тебе, Натан, еще пример человеческой глупости. Резчики по камню развернули свое хозяйство прямо под железнодорожной насыпью. Сошедший с рельсов поезд раздавил десяток готовых надгробных памятников, в их числе мрамор Эдгара По. На новый камень у родственника денег не было, поэтому еще четверть века писатель пролежал в безымянной могиле.
– Откуда ты все это знаешь?
– Общедоступная информация.
– Я, например, не знал.
– Ты не учился в аспирантуре. Пока ты совершал реальные шаги, пропагандируя демократию, я протирал штаны в библиотеке, забивая себе голову бесполезной информацией.
– И кто же в результате оплатил надгробный памятник?
– Местные учителя создали комитет по сбору средств. Десять лет тянулась эта канитель. Когда памятник, наконец, был готов, останки писателя эксгумировали, провезли через весь город и захоронили на церковном кладбище. Церемония открытия мемориала состоялась в «Западной школе для девочек» – подходящее местечко, да? Приглашение разослали всем большим американским поэтам. Уитьер, Лонгфелло и Оливер Уэнделл Холмс под разными предлогами отказались, приехал только Уолт Уитмен. Поскольку он один сделал для литературы больше, чем остальные трое, вместе взятые, я это расцениваю как акт высшей поэтической справедливости. В известном смысле, Стефан Малларме тоже там присутствовал в то утро. Не во плоти, но его дух: он написал свой знаменитый сонет «Могила Эдгара По», и даже если стихотворение не поспело к церемонии, это не меняет сути. Красиво, правда? Уитмен и Малларме, отцы-близнецы современной поэзии, в «Западной школе для девочек» отдают дань своему общему предшественнику, опозоренному и униженному Эдгару Аллану По, первому настоящему писателю, которого Америка подарила миру.
В тот день Том был в отличной форме, ну разве что немного заведен. Впрочем, его монолог эрудита, несомненно, скрашивал довольно однообразное путешествие. Мысли заносили Тома в одну сторону, потом возвращались к развилке и плавно уходили вправо или влево, без особых колебаний и боязни ошибиться. Все дороги, так сказать, вели в Рим, а Римом была, ни много ни мало, вся мировая литература, про которую он, кажется, знал решительно всё, – так какие, спрашивается, могли быть у него сомнения? С По он вдруг свернул на Кафку – по возрастной ассоциации: оба умерли в сорок лет. Кому еще, кроме Тома, пришло бы в голову обратить внимание на такую второстепенную подробность? Но что касается меня, который провел полжизни за изучением страховых таблиц, в размышлениях о смертности людей разных профессий, – мне этот мотив показался заслуживающим интереса.
– Совсем молодые, – сказал я. – Живи они сегодня, современной медицине наверняка удалось бы их спасти. Возьми меня. Если бы с моим канцером столкнулись врачи сорокалетней давности, вряд ли я сейчас сидел бы в этой машине.
– Да, сорок – это немного, – согласился Том. – А с другой стороны, сколько писателей и до сорока-то не дожили.
– Кристофер Марло.
– Умер в двадцать девять. Китс – в двадцать пять. Георг Бюхнер – в двадцать три. Подумать только, величайший немецкий драматург девятнадцатого столетия умирает в двадцать три года! Лорд Байрон – в тридцать шесть. Эмили Бронте – в тридцать девять. Шелли – за месяц до тридцати. Сэр Филип Сидни – в тридцать один. Натаниэл Уэст – в тридцать семь. Уилфред Оуэн – в двадцать пять. Георг Тракль – в двадцать семь. Леопарди, Гарсиа Лорка, Аполлинер – в тридцать восемь. Паскаль – в тридцать девять. Флэннери О’Коннор – в тридцать девять. Рембо – в тридцать семь. Братья Крейны, Стивен и Харт, – в двадцать восемь и тридцать один, соответственно. А Генрих фон Клейст, любимый автор Кафки, покончил жизнь самоубийством вместе со своей возлюбленной в тридцать четыре года.
– А твой любимый автор – Кафка?
– Пожалуй. В двадцатом веке, во всяком случае.
– Почему же ты не писал о нем диссертацию?
– По глупости. Кроме того, я считался американистом.
– Он ведь, кажется, написал «Америку»?
– Ха-ха. Остроумно. Как это я сам не додумался.
– Помню его описание статуи Свободы. Вместо факела у девушки в руке поднятый меч. Мощный образ. И смешно, и жутковато. Как из дурного сна.
– Так ты читал Кафку.
– Кое-что. Романы, отдельные рассказы. Дела минувших дней, я тогда был в твоем возрасте. Но Кафку так просто не забудешь. Его вещи врезаются в память.
– А его дневники и письма ты читал? Его биографии?
– Том, ты же меня знаешь. Я верхогляд.
– Жаль. Чем больше про него узнаешь, тем интереснее его читать. Кафка не просто великий писатель, он еще потрясающий человек. Историю про куклу слышал?
– Что-то не припоминаю.
– Ну, тогда слушай меня внимательно. Вот тебе, так сказать, первое подтверждение моего утверждения.
– То есть?
– Очень просто. Я собираюсь тебе доказать, что Кафка – необыкновенный человек. Почему на примере именно этой истории? Не спрашивай. Просто с момента появления Люси в моем доме эта история не выходит у меня из головы. Видимо, существует какая-то внутренняя связь. Мне кажется, история эта таит в себе некий важный для нас смысл, пока не знаю, какой, возможно, подсказку, как нам дальше действовать.
– Слишком долгое предисловие, Том. Ближе к делу.
– Меня опять занесло, да? Яркое солнце, поток машин, бешеные скорости… голова кругом. Это у меня адреналин в крови играет.
– Рад за тебя. А теперь рассказывай.
– Итак. История куклы. Последний год жизни Кафки. Он влюблен в Дору Диамант, молоденькую девушку, которая сбежала из хасидской семьи в Польше и поселилась в Берлине. Будучи вдвое моложе его (ей девятнадцать или двадцать), она укрепляет его в решимости оставить Прагу, хотя он давно подумывал об этом, и вот осенью двадцать третьего он перебирается в Берлин и поселяется вместе с ней – единственной женщиной, с которой он когда-либо жил под одной крышей. А уже следующей весной он умирает. Но эти последние месяцы – вероятно, самое счастливое время в его жизни. Несмотря на ухудшающееся здоровье. Несмотря на тяжелую обстановку: продовольственный кризис, политические забастовки, самая большая инфляция за всю немецкую историю. Несмотря на мысли о том, что он не жилец на этом свете.
Каждый день Кафка гуляет в парке. Обычно рядом с ним Дора. Однажды на глаза им попадается маленькая девочка, плачущая навзрыд. Кафка спрашивает у нее, что случилось, и в ответ слышит, что та потеряла любимую куклу. Он начинает фантазировать, чтобы ее успокоить. «Твоя кукла уехала в путешествие». – «Откуда ты знаешь?» – «Она написала мне письмо». – «Оно у тебя с собой?» – недоверчиво спрашивает девочка. «Извини, я его забыл дома, но завтра обязательно захвачу». Он говорит так уверенно, что девочка поневоле успокаивается. Может, этот загадочный незнакомец сказал ей правду?
Придя домой, Кафка садится за письмо. По словам Доры, он работает с той же серьезностью, с той же сосредоточенностью, с какими трудится над своими романами и рассказами. Он не намерен отделаться от ребенка дешевым обманом. Он поставил перед собой литературную задачу и доведет дело до конца. Он сочинит прекрасную и убедительную сказку, он подарит девочке реальность взамен утраченной. И эта выдумка, согласно законам художественного творчества, сделается правдой.
На следующий день Кафка спешит в парк с письмом в кармане. Девочка его уже ждет на том же месте. Поскольку читать она не умеет, он читает ей письмо вслух. Кукла сожалеет о том, что все так произошло. Ей наскучила жизнь в доме, захотелось увидеть мир, завести новых друзей. Хотя она по-прежнему любит девочку, ее влекут иные горизонты, и поэтому им придется на какое-то время расстаться. Кукла обещает писать каждый день и держать девочку в курсе всех событий.
В этом месте история становится для меня особенно пронзительной. Удивительно уже то, что Кафка не поленился сочинить одно письмо, но он на этом не останавливается, он намерен сочинять в день по письму, и все это ради того, чтобы утешить незнакомую девочку, с которой он случайно столкнулся в парке. Кто еще на такое способен? Эта затея растягивается на три недели. Один из самых блистательных писателей жертвует своим временем, своим драгоценным, быстро тающим временем, сочиняя воображаемые письма потерявшейся куклы! По свидетельству Доры, он тщательно отделывал каждую фразу в поисках точных и смешных деталей, не забывая об увлекательности сюжета. Иными словами, то была проза Кафки. Три недели подряд он сочинял эти письма, чтобы читать их девочке в парке. Кукла выросла, пошла в школу, встретила разных людей. Она продолжала заверять девочку в своей привязанности, но при этом намекала на возникшие осложнения, не позволявшие ей вернуться назад. Мало-помалу Кафка подготавливал девочку к тому, что свою куклу она больше не увидит. Он всерьез бился над концовкой, ибо понимал: если финал окажется неубедительным – волшебные чары рассеются. Перебрав разные варианты, он, в конце концов, решил выдать куклу замуж. Он описал ее жениха, их помолвку и свадьбу в деревне, рассказал о доме, в котором поселились молодые. И, заканчивая последнее письмо, кукла попрощалась со своей любимой подружкой.
К тому моменту девочка уже совершенно успокоилась. Эти письма развеяли ее тоску. Кафка дал ей взамен другое, он подарил ей красивую историю, а того, кто способен жить внутри вымысла, в своем воображаемом мире, – реальный мир ранить не может. Реального мира словно бы и нет, пока рассказывается история.
Наша девочка, или Все решает газировка
Из Нью-Йорка в Берлингтон, штат Вермонт, можно добраться двумя путями – коротким и длинным. Две трети нашего путешествия проходили по первому варианту: Флэтбуш-авеню, Бруклин-Квинс Экспрессвей, Гранд Сентрал Парквей, шоссе 678. Через Уайтстоунский мост мы попали в Бронкс, проехали несколько миль на север и по 95-му рванули прочь из города, через восточную окраину Уэстчестерского графства и дальше, в южный Коннектикут. В Нью-Хэйвене мы свернули на 91-й. Нам пришлось пересечь весь Коннектикут и весь Массачусетс, пока мы не добрались до южной границы Вермонта. Можно было бы, конечно, сократить дорогу, проехав по 91-му до развязки Уайт Ривер, а затем продолжив по 89-му, но на подступах к Брэтлборо Том заявил, что ему надоели скоростные шоссе, – спокойные обходные дороги милее его сердцу. Словом, мы выбрали длинный путь. Лучше проведем в машине лишние час-два, сказал он, зато увидим еще что-нибудь, помимо снующих туда-сюда железных коробок на колесах. Лесополосу, придорожные цветы, фермы и луга, пасущихся коров и лошадей, деревеньки, живые лица. Я не возражал. Не все ли равно, когда мы приедем к Памеле, в три или в пять? Чувствуя свою вину перед Люси, равнодушно поглядывавшей в окно, я был даже рад оттянуть неизбежное. Я открыл дорожный атлас Рэнда Макнелли и принялся изучать Вермонт.
– Наш съезд – третий, – громко объявил я. – Дальше едем по тридцатке на северо-запад, через сорок миль дорога начинает петлять, и так до Ратленда, оттуда по семидесятой двинем прямиком в Берлингтон.
Вы спросите, к чему такие подробности? Правдивость истории – в деталях, поэтому у меня нет выбора: рассказываю все, как было. Если бы не наше решение поехать после Брэтлборо по тридцатке, сюжетная канва данной книги во многом сложилась бы по-другому. В первую очередь, конечно, это касается Тома, главного героя моего повествования. Он принял важнейшее решение в своей жизни, хотя в тот момент никак не мог предвидеть всех последствий схода лавины, который сам же спровоцировал. Подобно той кукле из рассказа Кафки, он-то полагал, что его влекут иные горизонты, а на самом деле, выбрав не тот маршрут, а этот, он позволил Фортуне завести себя бог знает куда.
В отличие от мочевого пузыря, который у каждого готов был разорваться, наши желудки, не говоря уже о бензобаке, были пусты. Проехав миль пятнадцать-двадцать северо-западнее Брэтлборо, мы съехали с шоссе под знак ЕДА И БЕНЗИН, посчитав, что именно в такой последовательности мы и удовлетворим наши потребности. Убогий ресторанчик, в котором мы оказались, назывался «Дотс». И здесь наше случайное на первый взгляд решение самым существенным образом повлияло на дальнейшие события. Заправься мы раньше, и наше путешествие в Берлингтон продолжилось бы по намеченному плану, а Люси не удалось бы выкинуть фортель, которого мы с Томом никак не ожидали. Но в том-то и дело, что мы сидели за столом, и наш бензобак был пуст, чем маленькая плутовка не преминула воспользоваться. Так мой племянник оказался в крепких объятиях дамы, не ведающей жалости и хорошо известной под именем Судьба.
Я до сих пор не до конца понимаю, как девчонке это удалось. Да, благоприятное стечение обстоятельств, да, ей улыбнулась удача, но плюс ко всему еще и поистине дьявольская дерзость. Обстоятельства в самом деле сошлись одно к одному. Ресторан стоял в некотором отдалении от дороги. Автостоянка оказалась забита, нам пришлось поставить машину на отшибе, вне нашего обзора, к тому же мы с Томом сидели спиной к окну. И все равно, как она сообразила, что автомат с газировкой, рядом с которым мы припарковались, можно использовать для решения «берлингтонской проблемы»? Мы втроем вошли в ресторан и первым делом направились в туалеты. Затем мы нашли столик и заказали гамбургер, тунца и чизбургер на гриле. Когда официантка отошла, Люси показала жестом, что ей опять приспичило, и с моего благословения отбыла по назначению в своих пестрых шортах и сверкающих кроссовках за сто пятьдесят долларов. В ее отсутствие мы заговорили о том, как все-таки хорошо, что мы выбрались из города, пусть даже и сидим в паршивой забегаловке в окружении водил и фермеров в желтых и красных бейсболках с логотипами компаний по производству рабочего инвентаря и строительной техники. Тома по-прежнему несло, и, слушая его поток сознания, я как-то забыл про Люси. А она в это время вышла через заднюю дверь и, не теряя времени даром, отгрузила в автомат с газировкой всю свою мелочь. В ответ тот выдал ей по меньшей мере два десятка банок с липкой сахаристой дрянью, которую она всю до капли вылила в бензобак моего на тот момент вполне боеспособного «олдса». Откуда она знала, что сахар для двигателя внутреннего сгорания губителен? Такие изворотливые мозги у совсем еще соплячки! Мало того, что она поставила крест на нашем дальнейшем передвижении, она еще сделала это в рекордно короткий срок. Какие-то пять-семь минут. Нам не успели принести еду, а она уже сидела с нами за столом, расточая улыбки. Знать бы причину ее внезапно улучшившегося настроения. Даже если бы я тогда задумался, я бы, вероятно, приписал это хорошо опорожненному кишечнику.
Когда мы вернулись в машину и Том повернул ключ в зажигании, мотор издал звук, доселе неведомый в автомобильной истории. Я уже минут двадцать ломаю себе голову над тем, какими словами его описать. Сиплое фырканье? Икающее пиццикато? Адский гогот? Я чувствую свою беспомощность… или язык бессилен выразить то, что я услышал. Подобный звук, наверно, мог издать гусь, коему свернули шею, или, к примеру, пьяный шимпанзе. Потом гогот перешел в протяженное и довольно громкое сипение тубы, которое, впрочем, можно было бы принять и за серию отрыжек – не тех, благодушных, что издает человек, накачавшийся пивом, а скорее вымученных, утробных, басовитых, возвещающих о несварении желудка и отчаянной изжоге. Том вырубил мотор и снова запустил – на этот раз тот издал слабый стон. После третьей попытки – и вовсе тишина. Адская музыка завершилась, у моего несчастного «олдсмобиля» остановилось сердце.
– Похоже, у нас кончился бензин, – изрек Том.
Я готов был с ним согласиться, но, привычно бросив взгляд на указатель топлива, увидел, что в бензобаке горючего осталось еще примерно на одну восьмую. Я показал пальцем на красную риску:
– Если верить этой штуке, мы в порядке.
Том пожал плечами:
– Наверно, врет. Слава богу, бензоколонка через дорогу.
Я обернулся, чтобы взглянуть через заднее стекло на бензоколонку – старенький гараж, два насоса. Последний раз сие диво дивное красили году эдак в пятьдесят четвертом. Тут-то я и обратил внимание на Люси, сидевшую позади Тома. Естественно, я не мог знать о ее причастности к нашей передряге, и поэтому меня озадачило выражение безмятежности на ее лице, я бы даже сказал, высшей степени довольства. По идее, комическая какофония, которую мы только что услышали, должна была вызвать у нее определенную реакцию: тревогу, смех, возбуждение, да что угодно. Люси же ушла в себя, воспарила на облачке безразличия, как будто дух отделился от тела. Сейчас-то я понимаю: она тихо торжествовала и благодарила про себя всевышнего, который помог ей осуществить почти безнадежный план.
– Люси, ау! – позвал я ее.
Она посмотрела на меня долгим безучастным взглядом и тряхнула головой в подтверждение того, что она меня слышит.
– Не расстраивайся, – продолжал я. – Сейчас машина заведется.
Как же я заблуждался! Велико искушение описать во всех подробностях комедию, участниками которой мы стали, но я не стану испытывать терпение читателя, тем более что прямого отношения к нашей истории это не имеет. Главное, итог. Канистра с высокооктановым бензином, которую притащил Том, не помогла, и в результате нас отбуксировали к приснопамятному гаражу. Хозяйством заправляли отец и сын, Эл-старший и Эл-младший, по возрасту – я и Том, зато внешне – полная противоположность: сын худой, отец толстяк.
Состояние машины поставило их в тупик. Эл-младший, осмотрев ходовую часть, захлопнул капот со словами:
– Я должен в нем поковыряться.
– Что, плохо дело? – поинтересовался я.
– Я этого не сказал, мистер. Но вообще-то хорошего мало.
– И сколько времени может на это уйти?
– А бог его знает. Может, день, а может, неделя. Сначала надо установить, что́ произошло. Если поломка несерьезная, сделаем на раз. А если придется заказывать запчасть у дилера, дело может затянуться.
Прямо и откровенно. С моим знанием техники мне ничего другого не оставалось, кроме как согласиться вне зависимости от срока. Том, тоже тот еще механик, меня поддержал. Так мы застряли на проселочной дороге в вермонтской дыре, и что прикажете делать? Вариант первый: взять напрокат машину, добраться-таки до места назначения, провести с Памелой остаток недели и забрать наш «олдс» на обратном пути в Нью-Йорк. Вариант второй: снять комнаты в местной гостинице и пожить здесь, делая вид, что мы на отдыхе, пока два Эла разбираются с нашим бедолагой.
– С меня на сегодня хватит, – сказал Том. – Я за то, чтобы остаться. Во всяком случае, до завтра.
Я не возражал. Что же касается нашей столь же молчаливой, сколь и недремлющей Люси, то ее реакция легко прогнозировалась.
Эл-старший порекомендовал нам пару гостиниц в Ньюфейне, городке, который мы проехали за десять миль до поломки. Я позвонил из гаража, но свободных номеров нигде не оказалось, о чем я сообщил Элу.
– Чертовы туристы, – пробормотал он. – Только начался июнь, а эти уже всё заполонили.
Пока два Эла обмозговывали ситуацию, мы покорно ждали, засунув руки в карманы. Наконец, Эл-младший прервал молчание:
– А как насчет Стэнли?
– М-м-м, – задумался старший. – Думаешь, он снова открылся?
– Вроде как собирался. Я это слышал от Мэри Эллен. На той неделе он ей встретился на почте.
– Кто такой Стэнли? – не выдержал я.
– Стэнли Чаудер. Он раньше держал гостиницу, вон там, на холме, – Эл-старший показал пальцем на запад.
– Ну и имя. Прямо из анекдота [16].
– Ага, – согласился Эл. – Но Стэну по фигу. Ему даже нравится.
Я, кажется, начал входить во вкус и решил развить тему:
– Когда-то я знавал человека по имени Элмер Дудлбаум. Хотели бы получить такое имечко на всю жизнь, а?
Эл-старший ухмыльнулся.
– Нет уж, увольте. Но зато такое имя точно не забудут. Меня вот всю жизнь зовут Эл Уилсон. Хуже может быть только Джон Доу [17]. В одном Вермонте Элов Уилсонов как собак нерезаных.
– Пожалуй, я позвоню Стэну, – сказал Эл-младший. – Если не возьмет трубку, значит, подстригает газон.
Худощавый сын ушел в гараж, а толстяк отец, привалившись к моей машине, сунул в рот сигарету и, не зажигая ее, начал свой рассказ о Стэнли Чаудере.
– Он только этим и занимается. Как сел с утра на свой красный «Джон Диэр», так до вечера и стрижет. Начинает в апреле, когда сходит снег, и заканчивает в ноябре, когда выпадает новый. Каждый божий день, в жару и в холод. Зимой смотрит «ящик», а если надоест, едет в Атлантик-Сити, останавливается в отеле, где есть казино, и играет в «очко». Иногда выигрывает, иногда проигрывает, ему без разницы. На жизнь хватает, так что может себе позволить спустить несколько сотен.
Я знаю его давно, больше тридцати лет. Когда-то он работал бухгалтером в Спрингфилде, Массачусетс. В шестьдесят восьмом или шестьдесят девятом они с женой купили большой белый дом на холме и стали туда приезжать при первой возможности – на уик-энды, Рождество, летние каникулы. Они мечтали переделать его в гостиницу и жить в ней безвылазно, после того как Стэнли выйдет на пенсию. И вот четыре года назад они продали свой дом в Спрингфилде и открыли «Харчевню Чаудера». Помню, как они вкалывали по весне, чтобы успеть открыться ко Дню поминовения. Все шло по плану. Они превратили дом в конфетку, наняли шеф-повара и двух горничных, и вот, когда они уже были готовы принять первых посетителей, Пег – его жену – хватил удар. На кухне, среди бела дня. Только что говорила со Стэном и поваром, а через минуту упала, как подкошенная, и испустила дух. «Скорая» даже не успела выехать.
Вот почему Стэнли стрижет и стрижет траву. Кое-кто считает, что он тронулся рассудком, но, когда мы с ним разговариваем, я вижу перед собой все того же Стэна. За тридцать лет он нисколько не изменился. Это, скажу я вам, он так оплакивает свою Пег. Одни мужчины пьют, другие ищут утешение в объятьях женщин. А Стэнли подстригает лужайку. Спрашивается, кому от этого плохо?
Мы с ним давненько не виделись, но если Мэри Эллен ничего не напутала, а прежде с ней такого не случалось, то это значит, что Стэнли возвращается к нормальной жизни. Видите, Эл застрял в гараже. Я, конечно, могу ошибаться, но, сдается мне, они со Стэном сейчас обсуждают, как вас разместить в доме на холме. Вот так поворот! Вы станете первыми гостями «Харчевни Чаудера». Надо же. Кто бы мог подумать!
Сказочные дни в отеле «Житие»
Я хочу говорить о счастье и благоденствии, об этих редких, негаданных мгновениях, когда твой внутренний голос вдруг замирает и ты сливаешься с окружающим миром.
Я хочу говорить о наступившем лете, о гармонии и блаженном покое, о малиновках и желтых зябликах и синичках, мелькающих среди зеленых ветвей.
Я хочу говорить о сладких часах сна, о радостях вкусной еды и хорошей выпивки, об ощущении, когда ты выходишь среди дня на солнышко и чувствуешь, как теплый воздух заключает тебя в свои объятия.
Я хочу говорить о Томе и Люси, о «Харчевне Чаудера» и четырех проведенных там днях, о мыслях, которые нас там посещали, и мечтах, в которые мы погружались на этом вермонтском холме.
Я хочу вспомнить эти лазоревые сумерки, эти розоватые томные рассветы и подвывания медведей по ночам в окрестных лесах.
Я хочу вспомнить всё. А если нельзя всё, то хотя бы что-то. Нет. Больше, чем «что-то». Почти всё, за исключением отдельных пробелов.
Не слишком словоохотливый, но вполне компанейский Стэнли Чаудер – ветеран корейской войны, мастер газонной стрижки, заядлый игрок в покер и пинг-понг, страстный поклонник старого американского кино. Его тридцатидвухлетняя дочь, которую он зовет Хани [18], – учительница начальных классов в Брэтлборо. Для своих шестидесяти семи Стэнли находится в отличной физической форме. Волосы у него не поредели, а глаза не потеряли своей прозрачной голубизны. Рост выше среднего, коренаст, с крепким рукопожатием.
Он спускается за нами на машине со своего холма, обменивается приветствиями с Элами, старшим и младшим, и энергично подхватывает вместе с нами наш багаж, чтобы перенести его в свой «Вольво-универсал». Передвигается он быстро, чуть не бегом. Такой шустрик. Я-то со слов старшего Эла представлял его себе медлительно-задумчивым, чтобы не сказать потерянным, а увидел услужливого и великодушного, пусть и надломленного человека, сумевшего собрать себя по кусочкам.
Мы прощаемся с Уилсонами, и Эл-младший обещает ежедневно сообщать нам, как обстоят дела с машиной.
Проселочная дорога круто берет вверх, подбрасывая на ухабах, хлеща ветками по ветровому стеклу. Стэнли заранее извиняется за жилье: последние две недели он в одиночку приводил дом в порядок, но остались недоделки. Вообще-то он намеревался открыться четвертого июля, но когда позвонил младший Эл и рассказал про наше незавидное положение, он понял, что негоже оставлять «добрых людей» на улице. Нанять прислугу он не успел, так что ему предстоит самому приготовить для нас постели и устроить поудобнее, насколько это возможно. Он успел переговорить с дочерью в Брэтлборо, и та согласилась приезжать каждый день и готовить еду. Стэнли заверяет нас, что она прекрасная кухарка. Мы с Томом благодарим его за хлопоты. Погруженный в домашние заботы, он как-то не обращает внимания на то, что за все время Люси не проронила ни слова.
Трехэтажный белый дом о шестнадцати комнатах и всеохватной передней верандой. На табличке у входа написано «Харчевня Чаудера», но в глубине души я уже знаю, что мы приехали в отель «Житие». Я решаю до поры до времени не сообщать Тому об этом открытии.
Прежде чем подняться в отведенные для нас комнаты, Том звонит из гостиной Памеле и рассказывает ей о нашем приключении. Наверху Стэнли застилает постели. Люси, стоя на коленях, гладит старого лабрадора по кличке Клеймо. Мне невольно вспоминаются дурацкие слова Гарри, которые вот уже две недели не выходят у меня из головы: «экс – это клеймо на всю жизнь». Клеймо неожиданно обрело вид четвероногого, благодарно лижущего девочке лицо. Я стою рядом с Томом на случай, если Памела захочет со мной поговорить, но такого случая мне не предоставляют. До моего слуха долетают колкости Памелы, раздосадованной тем, что мы застряли в дороге. Как будто это наша вина! А все дело в том, что Памела полтора часа проболталась на рынке и в эти минуты «колготится на кухне», чтобы успеть приготовить ужин к нашему приезду. Как гостеприимная хозяйка, она расстаралась – суп гаспачо, домашний ореховый торт, всего не упомнишь, – и все это псу под хвост! Она приходит в ярость. Том извиняется, но на его голову продолжают сыпаться обвинения. И это Памела, которая «сильно изменилась в лучшую сторону»? Если она не способна нормально отнестись к дорожному недоразумению, какая же из нее выйдет приемная мать! Бедной Люси только этого не хватало – зажравшейся неврастенички с претензиями…
Прежде чем Том успевает положить трубку, я принимаю решение отказаться от «берлингтонского варианта». Мысленно я вычеркиваю Памелу и назначаю себя временным опекуном девочки. Подхожу ли я больше ее на эту роль? Вряд ли. Но за Люси я в ответе, нравится мне это или нет.
