Другие люди
© Игорь Пузырев, 2021
© СПб ООК «Аврора», составление, оформление, 2021
Только в полете
Чайки – птицы соленого ветра – летят на юг. Каждое утро, поднимаясь где-то в дельте Невы, стайками держат клювы к свалке на Волхонке. К огромному террикону, что заслонил собой историю Пулковских высот. Широко обедать. На морской толчее волн так обильно не накрывают. Чайки открывали когда-то эту свалку – они и уйдут с нее последними или вместе с ней.
– Оба вы с тем майором – дебилы! Кому еще нужно дать в этом городе, чтобы на нормальную работу вас устроить? – мать семейства злится у зеркала пышной грудью. Старший сын не прошел собеседование в погранслужбу. Но ведь было все устроено! Все договорено, ресторанные ужины отлежаны в гостиницах – лишь приди, только будь молча строгим!
«…Молодой человек, отвечайте предельно четко. Говорите правду, так как вас все равно еще будут перепроверять на полиграфе. Полиграф, понимаете?! Правдивость ответов будет перепроверена! Мочитесь ли вы по ночам, ну, как это – писаетесь? Нравятся ли вам мужчины? Воровали ли мелочь в карманах матери? А отца? Пробовали ли вы наркотики? Пробовали? Сколько раз? Раз двадцать пять? Да вы, батенька, не пробовали – вы пробитый наркоман!»
– Оба вы дебилы! Какая ему разница – сколько раз, что и кого ты пробовал! Он тебя не для ответов спрашивал, а для вопросов! Ему положено спрашивать, а решение уже было без него принято. И не там, где вы сидели. Видимо, со всем городом договориться надо, чтобы тебя на работу устроить. Господи!
Стволы следуют за Жориком, не отпуская его ни на долю секунды, а тот, честно играя роль напуганной жертвы, летает кругами под высоким потолком комнаты, пытаясь укрыться за двенадцатирожковой хрустальной люстрой. Попугай корелла, цвета серый естественный, выполняет несвойственную для себя функцию. Сейчас он тренажер по оттачиванию мастерства стрельбы «в угон».
– Жора хороший, – на скорую руку торжественно объявил, присев на монитор компьютера. Торопливая малюсенькая кучка помета любви на экран – полетел дальше. Работа сегодня такая – хозяину необходимо быстро научиться стрелять. Щелк! Щелк! В спину ему пустые спущенные курки.
Не в пограничники, так хоть пока куда-то рядом в аэропорт. Пересидеть, а там переложимся в кабинеты. В таможню сейчас непопулярно. Грузчиком – несолидно. В авиакомпанию – такого «добра» им не надо. Так хоть бы и стрелком – оно в жизни мужчины дело не последнее.
– А в аэропорту Праги птиц разгоняют более десятка ученых кречетов и ястребов!
– Знаешь, ты, сокол, не умничай! Вот тебе «вертикалка», охотбилет-то мама, надеюсь, уже подсуетилась, выправила? Вот гора патронов. Ни одна птица не должна пролететь над взлетной полосой. Безопасность пассажиров на тебе, сынок! Прага, говоришь? Одну птицу выдрессировать стоит дороже, чем пятерых таких как ты. Так-то. Да смотри, по самолетам не попади – гореть тебе тогда в аду.
Жора запыхался. Руки устали ворочать за ним ружье. Болит плечо – за неделю стажировки уже расстрелял штук пятьсот патронов. Сменщик посоветовал поставить толстый резиновый затыльник для уменьшения отдачи, а на оружейном форуме – врезать в приклад капсулы с вольфрамовыми шариками. Шарики он знал, а остальные слова – какая-то высшая математика. Плечо к каждому рабочему вечеру каменеет.
Чайки летят на юг. Стайкой, штук десять. Бах! Бах! Птица комком валится в кошеную траву недалеко от ВПП, вставая на тоненькие лапки и оставляя тонкую дорожку кровяных капель, бежит в сторону от стреляющего. В любую другую сторону. Бах! Споткнулась, кувырнувшись через голову, лежит, открывая клюв, машет судорожно одним большим крылом. Второе перебито. Бах – первую чайку он убил на третьей смене. Совершенно не размахивая своими огромными крыльями, совсем рядом взлетают в безопасности белые самолеты. К вечеру правое плечо занемеет вновь.