Наконец, Том, мотая головой, кладет трубку.
– Ну и фурия!
– Забудь про Памелу.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я хочу сказать, что в Берлингтон мы не едем.
– Да? С каких это пор?
– С этой самой минуты. Ждем, пока починят машину, и возвращаемся в Бруклин.
– А как же Люси?
– Люси будет жить у меня.
– Еще вчера ты сказал, что это невозможно.
– Я передумал.
– Выходит, мы зря тащились в такую даль?
– Почему зря? Погляди вокруг. Это же сущий рай. Несколько дней отдыха, и мы уедем отсюда, как будто заново родились.
Люси слышит наш разговор. Она посылает мне воздушные поцелуи, как оперная дива – зрителям на премьере. Я, конечно, счастлив за нее, но к этому чувству примешивается страх. До конца ли я отдаю себе отчет в том, какое ярмо на себя взвалил?
Вдруг я вспоминаю фразу из фильма конца семидесятых. Название забылось, сюжет и персонажи стерлись из памяти, но эти слова до сих пор звучат у меня в ушах, как будто я их слышал вчера. «Дети – это утешительный приз, но только не для тех, у кого они есть».
Показывая наши комнаты на втором этаже, Стэнли поясняет, что Пег, то есть покойная миссис Чаудер («она ушла четыре года назад»), сама выбирала мебель, постельное белье, обои, шторы и жалюзи, ковры, настольные лампы и все эти безделицы: кружевные салфеточки, пепельницы, подсвечники, книги.
– У нее был безукоризненный вкус.
На мой непросвещенный взгляд, во всем этом есть перебор, налицо попытка воссоздать атмосферу «старой доброй Новой Англии», но что касается жилья, то в те далекие времена оно было мрачнее и просторнее, нежели эти девичьи светлицы. Ну да неважно. Главное, чистота и уют. И потом, есть здесь кое-что в противовес навязчивому китчу и жеманности: на стенах, против ожидания, висят не образчики ручной вышивки, не безвкусные акварели заснеженного Вермонта и не репродукции с картин Курье или Айвза, а большие черно-белые фотографии, восемь на десять дюймов, голливудских комиков прошлого. Это единственный вклад Стэнли, но, как говорится, почувствуйте разницу: в эту атмосферу благонравия он внес струю легкости и остроумия. Из трех приготовленных для нас комнат одна посвящена братьям Маркс, вторая – Бастеру Китону, третья – Лорелу и Харди [19]. Люси, получив право выбора первой, берет себе в компанию Стэна и Олли – комнатку в конце коридора. Том выбирает Бастера. Мне же остаются все братья скопом – в середке между ними.
Первое знакомство с территорией. Едва распаковавшись, мы идем взглянуть на прославленную лужайку Стэнли. Меня захлестывают эмоции. Шелковистая, идеально подстриженная трава. Прожужжавший мимо уха слепень. Запахи жимолости и сирени. Ярко-красные тюльпаны возле дома. Легкий бриз в лицо.
Я неспешно иду по газону вместе с моими спутниками и собакой, а в голове роятся невероятные фантазии. Пока Стэнли рассказывает о своих владениях, простирающихся на сто с лишним акров, я рисую в своем воображении новые корпуса для толп туристов, уже не умещающихся в отеле «Житие». Грезы Тома не дают мне покоя. Шестьдесят акров леса. Пруд. Заглохший яблоневый сад, запущенная пасека, сарайчик, приспособленный для дистилляции кленового сиропа. И, опять же, этот идеальный зеленый ковер, вдоль и вширь.
Ничего этого, впрочем, не будет. Планам Гарри не суждено сбыться, и вообще, с чего бы это Стэнли продавать свой дом? А с другой стороны, почему бы ему не сделаться нашим партнером? Способен ли он понять стратегический замысел Тома? Пожалуй, стоит провести побольше времени в его компании, узнать его получше.
Минут через двадцать мы поворачиваем назад. Стэнли приносит из гаража пластиковые кресла и, усадив нас с Томом, скрывается в доме. У него хватает разных дел, в отличие от его первых постояльцев, которые могут себе позволить погреться на солнышке.
Я наблюдаю, как Люси гоняет собаку за палкой. Слева от меня Том с головой ушел в пьесу Дона ДеЛилло. Я поднимаю взгляд к проплывающим облакам и замечаю ястреба, который исчезает из виду, но вскоре появляется вновь. Глаза у меня сами закрываются, и через несколько секунд я проваливаюсь в сонное забытье.
В пять часов пополудни к дому подъезжает белая «Хонда». Хани Чаудер привезла запасы провианта: полный багажник продуктов и две коробки вина. В этот момент мы с Томом сидим на крылечке и обсуждаем политику. На время прервав инвективы в адрес Буша-младшего и Республиканской партии, мы спешим представиться дочери Стэнли.
Эта крупная веснушчатая женщина с мощными предплечьями и костедробильным рукопожатием излучает уверенность, но при этом доброжелательна и обладает чувством юмора. Ее, как говорится, «много», ну а что вы хотите от учительницы младших классов? У нее громкий и грубоватый голос, но мне нравится, что она с легкостью разражается смехом, не боясь подавить собеседников своей чрезмерной экспансивностью. Она из тех, что «сами с усами» и, скорее всего, хороша в постели. Не красавица, но и не дурнушка. Сияющие голубые глаза, полные губы, копна светло-рыжих волос. Выгружая из багажника продукты, я вижу в ее взгляде, обращенном на Тома, нечто большее, чем простое любопытство. Наш олух, конечно, ничего не замечает, я же задаю себе вопрос: быть может, эта бой-баба с головой на плечах и есть ответ на мои молитвы? Не какая-то бесплотная И.М., а голодная амазонка, готовая прибрать к рукам бесхозного мужика. Паровой каток. Ураган. Командирша с хорошо подвешенным языком, которая скрутит нашего доморощенного философа в бараний рог.
Второй раз за день я решаю оставить свои мысли при себе и ничего не говорить Тому.
Как и обещал Стэнли, ужин ей удается на славу. Суп из кресса, свиная отбивная, стручковая фасоль с миндалем, карамельно-кремовый торт и вина в избытке. Шевельнувшегося во мне червячка сочувствия к Памеле, которая пролетела со своей роскошной трапезой, я спешу успокоить: ради этого не стоило тащиться в Берлингтон, в «Харчевне Чаудера» нас принимают, как минимум, не хуже.
Люси, победительница, освобожденная от оков, выходит к столу в красно-белой клетчатой юбочке, черных туфельках из натуральной кожи и белых кружевных носочках. То ли Стэнли, в самом деле, безразличен к поведению окружающих, то ли чересчур сдержан, но на ее молчание он никак не реагирует. Зато его глазастая прямодушная дочь не может удержаться от вопросов:
– Что это с ней? Она не умеет говорить?
– Умеет, – отвечаю я, – просто не хочет.
– Что значит «не хочет»?
– Это такое испытание, – брякаю я первое, что приходит в голову. – Мы тут с Люси обсуждали разные трудности, какие нам приходится преодолевать, и решили, что молчание – одна из самых трудных вещей на свете. Тогда мы с ней заключили пари. Люси сказала, что промолчит три дня, а я ей пообещал за это пятьдесят долларов. Да, Люси?
Девочка кивает в ответ.
– И сколько дней тебе еще осталось?
Люси показывает два пальца.
Ага, говорю я себе, вот ты и раскололась. Еще два дня, и конец этой пытке.
Хани сощуривается, то ли встревоженная, то ли усомнившаяся. Она ведь по работе имеет дело с детьми, и что-то ей тут кажется не так. Но все-таки я человек посторонний, и, вместо того чтобы укорить меня за довольно странную, чтобы не сказать нездоровую игру с маленькой девочкой, она подбирается к делу с другой стороны.
– А почему она не в школе? Сегодня только пятое июня, до начала летних каникул еще три недели.
– Потому что… – запинаюсь я, лихорадочно сочиняя очередную небылицу. – Потому что Люси ходит в частную школу, а там учебный год короче. В пятницу у них был последний звонок.
Хани, полагаю, не верит ни одному моему слову, но не может же она перейти грань обычной вежливости и устраивать мне допрос с пристрастием, тем более что ее это в общем-то не касается. Хотя мне нравится эта крепко сбитая прямодушная женщина, как и ее старик, жующий себе свою еду и потягивающий вино без лишних вопросов, это еще не значит, что надо посвятить их в семейные тайны. Не то что я испытываю чувство стыда, но, согласитесь, семейка у нас подобралась незавидная! Просто-таки коллекция запутавшихся, заблудших душ. Ярчайшие образцы человеческого несовершенства. Ваш покорный слуга, чья дочь не желает с ним знаться. Том, который три года ничего не знает о своей родной сестре. Маленькая Люси, убежавшая из дома и отказывающаяся говорить… Нет, я не собираюсь выкладывать Чаудерам всю правду о нашем распавшемся и никчемном клане. Ни сегодня, ни завтра.
Видимо, рассуждая так же, Том спешит увести разговор в другое русло. Он переключается на Хани. Давно ли она стала школьной учительницей и что ее на это подвигло, как поставлено начальное образование в Брэтлборо, и все в таком духе. Его вопросы банальны до зевоты, и я вижу, что та, кому он их задает, совершенно его не интересует – ни как человек, ни как женщина. Но Хани голыми руками не возьмешь, своими изящными, точными репликами она словно взрывает это вежливое безразличие. И вот уже она, перехватив инициативу, начинает забрасывать его вопросами. В первые минуты ее агрессия Тома несколько озадачивает, но когда до него доходит, что он имеет дело с интеллектом не ниже своего, он, не желая ударить в грязь лицом, показывает себя во всем блеске. Что касается меня и Стэнли, то мы в основном помалкиваем, наслаждаясь этим словесным поединком. Как можно было бы ожидать, разговор быстро сворачивает на политику и, в частности, предстоящие в ноябре президентские выборы. Возмущаясь сползанием страны вправо, Том говорит о едва не увенчавшихся успехом попытках уничтожить Клинтона, о движении противников абортов, о мощном лобби в поддержку свободной продажи огнестрельного оружия, о фашистской пропаганде в ток-шоу на нашем радио, о трусости прессы, о запрете преподавания теории эволюции в ряде штатов.
– Мы пятимся назад, – напирает он. – Каждый день мы теряем по кусочку нашу страну. Если к власти придет Буш, от нее ровным счетом ничего не останется.
К моему удивлению, Хани с ним во всем соглашается. Примерно на тридцать секунд за столом воцаряется мир, после чего она объявляет, что собирается голосовать за Надера.
– Вот это зря, – неодобрительно отзывается Том. – Отдавая свой голос за Надера, вы отдаете его за Буша.
– Нет, только за Надера. К тому же Гор победит в Вермонте. Не будь я в этом уверена, я бы голосовала за него. А так я могу себе позволить маленький протест и при этом все равно не пустить Буша в Белый дом.
– Насчет Вермонта не знаю, но к финишу, уверен, они придут нос к носу. Если в колеблющихся штатах таких, как вы, много, выиграет Буш.
Хани пытается спрятать улыбку. Том по-королевски серьезен, и я вижу, что ее так и подмывает скинуть его с трона. С ее губ готова сорваться шутка и даже, похоже, непристойная. Ну-ка, мысленно говорю я ей, задай ему жару…
– Знаете, что случилось в последний раз с народом, последовавшим совету буша? [20]
Все молчат.
– Этот народ сорок лет блуждал по пустыне.
Том не в силах удержаться от смеха. Их бой закончился неожиданным выпадом, и понятно, в чью пользу. Не хочу делать далеко идущих выводов, но, кажется, Том нашел себе ровню. Что из этого выйдет – вопрос времени и голоса плоти, мне же остается только следить за развитием событий.
На следующее утро я звоню Элу-младшему насчет машины, но тот пока ничем не может меня порадовать.
– Я как раз с ней сейчас разбираюсь, – сообщает он. – Как только что-то выяснится, дам знать.
Эта неопределенность оставляет меня равнодушным, даже странно. Скорее я рад возможности задержаться здесь на день-другой. О возвращении в Нью-Йорк как-то не хочется пока думать.
Я горю желанием сойтись со Стэнли поближе, но ему не до болтовни. Он готовит и подает нам завтрак, перестилает постели, вкручивает лампочки, выбивает ковры, чинит оконные рамы. Остается ждать удобного случая.
Утро туманное, прохладное. Мы стоим на веранде в свитерах и глядим на мокрую, пропитанную росой траву. Позже, надо думать, распогодится, выкатится солнышко, но пока деревья и кусты скрыты пеленой.
Люси нашла в своей комнате какую-то книжку и вышла почитать на веранду. По моей просьбе она показывает обложку: «Рыцари пурпурного шалфея» Зейна Грэя. Ну и как книга? Люси одобрительно трясет головой. Одним словом, шедевр. Забавно, конечно, но, главное, девочка любит читать, хороший знак. Наша беглянка не бьет баклуши.
Люси с книжкой залезает в диван-качалку, а Том, опустившись рядом со мной в пластиковое кресло, затягивается первой сигаретой:
– Думаешь, этот Эл починит нашу машину?
– Может, и починит. А что, разве мы куда-нибудь торопимся?
– Да нет. Пожалуй, мне здесь нравится.
– Ты помнишь наш ужин с Гарри на прошлой неделе?
– Это когда ты пролил на брюки красное вино? Спрашиваешь!
– Я вспоминаю, что́ ты говорил тогда, за ужином.
– Я много чего говорил, в основном всякую ерунду, но с размахом.
– Ты не был трезв, как стеклышко, но ерундой я бы это не назвал.
– После двух-то бутылок.
– Неважно. Ответь, ты правда мечтаешь уехать из города или это был треп?
– Правда, хотя это был треп.
– Так не бывает. Либо одно, либо другое.
– Я хочу, но это нереально. Значит, треп.
– А как же предложение Гарри?
– Тоже треп. Ты еще не понял, с кем имеешь дело? Такого трепача, как наш друг Гарри Брайтман, надо поискать.
– Пусть так, но, предположим, он говорил это всерьез. Предположим, он разбогател и решил вложить свои денежки в загородный дом. Что бы ты на это сказал?
– Я бы сказал: «Вперед, ребята!»
– Хорошо, а теперь подумай. Если бы у тебя был выбор, где бы ты купил этот дом?
– Так далеко я не заглядывал. В каком-нибудь уединенном месте, где никто не сидит у нас на головах.
– Что-то вроде «Харчевни Чаудера»?
– Пожалуй. Это место вполне бы подошло.
– Почему не спросить Стэнли, не захочет ли он ее продать?
– Зачем, если у нас все равно нет денег?
– Ты забыл про Гарри.
– Ничего я не забыл. У Гарри есть свои достоинства, но полагаться на него в таких делах…
– Согласен, шанс – один на миллион, ну а вдруг? Так отчего бы нам не поинтересоваться? За спрос денег не берут. Если Стэнли скажет «да», по крайней мере будем знать, как он выглядит, твой отель «Житие».
– Даже если мы в нем никогда не окажемся?
– Да. Даже если мы в нем никогда не окажемся.
Выясняется, что Стэнли давно уже хочет избавиться от этого дома, и только собственная лень мешает ему взяться за дело. Но если кто-то предложит хорошую цену, он продаст, не задумываясь. Он устал от незримого присутствия Пег. От этих суровых зим. От одиночества. Он сыт Вермонтом по горло и давно мечтает перебраться в тропики, на какой-нибудь остров в Карибском море, где круглый год тепло.
Тогда зачем вкладываться в «Харчевню»? А просто так, следует ответ. Надо же чем-то развеять скуку…
Обедаем вчетвером: холодная ветчина, сыр, фрукты. Туман рассеялся, солнце заливает комнату, и все предметы, словно напитавшись красками, обрели четкие и яркие очертания. Хозяин изливает нам все свои печали, я же наслаждаюсь жизнью, простой едой, деревенским воздухом, самим фактом своего существования. Как жаль, что мы не живем вечно, что однажды всему этому придет конец.
Том объясняет, что в настоящий момент у нас этих денег нет, но в ближайшие недели они могут появиться. В свою очередь, Стэнли говорит, что для определения настоящей цены ему надо связаться с риелтором. С каждой минутой он все больше увлекается. Трудно сказать, насколько серьезно он воспринял наше предложение, но, кажется, он уже перенесся мысленно на Карибы и почувствовал себя другим человеком.
Спрашивается, зачем я заварил эту кашу? Я поставил наше будущее в зависимость от поддельной рукописи, от того, будет ли она продана, против чего я сам выступил по моральным соображениям и во что к тому же не очень-то верю. Ну и по существу: я вовсе не горю желанием переезжать в Вермонт. Меня вполне устраивает Бруклин. После стольких лет жизни в тихом пригороде мне нравится этот вавилон: разные цвета кожи, смешение акцентов, лесбийские парочки, корейские бакалейные лавки, бородатый индус в белых одеждах, кланяющийся мне при каждой встрече, инвалиды и карлики, влачащиеся по улицам старики пенсионеры, колокольный звон, стаи бродячих собак, бомжи с тележками, набитыми пустыми бутылками и прочим хламом.
Если мне все это дорого, с какой стати я затеял эту бодягу с вермонтской недвижимостью? Чтобы доставить удовольствие Тому. Чтобы показать ему, что он может на меня рассчитывать, хотя каждый понимает: новый отель «Житие» выстроен на песке, все это не более чем треп. Я подыгрываю ему, он – мне. Мы оба занимаемся самообманом. Так как из всей этой затеи все равно ничего не выйдет, мы вместе предаемся мечтам, не думая о последствиях. После того как в нашу маленькую игру втянут Стэнли, может показаться, что дело принимает серьезный оборот. Отнюдь нет. Все тот же мыльный пузырь, сладкие грезы, все та же подделка, вроде «рукописи Готорна», которой, возможно, и в природе-то не существует. Но это вовсе не значит, что игра не увлекательна. Нужно быть бревном, чтобы не получать кайф от отчаянных фантазий, а где ж еще фантазировать, если не на вермонтском холме, в райском уголке Новой Англии?
После обеда возрожденный к жизни Стэнли предлагает мне сразиться с ним в пинг-понг в сарае. Я пытаюсь увильнуть, дескать, сто лет не играл, но он и слышать ничего не желает. Вам это будет полезно, говорит он, тряхнете стариной, и в конце концов я без особой охоты соглашаюсь. Люси увязывается с нами, Том же остается наедине со своей пьесой и сигаретой.
Быстро выясняется, что мы со Стэнли играем в разные игры. Речь не об инвентаре. Просто если для меня это короткие тычки, простое перебрасывание шарика через сетку, то для него это – ежесекундное движение, почти демонический вид спорта, большой теннис в миниатюре. Его сильно подкрученную подачу невозможно отразить, мою же, беспомощную, он гасит так, словно против него играет четырехлетний ребенок. Он размазывает меня по стенке в трех сетах – 21:0, 21:0, 21:0, после чего мне остается только молча поклониться и унести ноги, чувствуя себя совершенно разбитым.
Весь потный, я направляюсь в дом, чтобы принять душ и переодеться. На крыльце Том сообщает мне, что он позвонил в букинистическую лавку и, не застав Гарри, оставил для него здешний телефон.
– Согласись, зачем морочить Стэнли голову, если мы не знаем, что́ обо всем этом думает Гарри.
Кажется, разговор за обедом не прошел бесследно, и за полчаса моего отсутствия Том хорошенько все обдумал. Кажется, он поверил в то, что его идея осуществима. В глазах Тома засветилась надежда.
Стоит мне переступить порог дома, как раздается телефонный звонок. Я беру трубку – ба! Гарри Брайтман собственной персоной. Рассказываю ему про поломку на дороге, про «Харчевню Чаудера», про готовность Стэнли продать дом.
– Место, скажу я вам, идеальное. Когда мы разговаривали в ресторане, идея Тома выглядела на первый взгляд довольно странно, но здесь, в Вермонте, все вдруг обрело смысл. Почему, собственно, мы и позвонили. Хотели узнать, по-прежнему ли вы с нами.
– По-прежнему ли я с вами? – загремел в трубку Гарри, как актер в старой пьесе. – Ха! Разве мы не ударили по рукам?
– Разве?
– Ну, может, не в буквальном смысле, но мы договорились, я хорошо помню.
– Мысленное рукопожатие.
– Вот-вот. Единение умов.
– При условии, что выгорит ваша сделка.
– Само собой.
– Так вы от нее не отказались?
– Я знаю, вы относитесь к этому скептически, но в последние дни произошли серьезные подвижки.
– Вот как?
– Да. У меня есть для вас отличные новости. Я воспользовался, Натан, вашим советом и сказал Гордону: «У меня возникли кое-какие сомнения. Если ты не устроишь мне встречу с таинственным мистером Метрополисом, я выхожу из игры».
– И?
– Мы встретились. Гордон привел его в лавку. Любопытнейший экземпляр. Почти не открывал рта. Сразу видно, большой искусник.
– Он показал вам образцы своего искусства?
– Письмо Диккенса своей возлюбленной. Блестящая работа.
– Что ж, Гарри, желаю удачи. Хотя бы ради Тома.
– Натан, вы будете мной гордиться. После нашего разговора в ресторане я решил подстраховаться на случай какого-нибудь сбоя. Хотя никаких сбоев в принципе быть не может. Но я, старый лис, должен предвидеть возможные варианты, правильно?
– О чем идет речь, я не понимаю.
– И не надо. Сейчас, по крайней мере. Придет время, все поймете. Я сделал главный ход в своей жизни. Это что-то, скажу я вам. Фонтан брызг. Нырок чудо-лебедя в вечность.
Гарри окончательно меня запутал. Он ударился в пафос, заговорил загадками, и все это ради того, чтобы понаслаждаться переливами собственного голоса. Не видя смысла в продолжении разговора, я молча передаю трубку подошедшему Тому и ухожу наверх, чтобы принять душ.
На следующее утро Люси, наконец, прерывает свой обет молчания. Я жду ответов и откровений, ключа к загадкам, признаний, проливающих свет на темные страницы ее прошлого – как бы не так. Три дня она отделывалась кивками и молчанием, но и от ее речи не многим больше проку.
– Где ты живешь? – задаю я первый вопрос.
– Каролина, – отвечает она с южным провинциальным акцентом, растягивая слоги.
– Северная или Южная?
– Каролина, Каролина.
– Такого места нет, Люси, как ты сама знаешь. Ты же большая девочка. Или Северная Каролина или Южная Каролина.
– Не сердись, дядя Нат. Мама сказала, чтобы я тебе не говорила.
– Это была мамина идея отправить тебя к дяде Тому в Бруклин?
– Она сказала «езжай», и я поехала.
– А тебе не хотелось?
– Нет. Но мама знает, как лучше.
– А папа? Он знает, как лучше?
– Спрашиваешь. Он лучше всех на свете знает, как лучше.
– Люси, почему ты так долго молчала?
– Из-за мамы. Она знает, что я о ней думаю. У нас так дома заведено. Папа говорит, молчание очищает дух и готовит нас к тому, чтобы воспринять слово божие.
– Ты любишь отца так же сильно, как маму?
– Он мне не настоящий отец, а приемный. Мама носила меня девять месяцев в животе, поэтому я ее дочь.
– А она сказала тебе, зачем ты должна отправиться в Нью-Йорк?
– Она сказала «езжай», и я поехала.
– Может, нам поговорить с твоей мамой, как ты считаешь? Том, как-никак, ее брат, а я дядя. Моя сестра приходилась ей матерью.
– Бабушка Джун, я знаю. Когда-то я жила с ней, а потом она умерла.
– Если ты дашь мне свой домашний телефон, это сильно упростит дело. Не бойся, я не отошлю тебя домой, если ты этого не хочешь. Просто мне надо поговорить с твоей мамой.
– У нас нет телефона.
– Что?
– Папа их не любит. Был у нас телефон, но папа вернул его в магазин.
– Ну хорошо. А адрес? Ты же знаешь свой домашний адрес?
– Знаю. Но мама велела мне не говорить.
Этот исторический и вместе обескураживающий разговор происходит в семь утра. Разбудив меня стуком в дверь, Люси присаживается ко мне на кровать, а я, протирая спросонья глаза, задаю ей напрасные вопросы. Когда спустя час спустится к завтраку Том, ему тоже не удастся ничего выудить из девочки. Мы наседаем на нее вдвоем, но это кремень. Она даже отказывается сказать, чем занимается ее отец («Он работает») или сохранилась ли у мамы на плече татуировка («Она при мне не раздевается»). Одну – впрочем, бесполезную – подробность она нам все же сообщает: ее лучшую подругу зовут Одри Фицсиммонс. Она чемпионка класса по армрестлингу, даже мальчишки ей проигрывают. Не добившись от нее толку, мы сдаемся, и тут Люси напоминает мне про обещание подарить ей пятьдесят долларов, если она заговорит.
– Я ничего такого не обещал, – возражаю я.
– Нет, обещал, – настаивает она. – Вчера, за обедом. Когда Хани спросила, почему я не говорю.
– Я обещал понарошку. Чтобы тебя выгородить.
– Значит, ты врал, а лгуны, говорит папа, это мерзкие твари. Значит, ты – мерзкая тварь?
Том, еще минуту назад готовый свернуть ей шею, так и покатился со смеху.
– Ну что ты ей на это скажешь, Натан? Держи марку.
– Да, – вторит ему негодница, – держи марку. Ты же, дядя Нат, хочешь, чтобы я тебя любила?
Я скрепя сердце достаю бумажник и отсчитываю пятьдесят долларов.
– Ну ты и бестия.
– Я знаю, – с легкостью соглашается Люси, пряча деньги в карман и одаряя меня лучезарной улыбкой. – Мама часто говорила, что я должна уметь постоять за себя. Проспорил – плати, правильно? Если бы я позволила тебе заныкать эти денежки, ты б меня сразу разлюбил. Сказал бы «размазня».
– А почему ты решила, что я тебя люблю?
– Ты же передумал везти меня к Памеле. Потому что я очень даже.
Смешно, ничего не скажешь. Она убегает играть с собакой, а я обращаюсь к Тому:
– И как же мы, черт возьми, заставим ее говорить?
– Она уже говорит, но пока не те слова.
– Может, мне ее припугнуть?
– Это не твой стиль, Натан.
– Не знаю. Может, сказать ей, что я снова передумал? Не ответит на вопросы – сдам ее на руки Памеле. Без всяких разговоров и уговоров.
– Дохлый номер.
– Скажу тебе прямо, меня волнует ситуация с Рори. Если эта упрямица не скажет всей правды, мы так и не узнаем, что там с твоей сестрой происходит.
– Я тоже волнуюсь. Последние три года я только это и делаю. Но Люси пугать бесполезно. У этой девочки отменная закалка.
Одиннадцать часов. Из гаража звонит Эл-младший. Задачка решена. В топливном баке и трубке инжектора обнаружены следы сахара. Я так огорошен этим сообщением, что просто молчу.
– Сахар, – повторяет он. – Похоже, кто-то влил в топливный бак полсотни банок с газировкой. Если хочешь вывести машину из строя, лучше и быстрее способа не придумаешь.
– О господи. Вы хотите сказать, что кто-то сделал это специально?
– Выходит, что так. У банки с газировкой рук-ног нет, и сама себя открыть она не может. Значит, кто-то решил сыграть с вами злую шутку.
– Наверно, это случилось, пока мы сидели в ресторане. До этого машина была в полном порядке. Но послушайте, какой смысл в подобном вредительстве?
– Мало ли, мистер Гласс. Может, подростки пошалили. Здесь такие штуки частенько проделывают. А может, у кого-то зуб на ньюйоркцев. Увидел ваши номера и решил проучить.
– Бред какой-то.
– Не верите, а зря. В этих краях чужаков не любят, особенно из Бостона и Нью-Йорка, хотя случалось мне видеть придурков, которые задирали людей из соседнего Нью-Гемпшира. Вчера в бар «У Рика», на 30-м шоссе, заглянул парень из Кина, отсюда рукой подать, так один местный пьянчужка – не буду называть по имени – сломал об его голову стул. «Вермонт для вермонтцев! – орал он ему. – Вали отсюда!» Горячая у них там получилась дискуссия. Если бы кто-то не вызвал копов, до утра бы, наверно, выясняли отношения.
– Прямо какая-то Югославия.
– Вот-вот. Эти идиоты готовы убить за свой клочок земли, и горе всем, кто из другого племени.
Еще минуту или две Эл-младший сокрушается по поводу того, куда катится мир, и, по всей видимости, при этом печально трясет головой. Выговорившись, он возвращается к моему покалеченному седану. Он собирается основательно промыть мотор и трубку инжектора. Придется поменять свечи, крышку распределителя системы зажигания, еще кое-какие мелочи. Неважно, думаю я, слушая длинный перечень, главное – чтобы моя старушка снова завелась. К концу дня Эл обещает поставить ее на колеса. Они с отцом, на моем «олдсе» и на своей машине, вечером, скорее всего, пожалуют к нам в гости. На худой конец, завтра утром. Во что это мне станет, я даже не спрашиваю. Мысленно я в Югославии. Я думаю об ужасах Сараева и Косова, о тысячах безвинных жертв, которые погибли по той лишь причине, что отличались от своих убийц.
До обеда я брожу один по территории наедине со своими мрачными мыслями. С утра все пошло наперекосяк, я физически ощущаю тяжесть окружающего мира. Непроницаемость Люси, растущее беспокойство по поводу ее матери, злобное нападение на мою машину, беспомощность перед геноцидом, творящимся здесь и там, – всюду зло правит бал, и нет от него спасения. Даже на зеленом вермонтском холме. За запертыми дверями воображаемого рая под названием отель «Житие».
В поисках контраргументов, дабы привести весы в равновесие, я начинаю думать о Томе и Хани. Хотя еще слишком рано о чем-то говорить, вчера за ужином чувствовалась перемена в его отношении к ней. Хани давно подбивала отца сменить место жительства, и, узнав от него про наш интерес к этому дому, она подняла за нас тост, а затем поинтересовалась у Тома, что́ толкает его променять большой город на медвежий угол в Вермонте. Вместо того чтобы отделаться шутливой фразой, он пустился в подробные объяснения с разными доводами, высказанными когда-то за нашим ужином с Гарри, только сейчас это звучало гораздо красноречивее и убедительнее в контексте его отчаянно-пессимистичного взгляда на будущее Америки. Том был в ударе, в глазах у Хани стояли слезы, и я ни секунды не сомневался в том, что эта женщина с большой грудью и таким же большим сердцем втюрилась в моего племянника.
А что же Том? Он начал обращать на нее внимание, говорить с ней свободнее и без агрессии, но о чем это свидетельствует? О растущем интересе или просто о хороших манерах?
Остается перенестись на несколько часов вперед. То, чему я стал свидетелем в тот же вечер, многое прояснило. Судите сами.
К тому времени, когда дело дошло до десерта, Люси уже лежала наверху в постели, а четверо взрослых успели захмелеть. Стэнли, предложив сразиться в покер, затянул монолог о своей новой жизни в тропиках под пальмой, с ромовым пуншем в одной руке и «Графом Монте-Кристо» в другой, на фоне заката и белого пляжа и набегающих морских волн, и под шумок разделывал нас под орех. После экзекуции под названием пинг-понг, которую он устроил мне недавно, трудно было ожидать чего-то другого. Этот человек, кажется, рожден быть первым. Он с легкостью снимал банк, пока Том и Хани, посмеиваясь над собственной беспомощностью, делали безумные ставки. То был смех двух заговорщиков, за которыми я, прикрывшись картами, незаметно подглядывал. Игра шла к концу, когда Том меня по-настоящему удивил.
– Послушайте, зачем вам ехать в свой Брэтлборо? – обратился он к Хани. – Дело за полночь, к тому же вы прилично выпили.
Что это, просто хорошие манеры или завуалированная попытка затащить ее в постель?
– По этой дороге я проеду с закрытыми глазами, – ответила Хани. – Так что вы, дружище, за меня не беспокойтесь.
Она объяснила, что утром ей надо очень рано встать (встреча с родителями до начала уроков), но было видно, что она тронута его заботой, – во всяком случае, так мне показалось. Прощаясь, она всех поцеловала. Сначала отца, потом чмокнула меня куда-то в скулу, Том же заслужил поцелуй в губы и крепкие объятия, которые явно продолжались дольше необходимого.
– Всем доброй ночи, – помахала она нам рукой уже в дверях. – Увидимся завтра.
На следующий день, около четырех, она появляется с полудюжиной лобстеров, разными десертами и тремя бутылками шампанского. Наш талантливый шеф-повар закатывает нам очередное пиршество. На этот раз за столом царствуют двое, учительница четвертого класса и ученица четвертого класса, обсуждающие любимые книги. Не дожидаясь новых известий от Эла, я объявляю во всеуслышание, что мой «олдс» практически готов и завтра нам его доставят. О причине поломки я умалчиваю, чтобы не испортить приподнятой атмосферы. Том, который уже в курсе, тоже избегает неприятной темы. К чему эти серьезные разговоры о классовой ненависти и провинциальных разборках, когда две барышни с таким аппетитом разделывают лобстеров и с не меньшим чувством распевают хором дурацкие стишки!
Позже, укладывая Люси в постель, я вдруг понимаю, что на продолжение банкета и вторую бессонную ночь меня просто не хватит. Чаудеры могут запросто уговорить не одну бутылку, ну и прорва Том, который не дурак поесть и выпить, вполне способен составить им компанию, а что взять с отощавшего, в недавнем прошлом ракового больного? Недосып и тяжелое похмелье мне обеспечены.
Сидя на краешке кровати, я читаю Люси страницы из романа «Рыцари пурпурного шалфея», пока у нее не слипаются глаза. По дороге к себе я слышу доносящийся из гостиной смех и слова Стэнли на тему «кое-кто валится с ног от усталости», и реплику Хани про «чаплинскую комнату», которая «может прийтись кстати». Из чего я делаю вывод: Стэнли идет спать, а Хани, перебрав, решила заночевать здесь. Насколько мне помнится, «чаплинская комната» находится по соседству с Томом.
Я забираюсь в постель с романом Итало Звево «Когда мужчина стареет». Это уже вторая его книга за две недели. Первая, «Самопознание Дзено», произвела на меня столь сильное впечатление, что я решил прочесть все книги этого автора. В оригинале роман называется «Senilita» [21] – как раз для такого стареющего пердуна вроде меня. Пожилой мужчина и молоденькая любовница. Любовные страдания. Несбывшиеся надежды. Прочитав один-два абзаца, я вспоминаю Марину Гонсалес, и сердце щемит при мысли, что я ее никогда не увижу. Я бы занялся мастурбацией, но боюсь, что меня выдаст скрип ржавых пружин. Все же время от времени я себя трогаю под одеялом, просто чтобы убедиться, что мой старый добрый приятель подает признаки жизни.
Полчаса спустя я слышу приближающиеся шаги на лестнице. Две пары ног и тихие голоса – Том и Хани. Они проходят несколько метров по коридору и останавливаются. Как я ни напрягаю слух, разобрать, что́ они говорят, мне не удается. Но вот Том желает ей спокойной ночи, и через секунду дверь в «чаплинскую комнату» захлопывается, а еще через несколько мгновений захлопывается дверь в комнату Бастера Китона.
Нас с ним разделяет тонкая гипсоцементная стенка, через которую проникают все звуки. Я слышу, как он сбрасывает туфли, расстегивает ремень, чистит над раковиной зубы, вздыхает, напевает что-то себе под нос. Слышу, как он ложится на свой скрипучий матрас. Я уже собираюсь отложить книгу и выключить торшер, как вдруг раздается слабый стук в соседнюю дверь. «Вы спите?» – слышу я голос Хани. «Нет», – отвечает он. Тогда она спрашивает, можно ли войти. Следует утвердительный ответ, и таким образом скрытая цель маневра, когда вместо скоростной автострады мы выбрали 30-е шоссе, наконец, становится понятной.
Дальнейшие звуки не оставляют сомнений в сути происходящего.
– Если ты подумал, что я проделываю такие вещи каждый день, то ты сильно ошибаешься, – говорит Хани.
– Я ничего такого не подумал, – отвечает Том.
– У меня давно ни с кем этого не было.
– У меня тоже. Очень давно.
В том, что называется сексом, много странного и откровенно неуклюжего, так стоит ли пересказывать каждое кряхтенье и сопенье? Том с Хани имеют право на то, чтобы их оставили вдвоем, что я и делаю. А если кто-то из читателей возражает, я советую им закрыть глаза и дать волю своему воображению.
Утро. Хани уехала задолго до общего пробуждения. Чудесный весенний день, но также день сюрпризов, которые заслоняют красоты природы. Он запомнится мне как отдельные детали не собирающейся головоломки или вырванные из контекста впечатления. Голубая заплата неба, березка с серебрящимся на солнце стволом, облака, похожие то на какую-то страну, то на человеческое лицо, то на диковинного зверя: подвязочную змею… многокрылую птицу… Все вразброс, бессвязно… клочки одного незавершенного дня.
Мы с Люси на ногах с восьми утра. Пока Том пребывает в коматозном состоянии после бурной ночи, мы с ней выходим на прогулку. Вскоре появляются оба Эла на двух машинах – красном «мустанге» с откидным верхом и моем зеленом «олдсмобиле». Я обмениваюсь рукопожатием с истинными джентльменами, которые сообщают, что машина как новенькая. Эл-старший вручает мне счет, я тут же выписываю чек. Дело вроде бы закончено, и тут взрывается первая бомба.
– Знаете, мистер Гласс, – говорит Эл-младший, похлопывая мой «олдс» по крыше, – это даже хорошо, что кто-то залил газировку в ваш топливный бак.
– Хорошо? – переспрашиваю я, не зная, как реагировать на столь странное заявление.
– Вчера утром, когда мы с вами говорили по телефону, я рассчитывал все закончить через пару часов, потому и сказал, что пригоню машину вечером. Помните?
– Помню, как и то, что возможна задержка.
– Правильно, но задержка вышла по другой причине.
– Да? И по какой же?
– Я решил устроить тест-драйв, чтобы убедиться, все ли в порядке. Оказалось, не всё.
– Вот как?
– Я разогнал вашу машину до семидесяти, а затем попробовал сбросить скорость. Без тормозов это оказалось делом непростым. Мне повезло, что я не разбился насмерть.
– Без тормозов…
– Вот именно. Дотянув до гаража, я их проверил. Антифрикционные вкладыши почти совсем стерлись, мистер Гласс.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, если бы не проблема с бензобаком, вы бы не узнали про ваши тормоза, и через какое-то время это могло для вас плохо кончиться. Серьезной аварией, даже летальным исходом.
– Иными словами, говнюк, заливший в мой бензобак газировку, на самом деле спас нам жизнь?
– Выходит, что так. Чудно́, да?
Едва Уилсоны успевают отъехать на своем «мустанге», как Люси начинает тянуть меня за рукав.
– Это не «г», дядя Нат.
– Не «г»? Ты о чем?
– Вы употребили слово, которое я не должна повторять.
– А, «г» в смысле…
– Нехорошее слово.
– Ты права, Люси. Мне не следует так выражаться при тебе.
– Лучше вообще не выражаться – хоть при мне, хоть без меня.
– Пожалуй, но не забывай, что я был зол, а когда человек зол, он не всегда способен себя контролировать. Какой-то мерзавец решил вывести из строя нашу машину. Без всякой причины, просто чтобы доставить нам неприятности. Я расстроился и в сердцах выругался, разве непонятно?
– Не мерзавец, а мерзавка. Девочка.
– Девочка? Почем ты знаешь? Ты это сама видела?
Она молча кивает, точно опять замкнулась в себе, а глаза на мокром месте.
– Почему ты мне сразу не сказала? Мы бы ее задержали, а Эд гораздо быстрее починил бы машину.
– Я испугалась, – она избегает встречаться со мной взглядом. Слезы уже текут по щекам и капают на землю, в которой тут же растворяются.
– Испугалась? С какой стати?
Вместо ответа она утыкается мне в грудь. Бедняжка вся дрожит, я успокаивающе глажу ее по волосам, и тут до меня вдруг доходит смысл сказанного. Пережив первый шок, а с ним приступ гнева, я проникаюсь к ней жалостью. Если ты устроишь ей сейчас выволочку, говорю я себе, о доверительных отношениях можно будет забыть.
– Зачем ты это сделала? – спрашиваю я ее.
– Прости, – бормочет она, вцепившись в меня обеими руками. – Прости, ну прости, дядя Нат. Это была такая заморочка. Я только потом поняла, что́ я сделала. Я ужасно не хотела ехать к этой злыдне, мама мне про нее рассказывала.
– Ну, уж не знаю, злыдня она или не злыдня, но все хорошо, что хорошо кончается. Ты, Люси, поступила дурно, даже очень дурно, и больше ты так, пожалуйста, не делай, однако так уж получается, в виде исключения, что дурной поступок оказался правильным поступком.
– Так не бывает. Это все равно что назвать собаку кошкой или мышь слоном.
– Ты помнишь, что сказал Эл-младший по поводу тормозов?
– Да. Он сказал, что я спасла тебе жизнь.
– Не только мне. И себе, и Тому.
Она отцепляется от моей рубашки, вытирает мокрые глаза и смотрит на меня, пристально и вдумчиво.
– Ты только не говори дяде Тому, что это я сделала, ладно?
– Почему?
– Он меня разлюбит.
– Выдумала тоже.
– Точно, разлюбит. А я хочу, чтобы он всегда меня любил.
– Я же тебя не разлюбил, правда?
– Ты другой.
– Что значит «другой»?
– Не знаю, как сказать. Дядя Том ко всему относится очень серьезно, а ты не такой.
– Просто я старше.
– В общем, ты ему не говори. Поклянись.
– Ну, хорошо, Люси. Клянусь.
Она отвечает мне улыбкой, и впервые со дня ее появления в моей жизни я узнаю в ней юную Аврору, ту, которой уже нет, чья тень живет где-то в мифической Каролине Каролине. Если она где-то еще присутствует, так это в чертах лица ее дочери и в том, как та держит данное матери слово.
Наконец, выползает Том. Я пытаюсь прочесть его состояние – нечто среднее между мрачным удовлетворением и ощущением неловкости. Темы прошлой ночи он всячески избегает, я же, при всем своем любопытстве, не задаю никаких вопросов. Влюбился он в фонтанирующую Хани или отнесся к ней как к партнерше на одну ночь? Был ли это «голый секс» или там присутствовали и чувства? После застолья Люси вызывается помогать Стэнли стричь лужайку, а я присоединяюсь на крылечке к Тому, выкуривающему свою дежурную послеобеденную сигарету.
– Как ты сегодня спал, Натан? – спрашивает меня Том.
– С учетом тонкой стенки, – отвечаю, – сносно. Могло быть хуже.
– Ты подтвердил мои опасения.
– Не переживай. Не ты строил этот дом.
– Я говорил ей «тише, тише», но это дело такое. Человека заносит, и тут уж говори не говори.
– Не переживай. Я за тебя порадовался.
– Я тоже порадовался. По крайней мере, за эту ночь.
– Будут и другие, старик. Это только начало.
– Неизвестно. Ночью мы поговорить не успели, а уехала она ни свет ни заря, так что не знаю, чего она хочет.
– А сам-то ты чего хочешь?
– Дай мне собраться с мыслями. Все произошло так неожиданно…
– Если ты спросишь мое мнение, то вы идеально подходите друг другу.
– Ну да, встретились два жиртреста. Удивительно, как кровать под нами не развалилась.
– Хани не толстая. Она, что называется, «рельефная».
– Натан, это не мой тип. Слишком жесткая. Слишком самоуверенная. Слишком категоричная. Подобных женщин я всегда обходил стороной.
– Именно такая тебе и нужна. Она не даст тебе расслабиться.
Том со вздохом мотает головой:
– Ничего не выйдет. И месяца не пройдет, как она меня выпотрошит.
– Значит, после первой же ночи ты готов от нее отказаться.
– А что в этом такого. Одна хорошая ночь тоже чего-нибудь да стоит.
– А если она снова юркнет к тебе в постель? Ты ее прогонишь?
Том долго раскуривает вторую сигарету, прежде чем дать ответ:
– Не знаю. Поживем – увидим.
Но увидеть это ему было не суждено. Нас ждал еще один сюрприз, грандиозный и оглушительный, после чего нам оставалось только собрать шмотки и уехать. Наши каникулы в «Харчевне Чаудера» оборвались на полуслове.
Прощай, зеленый холм! Прощай, Хани!
Мечта об отеле «Житие» – прощай!
После разговора с Томом я отвел Люси искупаться в пруду, а когда мы вернулись, Том встретил нас известием: умер Гарри. Только что из Бруклина позвонил Руфус и, кроме рыданий в трубку и самого факта смерти, ничего выжать из себя не мог. Ясно было одно: надо без промедления возвращаться в Нью-Йорк.
Выписывая чек дрожащей рукой, я сообщил Стэнли, что наш партнер неожиданно скончался и что покупка дома теперь уж точно не состоится. В ответ он пожал плечами:
– Я знал, что это несерьезно. И все же приятно было помечтать.
Том протянул ему листок с адресом и телефоном:
– Пожалуйста, передайте это Хани. Мне жаль, что все так получилось.
Мы быстро собрали наши сумки и уехали.
Двурушник
Я квалифицировал это как убийство. Да, никто его не застрелил и не пырнул ножом, никто не сбил машиной, в сущности, даже пальцем не тронул. Оружием убийц было слово, но разило оно так же, как удар обухом по голове. Гарри был уже немолод. После двух инфарктов сердечная артерия совсем сдала. А тут его подвергали форменному истязанию…
Единственный свидетель, хотя и слышал каждое слово, мало что понял. Гарри не посвятил Руфуса в суть комбинации, которую он собирался провернуть вместе с Гордоном Драйером, поэтому, когда Драйер и Майрон Трамбелл вошли средь бела дня в букинистическую лавку, Руфус принял их за обычных посредников. Он провел их в офис на втором этаже. Патрон при виде гостей сразу стал напряженным и каким-то взвинченным, он тряс им руки, как заведенный, и это Руфуса насторожило. Одним словом, вместо того чтобы вернуться за свою конторку, он прижал ухо к двери.
Прежде чем добить Гарри, эти двое поиграли с ним, как кот с мышкой. Дружеские приветствия, ничего не значащие слова о погоде, комплименты по поводу отменного вкуса хозяина в выборе офисной мебели, восхищение первыми изданиями книг на полках. Вряд ли все эти любезности вытеснили в душе Гарри чувство некоторого замешательства. Работа над поддельной рукописью еще не закончилась, и он не мог взять в толк, зачем Гордон привел к нему заказчика.
– Рад вас видеть, – сказал он, – но мне не хотелось бы разочаровывать мистера Трамбелла. Дело в том, что рукопись лежит в сейфе Ситибанка на Пятьдесят третьей улице в Манхэттене. Если бы вы меня заранее предупредили о своем визите, я бы вручил ее сегодня, но, если мне не изменяет память, мы договорились встретиться в понедельник.
– В сейфе Ситибанка? – переспросил Гордон. – Так вот где вы ее держите? Я и не знал.
– Разве я вам не говорил? – на ходу импровизировал Гарри, тщетно пытаясь понять, что привело этих двоих в его офис за четыре дня до назначенной встречи.
– У меня возникли кое-какие опасения, – начал было Трамбелл.
– Да, – перебил его Гордон. – Видите ли, мистер Брайтман, к такой сделке нельзя подходить легкомысленно. Слишком большие деньги поставлены на кон.
– Ну, разумеется, – мгновенно отреагировал Гарри. – Поэтому мы и отдали первую страницу на суд экспертов. Не одного, а сразу двух.
– Трех, – поправил его Трамбелл.
– Трех?
– Трех, – подтвердил Гордон. – Излишняя осторожность нам не помешает, верно? Майрон отнес ее куратору Моргановской библиотеки. Ведущему специалисту в этой области. Сегодня утром он вынес свой вердикт: это подделка.
– В-вот как? – Гарри начал заикаться. – Но ведь два других не усомнились в ее подлинности. Почему вы склонны верить именно ему?
– Его аргументы звучали очень убедительно, – ответил Трамбелл. – Если уж я покупаю эту рукопись, я должен быть уверен на сто процентов.
– Понятно… – Гарри пытался потянуть время в поисках спасения из расставленной ему ловушки, но, надо полагать, сердце у него ушло в пятки, и он был близок к панике. – Уверяю вас, мистер Трамбелл, я действовал из лучших побуждений. После того как Гордон обнаружил эту рукопись на бабушкином чердаке и принес ее мне, я отдал ее на экспертизу. Заключение было положительным. Вы захотели ее приобрести. Если вы передумали, что ж, очень жаль, но мы можем прямо сейчас расторгнуть нашу сделку.
– Вы забыли про аванс, – вмешался Гордон. – Десять тысяч долларов, полученных от Майрона.
– Я не забыл. Эти деньги я верну, и мы квиты.
– Боюсь, все не так просто, мистер Брайтман, – снова подал голос Трамбелл. – Или мне следует называть вас мистером Дункелем? Гордон мне много чего про вас порассказал. Чикаго. Алек Смит. Двадцать с лишним поддельных картин. Тюрьма. Новые документы. Завидное прошлое. Вы, Гарри, ба-аль-шой ловкач. Вот что, оставьте пока эти денежки у себя. Это даст мне дополнительный козырь в суде, где вам придется за всё ответить. Вы собирались меня обчистить, а я этого не люблю. Ох как не люблю.
– Гордон, кто этот человек? – голос Гарри сильно задрожал, он уже плохо владел собой.
– Майрон Трамбелл, – ответил Гордон. – Мой друг и покровитель. Человек, которого я люблю.
– Так это он. Один в двух лицах.
– Да, это он.
– Натан был прав, – простонал Гарри. – Во всем прав. Господи, почему я его не послушался!
– Кто такой Натан? – поинтересовался Гордон.
– Знакомый. Неважно. Предсказатель.
– Чужие советы никогда не шли тебе впрок, Гарри. А все твоя жадность. Твоя самовлюбленность.
И тут Гарри сломался, не выдержал этой откровенной жестокости. Он больше был не в силах делать вид, будто они обсуждают детали несостоявшейся сделки. Теперь на кону стояла поруганная любовь, неслыханный обман, и эта боль лишила его последних сил сопротивляться.
– За что, Гордон? – простонал он. – За что ты так со мной?
– Я тебя ненавижу, – ответил его бывший любовник. – Ты еще не понял?
– Нет, Гордон. Ты любишь меня. И всегда меня любил.
– Люблю? Да ты вызываешь у меня отвращение. Твой запах изо рта. Твои варикозные вены. Твои крашеные волосы. Твои дурацкие шуточки. Твое брюшко. Твои узловатые колени. Твой жалкий член. Меня тошнит от одного твоего вида.
– Тогда зачем ты ко мне вернулся после стольких лет? Оставил бы меня в покое…
– В покое? После того, что ты со мной сделал? Ты сломал мне жизнь, и теперь слово за мной.
– Ты предал меня, Гордон. Вонзил мне нож в спину.
– Кто кого предал, Гарри? Не ты ли сдал меня легавым, чтобы самому скостили срок?
– И поэтому ты сдаешь меня? Зло в квадрате не равно добру. По крайней мере, ты остался жив, Гордон. Ты еще достаточно молод, у тебя что-то есть впереди. А если я окажусь за решеткой, мне крышка. Считай, покойник.
– Мы не желаем вашей смерти, Гарри, – снова подал голос Трамбелл. – Предпочитаем заключить с вами сделку.
– Сделку? Какую еще сделку?
– Мы люди не кровожадные, просто речь идет о восстановлении справедливости. Гордон пострадал по вашей милости и теперь заслуживает компенсации. Баш на баш. Если вы примете наши условия, до суда дело не дойдет.
– Но вы богаты, зачем Гордону деньги?
– В отличие от некоторых моих родственников, я не могу себя назвать богатым человеком.
– У меня нет наличности. Я как-нибудь наскребу десять тысяч и верну вам долг, но это всё, что я могу.
– Может, наличности у вас и нет, но нас вполне устроит ваше имущество.
– Какое имущество? О чем вы говорите?
– А вы хорошенько посмотрите вокруг.
– Нет! Вы шутите. Только не это!
– Я вижу книги, Гарри. Тысячи книг. И не просто книги, а первые издания, с автографами. Это только полки, а еще есть закрытые шкафы и выдвижные ящики. С рукописями, письмами, автографами. Отдайте нам содержимое этой комнаты, и будем считать, что мы в расчете.
– Для меня это крах. Я останусь ни с чем.
– Выбирайте, мистер Дункель-Брайтман. Что вы предпочитаете, арест по обвинению в мошенничестве или тихую, спокойную жизнь владельца букинистической лавки? Подумайте хорошенько. Завтра мы с Гордоном пригоним большой фургон с рабочими, они все погрузят, и больше вы нас не увидите. Если попытаетесь остановить, я звоню в полицию. Решайте сами. Жить в пустой комнате или загнуться в тюряге. Этих книг вы в любом случае лишитесь, вы же понимаете. Не валяйте дурака, Гарри. В ваших интересах не трепыхаться. Ждите нас около полудня. Точнее не скажу – пробки, сами знаете. A demain, Harry. Ta ta [22].