На которое перед обязательным просмотром «Stand Up» сядет Жора. Жора – хороший! На тебе, Жора, семечку. Попугай потерся клювом о щеку – любовь. Не клюнул, а потерся. Любовь. Таможенники обещали отдать старую спаниельшу – бывшую «главную» по наркотикам. Выбраковалась, а таскать битых птиц – наверняка будет. Он придумал схроны на взлетном поле, под кустами, в углублениях дренажных канав. Оттуда, купив специальный костюм, став похожим на копну сена, он палит в ничего не подозревающих птиц – нарушителей безопасности полетов людей. Бить он сначала стал много, а теперь – очень много. Без собаки не набегаешься. Горы белых чаек. Бывших белых.
Чайки все равно настырно летят на юг. В погранслужбу ему уже не хочется – «Stand Up» продолжают крутить, стрелять интересно, работать серьезно – нет. Жирные самолеты взлетают покойными рядами. Мать, устроив сыновей, дает всему высокопосаженному чиновничеству города «про запас».
Жора – хороший. Он, любопытный, упал в кастрюлю со щами. Крышка, на которую он сел, перевернулась. Мучился недолго, день. Облетели перья, покраснел весь кожей и, ничего не сказав на дорогу, умер. И все честно плакали.
Он так красиво летал.
Воздух идет
Когда лед стоит – Карпыч идет.
Когда лед уходит – Карпыч стоит.
Уклад. Ледокольная проводка.
На седой голове – старая мица-гриб[1] с шитыми не то муаровой тесьмой, не то бронзовой канителью дубами и капустой. Он не помнит теперь лиц тех, кто шил эту мицу, тем более дверь, за которой. Все было давно, а сейчас наступило – теперь.
Бич[2], он сошел на берег и остался. Старое, но всегда чистое непродуваемое форменное пальто. Синее с двумя орденскими планками: «Первый песок» и «За БЗ». Планки затерлись: никогда не менял. Ветер в морду винд – он стоит лицом на северо-запад. Лицом в озеро, на улице без названия. Здесь одна улица, скорее дорога, отделяющая Неву от домов. Внизу под берегом Нева, за спиной в пятнадцати метрах дом. Дом номер двадцать два. Теперь он здесь навсегда.
Карпыч – второй помощник – стоит тут свою ежедневную «собачью вахту». Больше некому. С двенадцати до шестнадцати. Уже десять лет, как списался, так и стоит в любую погоду, и сегодня, 9 мая, тоже. Холодный май. Холодная весна вообще получилась. Яблоню всю разорвало морозобоинами, вон кора расходится краями, а ствол черен. Одна всего яблоня, что ж не понаблюдать! А яблок Карпыч не ест с нее, не хочет, и они толстым слоем падалицы по осени гниют, пропадая в земле. И лечить дерево он – ледобой – не станет.
Севморпуть? А с кем здесь об этом? Вы кто, вообще?
Вглядывается в водяное небо. Туда, где серые тучи вдали превращаются в черные. Туда, где заканчиваются поля весеннего гниющего льда и начинается открытая вода. Он знает, она начинается. В мае Ладога не носит много льда – его пригнало с севера ветром, дующим уже два дня. Он все знает, он видел ледяной отблеск на небе вчера. И сказал соседу Пашке, что тот зря так рано вытащил свою лодку на берег. Вот она и лежит теперь раздавленная, ее расщепленные крашеные еловые доски нелепостью своей торчат во все стороны. Говорил же – рано! Можно было бы потребовать что-нибудь за совет, но без спасения нет вознаграждения. Это морской закон, да и кроме бутылки Пашка все равно бы ничего не принес, а пить Карпыч с ним не станет. С салагой-пенсионером. Не до питья Карпычу.
Павлиновна плачет у калитки. Жена в стареньком халате, поверх меховая, облезшая за полвека жилетка. Понимаю тебя, Павлиновна, но иди в дом, без тебя сыро. Та, опустив голову, медленно бредет по скользкому деревянному настилу, тихо, без хлопка прикрыв за собой дверь. Время ни с кем не церемонится, вот и Павлиновна. Жаль ее.
Слеза и у Карпыча. Побежала по щеке, но это ветер. И напряжение – Карпыч долгие пятнадцать минут вглядывается ослабевшими белыми глазами в крепость Орешек, что стоит посреди Невы. Оттуда прямо сквозь лед выскочила весельная лодка. Сразу уткнулась в большое белое поле, а гребцы, их двое, выхватили весла из уключин и пробивают себе дорогу. Это внук Санька и друг его. Они ельца ловили два дня на Орешке с ночевками, и теперь их там прихватило ледоходом. Зря пошли, надо было ждать до завтра чистой воды. Он знает.