После этих слов дверь открылась, Драйер и Трамбелл прошли мимо отпрянувшего Руфуса, после чего он заглянул в офис и увидел патрона – тот сидел за столом, обхватив голову руками, и рыдал как ребенок. Если бы Гарри дал себе труд задуматься над случившимся, он бы понял, что эти двое неуклюже блефуют: ни притянуть его в суд, ни сдать полиции они не могут при всем желании. Как они докажут, что Гарри сознательно пытался продать поддельную рукопись, выгородив при этом самих себя? Если они знали о готовящейся фальшивке, то почему сразу не донесли на ее автора куда следует? И велика ли вероятность того, что сам фальсификатор Ян Метрополис признается в соучастии в мошенничестве? Если этот Метрополис вообще существует, в чем лично я сильно сомневаюсь. Равно как и трое названных экспертов, якобы давших заключение о его работе. Подозреваю, что Драйер и Трамбелл сами состряпали одну страницу «рукописи Готорна» и сумели убедить доверчивую жертву, что перед ним образчик высокого искусства подделки. Когда я позвонил из Вермонта, Гарри сказал мне, что у него состоялась встреча с таинственным Метрополисом, но ведь это мог быть любой самозванец! Что касается «любовного письма Диккенса», то о нем и говорить нечего. Настоящее или фальшивое, оно в любом случае не имеет прямого отношения к нашей истории. С самого начала операция по уничтожению Гарри была делом рук двоих с эпизодическим подключением третьего, с выдуманным именем. Двое не самых изощренных мошенников и их анонимный подельник. Мерзавцы, достойные друг друга.
Но задумываться в тот день Гарри был не в состоянии. Его мозг превратился в открытую рану, серое месиво, взорвавшиеся нейроны, «закоротившуюся» электрическую сеть. Как можно трезво рассуждать, когда тот, кому навсегда отдано твое сердце, только что вылил на тебя ушат грязи, оскорблений и откровенного презрения? О каком душевном равновесии можно говорить, когда этот человек и его новый «дружок» говорят тебе в лицо, что хотят обобрать тебя до нитки, а ты бессилен им противостоять? Так можно ли ругать Гарри за то, что у него затуманился разум и он поддался животной панике?
Руфус бочком вошел в офис, и тут Гарри встал из-за стола и завыл. У него не осталось слов, только звериный вой, и этот вой был так страшен, что бедного Руфуса охватила дрожь. Не замечая его, Гарри выбежал из офиса и бросился вниз по лестнице за ушедшей парочкой. Руфус в страхе двинулся следом. Внизу он увидел Гарри, который, распахнув входную дверь, выл на пороге. Возле лавки стоял желтый таксомотор с включенным счетчиком. Драйер и Трамбелл сели на заднее сиденье раньше, чем Гарри успел их догнать. Он устремился за отъехавшей машиной с криком: «Убийцы! Убийцы!» Так он бежал по Седьмой авеню, налетая на прохожих, падая и поднимаясь, до самого угла, пока такси не скрылось из виду. Руфус, стоя на пороге, наблюдал за всем этим, и глаза ему застилали слезы.
Так случилось, что в эту самую минуту из-за угла вышла Нэнси Маззучелли и увидела своего бывшего босса в плачевном состоянии: лицо апоплексическое, рот судорожно глотает воздух, рукав пиджака порван, а его всегда аккуратно уложенные волосы патлами торчат во все стороны.
– Гарри! – охнула она. – Что произошло?
– Нэнси, они меня убили, – ответил он, хватаясь за грудь и продолжая ловить ртом воздух. – Воткнули мне в сердце нож.
Нэнси прижала его к себе и ободряюще похлопала по спине.
– Не расстраивайтесь, – сказала она. – Все будет хорошо.
Какое уж там хорошо! Не успела она произнести эти слова, как Гарри издал слабый стон и обмяк у нее в руках. Она попыталась удержать его, но это оказалось ей не под силу, и они оба медленно осели на землю. Вот так в жаркий день 2000 года Гарри Брайтман, в прошлом Дункель, отец Флоры и бывший муж Бетти, испустил дух на улице Бруклина в объятиях Идеальной Матери.
Контрвыпад
Том гнал машину без остановок, не прошло и пяти часов, как мы въехали в район Парк Слоуп. Солнце начинало садиться, когда мы остановились перед букинистической лавкой. Руфус и Нэнси, обнявшись, ждали нас в полутьме спальни. В первую минуту, пока Руфус не ввел нас в курс дела, я, честно сказать, не понял, что́ она там делает, а спрашивать было как-то неловко.
Прежде всего, мы познакомили их с Люси, после чего Том усадил ее в гостиной перед телевизором. В других обстоятельствах это сделал бы я, но неожиданная встреча с И.М. так потрясла Тома, что ему понадобился тайм-аут. Бедняга, наверно, едва не хлопнулся в обморок при виде своей дамы сердца.
А вот Руфус после нашего телефонного разговора сумел более-менее взять себя в руки. Первый шок прошел, и говорил он связно, без особых пауз. Всякий раз, когда прорывались слезы, Нэнси привлекала его к себе, и он быстро успокаивался. Она и сама, кажется, была не прочь всплакнуть, но прекрасно понимала, кто здесь самый уязвимый и больше всего нуждается в участии. Слушая его тягучий рассказ с характерным ямайским акцентом, я мысленно видел тело Гарри, помещенное в морозильную камеру Методистского госпиталя, что в нескольких кварталах отсюда.
Хотя я плохо знал Гарри, но успел к нему привязаться (тут было естественное любопытство пополам с недоверием, а где-то даже восхищение). Впрочем, в обычных обстоятельствах вряд ли его смерть произвела бы на меня столь сильное впечатление. Не просто шок, не просто печаль – меня переполнял гнев. И оттого, что я все это предсказал – двурушничество Гордона Драйера, авантюру с рукописью Готорна, а на самом деле продуманное мошенничество и, наконец, месть, лежавшую в его основе, – не становилось легче. Чего стоит эта твоя проницательность, если она не способна спасти человека! Я предупреждал Гарри, но не проявил настойчивости, не употребил достаточно времени и сил на то, чтобы отговорить его от этой сделки. И вот он мертв, а его палачи на свободе и никогда не ответят за это хладнокровное убийство.
Когда Руфус окончил свой рассказ, я сразу подумал о личном возмездии. Том имел лишь смутное представление об этом конфликте; что до Руфуса и Нэнси, то они пребывали в полном неведении. Они впервые слышали имя Гордона Драйера и ничего не знали о «доблестном» прошлом Гарри, а посвящать их в эти подробности я не собирался. Зачем? Сейчас у меня была одна цель: сделать так, чтобы завтра утром никакого фургона возле букинистической лавки не было.
Я попросил у Тома ключ от офиса на первом этаже, и он машинально протянул его, думая о других материях. Только когда я уже был в дверях, он поинтересовался, зачем мне понадобился ключ.
– Так, кое-что уточнить, – туманно ответил я.
Оказавшись в офисе, я первым делом открыл ящик стола – где, как не здесь, подумал я, следует искать телефон Драйера. В случае неудачи я собирался разыскивать Трамбелла через справочную. Редкий случай – мне повезло. Внутри лежал большой конверт с налепленным сверху листком, а на нем – написанные от руки два слова: «клетушка Гордона» и телефон с кодом 917. Когда я отлепил листок и положил на стол, на конверте обнаружилась другая надпись: «Открыть после моей смерти».
Внутри я нашел двенадцать машинописных страниц – завещание, составленное адвокатской конторой «Флинн, Бернстайн и Валлеро», что на Корт-стрит, 6 июня 2000 года, за день до нашего с Гарри последнего телефонного разговора, со всеми подписями и печатями. Я пробежал глазами этот документ, и только сейчас до меня дошел смысл загадочных слов о главном ходе в его жизни, о фонтане брызг и нырке чудо-лебедя в вечность. Речь шла о завещании, которое я держал в руках. Это было, без преувеличения, нечто грандиозное и неожиданное. Свидетельство того, что Гарри слушал меня гораздо внимательнее, чем я до сих пор полагал. Хотя он и не последовал моему совету, он решил подстраховаться, исходя из того, что Гордон может его подставить, а это будет для него конец – если не физический, то моральный, который он так или иначе не сумеет пережить. Именно это он имел в виду, когда сказал мне за ужином: «Если насчет Гордона вы правы, мне так и так хана». Признать, что его лучший друг – вероломный предатель, было равносильно тому, чтобы подписать себе смертный приговор. В его мозгу две эти мысли прочно соединились. Отсюда – завещание. Это был драматичный шаг, возможно даже нервный срыв, но его желание принять меры предосторожности вполне понятны. В свете случившегося можно сказать, он проявил настоящую мудрость.
Своими наследниками согласно завещанию он объявил Тома Вуда и Руфуса Спрейга. Им отошел дом на Седьмой авеню, то есть весь бизнес под названием «Чердак Брайтмана», включая движимое и недвижимое имущество, в равных долях. Еще разные мелочи – некоторые книги, картины и ювелирные изделия – достались людям, чьи имена мне ни о чем не говорили. С учетом того, что дом был свободен от долговых обязательств, а книги и рукописи в одной только комнате, где я в данную минуту находился, представляли немалую ценность, Том и Руфус стали обладателями целого состояния, о чем они и мечтать не могли. Гарри в последний момент сделал-таки главный ход в своей жизни, устроил настоящий фонтан брызг. Он позаботился о будущем своих мальчиков.
Я его недооценивал. Да, он был шулером и мошенником, но при этом оставался тем подростком, который в своих фантазиях спасал детей-сирот в разбомбленных городах Европы. При всем своем циничном юморе и шулерских наклонностях он свято верил в идеалы отеля «Житие». Смешной, наивный Гарри Брайтман. Если бы на столе нашлись бутылка и стакан, я бы выпил в память о нем. Вместо этого я снял телефонную трубку и набрал номер Гордона. В каком-то смысле это было то же самое.
После четырех гудков включился автоответчик, и я впервые услышал его голос – невозмутимый, отстраненный, без всяких эмоций. Он продиктовал другой номер (видимо, Трамбелла) и тем самым, к счастью, избавил меня от необходимости его разыскивать. Я набрал этот номер наудачу, уверенный, что никого не застану дома: скорее всего, эта сладкая парочка отмечает в каком-нибудь ресторане свою победу. Я как раз решал, оставлять ли мне запись на автоответчике, когда в трубке раздался уже знакомый голос, но теперь вживую. На всякий случай я попросил к телефону Гордона Драйера, хотя не сомневался, что это он.
– Я слушаю, – сказал он. – Кто это?
– Натан. Мы не знакомы, но вы обо мне слышали. Я друг Гарри Брайтмана. Предсказатель.
– Без понятия.
– Вот как? Сегодня утром, когда вы со своим приятелем нанесли ему визит, кое-кто слышал ваш разговор под дверью. Гарри посетовал, что не послушался Натана, и вы спросили: «Кто такой Натан?» На что он ответил: «Предсказатель». Теперь вспомнили? Это было всего несколько часов назад.
– Кто вы?
– Я приношу дурные вести и предвещаю беду. Я диктую людям, что́ они должны делать.
– Даже так? И что же я должен делать?
– Мне нравится, Гордон, ваш сарказм. Именно этого холодка в голосе я и ожидал. Спасибо. Спасибо вам за то, что вы облегчаете мне задачу.
– Я могу положить трубку, и весь разговор.
– Но вы ее не положите. Потому что наложили в штаны, и вам позарез надо узнать, что́ мне известно.
– Ни черта вам не известно.
– Вы полагаете? Давайте так, я вам назову несколько имен, и все станет ясно.
– Какие еще имена?
– «Братья Дункель». Алек Смит. Натаниэл Готорн. Ян Метрополис. Майрон Трамбелл. Мне продолжать?
– Допустим, вы знаете, кто я. Большое дело!
– Вот именно. Зная, кто вы, я могу получить от вас все, что пожелаю.
– Теперь ясно. Вам нужны деньги. Вы хотите, чтобы мы взяли вас в долю.
– Опять мимо, Гордон. Деньги меня не интересуют. Вы должны кое-что для меня сделать. Очень простую вещь. Одна минута, и вы всё поймете.
– Простую вещь?
– Позвоните в компанию по перевозке мебели и отмените заказ на завтра. Скажите, что у вас изменились планы и фургон вам не понадобится.
– С какой стати я буду отменять заказ?
– Ваша интрига, Гордон, вышла вам боком. Через пять минут после того, как вы вышли из лавки, весь ваш чудо-план полетел вверх тормашками.
– Что вы хотите этим сказать?
– Гарри мертв.
– Что?
– Вы не ослышались. Он побежал за вашим такси по Седьмой авеню, сердце не выдержало, и он умер прямо на улице.
– Я вам не верю.
– Придется поверить. Это вы его убили, Гордон. Он вас любил безоглядно, и чем вы ему отплатили? Шантажом и вымогательством. Отличная работа, дружище. Вы можете собой гордиться.
– Не вешайте мне лапшу на уши. Гарри жив.
– Позвоните в морг Методистского госпиталя в Бруклине. Спросите у людей в белых халатах.
– И спрошу, можете не сомневаться.
– Очень хорошо. Только про фургон не забудьте. Книги Гарри останутся на своем месте. Если вы завтра сунетесь на «Чердак Брайтмана», я вам все ребра пересчитаю, а потом сдам в полицию. Вы меня поняли, Гордон? Я знаю про поддельную рукопись, про чек на десять тысяч и многое другое. Так что, считайте, вы еще легко от меня отделаетесь. Просто я не хочу, чтобы полоскали имя моего друга. Гарри умер, и я не позволю плясать на его костях. Словом, будьте паинькой и делайте, что́ вам говорят, а иначе вам несдобровать. Вы слышите меня? Я вас засажу. Я устрою вам такую веселую жизнь, что вы будете рады удавиться.
Прощай
Руфус отказался от своей части наследства, как он отказался бы от своей части Бруклина, Нью-Йорка и Америки. Его интересовала Америка постольку, поскольку там жил Гарри Брайтман, но Гарри покинул страну, и теперь Руфусу нечего было здесь делать.
– Я вернусь на Ямайку, в Кингстон, к бабушке, – сказал он нам. – У меня, кроме нее, никого нет.
Вот такой неожиданной оказалась реакция Руфуса. Что до Тома, то он просто потерял дар речи.
Когда я поднялся наверх, было начало одиннадцатого. Нэнси уже ушла домой, где ее ждали дети, а Люси, уснувшую перед телевизором, перенесли в комнату Гарри, где она, одетая, спала на застланной постели, сладко посапывая. Том и Руфус курили в гостиной. Первый задумчиво дымил своим «Кэмелом»; второй, кажется, набил косячок и слегка прибалдел.
Как бы то ни было, после того как я прочел им вслух завещание, Руфус рассуждал совершенно здраво. Он сразу обозначил свою позицию, и, как Том его ни урезонивал, твердо стоял на своем. Желая говорить исключительно о Гарри, он долго и эмоционально рассказывал, как они познакомились. Его вышвырнули из квартиры, где он жил со своим дружком; он рыдал на улице, тут Гарри подошел к нему, обнял за плечи и сразу же предложил свою помощь. А сколько хорошего он видел от него за последующие три года, и не перечесть. Гарри дал ему работу, Гарри оплачивал его медицинские счета и дорогостоящие лекарства, благодаря которым он еще не загнулся, Гарри даже купил ему костюмы и бижутерию для шоу трансвеститов! Ну, вы видели другого такого человека? Я – нет, отвечал Руфус на свой вопрос и заливался слезами.
– Но послушай, – Том наконец вышел из своего оцепенения. – Останешься ты или уедешь, эти деньги мы обязаны поделить поровну. Мы с тобой теперь партнеры, понимаешь?
– Присылай мне деньги на лечение, – тихо отозвался Руфус. – Больше мне ничего не надо.
– Мы продадим этот дом вместе с лавкой, а вырученные деньги разделим пополам.
– Нет, Томми, – продолжал упорствовать Руфус. – Оставь их себе. Ты умный, с такими бабками ты далеко пойдешь, а я кто, цветной, неграмотный, почти покойник и вообще, не пойми что. Не девка, не парень. А помирать лучше дома.
– Не рано ли ты помирать собрался? Пока я вижу здорового человека.
– Все мы там будем, приятель, – с этими словами Руфус закурил новый косячок. – Не бери в голову, дело житейское. Бабушка за мной присмотрит. Ты, главное, мне позванивай, обещаешь? Если ты забудешь про мой день рождения, я тебе этого, Томми, не прощу.
Я слушал их разговор, и у меня тоже подкатывал комок к горлу. Вообще-то я не склонен к проявлению чувств, но я еще не успел отойти после сшибки с Драйером, которая меня буквально опустошила. Я попробовал сыграть роль крутого парня из какого-нибудь второразрядного боевика и сразу, так сказать, заломил ему руку. И, кстати, поделом. Другое дело, что сам я не ожидал от себя этого развязного тона, этой лихости и одновременно жесткости. И вот теперь я сидел наверху, и при мне человек добровольно отказывался от всего того, что другой нагло пытался украсть. Тут у любого сердце дрогнет. И ведь Гарри любил их обоих, с наивным жаром и безоговорочной преданностью им обоим служил. Возможно ли такое? С редкой проницательностью угадать душу одного человека – и безоговорочно ошибиться в другом? Двадцатишестилетний Руфус казался инопланетянином со своей изящной маленькой головкой, смугловатым лицом и хрупкими длинными конечностями. Типичный слабак, одуванчик, педераст. И при этом в нем был стержень, своего рода идеализм, отвергавший тщеславные желания, делающие нас, более сильных, столь уязвимыми перед земными искушениями. Ради его же блага я желал, чтобы он изменил свое решение, начал рассуждать, как все мы, и получил причитающееся ему наследство, но, слушая, как Том битых два часа тщетно пытается наставить его на путь истинный, я понял, что мое желание неосуществимо.
Следующий день был посвящен практическим вещам. Звонки друзьям покойного (Руфус), звонки Бетти в Чикаго и книжным посредникам в Нью-Йорк (Том), переговоры с похоронными бюро в Бруклине (я). В своем завещании Гарри распорядился, чтобы его тело кремировали, но не уточнил, как следует поступить с его прахом. После продолжительной дискуссии мы решили развеять прах среди деревьев в Проспект-парке. По законам Нью-Йорка делать это в общественных местах запрещено, но если забраться в какой-нибудь укромный уголок, подумали мы, можно это сделать незаметно. Счет за кремацию и металлическую урну, составивший полторы тысячи долларов, оплатить, кроме меня, было некому.
В день церемонии – воскресенье, 11 июня – я оставил Люси на бебиситтера и отправился в парк вместе с Томом, который нес урну в зеленом фирменном пакете с логотипом «Чердак Брайтмана». Всю неделю в городе стояла одуряющая духота (жара и дикая влажность), которая к воскресенью достигла пика, дышать было нечем, Нью-Йорк превратился в экваториальные джунгли, земной ад. Через три минуты одежда становилась мокрой и липла к телу.
Надо полагать, из-за погодных условий народу собралось мало. Манхэттенские друзья Гарри предпочли остаться при своих кондиционерах, пришли же несколько добрых соседей: владельцы магазинов на Седьмой авеню, хозяин ресторанчика, где Гарри регулярно обедал, и женщина-парикмахер, которая его стригла и красила волосы. Разумеется, была Нэнси Маззучелли и ее муж, самозваный Джеймс Джойс, более известный как Джим или Джимми. Я впервые его увидел и не могу сказать, что он произвел на меня благоприятное впечатление. Этот высокий красавец (Том в своем описании был точен) постоянно жаловался на духоту и комаров, вел себя как избалованный ребенок, что выглядело особенно неуместным на церемонии в память о человеке, который при всем желании ни на что пожаловаться уже не мог.
Впрочем, неважно. День этот запомнился лишь одним событием, никак не связанным с мужем Нэнси или погодой. Я говорю о Руфусе. Мы прождали его на полянке минут двадцать, обливаясь по́том, вытирая лицо и шею мокрыми носовыми платками, то и дело поглядывая на часы, почти не сомневаясь в том, что он струхнул, не нашел в себе смелости взглянуть на горстку праха, в которую превратился его друг и благодетель, и все же оставляя ему маленький шанс, и вот когда мы уже готовы были приступить к печальному ритуалу, из-за деревьев быстрым шагом вышел… нет, не Руфус – вышла Тина Хотт. В первую минуту мы ничего не поняли. Трансформация была столь разительной, столь необычайной, что рядом со мной кто-то ахнул.
Перед нами стояла красотка, каких я еще не видел. Этакая вдова в черном облегающем платье, на трехдюймовых шпильках, в шляпке без полей, глаза чуть прикрыты вуалеткой, – воплощенная, почти неземная женственность. Рыжие волосы – как настоящие, грудь – как настоящая, косметика – безукоризненная, ножки – точеные. И это – мужчина?
Однако дело не ограничилось чисто внешними аксессуарами или одеждой. Руфус… то есть Тина… излучала теплый внутренний свет, а печальное достоинство, с которым она держалась, олицетворяло наши представления о женщине-вдове. Так сыграть могла только очень талантливая актриса. Во время церемонии, пока произносились короткие речи и развеивался прах, она не проронила ни слова. Когда все уже решили, что пора расходиться, из рощицы вышел пухлявый темнокожий подросток лет двенадцати с плеером, который он нес на вытянутых руках, как корону на бархатной подушечке. Позже выяснилось, что это был кузен Тины. Он вручил ей плеер и нажал на «пуск». Раздалось оркестровое вступление, и когда Тина открыла рот, мы услышали песню «Как мне его не любить» из старого мюзикла «Плавучий театр». То есть пела Лена Хорн, а Тина только шевелила губами. Это был номер Тины Хотт из ее субботней программы в кабаре, где она «исполняла» известные эстрадные и джазовые композиции. Это было великолепно и абсурдно. Это было комично и трогательно. Это было правдоподобно в своей неправдоподобности. Тина подкрепляла свой «вокал» выразительной жестикуляцией, ее лицо выражало любовь и нежность, в глазах стояли слезы. А мы все стояли как завороженные, не зная, плакать нам или смеяться. Скажу о себе: это был один из самых странных и незабываемых моментов в моей жизни.
- Как плавают рыбы, как птицы летают,
- Так я люблю, и он это знает…
В тот же вечер Руфус улетел на Ямайку. Насколько мне известно, в Америке он больше не появлялся.
Дальнейшее развитие событий
Том был на перепутье. Столько событий за короткое время, столько новых возможностей, от которых голова шла кругом. Стать хозяином лавки и до конца дней сбывать редкие и подержанные книги? Или продать бизнес, как он предлагал в тот памятный вечер, а вырученную сумму поделить? Тот факт, что Руфус отказался от своей части, особого значения не имел. В конце концов, если он и дальше будет настаивать на своем, можно всучить эти деньги его бабушке. Имея в руках несколько сот тысяч долларов, Том мог изменить свою судьбу, выбрать любую дорогу, какую только пожелает. Но чего он желал? На этот фундаментальный вопрос у него пока не было ответа. Хотел ли он по-прежнему открыть отель «Житие» или предпочитал вернуться к идее преподавания английского в средней школе? И если да, то где? Остаться в Нью-Йорке или собрать манатки и уехать в провинцию? Мы обсуждали различные варианты по сто раз на дню, но, если не считать решения перебраться в мансарду над букинистической лавкой, Том бездействовал, хандрил и тянул резину. Слава богу, никто его не подгонял. Завещанию Гарри предстояло пройти непростой путь вступления в законную силу, и только через несколько месяцев наследники могли получить на руки документы на недвижимость. Что до прочего имущества (более чем скромный счет в банке, считаные акции и ценные бумаги), то они тоже пока были заморожены. Том сидел на горе золота, но ребятам из фирмы «Флинн, Бернстайн и Валларо» еще предстояло оформить эту гору на его имя, а пока положение его было хуже прежнего. Потеряв зарплату, он должен был крутиться в лавке с утра до вечера, чтобы свести концы с концами. Я предложил ему денег, но он наотрез отказался. Оставило его равнодушным и другое мое предложение: закрыть «Чердак Брайтмана» на лето и отправиться в большое путешествие со мной и Люси.
– Я должен сделать все, чтобы «Чердак» работал, – сказал он. – Ради Гарри.
Он считал это своим моральным долгом и готов был держаться до последнего.
– Очень хорошо, – согласился я, – но как ты собираешься справиться с этим в одиночку? Руфус ушел, а новый помощник тебе не по карману. Или я ошибаюсь?
Тут он вышел из себя, впервые за все годы нашего общения:
– Что ты ко мне, Натан, привязался! Я как-нибудь сам разберусь. У тебя свои дела, у меня свои, о’кей?
Но как я мог оставаться равнодушным к его делам, бросить его в такой ситуации? Я предложил ему свою помощь: за символическую плату – 1 доллар в месяц – заменить Руфуса, взять на себя нелегкие обязанности помощника по продажам, что означало работу с клиентами «от и до», и даже, если Том сочтет это необходимым для дела, величать его боссом.
Так началась для нас новая эра. Я записал Люси в летний лагерь искусств при школе «Беркли Кэрол», что на Линкольн-плэйс, и каждое утро, пройдя с ней семь с половиной кварталов до лагеря, а потом, в одиночку, обратно, я занимал свое место за конторкой. Конечно, это отразилось на моей «Книге человеческой глупости», но я ее не бросил, писал по ночам, когда Люси спала, урывая каждую свободную минутку. К моему огорчению, наши с Томом традиционные ланчи остались в прошлом – не до посиделок. Мы теперь ели из бумажных пакетов в духоте «Чердака»: за пять минут проглатывали свои бутерброды, запивая ледяным кофе, и возвращались каждый к своим делам. В четыре часа Том сменял меня у конторки, чтобы я мог забрать Люси из лагеря. Мы приходили в лавку, и до закрытия (18.00) она читала какую-нибудь книжку из тех четырех тысяч двухсот, что стояли на полках в общем зале на первом этаже.
Люси оставалась для меня загадкой. Во многих отношениях она была образцовым ребенком, и чем лучше я ее узнавал, тем больше она мне нравилась. У нее было много достоинств. Впервые оказавшись в большом городе, она очень быстро адаптировалась. В своей Каролине Каролине она привыкла к тому, что все вокруг говорят исключительно по-английски; здесь же, на Седьмой авеню, пока мы с ней проходили мимо химчистки, бакалейной лавки, пекарни, салона красоты, газетного киоска и кофейни, на нее обрушивался языковой Вавилон – испанский и корейский, русский и китайский, арабский и греческий, японский, немецкий и французский, – но вместо того чтобы растеряться или зажаться, она приходила в восторг от этой многоголосой симфонии. Однажды, услышав, как разоряется какая-то горластая тетка, Люси восхитилась:
– Во дает! – И тут же собезьянничала: – Mira! Hombre! Gato! Sucio! [23]
А спустя минуту она уже копировала мужчину, кричавшего что-то по-арабски. Я не смог бы воспроизвести эти слова под дулом пистолета. А девочка умела не только слышать, но и видеть, и думать, и чувствовать. В лагере она тут же со всеми подружилась, и ее стали приглашать на разные игры. Люси охотно позволяла целовать себя на ночь, не привередничала по поводу еды, никогда не устраивала сцен. Если отвлечься от ее чудовищных ошибок в разговорной речи (я их не исправлял) и ненормального увлечения мультиками (тут я проявил твердость и ограничил ее сидение перед телевизором одним часом в день), то я ни разу не пожалел о том, что забрал ее к себе.
Одно плохо: она по-прежнему отказывалась говорить о своей матери. Незримое присутствие Авроры не давало нам до конца расслабиться, но все мои наводящие вопросы, все попытки вытянуть из Люси хоть какую-то информацию ни к чему не приводили. Наверно, следовало бы восхититься подобной силой воли в совсем еще юном существе, но меня это приводило в ярость, и чем дольше продолжалось наше противостояние, тем нетерпеливее я становился.
– Люси, ты скучаешь по маме? – спросил я ее однажды.
– Ужасно как скучаю. Даже вот тут больно.
– Ты хочешь ее увидеть?
– Еще как хочу! Я перед сном молюсь, чтобы она ко мне вернулась.
– Она к тебе вернется. Ты только скажи, где нам ее найти.
– Не могу, дядя Нат. Я тебе сколько уж раз говорила, а ты меня не слышишь.
– Почему, я слышу. Просто мне больно, что ты грустишь.
– Я дала слово, и, если его нарушу, гореть мне в аду во веки веков. А я еще маленькая и хочу жить долго-долго.
– Люси, никакого ада нет, поэтому гореть ты не будешь. Мы любим твою маму и хотим ей помочь.
– Нет. Это неправильно. Дядя Нат, пожалуйста, не спрашивай меня про маму. С ней все хорошо, и она ко мне обязательно приедет, а больше я ничего не скажу. Не заставляй меня, а то будет, как раньше. Сам знаешь, рот на замок. Ты этого хочешь, да? Мы можем болтать обо всем, обо всем, только про маму не спрашивай. Ты такой хороший, дядя Нат. Давай не будем всё портить, ладно?
Внешне она производила впечатление счастливой, всем довольной девочки, но мысль о том, каких душевных терзаний стоит ей хранить эту тайну, не давала мне покоя. Нельзя было взваливать на девятилетнего ребенка такой груз ответственности. Ее явно третировали взрослые, и я тщетно пытался положить этому конец. Хотел показать ее психиатру, но Том отсоветовал, посчитав это пустой тратой времени и денег. Уж если Люси отказывалась говорить с нами, она тем более ничего не скажет постороннему человеку.
– Надо набраться терпения, – рассудил Том. – Рано или поздно ее должно прорвать, но произойдет это не раньше, чем у нее возникнет естественная потребность выговориться.
Хотя я и последовал его совету и не повел ее к психиатру, но это еще не значит, что он меня убедил. Девчонка оказалась крепким орешком. С таким упрямым, несгибаемым характером она может никогда не расколоться.
Я приступил к работе в лавке четырнадцатого, через три дня после того, как прах Гарри был развеян в Проспект-парке, и Руфус уехал к своей бабушке на Ямайку. И тут как раз из Англии вернулась моя дочь. Я с трепетом ждал этого дня после катастрофического разговора с матерью моего ребенка, с той, чье имя стало для меня запретным, но последние бурные события вытеснили из моей головы эту дату – пятнадцатое июня. Забыл, как отрезало. В шесть часов мы закрыли лавку и втроем поужинали в кафе на углу. Дома нас с Люси ждал вечер за «монополией» или «ключом». Но прежде я обнаружил запись на автоответчике. Рэйчел сообщала, что ее самолет приземлился в три, а в пять она уже была дома, где обнаружила мое письмо. По ее тону я сразу догадался, что прощен.
– Папа, спасибо тебе за эти слова, которых мне так недоставало. После всего, что между нами произошло, именно это я хотела от тебя услышать. Я все преодолею, если буду знать, что всегда могу на тебя опереться.
Вечером следующего дня я оставил Люси на Тома, а сам отправился в Манхэттен, чтобы поужинать с Рэйчел в ресторане неподалеку от моего бывшего офиса – страховой компании «Мид-Атлантик». Как стремительно все меняется вокруг нас, как быстро одна проблема сменяется другой, и краток миг торжества. Месяц назад я потел над письмом для своей разгневанной, разобиженной дочери в надежде, что мои покаянные слова преодолеют годы отчуждения и подарят мне еще один шанс. Чудесным образом я этого добился – мы вновь нашли общий язык. Казалось бы, после того как вся горечь осталась в прошлом, наш ужин должен был превратиться в счастливое семейное воссоединение с шутками-прибаутками и причудливыми воспоминаниями. Но не успел я открыть рот, как на меня посыпалось. Моя дочь пребывала в тоске и унынии, и спасти ее должен был не кто иной, как я, ее бестолковый, безмозглый папаша!
Я зарезервировал столик в «Ля Гренуй», том самом французском ресторане в старом стиле, с бешеными ценами и излишествами в интерьере, где мы отмечали ее восемнадцатилетие. Рэйчел пришла в полученном от меня по почте ожерелье, копии того, из-за которого разгорелся сыр-бор в кафе «Космос», и хотя мне приятно было видеть, что ей, смуглянке, оно к лицу, я невольно подумал о другом ожерелье и заново испытал приступ раскаяния в связи со всеми неприятностями, кои по собственной глупости навлек на бедную Марину Гонсалес. Слишком много вокруг молоденьких женщин, подумал я, вот и теряю голову. Марина. Хани Чаудер. Нэнси Маззучелли. Аврора. Рэйчел. Из всех перечисленных моя дочь казалась мне самой уравновешенной и преуспевающей, твердо стоящей на ногах, менее других подверженной превратностям судьбы, и вот она сидела напротив и со слезами на глазах рассказывала о крушении своей личной жизни.
– Не понимаю, – недоумевал я. – Когда мы с тобой виделись в последний раз, все было отлично. Терренс замечательный, ты замечательная. Вы отпраздновали вторую годовщину, и ты называла себя абсолютно счастливой. Когда это было? Конец марта – начало апреля? Браки так быстро не распадаются. Во всяком случае, когда люди любят друг друга.
– Это я его люблю по-прежнему. А вот насчет Терренса у меня существуют большие сомнения, – возразила Рэйчел.
– Человек объехал за тобой полсвета, чтобы уговорить тебя выйти за него замуж. Ты забыла? Он тебя добивался, а ты была к нему вполне равнодушна.
– То было давно, а это сейчас.
– Когда мы последний раз говорили про «сейчас», ты собиралась рожать. Терренс, сказала ты, мечтает стать отцом. Не абстрактным, а отцом твоего ребенка. Только любовь заставляет мужчину произносить эти слова.
– Знаю. Сначала я тоже так думала, но все это было до Англии.
– Америка, Англия… неважно. Важно, какие вы, а не где вы находитесь.
– Да, но Джорджина живет в Англии, а не в Америке.
– А, так вот откуда ветер дует. Что ж ты сразу не сказала?
– Думаешь, это так просто? У меня от одного ее имени сводит желудок.
– Джорджина, ну и имечко! Сразу вижу викторианскую хохотушку с золотыми локонами и мясистыми красными щеками.
– Не угадал. Тихая брюнеточка с сальными волосами и плохой кожей.
– Хороша соперница.
– Они вместе учились в университете. Джорджина – его первая большая любовь. Потом она ушла к другому, а он уехал в Америку. У него была депрессия, он даже подумывал о самоубийстве.
– А теперь этот «другой» перестал быть помехой.
– Неизвестно, но когда мы в Лондоне ужинали втроем, Терренс с нее глаз не сводил. Меня там словно и не было. Позже он только о ней и говорил. Она и умная, и с чувством юмора, и человек хороший. А через два дня они обедали вдвоем. Затем мы с ним уехали в Корнуолл к его родителям, но уже на третий день он сбежал в Лондон – якобы для разговора с издателем о будущей книге. А я уверена, что к Джорджине Уотсон, своей единственной и незабываемой. Это было ужасно. Бросил меня в этой дыре, один на один со своими родителями-антисемитами, а я должна была изображать, в каком я от них восторге… А он в это время с ней спал! Я это точно знаю. Как и то, что он меня разлюбил.
– Ты его прямо об этом спросила?
– А то нет. Как только он вернулся из Лондона. Видел бы ты эту сцену!
– И что он тебе ответил?
– Он всё отрицал. Сказал, что я из ревности напридумывала себе бог знает что.
– Это хороший знак, Рэйчел.
– Хороший? Он мне лгал, и теперь я не могу верить ни одному его слову!
– Предположим худшее. Он с ней спал, а вернувшись, солгал тебе. Все равно это хороший знак.
– Как ты можешь говорить такое, да еще на этом настаиваешь…
– Это значит, что он боится тебя потерять. Он не хочет, чтобы ваш брак распался.
– Что это за брак, если ты больше не доверяешь близкому человеку? Это уже не пойми что.
– Послушай, крошка, я не могу давать тебе советы, особенно в этом вопросе. До восемнадцати лет ты жила с нами под одной крышей и, думаю, еще не забыла, сколько дров я тогда наломал. В иные минуты моя ненависть к твоей матери доходила до того, что я желал ее смерти. Я рисовал себе автокатастрофы, крушение поезда, падение с высоченной лестницы. Ужасно в этом признаваться, и гордиться тут совершенно нечем, просто я даю тебе понять, что́ значит плохой брак. Поначалу мы любили друг друга, а затем все пошло прахом. Однако мы долго держались, и, между прочим, при всех издержках, произвели на свет тебя. Ты стала счастливым концом этой трагической истории, так что я ни о чем не жалею. Понимаешь, Рэйчел? Я недостаточно хорошо знаю Терренса, чтобы составить мнение о нем, но в одном я уверен: твой брак далек от краха. Люди могут поскользнуться. Люди совершают глупости. Но Джорджина сейчас находится по ту сторону Атлантики, и, если твой муж не клинический донжуан, этот эпизод можно считать исчерпанным. Наберись терпения. Не руби сплеча. Он отрицал свою вину – так, может, он и не виноват? Старые привязанности крепко держат человека. Возможно, он снова на нее «запал» на день-другой, но вы вернулись домой вместе, и, если ты взаправду его любишь, у вас, полагаю, все образуется. Ты же не скажешь, что он никудышный муж, каким был твой отец? Значит, есть во что верить. В счастливое будущее. В рождение детей. В кошек и собак. В деревья и цветы. В Америку и в Англию. В нашу планету.
Я сам не знал, что́ говорю. Слова вылетали из меня неудержимой лавиной, такой поток глупостей и избыточных эмоций, и только в конце этого дурацкого монолога я заметил, что на лице моей дочери появилась улыбка – впервые после того, как она переступила порог ресторана. На большее я и не рассчитывал. Главное, чтобы она поняла: я с ней, я верю в нее, и не все так плохо, как ей кажется. Улыбка означала, что она начала успокаиваться, и теперь надо было увести разговор подальше от опасного предмета, который занимал ее последние недели. Я посвятил ее, шаг за шагом, во все события, которые произошли со дня нашей последней встречи. В сущности, это был краткий пересказ всего того, о чем я поведал в этой книге. То есть не совсем всего – я опустил историю с Мариной Гонсалес и злополучным ожерельем (слишком грустно и для меня унизительно), а также пренеприятный телефонный разговор с той, чье имя я поклялся впредь не упоминать, и избавил ее от наиболее одиозных подробностей шарлатанской затеи с «Алой буквой». В остальном присутствовала вся канва: «Книга человеческой глупости», ее кузен Том, Гарри Брайтман, маленькая Люси, поездка в Вермонт, короткий роман Тома с Хани, завещание Гарри, Тина Хотт, открывающая рот под фонограмму песни «Как мне его не любить». Рэйчел внимательно слушала: ей предстояло переварить не только еду и вино, но и всю эту волнующую информацию. Я же увлекся не на шутку, почувствовав себя этаким старым мореходом, и готов был рассказывать истории до утра. Рэйчел захотелось познакомиться с Люси, и мы договорились, что она заглянет ко мне в воскресенье, с мужем или без, как ей заблагорассудится. Хотела она увидеть и Тома.
– А что эта Хани? – поинтересовалась она. – По-твоему, там есть перспектива?
– Сомневаюсь, – сказал я. – Том оставил ее отцу свой телефон, но она ему до сих пор не позвонила. И он ей, насколько мне известно, тоже. Если бы ты меня спросила о шансах, я бы оценил их как нулевые. Очень жаль, но, полагаю, Хани мы больше не увидим.
Я, как всегда, ошибся. В последний четверг месяца, спустя две недели после ужина с Рэйчел, в лавку вошла Хани Чаудер собственной персоной, в белом летнем платье и большой соломенной шляпе с болтающейся бахромой. Было пять часов вечера. Том, сидя за конторкой, читал «Бумаги федералистов» [24] в мягкой обложке. Мы с Люси, придя из лагеря, расставляли на полках книги по истории в глубине зала. Клиентов не наблюдалось, и тишину нарушало только тихое жужжание вентилятора.
При виде гостьи глаза у Люси загорелись, и она уже готова была броситься ей навстречу, но я ее удержал, прошептав:
– Люси, не спеши. Дай им сначала поговорить.
Хани, чей взгляд был прикован к Тому, даже не заметила посторонних лиц, и мы, словно два тайных агента, спрятавшись за книжным шкафом, стали свидетелями их разговора.
– Привет, Том, – Хани бросила на конторку свою сумочку, сняла шляпу и тряхнула своей пышной шевелюрой. – Как жизнь?
Том оторвал глаза от книги, и челюсть у него отвисла:
– Господи. Хани? Какими судьбами?
– Сначала скажи, как ты?
– Ничего. Весь в делах, устал, а в остальном ничего. За то время, что мы не виделись, произошло много событий. Умер мой босс, и все это хозяйство, похоже, по наследству перешло ко мне. Теперь вот пытаюсь понять, что мне со всем этим делать.
– Я спрашиваю не про бизнес, а про тебя. Про то, что происходит в твоем сердце.
– Сердце пока бьется. Семьдесят два удара в минуту.
– Иными словами, ты по-прежнему один? Если б влюбился, оно билось бы чаще.
– Влюбился? Ты о чем?
– За этот месяц ты никого не встретил?
– Нет, конечно. Я был слишком занят.
– Ты еще помнишь Вермонт?
– Как я могу забыть?
– А последнюю ночь ты помнишь?
– Да. Помню.
– И?
– Что «и»?
– Кого ты видишь перед собой, Том?
– Я вижу Хани Чаудер. Невероятную женщину с невероятным именем.
– Сказать тебе, кого вижу перед собой я?
– Пожалуй, не надо.
– Я вижу блестящего человека, какого я еще не встречала.
– Ты это серьезно?
– Более чем. И поэтому я послала все к черту и приехала в Бруклин, чтобы быть рядом с тобой.
– Послала все к черту?
– Вот именно. Два дня назад закончился учебный год, и я написала заявление об уходе. Я свободна как птица.
– Но Хани… я тебя не люблю… даже толком не знаю…
– Все впереди.
– Что впереди?
– Сначала узнаешь, потом полюбишь.
– Так просто?
– Так просто. – Она улыбнулась и после паузы спросила: – А как поживает Люси?
– Нормально. Она живет у Натана.
– Эта работа не для него, девочке нужна мать. Теперь она будет жить с нами.
– Чего-чего, а уверенности тебе не занимать.
– Куда денешься – иначе, Том, я бы не была здесь со всем своим багажом.
Тут я решил, что уже достаточно всего сказано, и выпустил из укрытия девочку, которая со всех ног кинулась к Хани.
– А вот и моя лапочка, – бывшая учительница сграбастала Люси в объятия, легко оторвала от пола и, подержав на весу, поставила на ноги: – Ты слышала, о чем мы с Томом говорили?
Люси кивнула.
– И что ты по этому поводу думаешь?
– По-моему, хороший план. Лучше есть дома, чем в ресторанах, а ты так вкусно готовишь. Мы и дядю Ната позовем на обед, правда? А если вам надо будет куда-то пойти, он со мной посидит.
Хани довольно улыбнулась.
– А ты обещаешь быть хорошей девочкой?
– Нет, мэм, – Люси смотрела ей в глаза с непроницаемым лицом. – Я буду самой плохой, самой непослушной, самой несносной девочкой на свете.
Готорн-Стрит, или Боярышниковая улица
Прошли месяцы. В середине октября, после того как адвокатская контора завершила наследственное дело, Том и Руфус официально стали владельцами «Чердака Брайтмана» и самого дома, где размещалась лавка. За это время Том и Хани успели пожениться, а Люси, так и не проронившая ни слова о местонахождении своей матери, пошла в пятый класс муниципальной школы № 321. Моя дочь не развелась. Более того, вскоре после упомянутой свадьбы Рэйчел сообщила мне по телефону, что она на втором месяце беременности.
После театрального появления в лавке будущей жены Тома половина моих обязанностей перешла к Хани. В свободные дни я продолжал записывать анекдоты в свою «Книгу человеческой глупости» и, как и было мне предсказано, сидеть с Люси всякий раз, когда эти двое выбирались вечером в город, что происходило достаточно часто. Изголодавшаяся по столичной жизни Хани жаждала охватить всё: пьесы, фильмы, концерты, танцевальные программы, поэтические чтения, прогулки под луной на речном пароходике. Приятно было видеть, как толстый, ленивый Том расцветает рядом со своей энергичной женушкой. Она положила конец его колебаниям по поводу наследства – было решено выставить дом на продажу. Половины вырученной суммы хватило бы на квартиру с двумя-тремя спальнями в округе и еще осталось бы на первое время, пока оба не устроятся на постоянную работу – скорее всего, учителями какой-нибудь частной школы. С июня по октябрь Том похудел почти на двадцать фунтов, то есть наполовину вернулся в свой нормальный вес, если говорить о тех далеких временах, когда я величал его Профессором. Словом, домашняя еда пошла ему на пользу. И, вопреки опасениям, Хани его не выпотрошила. Наоборот, она исподволь лепила из него настоящего мужчину.
Если читатель решил, что на нашем маленьком бруклинском пятачке воцарилась тишь и благодать, то он ошибся. Увы, не все браки заключаются на небесах, и неожиданной жертвой оказалась та, по кому когда-то сохнул Том, Идеальная Мать. При том что ее муж произвел на меня не самое приятное впечатление, я даже помыслить не мог, что он по собственной глупости ее прошляпит. Не каждый день встречается такая Нэнси Маззучелли, и, если уж мужчине посчастливилось завоевать ее сердце, он должен сделать все, чтобы ее удержать. Но, как я уже неоднократно демонстрировал на страницах этой книги, мужчины – существа неразумные, и смазливый Джеймс Джойс лучше других подтверждает данный тезис. Летом я подружился с матерью Нэнси (о чем позже) и бывал частым гостем за семейным ужином на Кэрролл-стрит. Именно там я услышал о прошлых прегрешениях ее мужа и стал свидетелем того, как их супружеская жизнь лопнула по швам. Собственно, его загулы начались добрых шесть лет назад, когда Нэнси была беременна первым ребенком. Узнав о его связи с барменшей в Трайбеке, она выставила его из дома, но потом родилась дочь, он стал клясться и божиться, что это никогда не повторится, и она поверила. Слова, слова. Кто знает, сколько тайных встреч за этим последовало? По подсчетам Нэнси, семь или восемь, включая романы-однодневки и перепихи на черной лестнице в рабочее время. Великодушная Нэнси предпочитала игнорировать доходившие до нее слухи, а кончилось тем, что он влюбился в какого-то парня и в августе окончательно свалил.
Через двенадцать дней после этого знаменательного события мой онколог сообщил, что в легких у меня по-прежнему все чисто.
А спустя еще четыре дня Рэйчел в заговоре с Томом и Хани придумала дьявольский план: меня соблазнили посмотреть бейсбол на стадионе Ши, а сами устроили сюрприз-вечеринку по поводу моего шестидесятилетия. Я зашел за Томом, чтобы ехать на матч, но стоило мне открыть дверь, как все набросились с поцелуями и объятиями, сопровождавшимися дикими криками и пением. Я был настолько ошарашен подобным проявлением общей любви, что мне едва не стало дурно. Гульба затянулась далеко за полночь, и в конце концов меня заставили произнести ответную речь. Голова кружилась от шампанского, я понес какую-то чушь, неуклюже шутил, а моя нетрезвая аудитория силилась вникнуть в отсутствующий смысл. Единственное, что я могу вспомнить из того маловразумительного монолога, так это мой короткий комментарий к уязвимому с лингвистической точки зрения афоризму Кейси Стенгеля. Если мне не изменяет память, в конце спича я процитировал маститого коуча.
– Не зря его называли Старым Профессором, – сказал я. – Он был не только первым тренером наших любимых «Метс», но, что важнее для всего человечества, автором сентенций, которые заставили нас по-новому взглянуть на наш родной язык. Прежде чем сесть, позвольте подарить вам один из незабываемых, бесценных перлов его красноречия, который, кстати, лучше любых философских изречений подытоживает мой личный опыт: «В жизни каждого приходит время, и у меня таких было много».
Отгремела «метро-серия» [25], запахло осенью, схватились Гор с Бушем. Исход этой схватки казался мне предрешенным. Даже с учетом того, что Нейдер мог подпортить картину, проигрыш демократов представлялся невероятным, и в любой компании, где я оказывался, все держались того же мнения. Один Том, самый большой пессимист в отношении американской политики, выглядел озабоченным. Он оценивал шансы как приблизительно равные, и утверждал, что в случае победы Буша всю эту чушь про «милосердный консерватизм» можно будет тут же забыть. Какой уж тут консерватор! В его лице мы получим идеолога крайне правого толка, и после того как он будет приведен к присяге, страна окажется во власти умалишенных.
За неделю до выборов нежданно-негаданно выскочила из небытия Аврора – и через тридцать секунд снова сгинула. Она позвонила утром Тому и не застала его дома, поэтому в нашем распоряжении осталась лишь путаная запись на автоответчике. Мы с Томом и Хани проматывали ее снова и снова, пока я не запомнил ее наизусть, и каждый раз в ее голосе слышалось все больше и больше отчаяния и страха. Говорила она тихо, чуть не шепотом, но слова звучали до того зловеще, что казалось, будто она их выкрикивает.
«Том, это я, Рори. Я звоню из автомата, времени у меня мало. Ты, наверно, давно поставил на мне крест. Я очень тоскую по девочке и хотела узнать, как она. Ты не думай, будто я с легким сердцем отпустила ее к тебе. Я долго думала. Кроме тебя, мне не на кого рассчитывать, а оставаться здесь ей было нельзя. Тут полный абзац. Туши свет. Я сама пыталась вырваться, но все без толку. Меня не оставляют одну. Напиши мне. Телефона у меня нет, но письмо дойдет по адресу: 87, улица Готорна… Черт. Надо идти. Извини. Надо идти».
Трубку шваркнули на рычаг, и долгожданный звонок оборвался на полуслове. Наши самые мрачные предположения обрели тяжеловесность факта, но это не добавило ясности в вопрос о местонахождении Авроры. Проблемы с младшей сестрой у Тома возникли далеко не впервые, и, хотя он волновался по ее поводу не меньше моего, его беспокойство несколько умерялось усталостью, раздражением, многолетней историей разочарований и сожалений.
– Более безответственного человека я в жизни своей не встречал, – признался мне Том. – Только девочка у нас обвыклась, зажила нормальной жизнью, как вдруг объявляется тоскующая Рори! И это мать? Она ждет от меня письма и не сообщает, в каком городе живет! Это несправедливо. Мы с Хани делаем все, чтобы ее дочери было хорошо, и новые пертурбации нам ни к чему. Всё, хватит.
– Может, это и несправедливо, но твоя сестра в беде, и мы должны ее разыскать. Другого выхода нет. А эмоции давай оставим на потом.
А дальше мир перевернулся. До электоральной катастрофы-2000 оставались считаные дни. Но даже после шокирующих результатов голосования и в течение всего последующего месяца, когда на глазах у миллионов потрясенных американцев (в их числе Тома и Хани), прилипших к своим телевизорам, бандиты от Республиканской партии перетасовывали во Флориде избирательные бюллетени и манипулировали Верховным судом США, осуществляя тем самым государственный переворот, – все это время, пока на виду у всего мира совершались преступления против собственного народа, пока мой племянник и его жена участвовали в уличных демонстрациях, слали письма своему конгрессмену и подписывали многочисленные протесты и петиции, я упорно занимался только одним: искал Рори, чтобы привезти ее в Нью-Йорк.
87, Боярышниковая улица? Или 87, Готорн-стрит [26], названная так в честь американского классика, который невольно стал причиной смерти нашего незадачливого друга? Горестная параллель, абсолютно случайная, но оттого не менее зловещая, как будто одно и то же слово, употребленное в разных контекстах, установило подспудную связь между Гарри и Авророй, между погибшим и пропавшей, двумя обитателями невидимого мира. Это была единственная зацепка, все остальное – из области гаданий, но поскольку Люси говорила с южным акцентом и приехала она к нам из мифической «Каролины Каролины», я решил начать поиски с реальных Каролин, Северной и Южной. Дело осложнялось тем, что у Авроры и ее мужа не было телефона. В противном случае можно было обзвонить все города и через оператора, по адресу, найти Дэвида Майнора. Дело трудоемкое, но верное. Однако поскольку этот путь был для меня закрыт, пришлось подойти с другого конца. В одно из воскресений я отправился (вместе с моей беременной дочерью и ее отрезвленным и присмиревшим мужем) поездом до станции «Принстон», где мы провели ни много ни мало двенадцать часов. Нашему Терренсу, возможно, не хватало шарма, зато по части компьютера он был супергерой. Домой мы уехали с распечаткой всех Готорн-стрит и Боярышниковых улиц в обеих Каролинах. К моему ужасу их оказалось несколько сотен. Чтобы побывать в каждом доме № 87 из этого списка, мне пришлось бы провести в дороге полгода.
Тогда я решил обратиться к Генри, моему бывшему партнеру по страховой компании. На протяжении многих лет мы с ним вели не одно дело вместе, прославился же он после нашумевшего «дела Дубински». Житель Нью-Йорка Артур Дубински, пятидесяти одного года от роду, инсценировал свою смерть: убил бомжа, увез в Скалистые горы и столкнул машину в пропасть, где она благополучно взорвалась и сгорела. Его третья жена, двадцативосьмилетняя Морин, получила по страховке 1,6 миллиона долларов, а через месяц продала свою манхэттенскую квартиру в кооперативном доме и исчезла из виду. Генри, с самого начала заподозривший, что дело нечисто, продолжал следить за Морин, и, когда она неожиданно слиняла, шеф дал ему добро на розыск. Девять месяцев он шел по ее следу и в конце концов обнаружил миссис Дубински и ее мужа, живого и невредимого, на острове Св. Лючии. В результате мы сумели вернуть 85 % стоимости страхового полиса, Артур Дубински получил срок за убийство, а мы с Генри заработали неплохие премиальные.
С Генри я проработал больше двадцати лет, но сказать, что он мне нравился, я не могу. Это был неприятный старик, строгий вегетарианец, излучавший столько же теплоты, сколько перегоревший уличный фонарь. В памяти остались его мятый коричневый костюм из полиэстера, припорошенный перхотью, и толстые очки в роговой оправе. К непринужденной дружеской беседе он был органически не способен. Увидев сотрудника с рукой на перевязи или заклеенным глазом, он мог несколько секунд изучать его, как естествоиспытатель, и, даже не поинтересовавшись, что́ произошло и испытывает ли тот боль, спокойно положить доклад ему на стол. Но при всем при том у него был дар выгонять из нор попрятавшихся лисиц, и с учетом того, что он вышел на пенсию, я подумал, не попробовать ли мне привлечь его к этому делу. К счастью, он жил все там же, в Квинсе, вместе с овдовевшей сестрой и четырьмя котами. Я позвонил ему, и он почти тут же взял трубку.
– Назови цену, Генри, – сказал я. – Я заплачу любые деньги.
– Не нужны мне твои деньги, Натан, – ответил он. – Покроешь дорожные расходы и считай, что мы договорились.
– На это могут уйти месяцы. Я не могу допустить, чтобы ты столько времени работал бесплатно.
– Пустяки, мне все равно нечем себя занять. Снова сяду в седло и поеду добывать славу, как во времена наших рыцарских подвигов.
– Рыцарских подвигов?
– Ну да! Дела Дубински, Уильямсона, О’Хары, Лупино. Забыл?
– Нет, конечно. Просто я никогда не думал, что ты склонен к ностальгическим воспоминаниям.
– Насчет склонности не знаю, но ты можешь на меня рассчитывать. Во имя старой дружбы.
– Речь, скорее всего, идет о Северной или Южной Каролине, но я могу ошибаться.
– Не волнуйся. Если у этого Майнора был телефон, я его найду. Считай, уже нашел.
Полтора месяца спустя меня разбудил среди ночи телефонный звонок, и я услышал голос Генри, который на том конце провода произнес всего два слова:
– Уинстон-Салем.
А утром я уже летел самолетом на юг, в сторону табачных плантаций.
Хохотушка
Воскресенье середины декабря выдалось пасмурным, мрачным. Я несколько раз сбивался с пути, пока не нашел обшарпанный двухэтажный дом № 87 на Готорн-стрит, представлявшей собой проселочную дорогу на окраине Уинстон-Салема. Припарковав перед домом взятый напрокат «Форд Эскорт», я взглянул на фасад: все шторы на окнах опущены. Напрашивался вывод, что никого нет дома… или Рори и ее муж жили здесь, как в пещере, прячась от света и угроз внешнего мира, такое мини-сообщество из двух человек. Не найдя ни звонка, ни колокольчика, я постучал в дверь. Никакой реакции. Я еще раз постучал. После той обрывочной записи на автоответчике Тома новых звонков не последовало, и вот теперь я стоял перед нежилым на первый взгляд домом, и в голову лезли всякие нехорошие мысли. Я постучал третий раз. Что, если она попыталась бежать, подумал я, и муж ее поймал? А вдруг он увез ее в другой город или даже штат и их следы окончательно затерялись? Или, того хуже, он ее убил? Что, если я опоздал, и в мир, к которому Рори когда-то принадлежала, ей уже нет возврата?
Тут дверь открылась, и передо мной возник Майнор из плоти и крови, высокий, красивый мужчина лет сорока с темными, аккуратно причесанными волосами и кроткими синими глазами. Абсолютно нормальный, ничего угрожающего, а я-то рисовал себе этакого монстра! Обращала на себя внимание разве что одна странность: он был в белой рубашке и галстуке. Кто ходит дома в таком виде? Но через секунду я сам себе ответил: человек, который вернулся с воскресной службы… тот, кто соблюдает религиозные обычаи.
– Да? Чем могу помочь? – спросил он.
– Я – дядя Рори. Меня зовут Натан Гласс. Я оказался в ваших местах, и вот решил заехать.
– Вот как? Она вас ждет?
– Трудно сказать. Насколько я понимаю, у вас нет телефона.
– У нас к ним негативное отношение. Они поощряют пустую болтовню. Мы приберегаем слова для более существенных вещей.
– Очень интересно… мистер…?
– Майнор. Дэвид Майнор. Муж Авроры.
– Я так и подумал, но не хотел говорить наобум.
– Входите, мистер Гласс. К сожалению, Аврора неважно себя чувствует. Она отдыхает наверху. А я вам рад. Здесь живут люди с открытой душой. Мы относимся с уважением даже к тем, кто не разделяет нашей веры. Так нас учат заповеди господни.
Я улыбнулся, но промолчал. При всей его обходительности это была речь религиозного фанатика, и меньше всего мне хотелось дать себя втянуть в теологический спор. Оставим ему его бога вместе с церковью. Мое дело проверить, не грозит ли Рори опасность, и если да, то поскорее увезти ее отсюда.
После невзрачного фасада (облупившаяся краска, ветхие ставни, пробивающаяся между ступенек трава) я ожидал увидеть в доме обтерханную обивку и поломанную мебель, но внутреннее убранство оказалось вполне приличным. Рори унаследовала материнский талант добиваться хорошего результата, обходясь малыми средствами, и гостиной она придала вид строгий, но не лишенный привлекательности – с растениями в горшках, клетчатыми шторами и большим плакатом, анонсирующим очередную выставку в музее Джакометти. Последовав приглашению хозяина, я сел на кушетку, а сам он устроился на стуле, так что нас разделял кофейный столик со стеклянной столешницей. Несколько секунд мы хранили молчание. Вообще-то я собирался взять с места в карьер: потребовать, чтобы он немедленно сообщил обо мне Авроре, заставить выложить всю правду про Люси, выяснить, почему его жена так боится поговорить с собственным братом. Но это могло возыметь обратный эффект, и я приступил к разговору со всей возможной осторожностью.
– Вы вроде бы жили у матери в Филадельфии. Что привело вас в Северную Каролину?
– Моя сестра с мужем живут здесь, и они приискали мне приличную работу. После этого я нашел кое-что получше, и теперь я помощник менеджера хозяйственного магазина «Истинная ценность» в торговом центре «Кэмелбэк». Не бог весть что, скажете вы, а я скажу – хорошее место и зарплата достойная. Учитывая, кем я был лет семь-восемь назад и кем стал, иначе как чудом это не назовешь. Я был грешником, мистер Гласс. Наркоманом и прелюбодеем, воришкой и клятвопреступником. Я предавал всех, кто в меня верил. А затем я обрел господа, и он меня спас. Вам, еврею, конечно, трудно это понять, но мы не какие-то там сектанты, потрясающие Библией и призывающие огонь и серу на головы иноверцев. Мы не верим в Апокалипсис и Судный день, в вознесение на небо и конец света. Мы считаем, что рай можно заслужить только праведной жизнью.
– Кого вы имеете в виду, когда говорите «мы»?
– Нашу церковь. Храм Священного Слова. Нас всего шестьдесят прихожан, но преподобный Боб, человек вдохновенный, многому нас научил. «В начале было слово, и слово было у Бога и слово было Бог».
– Евангелие от Иоанна. Глава первая, стих первый.
– Так вы знаете Писание?
– До известной степени. Для еврея, не верящего в Бога, лучше многих.
– Вы хотите сказать, что вы атеист?
– Все евреи атеисты. Кроме верующих, разумеется. Но я себя к ним не отношу.
– Уж не смеетесь ли вы надо мной, мистер Гласс?
– Ну что вы, мистер Майнор. У меня и в мыслях такого не было.
– Если вы надо мной смеетесь, я должен буду попросить вас уйти.
– Я хотел бы узнать больше о преподобном Бобе. В чем отличие его церкви от всех прочих?
– Для него жертва – это не пустой звук. Если слово было Бог, то человеческие слова стоят не больше, чем мычание животного или крики птицы. Чтобы вдохнуть Бога, впитать в себя его слово, преподобный учит нас преодолевать пустое тщеславие человеческой речи. Это и есть жертва. Один день в неделю каждый член общины проводит в полном молчании.
– Это должно быть не просто.
– Только поначалу, а потом привыкаешь, и этот день дарит тебе непередаваемые мгновения. Ты буквально ощущаешь, как в тебя входит господь.
– А если кто-то нарушает обет?
– Тогда на следующий день он начинает все заново.
– Ну а если у тебя в этот день заболел ребенок, и тебе нужно срочно вызвать врача?
– В семье, когда один молчит, другому разрешено говорить.
– Но как второй может позвонить, если в доме нет телефона?
– Из ближайшего телефона-автомата.
– А дети? Они тоже хранят молчание?
– Нет, до четырнадцати лет дети освобождаются от обета.
– Я вижу, преподобный Боб все продумал.
– Этот необыкновенный человек сделал нашу жизнь лучше и проще. Его паства – это счастливые люди, мистер Гласс. Я каждое утро опускаюсь на колени и благодарю Бога за то, что он привел нас в Северную Каролину. В противном случае мы никогда бы не испытали радость принадлежности к храму Священного Слова.
Он бы разглагольствовал часами, прославляя добродетели преподобного Боба, но я не для того проделал весь этот путь, чтобы болтать с ним о хозяйственном магазине «Истинная ценность» и сектантских заморочках, а между тем он упорно не говорил о тех, ради кого я сюда приехал. Дав ему немного расслабиться в моем присутствии, я решил, что пора сменить тему.
– Странно, вы даже не поинтересовались, как поживает Люси.
– Люси? – Лицо его приняло озадаченное выражение. – Разве вы ее знаете?
– Еще бы я ее не знал. Она живет с братом Авроры и его новой женой. Мы почти каждый день видимся.
– Мне казалось, что связь с вами давно потеряна. Аврора говорила, что вы живете где-то в пригороде Нью-Йорка, а где – никто толком не знает.
– Полгода назад ситуация кардинально изменилась.
Майнор мрачно усмехнулся:
– Ну, и как же поживает наша малышка?
– Вам она небезразлична?
– Разумеется.
– Тогда почему вы ее отослали?
– Это было не мое решение. Так захотела Аврора, и я ничего не мог поделать.
– Я вам не верю.
– Вы не знаете Аврору, мистер Гласс. У нее с головой не все в порядке. Я пытаюсь ей помочь, и где благодарность? Я спас ей жизнь, вытащил из кромешного ада, но она продолжает упорствовать, не хочет уверовать.
– Разве есть такой закон, который бы обязывал ее верить в то, во что верите вы?
– Она моя жена, а жена должна во всем следовать за мужем.
Разговор зашел в тупик, все смешалось в одну кучу, я потерял ориентацию. Мне показалось, что в вопросе Майнора о том, как поживает девочка, прозвучала искренняя заинтересованность, и, если не считать, что в нем погиб большой актер, способный обмануть кого угодно, мне даже стало его жаль, по крайней мере, на несколько мгновений, и эта внезапная симпатия притупила мою бдительность, а в результате вместо открытого противостояния, к которому я себя готовил, возникли более сложные, по-настоящему человеческие мотивы. Но тут же он начал дурно отзываться о Рори, обвинять ее в том, что она бросила родную дочь на произвол судьбы и что, дескать, она психически неуравновешена, а в придачу понес всю эту домостроевскую чушь насчет брака. И все же отдельные факты говорили сами за себя: он спас ее от наркозависимости, и он любил ее, а с учетом ее анамнеза я вполне готов был допустить, что у Рори случаются приступы иррационального поведения или, того хуже, помутнения рассудка, и что жизнь с ней далеко не сахар. А может, все сводилось к одной простой вещи: Майнор верил в учение преподобного Боба, а Аврора нет? И тем самым восстановила его против себя?
С моего места хорошо просматривалась лестница на второй этаж. Обдумывая свои следующие слова, я глянул в ту сторону, поверх плеча моего собеседника, и успел заметить, как на мгновение мелькнул какой-то маленький темный предмет. Майнор развивал свои взгляды на то, каким должен быть настоящий брак, но я уже слушал его вполуха. Я думал о том, что промелькнувший наверху предмет был, вероятно, женской туфелькой, а коли так, Аврора, скорее всего, подслушивала наш разговор с момента моего появления в доме. Майнор, увлеченный поднятой темой, не обращал на меня особого внимания. Тут я мысленно послал его подальше. Поиграли в кошки-мышки и будет. Хватит ходить вокруг да около. Пора начать второй акт этого спектакля.
– Рори, спускайся! – громко обратился я к своей невидимой племяннице. – Это твой дядя Нат. Я отсюда не уйду, пока не поговорю с тобой.
Тут я вскочил на ноги и быстро направился к лестнице на тот случай, если Майнор захочет меня перехватить.
– Я же сказал, она спит, – услышал я вдогонку. – У нее сильный грипп и высокая температура. Приезжайте в середине недели, тогда и поговорите.
Но на верхней площадке уже показалась Рори.
– Нет, Дэвид, – отозвалась она, спускаясь по ступенькам. – Со мной все в порядке.
На ней были черные джинсы и старая серая фуфайка. Выглядела она в самом деле неважнецки: бледная, худая, темные круги под глазами. Медленно спускаясь по лестнице, она держалась за перила. И при всем при том она вся светилась, и по этой ослепительной улыбке в ней нетрудно было признать ту самую, давно забытую Хохотушку.
– Дядя Нат… мой рыцарь в сияющих доспехах! – Она бросилась ко мне в объятия. – Как там моя девочка? С ней все хорошо?
– Да. Она ждет не дождется, когда снова тебя увидит.
Майнор уже стоял рядом, явно недовольный этим проявлением семейных чувств.
– Дорогая, ты должна лечь в постель. С такой температурой тебе нельзя ходить.
– Это же мой дядя Нат, брат моей покойной матери, – отвечала она, прижимаясь ко мне еще крепче. – Мы с ним сто лет не виделись.
– Я знаю. Он придет снова через пару дней, когда ты будешь в порядке.
– Ну да, ты ведь лучше меня знаешь, что́ в моих интересах. Правда, Дэвид? Как я, дурочка, могла спуститься вниз без твоего одобрения?
– Тебе некуда торопиться, – вмешался я, обращаясь к Рори. – Если ты еще немного задержишься, ничего страшного не произойдет.
– Еще как произойдет, – произнесла она с нескрываемым сарказмом. – По словам Дэвида, я умру, если не буду его слушаться. Да, Дэвид?
– Аврора, успокойся. Не устраивай публичных сцен.
– Почему? Какая, блин, разница?
– И не распускай язык. В этом доме не выражаются.
– Ах, в этом доме не выражаются? Так, может, мне пора уйти из этого гребаного дома? Может, мерзкой твари лучше поскорей убраться и оставить тебя наедине с твоими чистыми помыслами, безгрешным языком и помалкивающим в тряпочку господом? С меня хватит, ваше святейшество. Я сыта по горло вашей чертовой Истиной. Наконец пришел и на мою улицу праздник. Сегодня меня отсюда увезут. Да, дядя Нат? Ты ведь увезешь меня из этой золотой клетки, и я увижу свою девочку?
– Одно твое слово, и я тебя к ней доставлю.
– Считай, что оно уже прозвучало.
Потрясенный Майнор совсем растерялся. Я ожидал, что он вцепится в Рори или преградит нам путь, но этот внезапный и яростный бунт заставил его онеметь. Я обнял Аврору за плечи, и, пока он приходил в себя, мы уже отъезжали от дома, навсегда прощаясь со злополучной Готорн-стрит.
На север
Аврора была не в том состоянии, чтобы сразу отправиться в Нью-Йорк, поэтому я предложил переночевать в гостинице и попробовать сбить температуру, но она в ответ покачала головой и настояла на том, чтобы улететь ближайшим рейсом.
– Дэвида не стоит недооценивать, – сказала она. – Если мы задержимся, он нас найдет. Накачай меня обезболивающим, и я оклемаюсь.
Я купил лекарство, закутал ее в свое пальто, включил печку, и мы поехали в аэропорт. Прилетел я в Гринсборо, но так как именно там в первую очередь нас будет искать Майнор, Рори предложила вылететь из Рейли-Дурхема. До аэропорта было около сотни миль, и все два часа в дороге она проспала. После четырех таблеток и крепкого сна она проснулась, чувствуя себя гораздо лучше. Все еще слабая и бледненькая, но температура явно спала, и после еще одной дозы лекарства и двух стаканов апельсинового сока у нее развязался язык, и ближайшие несколько часов, от посадки в самолет до выхода из такси вечером в Бруклине, мы проговорили.
– Я сама виновата, – начала Аврора. – Я давно поняла, к чему все идет, но мне не хватило силы постоять за себя, я боялась дать отпор. Так всегда бывает, когда считаешь другого человека лучше себя. Перестаешь самостоятельно думать, и вдруг оказывается, что твоя жизнь тебе уже не принадлежит. Даже если ты этого пока не понимаешь, ты, считай, уже в глубокой заднице…
Первой моей ошибкой было отвернуться от Тома. Когда я вышла из реабилитационного центра, мы втроем, я, Люси и Дэвид, переехали из Калифорнии к его матери в Филадельфию на полгода, и поначалу все было хорошо, лучше не бывает. Я была в него по уши влюблена, такого ласкового обращения я прежде не знала. Я жила с ощущением, что этот умный и цельный человек понимает меня, как никто другой, и всегда готов защитить. После всего, что мы оба пережили, после всех взлетов и падений мы, наконец, встали на ноги, и наш предстоящий брак должен был придать каждому еще бо́льшую устойчивость…
Моя поездка в Нью-Йорк меня огорчила. Том сильно растолстел, бросил колледж и сделался таксистом. Со мной он разговаривал не без раздражения, особенно поначалу. По-своему его можно было понять. Я долго не подавала о себе никаких известий, было на что обижаться. Его родная сестра пропадает где-то в Калифорнии, где медленно, но верно гробит свое здоровье, и даже не удосужится снять трубку и поговорить с ним пять минут. Я пыталась ему что-то объяснить, но безуспешно. И все-таки он мой старший брат, я выхожу замуж, и мне хотелось, чтобы он подвел меня к алтарю и вручил жениху, сделал то, что ты когда-то сделал для моей мамы, когда она выходила замуж. Он с радостью согласился, и я сразу почувствовала себя счастливой, мы как будто вернулись в благословенные старые времена. Я снова обрела брата. Впереди свадьба. Моя крошка Люси будет жить со своей непутевой матерью, которая наконец-то повзрослела. Что еще надо? У меня, дядя Нат, было всё, о чем можно только мечтать.
Но когда я вернулась автобусом в Филадельфию и рассказала Дэвиду о моих планах, он их на корню отверг. Он тоже думал о предстоящей свадьбе, пока я была в Нью-Йорке, и решил, что мой брат оказывает на меня дурное влияние. Если я собираюсь выйти замуж, я должна порвать со своим прошлым. Не только с друзьями – со всей родней. То есть как порвать, изумилась я. Мы с братом так близки… Но Дэвид слышать ничего не хотел! Мы начинаем новую жизнь, сказал он, и, если я не откажусь от всего, что меня разлагало, рано или поздно я снова сорвусь в пропасть. Я должна сделать свой выбор. Всё или ничего. Вера или бунт. Жизнь с Богом или безбожное существование. Брак или одиночество. Муж или брат. Светлое будущее или возврат в жалкое прошлое…
Конечно, следовало топнуть ногой, пресечь этот бред в зародыше. Если Тому нет места на нашей свадьбе, значит, не будет никакой свадьбы. Точка. Но я промолчала, не бросила ему вызов, последнее слово осталось за ним, и это было началом конца. Нельзя сдаваться, даже если ты веришь человеку, как себе, даже если ты считаешь, что ему виднее. Моя роковая ошибка. Это был не просто страх потерять Дэвида. Страшнее мысль – а вдруг он прав? Чем я отплатила Тому за его любовь? Ничем, кроме неприятностей и сердечной боли. Так, может, оставить его в покое, не докучать ему своей персоной…
Скажу сразу, Дэвид меня ни разу не ударил. Ни меня, ни Люси. Он не сторонник насилия. Его конек – хорошо подвешенный язык. Слова, слова, слова. Он истощает тебя своими аргументами, говорит ласково и разумно, четко формулируя каждую мысль, втягивает тебя, как воронка. Что-то вроде гипноза. Так, кстати, он спас меня от наркозависимости в реабилитационном центре Беркли. Он участливо глядит тебе в глаза, и голос его звучит мягко, размеренно. Попробуй устоять. Он проникает в твой мозг, и ты начинаешь думать: разве он может ошибаться…
Том испугался, что я могу превратиться в религиозную фанатичку, но я не из этого теста. Пока Дэвид меня обрабатывал, я делала вид, что во всем с ним соглашаюсь. Хочет верить в эту чушь – ради бога. Он счастлив – ну и хорошо. Я подслушала ваш разговор. Все, что он тебе говорил, чистая правда: он не фундаменталист, мечущий громы и молнии. Он верит в Иисуса и в загробную жизнь, но в сравнении с тем, что проповедуют многие прозелиты, это довольно умеренная доктрина. Проблема в другом. Он хочет быть безгрешным, святым…
Я каждое воскресенье ходила с ним в церковь. А куда денешься? И пока мы жили в Филадельфии, все было не так плохо. Я пела в хоре, а ты знаешь, как я люблю петь. Что может быть прекраснее церковных гимнов! Раз в неделю я могла потренировать легкие и, пока они не пихали мне в глотку своего Христа Спасителя, я вовсе не чувствовала себя несчастной мышкой. Иногда мне кажется, останься мы в Филадельфии, все было бы нормально. Но там ни он, ни я не могли найти приличного места. Я подрабатывала официанткой в убогой столовке, а Дэвид после нескольких месяцев бесплодных поисков устроился ночным сторожем в офисном здании на Маркет-стрит. Все бы ничего – мы посещали собрания местной общины и вели трезвый образ жизни, Люси с удовольствием ходила в школу, моя свекровь, несмотря на отдельные закидоны, меня не доставала, – вот только хроническое безденежье. И когда в Северной Каролине открылась хорошая вакансия, Дэвид тут же за нее ухватился. Хозяйственный магазин «Истинная ценность». Наши дела вроде бы поправились, но примерно полтора года назад он познакомился с преподобным Бобом, и все пошло прахом…
Дэвиду было семь лет, когда умер его отец. С тех пор, мне кажется, он подсознательно искал ему замену. Авторитет. Сильного человека, который взял бы его под крыло и вел по жизни. Не случайно, вместо того чтобы пойти в колледж, он записался в морскую пехоту. «Выполняй приказы дяди Сэма, и дядя Сэм о тебе позаботится». Да уж, позаботился. Его отправили проводить операцию «Буря в пустыне», и после этого он слегка тронулся рассудком. «Слегка» – это мягко сказано. Несколько лет он болтался, как дерьмо в проруби, но потом выкарабкался. Ну, ты слышал. А за счет чего? Он обратился к небесным силам – бери выше, к самому начальнику небесной канцелярии. Но этого мало. Ты можешь обращаться к Богу сколько угодно, но надо же, чтобы он тебе ответил, правильно? А для этого нужна устойчивая, круглосуточная космическая связь. Иначе не дождешься даже тоненького бипа. И Библия тут тебе не поможет. Библия – это всего лишь книга, а книги не разговаривают, верно? Другое дело – преподобный Боб. Вот кто тебе нужен. Новообретенный отец. Посредник между тобой и господом. Он с Боссом накоротке. Он тебе говорит, что надо делать, а ты берешь под козырек…
Бобу пятьдесят с чем-то. Долговязый, носатый, с толстухой женой по имени Дарлин. Я не знаю, когда он основал свой храм Священного Слова, но он не имеет ничего общего с обычной церковью вроде той, в какую мы ходили в Филадельфии. Боб называет себя христианином, но, по-моему, Христос ему по одно место. Для него главное – власть над людьми, которых он заставляет совершать дикие, самоубийственные поступки и при этом верить, что они исполняют волю господню. По-моему, он мошенник и проходимец, но всех своих последователей он держит вот так (Аврора сжала руку в кулак), и они его любят безгранично, и самый первый – Дэвид. Они в восторге от его идей и «посланий», которые постоянно меняются. Сегодня он говорит: всё материальное – это зло, отказывайтесь от собственности, живите в праведной бедности, как Сын Божий. А завтра призывает: вкалывайте и зарабатывайте побольше. Я не хотела, чтобы этот псих забивал моей девочке голову всякой белибердой, но Дэвид, его верный последователь, меня уже не слушал. В какой-то момент преподобный Боб решил запретить хоровое пение во время воскресной службы. Он счел, что оно оскорбляет слух всевышнего и что отныне мы должны поклоняться Богу в глубоком молчании. Для меня это стало последней каплей. Мы с Люси выходим из игры, сказала я Дэвиду. Пускай себе ходит в храм, но только без нас. Впервые со дня нашей свадьбы я возвысила голос, но проку было не много, хотя он вроде бы отнесся к этому с пониманием. Существовало неписаное правило: на воскресную службу все приходят семьями. Мой выход из общины автоматически означал бы его отлучение. А ты скажи, что у нас неизлечимая болезнь, посоветовала я ему, и мы прикованы к постели. В ответ он одарил меня печальной, снисходительной улыбкой. Уклончивость есть грех, заявил он. Перед тем, кто не говорит всей правды, закроются врата рая, и он будет низвергнут в ад…
Словом, мы продолжали ходить в храм каждое воскресенье, а спустя месяц преподобный Боб разродился новой идеей: светская культура разрушает Америку, и, значит, мы должны отказаться от всего, что она нам предлагает. Один за другим посыпались так называемые «воскресные эдикты». Сначала всем пришлось избавиться от телевизоров. Потом от радиоприемников. Потом от книг – всех книг, кроме Библии. Затем пришел черед телефонов и компьютеров. Компакт-дисков и пластинок. Как тебе это понравится? Никакой музыки, никаких романов и стихов. Потом последовал запрет на газеты и журналы. Потом нам запретили ходить в кино. Этот идиот совсем зарвался, но, как ни странно, чем больше жертв требовал он от своей паствы, тем охотнее она подчинялась. Ни одна семья, насколько мне известно, не ушла от него…
Скоро у нас уже стало нечего отбирать. Тогда преподобный оставил в покое современную культуру и обрушился на «людскую гордыню». Своей пустой болтовней мы заглушаем голос божий. Слушая других, мы игнорируем слова господа. Отныне каждый прихожанин старше четырнадцати лет обязан один день в неделю проводить в полном молчании. Это поможет нам восстановить связь с Богом, услышать его в своем сердце. После всех запретов это требование могло показаться самым невинным…
Дэвид, работавший всю неделю, в качестве дня молчания выбрал субботу. Мне достался четверг. Собственно, до прихода Люси из школы, будучи дома одна, я могла делать все, что мне заблагорассудится. Я распевала песни, разговаривала вслух и выкрикивала проклятия в адрес всемогущего Боба. Но с возвращением Люси или Дэвида приходилось разыгрывать спектакль. Я молча подавала им обед, молча укладывала спать ребенка, молча целовала перед сном мужа. Подумаешь, испытание. Так прошел месяц, и тут Люси взбрело в голову последовать моему примеру. Ей было тогда девять лет. Даже бесподобный Боб не требовал этого от детей, но моя девочка из любви ко мне не желала от меня отставать. Три субботы подряд, как я ее ни отговаривала, она не произнесла ни слова. Ты же знаешь, дядя Нат, какая она упрямая. Если она что решила, легче передвинуть дом, чем заставить ее отказаться от задуманного. Удивительно, но Дэвид взял мою сторону. Другое дело, втайне он ею гордился и поэтому не особенно на нее давил. В любом случае, он тут был ни при чем. Она делала это ради меня. Я сказала Дэвиду, что мне надо переговорить с преподобным Бобом. Если тот освободит меня от обета молчания, это благотворно подействует на Люси, и она снова поведет себя как нормальный ребенок…
Дэвид хотел присутствовать при этом разговоре, но я сказала «нет». Чтобы наверняка оградить себя от его вмешательства, я договорилась на субботу, в день, когда Дэвид хранил молчание. Отвези меня, сказала я, и подожди в машине. Наша беседа много времени не займет…
Преподобный Боб сидел у себя в офисе и вносил последние штрихи в свою воскресную проповедь. Садись, дитя мое, произнес он, и поделись со мной своими заботами. Я рассказала ему про Люси и закончила тем, что было бы хорошо, если бы он освободил меня от четвергового обета. М-м-м, услышала я в ответ. М-м-м. Надо подумать. Я сообщу тебе о своем решении к концу недели. Он глядел мне прямо в глаза, и его густые брови все время шевелились. Я поблагодарила его. Вы, говорю, мудрый человек, и, уверена, измените общий порядок ради ребенка. О своем к нему отношении я предпочла умолчать. Что бы я в душе ни считала, на тот момент я была членом чертовой конгрегации, и это обязывало меня играть по установленным правилам. Посчитав, что наша беседа закончена, я встала, но он жестом попросил меня сесть. Я давно наблюдаю за тобой, произнес он, и должен сказать, что ты можешь служить для всех образцом. На таких, как ты и брат Майнор, стоит наша община. Знаю, я могу на тебя рассчитывать в любом деле, будь то богоугодное или богопротивное. Богопротивное? – переспросила я. О чем вы? Как ты, наверное, знаешь, начал он, моя жена Дарлин бесплодна. Достигнув определенного возраста, я задумался о продолжении рода, и мне горько при мысли, что я не оставлю после себя наследника. А вы, говорю, усыновите ребенка. Нет, отвечает, это не то. Он должен быть плоть от плоти и кровь от крови, чтобы продолжить мое дело. Повторяю, я давно за тобой наблюдаю и скажу, что ты более, нежели другие, достойна принять в лоно мое семя. Какое семя? – изумилась я. Я замужем и люблю своего мужа. Знаю, отвечает, но во имя храма Священного Слова я прошу тебя развестись с мужем и выйти за меня. Но вы, говорю, женаты. Нельзя иметь двух жен даже вам, преподобный Боб. Ты права, и я, конечно, разведусь. Мне, говорю ему, надо подумать. От неожиданности я совсем растерялась. Голова кругом, руки дрожат. Не надо волноваться, дитя мое, успокаивает меня Боб. Я тебя не тороплю с ответом. Но, чтобы ты поняла, какие радости тебя ожидают, я хочу тебе кое-что показать. Преподобный поднялся, обошел стол, расстегнул ширинку в сантиметрах от моего лица и вывалил свое хозяйство. Смотри! Я увидела огромный член. Между ног у коротышки висело такое! В своей жизни я перевидала немало, так этот был бы в рейтинге среди первых. Дрын порнозвезды. Но, замечу в скобках, не красавец. С вздувшимися венами и какой-то скособоченный. У меня он вызвал отвращение – почти такое же, как его владелец. Я могла бы вскочить и убежать, но промелькнула мысль, что этот ублюдок дарит мне уникальный шанс и, если перетерпеть, я могу избавить себя и своих близких от этого мерзкого пастора и его кретинской паствы…
Это – святая реликвия, – преподобный помахал своей штуковиной перед моим носом. – Господь меня щедро наградил, а из семени моего выйдут ангелы. Сожми его в руке, сестра Аврора, и почувствуй огонь, бегущий по жилам. Возьми в рот сей божественный жезл…
И я подчинилась. Я закрыла глаза, взяла в рот этот дрын с вздувшимися венами и начала отсасывать. Я утыкалась носом в его вонючий пах, меня тошнило, но я знала, что делаю, и когда почувствовала приближающийся оргазм, я вытащила изо рта этого монстра и рукой довела дело до конца, так что его божественная сперма забрызгала всю мою блузку. Это была моя улика, с помощью которой я рассчитывала уничтожить сукиного сына. Помнишь историю Билла и Моники? Ее платье в пресловутых пятнах? А у меня теперь была блузка – все равно что заряженный пистолет…
К машине я возвращалась вся в слезах, уж не знаю, настоящих или наигранных. Я велела Дэвиду ехать домой. Мое состояние передалось ему, но, связанный в этот день обетом молчания, он не мог ни о чем меня спросить. Я подумала: сейчас скажу ему, что преподобный Боб меня изнасиловал, а дальше возможны два сценария. Если Дэвид заговорит, значит, я ему дороже этого чертова храма. Тогда мы передадим мою блузку в полицию, ее проверят на ДНК, и после этого вариться преподобному в котле с кипящим маслом. А вдруг Дэвид не заговорит? Это будет означать, что я ему никто, а за своим Бобом он готов идти хоть в пекло. На размышления времени не было. Если я не найду у мужа поддержки, мне останется одно – придумать, как спасти Люси, увезти ее отсюда. И не завтра, а сегодня, сейчас, ближайшим автобусом на Нью-Йорк…
И я ему все выложила. Я показала мужу блузку. Эти пятна – следы от семени преподобного Боба. Он взял меня силой, и я не смогла вырваться. Дэвид съехал на обочину. Сначала мне показалось, что он на моей стороне, и я устыдилась собственного малодушия и неверия в мужа. Он коснулся моего лица, глядя на меня своим проникновенным, нежным, идущим как бы из самой души взглядом, который когда-то, в Калифорнии, заставил меня с ходу в него влюбиться. Подумалось: нет, не зря все-таки я вышла замуж за этого человека, он тоже меня любит. Но я ошиблась! Может, ему и стало меня жаль, но нарушать обет молчания, идти против воли преподобного Боба он не собирался. Поговори со мной, просила я. Дэвид, умоляю, скажи хоть слово. Он помотал головой, и тут я снова расплакалась, уже по-настоящему…
Мы продолжили путь, и через пару минут, взяв себя в руки, я объявила, что отправляю Люси в Бруклин, к моему брату Тому. Если он попытается мне помешать, эта блузка окажется в полиции, бесподобный Боб получит повестку в суд, а на нашем браке можно будет поставить крест. Ты по-прежнему хочешь, чтобы я оставалась с тобой? Дэвид кивнул. Тогда на том и порешим. Сейчас мы заберем Люси, по дороге снимем для нее в банкомате двести долларов и отвезем ее на автовокзал, где ты возьмешь ей по кредитной карточке билет в один конец до Нью-Йорка. Мы поцелуем ее на прощанье и посадим в автобус. Вот что ты сделаешь для меня. Я же для тебя сделаю вот что: как только автобус отъедет, я отдам тебе эту блузку, расписанную твоим героем, и ты можешь ее уничтожить и тем самым вытащить его из дерьма. Я также обещаю остаться с тобой, но с одним условием: больше я в ваш храм ни ногой. Если ты меня туда потащишь, я от тебя уйду навсегда…
Про то, как я отпустила Люси, лучше не вспоминать. Слишком больно. Однажды я с ней уже прощалась – когда ложилась в реабилитационный центр, – но тут все было хуже. Казалось, мы больше не увидимся. Стараясь сдержать слезы, я прижимала ее к груди и давала последние наставления. Жаль, что она посеяла письмо, которое я передала для Тома. Я многое в нем объяснила, и, конечно, это должно было выглядеть очень странно, когда она появилась на пороге с пустыми руками. Еще я позвонила Тому со станции, но в ужасной спешке и почти без денег, так что пришлось звонить за его счет. Дома его не оказалось, но я по крайней мере убедилась в том, что он никуда не съехал. Наверно, в тот день я вела себя слегка безумно, но не настолько, чтобы отправить свою девочку в Нью-Йорк на произвол судьбы…
Откуда взялась эта «Каролина Каролина»? Я вовсе не запрещала ей говорить, где мы живем. С какой стати? Единственное мое напутствие: ты только скажи дяде Тому, что со мной все в порядке… Стоп! Кажется, я поняла. Слово «только». Люси понимает все буквально. Наверно, решила, что только это она и может ему сказать. Она всегда была такая. В три годика я отвозила ее в ясли на пару часов каждый день. Через какое-то время мне позвонила воспитательница, обеспокоенная ее поведением. Каждый раз, когда все дети разбирали коробочки с молоком, моя Люси делала это последней. Воспитательница говорила ей неоднократно: «Бери свое молоко, ну что же ты!» Но та ждала, пока в лотке останется одна-единственная коробочка. Потом до меня дошло: Люси не знала, где «ее молоко». Другие же, полагала она, знали. Вот Люси и решила: последняя коробочка в лотке – наверняка та самая. Понимаешь ее логику, дядя Нат? Она немного странная, но в уме ей не откажешь. Если бы не это словечко «только», вы с Томом легко могли бы меня найти…
Почему я больше не звонила? Я не могла. Нет, не потому что у нас дома нет телефона, а потому что я оказалась в западне. Хоть я и пообещала Дэвиду, что не уйду от него, он больше мне не верил. Как только мы вернулись домой со станции, он запер меня в комнате Люси. Я просидела там до утра. Я тебя наказываю за ложь, объяснил он мне на следующий день. Преподобный Боб тебя не изнасиловал. И пошла ты к нему одна, чтобы его совратить, а он, бедняга, не устоял перед твоими прелестями. Так и сказал. Ну что ж, ответила я ему на это, спасибо тебе, Дэвид. Спасибо за то, что ты так ценишь, какой я была тебе женой…
В тот же день он задраил окна, чтобы птичка не улетела. Зато мой добрейший муж принес мне из подвала все, что мы туда снесли в соответствии с «воскресными эдиктами». Телевизор, радиоприемник, CD-плеер, книги. А как же запрет? – удивилась я. После сегодняшней утренней службы преподобный дал мне особое разрешение, объяснил Дэвид. Я хочу, Аврора, максимально облегчить твое положение. Это за какие же такие заслуги? Заслуги тут ни при чем. Вчера ты поступила дурно, но это не значит, что я тебя разлюбил. Минуту спустя, в знак этой своей любви, он принес мне в комнату большой кухонный горшок – вместо ночной вазы. Могу тебя обрадовать, тебя отлучили от нашей церкви, сообщил он мне. Ах, тяжело вздохнула я, даже не знаю, как я сумею это пережить…
Ситуация больше смахивала на анекдот, поэтому я не отнеслась к ней серьезно. Я была уверена: еще несколько дней, и все закончится. Я не останусь с ним ни одной лишней минуты. Но шли дни, недели, месяцы, а он и не думал давать мне свободу. Из комнаты он меня выпускал, только когда приходил домой с работы, но уйти я не могла, он следил за каждым моим шагом. Если бы я попыталась бежать, он бы меня догнал и вернул. В конце концов, кто из нас двоих сильнее? Ключи от машины были у него, деньги у него, а у меня только мелочь, которую я нашла у Люси в ящике стола. Но я не теряла надежды, и один раз мне удалось улизнуть. В тот день, если ты помнишь, я позвонила Тому. После ужина Дэвид задремал в гостиной, и я вовсю понеслась к телефону-автомату, который находится в полутора милях от нашего дома. Эх, если бы у меня хватило духу залезть к Дэвиду в карман и взять ключи от машины! Я не рискнула. Вскоре он проснулся и на машине в два счета меня нашел. Какое фиаско! Я даже не успела договорить фразу на автоответчик…
Теперь ты понимаешь, дядя Нат, почему я так выгляжу. Шесть месяцев меня держали взаперти. Как зверя. Я смотрела телевизор, читала книги, слушала музыку… и думала о самоубийстве. Если я этого не сделала, то только по одной причине: я пообещала дочке, что обязательно за ней приеду. Но что мне пришлось вынести! Не знаю, надолго ли меня бы еще хватило, если бы не ты. В конце концов, я бы отдала там богу душу, и мой муж вместе с преподобным зарыли бы мое тело в безымянной могиле под покровом ночи.
Новая жизнь
Благодаря моей дружбе с Джойс Маззучелли, жившей на Кэрролл-стрит в трехэтажном доме из бурого известняка вместе с дочерью и двумя внуками, мне удалось пристроить Аврору и Люси. На третьем этаже была свободная комната, когда-то служившая мастерской теперь уже бывшему мужу Нэнси, она же И. М. Так как денег у Рори не было, я предложил оплатить аренду, а заодно подал идею: Люси могла бы опекать детей. Та самая ситуация, в которой нет проигравших.
– Не надо никаких денег, – успокоила меня Джойс. – Нэнси нужна помощница в ювелирной мастерской. А если еще Аврора поможет ей с уборкой и готовкой, они могут жить у нас бесплатно.
Добрейшая Джойс. Мы с ней крутили любовь вот уже почти полгода, и, хотя жили врозь, две-три ночи в неделю мы проводили в чужой постели – она в моей или я в ее, по настроению и в зависимости от обстоятельств. Она была лишь на пару лет моложе меня, девушка, скажем так, третьей молодости, но в свои пятьдесят восемь или пятьдесят девять она еще не забыла кое-какие интересные акробатические трюки.
В сексе между стареющими партнерами случаются неловкие моменты и вынужденные простои, зато есть нежность, которая зачастую неведома молодым. Грудь провисает, «дружок» бастует, но когда тебя сжимают в объятьих и целуют и ласкают, ты таешь точно так же, как в ту пору, когда жизнь казалась вечной. Своего декабря мы с ней пока не достигли, но наш май, ясное дело, миновал. Для нас наступила середина или конец октября, ясные осенние дни с прозрачным синим небом, пробирающим ветром и еще не опавшими листьями, коричневатыми, золотистыми, красными, желтыми, всем этим великолепием, которое тебя не отпускает.
Мать не могла похвастаться красотой, ни сейчас, ни, судя по старым фотографиям, в молодости. Нэнси, видимо, пошла в покойного отца, строительного подрядчика, который умер от инфаркта в девяносто третьем. «Он был сказочно хорош собой, – призналась мне однажды Джойс. – Вылитый Виктор Мэтьюр »[27]. Сильный бруклинский акцент превратил это словосочетание в «Викта Мэтья», с полной атрофией буквы «р», как будто она решила упразднить ее за ненадобностью. Мне нравился этот земной пролетарский выговор. С ним я чувствовал себя в безопасности; он, как и все остальное, говорил о том, что она женщина без претензий и что она такая себя вполне устраивает. В конце концов, она же воспитала Идеальную Мать, так какие в ней могли быть изъяны?
На первый взгляд у нас с ней не было ничего общего. Разное воспитание (городская католичка и еврей из пригорода), абсолютно разные интересы. Джойс не хватало терпения прочесть хоть одну книжку до конца, в то время как для меня сидение часами с хорошим романом в руках было венцом человеческого существования. Если я заставлял себя ходить пешком, то ей физические нагрузки доставляли наслаждение; по воскресеньям она вставала в шесть утра и шла наматывать круги в Проспект-парке. Джойс еще работала, а я вышел на пенсию. Она была оптимисткой, а я циником. Она была счастлива в браке, а мой семейный опыт… но об этом уже достаточно сказано. Новости ее не интересовали, я же каждый день штудировал газеты. В детстве она болела за «Доджеров», а я за «Джайнтс». Она предпочитала рыбу и спагетти, а я – мясо и картошку. Но – в этом-то коротком словечке и кроется загадка бытия, – невзирая ни на что, мы подошли друг другу, как пара перчаток. В то утро, когда Нэнси познакомила нас на Седьмой авеню, я сразу проникся к ней симпатией, но только после нашего разговора один на один во время похорон Гарри я понял, что между нами может пробежать искра. Внезапный прилив застенчивости не позволил мне набрать номер ее телефона, но через неделю она сама позвонила, и последовало приглашение на ужин. Так начался наш флирт.
Был ли я влюблен? Пожалуй, да – насколько это возможно в моем случае. Джойс была моей женщиной и, так сказать, единственной в моем списке. Но даже если это и не та самая захватывающая, всепоглощающая страсть, именуемая словом «любовь», это без пяти минут то самое, и разница настолько несущественна, что ею можно пренебречь. С ней я часто смеялся, что считается во всех отношениях полезным для здоровья. Она терпимо относилась к моим слабостям и непоследовательности, терпела мои депрессии, с олимпийским спокойствием выслушивала мои гневные тирады в адрес ЦРУ, республиканцев и лично Рудольфа Джулиани. Меня грела ее фанатическая преданность команде «Метс». Меня поражали ее энциклопедические знания в области старого голливудского кино, ее способность мгновенно узнавать на экране лицо какого-нибудь второстепенного, всеми забытого актера («Гляди, Натан, это же Франклин Пангборн… это же Уна Меркль… это же Обри Смит!»). Меня восхищало, как мужественно она внимала отрывкам из моей рукописи, а затем, в своем прекрасном невежестве, говорила о моих пустяшных заметках как о первоклассной литературе. Да, я ее любил в рамках закона (закона моей природы), но готов ли я был бросить якорь и провести с ней остаток моей жизни? Хотел ли я видеть ее каждый день? Настолько ли я был увлечен, чтобы «поставить вопрос ребром»? Не уверен. После затянувшейся катастрофы с Той-что-без-имени я, понятное дело, не спешил связать себя новыми узами брака. Но Джойс была женщиной, а так как подавляющее большинство женщин предпочитают состоять в браке, а не оставаться незамужними, я счел себя обязанным поступить по-мужски. В один из черных дней осени – уже после того, как у Рэйчел случился выкидыш, а Буша незаконно объявили президентом, но еще до того, как мой бывший коллега по страховой компании Генри сумел напасть на след Авроры, – я дал слабину и сделал Джойс предложение. В ответ, к моему немалому удивлению, я услышал раскаты здорового смеха.
– Натан, какой же ты дурачок, – сказала она, отсмеявшись. – У нас всё и так хорошо. Зачем понапрасну раскачивать лодку и создавать самим себе трудности? Брак – это для молодых, которые спешат обзавестись детьми. С этим мы давно разобрались. Мы свободные люди. Мы можем трахаться, как ошалевшие подростки, при этом не думая о последствиях. Ты только свистни, и моя задница в твоем распоряжении. Тебе – итальянская задница, мне – обрезанный шланг. Ты, Натан, первый иудей в моей постели, и расставание с тобой не входит в мои ближайшие планы. Так что забудь о браке. Я не горю желанием снова стать женушкой, а из тебя, лапуля, вышел бы тот еще муж.
Не прошло и минуты после этой жесткой отповеди, как она расплакалась – ее захлестнули эмоции, и впервые за все время нашего знакомства она потеряла самообладание. Я решил, что она вспомнила Тони, которому ответила «да» совсем еще девочкой, вспомнила мужчину своей жизни, человека, который умер в возрасте пятидесяти одного года. Возможно, так оно и было, но вслух она произнесла нечто другое.
– Натан, не думай, что я не оценила твое предложение. Ты – подарок мне за многие годы, а теперь еще такое. Я этого не забуду, ангел мой. Не каждый день твою старушку зовут замуж. У меня нет слов. Узнать, что я тебе настолько небезразлична… даже дух захватывает.
Эти слезы тронули меня. Они означали, что между нами существует прочная связь и что она не скоро оборвется. Но, признаюсь, одновременно я испытал облегчение. Я сделал широкий жест при серьезных колебаниях, а она уже достаточно хорошо меня знала, чтобы понять: муж из меня никудышный и жениться нам ни к чему. Так что, как говорится, все к лучшему в этом лучшем из миров. Кажется, впервые в жизни я не только получил сладкий пирог, но мне еще и позволили его съесть.
Джойс высушила свои слезы, и вскоре Аврора с Люси переехали в ее дом. Это было разумное решение, сама логика диктовала, что мать и дочь должны жить вместе, но не стоит забывать о том, как нелегко было Тому и Хани расстаться со своей юной воспитанницей. За несколько месяцев их трио превратилось в спаянную маленькую семью. Я испытал похожие болезненные чувства, когда летом отдал им Люси, а ведь она прожила со мной всего несколько недель, а с ними – пять с половиной месяцев. Словом, мне было их искренне жаль, при том что возвращению Авроры мы все не могли не радоваться.
– Люси должна жить с матерью, – философски внушал я Тому. – Но какая-то ее часть останется с нами. Она успела стать нашим общим ребенком, и этого уже не отменишь.
Недолгий период родительских забот навел Тома с Хани на мысль о собственных детях. До поры до времени их головы были заняты текущими делами – продажей дома Гарри, поисками собственной квартиры, устройством на работу в одной из окрестных школ, – но как только с этим было покончено, Хани выбросила за ненадобностью свою спиральку, и они всерьез взялись за дело под покровом ночи. В марте 2001 года они переехали в кооперативный дом на Третьей улице между 6-й и 7-й авеню – в просторную светлую квартиру на четвертом этаже, с большой гостиной, скромной столовой и кухней, с узкой прихожей, соединявшей три маленькие спальни, в одной из которых Том устроил свой кабинет. К этому времени «Чердак Брайтмана» приказал долго жить. В качестве одного из условий сделки покупатель назвал полное освобождение помещений, и Тому пришлось изрядно попотеть, чтобы ликвидировать книжные запасы. Романы в бумажной обложке уходили за пять-десять центов, в твердой обложке – по три книги за доллар, а все, что не было продано до первого февраля, разошлось бесплатно по больницам, библиотекам и благотворительным организациям. Я помогал ему в этом непростом деле. Приятно было выручить за редкие издания приличные деньги (хотя Том согласился на смехотворные цены, чтобы вся коллекция оказалась в одних руках – у некоего дилера из Массачусетса), и все же уничтожение бывшей империи Гарри оставило горький осадок, особенно когда я узнал о планах нового домовладельца. Первый этаж облюбовали дамские туфли и сумочки, а верхние три этажа были переоборудованы в дорогие кооперативные квартиры. Недвижимость – это главная религия Нью-Йорка, а имя бога в строгом полосатом костюме – мистер Доллар. Одно утешало: Том и Руфус больше не будут нуждаться в деньгах. В который уж раз после смерти Гарри мне вспомнился «нырок чудо-лебедя в вечность»…
В начале июня Хани объявила, что она беременна. Том обнял ее и, обратившись ко мне через стол, спросил, не соглашусь ли я быть крестным отцом будущего ребенка.
– Ты – наш первый и единственный кандидат, Натан. Ты сделал больше, чем мог потребовать от тебя долг. Ты проявил невиданную отвагу в разгар сражения. Ты вынес, рискуя жизнью, раненого товарища с поля битвы под шквальным огнем противника. Ты помог товарищу подняться на ноги и вступить в брачный союз. За проявленные мужество и героизм, а также в интересах еще не рожденного малыша ты представлен к очередному званию. Отныне и впредь ты будешь величаться не дядей, но крестным отцом. Готов ли ты возложить на себя это тяжелое бремя? С замиранием сердца, о доблестный рыцарь, мы ждем твоего ответа.
Ответом ему стало «да», встреченное шумными криками, воспроизвести которые я не берусь. Помню только, что, когда я произносил за них тост, глаза у меня были на мокром месте.
Спустя три дня моя дочь Рэйчел и ее муж Терренс приехали ко мне из Нью-Джерси на воскресенье. Для бранча Джойс сделала паштет из копченого лосося. Когда мы вчетвером уселись во дворе за домом и принялись уминать булочки с паштетом, я обратил внимание на то, что моя дочь впервые за последние месяцы замечательно выглядит и вообще производит впечатление счастливого человека. Случившийся у нее осенью выкидыш она пережила болезненно и все это время никак не могла прийти в себя. Чтобы спрятать свое разочарование, она больше обычного вкалывала на работе, готовила мужу изысканные блюда, словно пытаясь доказать, что она достойная жена, хотя и не сумела родить ему ребенка, – короче, изнуряла себя как только можно. Но в тот день я увидел прежний блеск в ее глазах, и при том, что обычно в компании Рэйчел держится в тени, на сей раз она в разговорчивости никому не уступала. В какой-то момент Терренс, извинившись, отлучился, Джойс пошла на кухню, чтобы еще раз поставить кофейник, и мы с Рэйчел остались одни. Я поцеловал ее в щеку и сказал, что она отлично выглядит, в ответ она приникла к моему плечу и неожиданно призналась:
– Ты знаешь, папа, я беременна. Сегодня утром сделала тест, и он оказался положительным. Так что у меня в животе ребеночек, и на этот раз он родится в срок, я тебе обещаю. Через семь месяцев ты станешь дедушкой, даже если мне придется все это время пролежать пластом.
Второй раз за какие-то три дня я готов был прослезиться.
Вокруг меня множились беременные женщины, и сам я стал похожим на тетеху, готовую пустить слезу умиления при одном упоминании о младенце, не способную шагу ступить без того, чтобы не промокнуть глаза салфеткой. Возможно, в этом отчасти была повинна атмосфера дома на Кэрролл-стрит, где я проводил львиную долю времени. После того как мужа Нэнси сменили новые жильцы, он превратился в настоящее бабье царство. Единственной особью мужского пола здесь был Сэм, трехлетний сын Нэнси, но так как он только недавно начал говорить, его влияние на жизнь этого дома было практически равно нулю. Заправляли же всем три поколения женщин: старшее – Джойс, среднее – Нэнси и Аврора, младшее – десятилетняя Люси и пятилетняя Девон. Перешагнув порог, ты оказывался на выставке дамских аксессуаров – лифчики и трусики, фены и тампоны, косметика и губная помада, куклы и прыгалки, ночнушки и заколки, щипцы для завивки, кремы для лица и несметное количество обуви. Это было все равно что попасть в чужую страну, но я любил всех ее жителей и потому чувствовал себя здесь своим.
За те месяцы, что прошли после бегства Авроры из Северной Каролины, в доме Джойс произошло много любопытного. Поскольку дверь этого дома всегда была для меня открыта, я имел возможность наблюдать за этими маленькими драмами воочию, что я и делал, не переставая удивляться. Например, поведение Люси предсказать было невозможно. Пока она жила вместе с Томом и Хани, я каждую минуту ждал неприятностей. Во-первых, она сама обещала, что будет самой плохой, самой непослушной, самой несносной девочкой на свете, а во-вторых, мне казалось, что, брошенная матерью на произвол судьбы, она должна озлобиться и ожесточиться. Ничего подобного! Она расцвела на глазах, а ее адаптация к новым условиям шла семимильными шагами. За каких-то полгода ее южный акцент совсем исчез, она вымахала чуть ли не на десять сантиметров, а в своем классе числилась среди лучших учеников. Только ночью, вспомнив о маме, она иной раз могла поплакать в подушку. И вот ее мама к ней вернулась. Казалось бы, живи и радуйся, Бог услышал твои молитвы… но нет. После недолгого восторга по случаю воссоединения Люси стала проявлять недовольство и враждебность, и буквально за месяц наша умница, такая жизнерадостная и бойкая на язык, превратилась в несносное существо. Она хлопала дверьми, любую просьбу матери встречала в штыки, оглашала дом воинственными криками, ворчала, возмущалась, рыдала. Слова «дура», «заткнись» и «не лезь не в свое дело» выскакивали из нее поминутно. Интересно, что со всеми остальными Люси вела себя по-прежнему, только матери от нее доставалось, и чем дальше, тем больше.
Как ни жаль мне было бедную Аврору, я догадывался, что это в известном смысле естественная реакция подростка, борющегося за свое место под солнцем. Люси любила мать, но ее любимая мамочка в один прекрасный день посадила ее в автобус и отправила с глаз долой в незнакомый город, а потом полгода ею не интересовалась. Как все это может уложиться в голове десятилетней девочки и не вызвать у нее чувства отторжения? Если родная мать от тебя вдруг избавляется, значит, ты плохая и недостойна ее любви! Сама того не желая, мать ранила душу дочери, и, пока рана не затянется, дочь набирает полные легкие воздуха и кричит что было силы: «Мне больно, помогите!» Наверно, Люси могла быть сдержаннее, и в доме царило бы спокойствие, но, зажми она этот крик в себе, кто знает, какими серьезными неприятностями для здоровья могло бы обернуться такое волевое усилие. Ребенку необходимо выкричаться. Другого способа уврачевать кровоточащую душу природа пока не придумала.
Я старался видеться с Авророй как можно чаще, особенно в первые, самые трудные для нее месяцы в Нью-Йорке, пока она пыталась обрести почву под ногами. Вся эта каролинская жуть оставила в ней глубокий след, и мы оба понимали, что, сколько бы времени ни прошло и как бы она ни старалась уйти от своего прошлого, все равно над ней будет нависать его зловещая тень. Я предложил оплатить сеансы психотерапевта, если, по ее мнению, они смогут помочь, но она предпочла разговоры по душам со мной. Со мной! Одиноким тоскливым волком, который год назад приполз в Бруклин зализывать раны, ни на что в этой жизни не надеясь, Натаном твердолобым и неразумным, которого хватало только на то, чтобы тихо ждать, когда он, наконец, загнется. И этот человек становится наперсником и советчиком, любовником сексуально озабоченных вдовушек, добрым рыцарем, спасителем несчастных дам! Аврора выбрала меня не в последнюю очередь потому, что я вызволил ее из северо-каролинского плена, но даже если бы не это, даже если бы все эти годы мы с ней вообще не поддерживали никаких отношений, я как-никак был ее дядя, единственный брат ее матери, и она знала, что мне можно довериться. Мы с ней встречались за ланчем несколько раз в неделю, вели долгие разговоры по душам за маленьким отдельно стоящим столиком в ресторанчике «Полное очищение» на 7-й авеню и постепенно подружились, как раньше я подружился с Томом, и сейчас, когда дети покойной Джун снова вошли в мою жизнь, мне стало казаться, будто моя младшая сестренка где-то рядом, наблюдает, как я пестую ее детей, незаметно ставших моими.
Была одна тема, которую Аврора никогда не обсуждала ни с матерью, ни с братом, ни с кем бы то ни было, и этой темой был отец ее ребенка. Она столько лет держала это в тайне, что никому не приходило в голову ее спрашивать. И вот, во время одного из наших застолий, в начале апреля, без всяких подсказок с моей стороны неожиданно прозвучало ее признание.
А все началось с моего вопроса, сохранилась ли у нее на плече татуировка. Рори от удивления положила вилку, а потом улыбнулась.
– Откуда ты про нее знаешь?
– От Тома. Большой орел. Мы спрашивали у Люси, но она не раскололась.
– Орел на месте, все такой же большой и красивый.
– И Дэвид к нему относился спокойно?
– Я бы не сказала. Он хотел, чтобы я от него избавилась, считая татуировку символом моего неправедного прошлого. Я, собственно, не возражала, но эта процедура, как выяснилось, влетела бы ему в копеечку. Когда Дэвид это понял, он сделал разворот на сто восемьдесят градусов – вот и поспорь с таким человеком! Это даже хорошо, что у тебя останется татуировка, сказал он. Она будет напоминать тебе о том, что ты сумела отречься от своей греховной молодости. В этом весь Дэвид. «Греховная молодость». Это будет твой амулет, сказал он, который оградит тебя от бед и страданий. На всякий случай я заглянула в словарь. «Амулет ограждает человека от злых духов». Тоже хорошо. Не скажу, что она сильно помогла мне в Северной Каролине, но, может, в Нью-Йорке повезет больше?
– Я рад, что ты ее не свела. Сам не знаю почему.
– Я тоже. Глупость, конечно, но я к ней привязана. Этой татуировкой одиннадцать лет назад, в Ист-Вилледж, я отметила известие о том, что залетела. Вышла из клиники и тут же сделала себе наколку!
– Довольно странный способ отпраздновать свою беременность, ты не находишь?
– Я девушка со странностями, ты не заметил? И время было такое. Я снимала какую-то конуру еще с двумя парнями, Билли и Грегом. Билли играл на гитаре, Грег на скрипке, а я пела. Между прочим, у нас не так уж плохо получалось. Обычно мы выступали в Вашингтонском парке, иногда в подземке на Таймс-сквер. Мне нравилось, как эхо разносит мой голос, а в это время прохожие кидали мелочь или бумажные доллары в раскрытый футляр скрипки. Когда я пела обкуренная, Билли называл меня «шлюхой под мухой». Когда я пела трезвая, Грег называл меня «королева из созвездия Девы». Золотое было время. Если в футляр бросали мало, я подворовывала в магазинах. У меня была еще одна кликуха – «баба с яйцами». Я ходила вдоль стеллажей и незаметно прятала под куртку стейки и куриные ножки. Тогда мы ко всему относились легко. Одну неделю я спала с Грегом, другую с Билли. Я так и не поняла, от кого из них залетела, а поскольку ни тот, ни другой не горели желанием стать отцом, я выставила за дверь их обоих.
– Так вот почему ты не говорила матери, кто отец. Ты сама не знала.
– Блин. Во дуреха. Я ведь слово себе дала, что никто об этом не узнает, и на тебе, выболтала!
– Не бери в голову. Грег, Билли… для меня это ничего не значащие имена. Не хочешь – не рассказывай.
– Через два года после рождения Люси Грег умер от передоза, а Билли был да сплыл. Ничего про него не знаю. Кто-то говорил, что он вернулся домой, окончил колледж и учит детишек музыке где-то на Среднем Западе, но, может, это какой-то другой Билли, почем я знаю.
Даже живя в Бруклине, Аврора не могла быть до конца уверена, что она окончательно развязалась со своим Дэвидом Майнором. Он мог запросто найти меня по телефонному справочнику. От одной мысли, что я могу снова увидеть этого праведного болвана, меня всего передергивало, но я ничего не говорил Рори о своих страхах. Для нее это была больная тема, и мне не хотелось грузить ее и без того расшатанную психику. Шли месяцы, мои опасения понемногу отступали на задний план, в какой-то момент я просто перестал о нем думать, и вдруг, в конце июня, в моем почтовом ящике обнаружилось толстое письмо. То, что на конверте после моей фамилии была приписка «Для Авроры Вуд», ускользнуло от моего внимания, и я поспешил вскрыть письмо. В глаза бросилась короткая записка от руки:
Дорогая,
Так будет лучше. Желаю удачи, и да поможет тебе господь.
Дэвид
Записка была приколота к семистраничному контракту из графства Сент-Клер, штат Алабама, о расторжении брака между Дэвидом Уилкоксом Майнором и Авророй Вуд Майнор по причине бегства супруги.
За ланчем я извинился перед Рори за свою ошибку и протянул ей письмо.
– Что это? – спросила она.
– Записка от твоего бывшего, – сказал я. – Плюс официальные бумаги.
– От моего бывшего? Что все это значит?
– Открой и прочти.
Глядя, как она читает записку, а затем бегло просматривает контракт, я был поражен ее невозмутимостью. Я ожидал улыбки, возможно, смешков, но ее лицо казалось непроницаемым. Если что-то и промелькнуло, определить это «что-то» я был не в состоянии.
– Ну вот и всё, – наконец, промолвила она.
– Рори, ты свободна. Можешь выходить замуж хоть завтра.
– Больше ко мне не притронется ни один мужчина.
– Это ты сейчас так говоришь, а завтра кто-нибудь появится, и ты снова захочешь замуж.
– Нет, Натан, кроме шуток. С этим покончено. Когда Дэвид запер меня в спальне, я себе сказала: «С мужчинами завязываю. Ничего хорошего я от них не видела и не увижу».
– А как же Люси?
– Ну, разве что Люси. Но одного ребенка мне за глаза достаточно.
– У тебя что-то не так? Сегодня ты вся в миноре.
– У меня все отлично.
– Ты здесь уже полгода, появились какие-нибудь планы?
– Какие планы?
– Ну, не знаю. Тебе решать.
– Меня все устраивает.
– Желания снова петь не возникало?
– Иногда. Но серьезная карьера меня не увлекает. Попеть в каком-нибудь местном ресторанчике в субботу или воскресенье – почему бы и нет, но без всех этих разъездов. Оно того не стоит.
– А изготовление ювелирных поделок? Тебе это нравится?
– Более чем. Весь день провожу с Нэнси, что еще надо? Другой такой нет на всем белом свете. Я ее просто обожаю.
– Не ты одна.
– Ты не понял. Я ее люблю, а она любит меня.
– Ничего удивительного, Нэнси сама благожелательность.
– Ты опять не понял. Мы с Нэнси любовницы.
– ?
– Жаль, что ты себя сейчас не видишь. У тебя такое лицо, словно ты пишущую машинку проглотил.
– Извини. Я видел, что вы друг дружке сразу понравились, но у меня и в мыслях не было, что это так далеко зашло. И давно вы?..
– С марта. Все началось месяца через три после нашего вселения.
– Почему же ты до сих пор молчала?
– Ты мог рассказать Джойс, а Нэнси боится, что у ее мамочки случится родимчик.
– Зачем же сейчас сказала?
– Подумала, что тебе можно доверить этот секрет. Ты же меня не подведешь, правда?
– Нет, конечно. Если ты так хочешь, Джойс ничего не узнает.
– Я тебя не разочаровала?
– Ну что ты. Если вы счастливы, флаг вам в руки.
– У нас столько общего. Мы как сестры, все время на одной волне. Каждая знает без слов, о чем другая думает, что чувствует. С мужчинами надо объясняться, спорить, что-то доказывать. А тут мне достаточно посмотреть ей в глаза, и все ясно. Такого у меня ни с кем не было. Нэнси называет это «магической связью», а я говорю проще: «любовь». Оно.
«Точно как с Тони»
Я сдержал слово и никому ничего не сказал, но при этом, если честно, думал не только о девочках, но и о себе. Реакцию Джойс я предвидел. Такая новость ее вряд ли обрадует, наверняка она тут же станет искать крайнего и быстро его найдет в лице «нашего дядюшки», лоботряса и с виду простака, приведшего в их дом свою беспутную анархистку-племянницу, которая хитростью и обманом сделала из ее голубки Нэнси похотливую лесбиянку! После этого она выставит из дома Рори с Люси, я буду вынужден взять племянницу под свою защиту, и заодно тоже получу пинок под зад. Вот уже год, как мы с Джойс были вместе, и перспектива потерять ее мне совершенно не улыбалась.
Однажды, в первое воскресенье сентября, она заглянула ко мне на вечерок – посмотреть кино и поужинать. Мы заказали по телефону еду в тайском ресторане, и тут Джойс мне говорит:
– Ты не представляешь, чем они занимаются.
– Кто?
– Нэнси и Аврора.
– Продают ювелирку. Воспитывают детей.
– Они спят вместе. У них роман.
– Откуда ты знаешь?
– Своими глазами видела. В четверг я у тебя ночевала, помнишь? Я встала очень рано и перед работой решила заехать домой переодеться. Днем к нам должен был прийти сантехник, и я поднялась наверх напомнить Нэнси. Я заглянула к ней в спальню. Они спали голые, обнявшись.
– Они проснулись?
– Нет. Я тихо прикрыла дверь и на цыпочках спустилась по лестнице. Что мне делать? Я в отчаянии, хоть вены себе режь. Бедный Тони. Слава богу, что он на том свете и не видит этой… мерзости. Его б хватил удар. Его родная дочь путается с женщиной! Меня от одной этой мысли выворачивает наизнанку.
– А что, собственно, ты можешь сделать? Нэнси взрослый человек и давно сама решает, с кем ей путаться. Это же относится и к Авроре. Они обе хлебнули в браке и, надо думать, устали от мужчин. Это еще не значит, что они лесбиянки и что это у них навсегда. Если они способны друг друга утешить, что в этом плохого?
– Плохого? Это мерзко и противоестественно. Я не понимаю, Натан, как ты можешь спокойно об этом говорить. Тебе как будто безразлично.
– Сердцу не прикажешь. Не мне учить других, что хорошо и что плохо.
– Ты, часом, не активист гейского движения? Может, ты мне еще скажешь, что у тебя были романы с мужчинами?
– Я скорее отсеку себе правую руку, чем лягу в постель с мужчиной.
– Тогда почему ты защищаешь Нэнси и Аврору?
– Во-первых, они – это не я. А во-вторых, они женщины.
– А это как прикажешь понимать?
– Не знаю, как тебе объяснить. Поскольку меня самого влечет к женщинам, я могу понять, как их может тянуть друг к дружке.
– Свинья. Тебя это заводит, да?
– Я этого не говорил.
– Так вот чем ты здесь один занимаешься. Смотришь всякую порнуху с лесбиянками!
– А что, это мысль. Все лучше, чем печатать на машинке дурацкую рукопись.
– Я на грани нервного срыва, а ему все шуточки!
– Да пойми же ты, это их жизнь…
– Нэнси моя дочь!
– А Рори моя племянница. И что из того? Они не наша собственность. Какое-то время побыли в нашем распоряжении, и всё.
– Скажи, что мне делать?
– Ты можешь сделать вид, что ничего не знаешь, и оставить их в покое. Или можешь открыто их благословить. Нравится, не нравится, но третьего тебе не дано.
– Я могу выкинуть их из дома.
– Можешь. И каждый день своей жизни будешь жалеть об этом. Джойс, не делай этого. Держи удар. Не опускай подбородок. Не бери сдачу «деревянными». Голосуй за демократов. Катайся на велосипеде. Обнимай мое мускулистое тело. Ешь витамины. Выпивай в день восемь стаканов воды. Болей за команду «Метс». Смотри стоящие фильмы. Не изводи себя работой. Слетай со мной в Париж. Когда моя дочь родит, подержи на руках новорожденного. Чисти зубы после еды. Не переходи улицу на красный свет. Не давай в обиду маленьких. Умей постоять за себя. Клади лед в виски. Дыши глубоко. Гляди в оба. Избегай жирного. Спи сном праведника. И помни, что я тебя люблю.
Ее реакция оказалась предсказуемой, но, по крайней мере, она не сделала меня козлом отпущения, и на том спасибо. Мне было ее искренне жаль. Лучше бы она не открыла эту дверь, лучше бы на нее не вылился ушат холодной воды, но раз уж так случилось, хочешь не хочешь, а смириться с этой ситуацией ей рано или поздно придется. Посыльный доставил тайскую еду, и она сразу перебила лесбийскую тему. В тот вечер я отчаянно проголодался, так что все закуски и креветки в остром соусе прикончил в пять минут. Затем мы включили телевизор и стали смотреть вестерн пятидесятых годов с Джоэлем Макреем. Там в одной сцене ковбои сидят вокруг костра, закусывают, и какой-то дед (кажется, его играет Джеймс Уитмор) произносит такую фразу: «Я вот старею, и мне это нравится. Меньше забот». На этих словах я громко захохотал, потом чмокнул Джойс в щеку и тихо шепнул: «Мозгов, судя по всему, тоже». Чем вызвал живой смех у моей сильно озабоченной подруги – впервые за весь вечер.
Этот смех еще не успел отзвучать, как пришло мне время прощаться с жизнью. Мы сидели на кушетке перед телевизором, когда я вдруг почувствовал боль в груди. Сначала я решил, что это связано с изжогой после острой пищи, но боль разрасталась, охватывая пожаром всю верхнюю половину туловища, как будто я проглотил галлон расплавленного свинца, и вот уже у меня онемела левая рука, а в челюсть впились сотни невидимых иголок. Что такое инфаркт, я знал не понаслышке, это были классические симптомы, и, так как боль усиливалась, становясь невыносимой, я решил, что всё, хана. Я попытался встать, сделал два шага, ноги у меня подкосились, и через мгновение я уже корчился на полу, сжимая грудь обеими руками и хватая ртом воздух. Джойс обхватила меня и умоляла держаться. Я слышал, словно издалека, как она повторяет одну фразу: «Боже мой, боже мой, точно как с Тони!», – а потом я перестал чувствовать ее тепло и услышал, как она кому-то кричит, чтобы вызвали «Скорую» по такому-то адресу. Удивительно, но страха я не испытывал. Сердечный приступ увел меня в зону, где вопросы жизни и смерти значения не имели. Я принимал случившееся как данность. Смерть так смерть. Когда санитары загружали меня в машину, я снова увидел Джойс. По ее лицу текли слезы. Кажется, я выдавил из себя улыбку. «Не умирай, мой дружок, – попросила она. – Не умирай, Натан». Двери захлопнулись, и машина рванула с места.
Вдохновение
Я не умер. Как выяснилось, не было у меня никакого инфаркта. Воспаление пищевода вызвало такие адские боли, но всю ночь и еще полдня, пока не установили точный диагноз, я пребывал в полной уверенности, что мои часы сочтены.
«Скорая» привезла меня в Методистский госпиталь на углу Шестой улицы и 7-й авеню. Свободных коек в палатах не оказалось, и меня положили прямо в отделении неотложной помощи, в закутке на первом этаже. Тонкая зеленая занавеска отделяла меня от стола регистрации больных (медсестра не сразу догадалась ее задернуть), и, если не считать короткой поездки в рентгеновский кабинет, я все время пролежал на узкой койке, причем исключительно на спине, подключенный к монитору, следящему за работой сердца, под капельницей, с кислородными пластиковыми трубочками в обеих ноздрях. Каждые четыре часа у меня брали кровь. При поражении коронарных сосудов в кровь попали бы кусочки разрушенной сердечной ткани, и это должны были показать тесты. Сестричка объяснила мне, что полная ясность наступит через двадцать четыре часа, а пока я должен тупо лежать со своими страхами и воспаленным воображением – заложник истории, то ли похоронной, то ли обнадеживающей, которую неспешно рассказывала моя кровь.
Санитары то и дело подвозили новых больных с эпилептическими припадками и интестинальными завалами, ножевыми ранениями и передозом, переломами конечностей и окровавленными головами. Не смолкали голоса, звонили телефоны, громыхали тележки с едой. Все это происходило в непосредственной от меня близости, а казалось – на другой планете. Впервые я был абсолютно безразличен к окружающему миру, полностью ушел в себя. Мое тело сделалось единственной реальностью, я пытался себе представить, как моя кровь бежит по венам и артериям, переплетенным в грудной клетке. Я сосредоточился на своем теле, отчаянно цеплявшемся за жизнь, и при этом был далеко отсюда, парил где-то в надмирной выси. В том, что я сейчас скажу, наверно, не много смысла, но в эти часы, окруженный пищащими приборами и обвешанный проводами, я был внутри себя и вовне, а по сути – нигде.
Вот что с тобой происходит, стоит только угодить в больницу. Тебя раздевают донага, облачают в дурацкий халат, и ты перестаешь быть самим собой. Ты не более чем сумма телесных недугов. Ты уничтожен как личность, лишен всякого права на частную жизнь. Когда врачи и медсестры задают тебе вопросы, ты должен говорить им всю правду. Не в твоих интересах обманывать тех, кто борется за твою жизнь. В соседнем боксе, буквально в метре от тебя, доктор расспрашивает совершенно постороннего человека, и ты поневоле слушаешь интимные подробности. Так я познакомился с Омаром Хассимом-Али, пятидесятитрехлетним таксистом египтянином, у которого было четверо детей и шестеро внуков. В больницу он попал во втором часу ночи с острой грудной болью, которая застигла его на переезде через Бруклинский мост. Через пять минут я уже знал, что он принимал таблетки от повышенного кровяного давления, выкуривал по пачке в день, тщетно пытаясь себя ограничить, страдал от геморроя и приступов головокружения и приехал в Америку в 1980 году. После ухода врача мы с ним проговорили около часа. То, что мы друг друга совсем не знали, не имело значения. Когда ждешь смерти, заговоришь с любым, лишь бы тебя слушали.
В ту ночь я почти не спал. Иногда впадал в забытье минут на десять-пятнадцать. Но под утро все же уснул. В восемь, когда сестра пришла померить мне температуру, я увидел, что соседняя койка пуста, и поинтересовался, где Хассим-Али, но ответа не получил. Сестра только что заступила на дежурство и была не в курсе ночных событий.
Мои анализы крови не показывали никаких отклонений. Утром меня проведали Джойс, и Том с Хани, и Аврора с Нэнси – сидели по несколько минут. Позже заглянула моя дочь. Все задавали мне один вопрос: «Как я себя чувствую?» – на который я давал стандартный ответ: «Нормально, не волнуйтесь». После того как боль меня отпустила, я несколько укрепился в мысли, что смогу выйти отсюда на своих двоих. Я мысленно говорил себе: не для того ты пережил рак, чтобы загнуться от какого-то дурацкого инфаркта. При всей абсурдности такого рассуждения, я, с учетом новых благоприятных тестов, ухватился за него как за некий логический постулат. Боги решили меня пощадить, а этот ночной приступ был всего лишь демонстрацией того, что моя судьба находится в их руках. Я по-прежнему могу умереть в любой момент. Единственный урок, который мне предлагалось извлечь, состоял в следующем: моя жизнь мне не принадлежит. Достаточно было вспомнить этот испепеляющий пожар в груди, чтобы понять: каждый мой вдох – это дар капризных богов, каждый удар сердца – это милость, зависящая от их сиюминутной прихоти.
В половине одиннадцатого койку слева занял Родни Грант, тридцатидевятилетний кровельщик, который потерял сознание, поднимаясь по лестнице на крышу. Его напарник вызвал «Скорую», и вот этот чернокожий богатырь с лицом испуганного мальчика лежал передо мной в куцем халатике, едва прикрывавшем срамное место. После короткого разговора с врачом он повернулся ко мне и сказал, что ему позарез надо курнуть. Крепко ли ему достанется, если он сделает это в мужском туалете? Я ответил, что проверить это можно только опытным путем. Тогда он снял с груди датчик и поплелся в конец коридора, волоча за собой провода и трубочки. Через несколько минут он вернулся со словами: «Миссия выполнена». В два часа пополудни сестра приоткрыла зеленую занавеску и объявила, что его переводят в кардиологию. Здоровяк кровельщик, никогда не болевший ничем, кроме ветрянки и легкой формы сенной лихорадки, уставился на нее в изумлении.
– Это серьезно, мистер Грант, – сказала сестра. – Я знаю, что вы чувствуете себя уже лучше, но доктор хочет сделать кой-какие анализы.
Я пожелал ему удачи и снова остался в одиночестве. Я подумал об Омаре Хассиме-Али, которого тоже, возможно, перевели в кардиологию, но, глядя на пустую койку справа, я никак не мог отделаться от мысли, что он умер. Это было ни на чем не основанное предположение, но после того как Родни Грант отбыл в неизвестность, пустая койка стала для меня олицетворением мистических сил, которые стирают всякий след человека, еще недавно лежавшего на ней, и переносят его в царство тьмы и забвения. Пустая койка означала смерть, реальную или воображаемую, и когда я раздумывал над этим, меня вдруг пронзила одна простая мысль, настолько всепоглощающая, что жить мне с ней до конца дней моих.
Я – никто. Родни Грант – никто. Омар Хассим-Али – никто. Хавьер Родригес, семидесятивосьмилетний бывший плотник, занявший одну из свободных коек в четыре часа пополудни, – никто. Все мы однажды умрем, и когда нас закопают, только друзья и близкие заметят наше отсутствие. О нас не объявят по радио или по телевизору. «Нью-Йорк таймс» не напечатает некролога. Про нас не напишут книг. Этой чести удостаиваются только могущественные и знаменитые, люди редкого дара, а кому интересен простой обыватель, рабочая лошадка, каких на улице пруд пруди?
Многие просто исчезают. От их пребывания на земле не остается и следа. Изобретатель живет в своем изобретении, архитектор – в своих зданиях, а что оставляет после себя подавляющее большинство? Альбом с фотографиями, табель успеваемости за пятый класс, приз за победу в турнире по боулингу, пепельницу, украденную из флоридского отеля в последний день отпуска. Личные вещи, документы и впечатления родных и знакомых. Они, конечно, кое-что расскажут о покойном, перевирая даты и опуская подробности, так что со временем истина сильно исказится, а когда эти люди, в свою очередь, уйдут, с ними уйдут и эти рассказы.
И пришла мне в голову идея: открыть издательство, которое будет печатать книги о забытых людях, будет спасать живые свидетельства, факты, документы, прежде чем они канут в небытие, спасать и компоновать из них историю без начала и конца, историю самой жизни.
Эти биографии будут заказывать друзья и родственники героя повествования, и печататься они будут небольшими, так сказать, семейными тиражами – от 50 до 300–400 экземпляров. Эти заказы я мог бы выполнять сам, если же спрос резко возрастет, я всегда смогу нанять литобработчиков из числа непризнанных писателей, бывших журналистов, безработных профессоров, того же Тома. Подобные книги обойдутся заказчикам недешево, но речь и не шла о безделицах для богатых. Семьям со средним достатком можно будет предложить особую схему расчетов, с ежемесячными или ежеквартальными выплатами, постепенно покрывающими затраты на издание. Существует страхование дома, страхование жизни… а это будет страхование биографии.
По-вашему, я сумасшедший и мой проект несбыточен? Как сказать. Какая молодая женщина откажется прочесть подробную биографию своего отца, даже если он был простым заводским рабочим или ассистентом менеджера провинциального банка? Какая мать откажется прочесть биографию своего сына-полицейского, погибшего при исполнении долга в тридцать четыре года? В каждом случае в основе должна лежать любовь. Жена, муж, сын, дочь, родители, брат или сестра – настоящая сердечная привязанность. Они придут ко мне через полгода или год после смерти близкого человека, уже осознав факт его ухода, но не смирившись с ним и не желая мириться. Они будут преисполнены желания вернуть своего любимого к жизни, и я сделаю все от меня зависящее, чтобы их желание исполнилось. Я воскрешу человека с помощью слов, и после того как история будет напечатана и переплетена, у них в руках окажется сокровище на всю жизнь. Даже больше, оно переживет их, оно переживет всех нас.
Не стоит недооценивать силу печатного слова.
Экс – клеймо на всю жизнь
Результаты последнего анализа крови пришли сразу после полуночи. Выписывать меня было уже поздно, и до самого утра я лихорадочно обдумывал планы организации моего издательства, поглядывая на измученного Хавьера Родригеса, спавшего как убитый. Перебирая возможные названия, которые отражали бы дух самой затеи, я, в конце концов, остановился на нейтральном, но точном «Bios Unlimited»[28]. Я решил, что по выходе из больницы я первым делом свяжусь с Бетти Домбровски в Чикаго и спрошу, нет ли у нее желания заказать биографию своего экса. Я видел особый смысл в том, чтобы серия открывалась книгой о Гарри Брайтмане.
Утром меня отпустили на все четыре стороны. Я вдохнул полной грудью прохладный воздух, и от сознания, что я живой, мне захотелось громко кричать. Небо надо мной было прозрачной голубизны. При достаточно быстрой ходьбе я дойду до Кэрролл-стрит прежде, чем Джойс уйдет на работу. Мы вместе выпьем кофе на кухне, пока две мамаши собирают в школу расшалившихся девчонок. А потом я провожу Джойс до метро, обниму и поцелую ее на дорожку.
Я вышел на улицу в восемь утра 11 сентября 2001 года – за сорок шесть минут до того, как первый самолет врежется в северную башню Всемирного торгового центра. А еще спустя два часа облако от сожженных заживо трех тысяч человек достигнет Бруклина и посыплет наши головы белым пеплом.
Но пока на моих часах было восемь, я шел себе по улице под этим сияющим голубым небом, и не было, друзья мои, на свете человека счастливее меня.
2003–2004