Знает, но ничем не может помочь. Им, которых подхватило льдом и понесло вниз, нельзя помочь. Телефонов нет, молодежи нет, лодок нет. Да и к чему лодки, когда парней выносит весенней быстрой водой за деревню.
Перемолотое весенней водой сало еле умещается в реку, его выталкивает на берег, где оно с шуршанием, а порой тупым стуком крепких ледяных глыб ползет в гору к ногам Карпыча, разбиваясь на тысячи тысяч острых «пулек». И он плачет вот этой одной своей большой слезой по щеке. Нет, это ветер. Внуку тринадцать лет, и если он доберется до берега, то доберется уже мужчиной. Он крепкий, он справится – ноги Карпыча почти не могут идти, он, шаркая, переставляет их вслед уносящемуся течению. Не догнать. Сами давайте, ребята!
Почти на середине реки парни разом выскочили из лодки на большое поле, волоком таща суденышко за собой по льду. Правильно! Держитесь крепче за лодку, не отпускайте ее, если провалитесь – хоть выберетесь! Шепчет. Льдина треснула, ребята запрыгнули обратно, толкаясь веслами дальше. Плюхнулись на небольшое зеркало воды.
– Давайте, полируйте ребра, давайте!
Парни работают вразнобой.
Павлиновна догнала на дороге. Прижалась под ручку – она помоложе, что ж не догнать ей Карпыча. Поползли вместе за ледоходом. Санька. Санька. Но она не шумит. Муж здесь старший.
Течение утащило лодку за километр ниже деревни. Старые ботинки Карпыча остановились на краю асфальта – дальше грязь, где ему не пройти. Да и парни вроде почти добрались до берега – всего-то полчаса проводки.
Последней ледовой проводки Карпыча.
– Воздух идет[3], Павлиновна!
31 октября
– Смотри, только незаметно. Видишь, те двое впереди справа? Ну, павлиниха такая надутая? Они с нами в одном отеле жили.
– Эти-то? Да, видел разок.
– У нее целлюлит до шеи. А выхаживает, а выкручивает своим задом с чемодан! Мы тогда в баре сидели с джин-тоником, а они дорогие платные напитки покупали. В банке, наверное, работает. Небось главная – вон как разряжена. Или мужик ее крутой бизнесмен. Но все равно – целлюлит от денег не зависит. Вот я, например!
Лизка врала. Целлюлит у нее тоже потихонечку пополз из-под нижнего белья на белый свет. Поэтому купальник в райцентре она подобрала с шортиками, чтоб не выдавал. Там, вообще-то, продавали три купальника: закрытый шестьдесят второго размера, совсем две тряпочки на девочку и этот – темно-синий с огромной красной розой в грудях. Подошел, правда, резинки впивались в ляжки. Но это не страшно, ляжкам всего двадцать четыре года – перетерпели десять дней! И другого все равно нет.
– Елена Малышева говорит… Как не знаешь? На Первом канале. Говорит – ешьте все подряд и сколько хотите. Целлюлит вообще ни от чего не зависит. Бабах! Представляешь? Она выносила тогда еще задницу ужасную надувную. Как у этой павлинихи. Показывала, что да как. Я ведь у тебя красивая? Э-эй! Тогда поцелуй, еще поцелуй. Любишь? – Лизка загорелой египетской кошкой заурчала в могучую шею Андрюхи.
– Люблю, конечно, – Андрюха вырос там, где много говорить не с кем, а оттого не принято.
– Вот и говори чаще об этом. Всегда говори!
Самолет тихонечко что-то там гудел внутри себя, стоя у причала и собираясь в далекий полет. Полный салон.
Лизка волновалась, поэтому говорила много. Все говорили – значит, не она одна такая трусиха.
– Сейчас прилетим, а дома слякоть по колено. Брр! Правильно мы решили, что свадьбу большую не справляли. Передрались бы опять все спьяну да опохмелялись бы неделю. И деньги на ветер. Вот ты представь, заказали бы мы этот белый лимузин длиной в полдеревни, а он бы застрял у моей фермы в луже. Белый весь такой и в коровьих шлепках! Хотя, лимузин надолго бы запомнили… Андре-е-ей, ну что ты все молчишь?
Андрей хотел на рыбалку. В номере отеля телевизор показывал программы из России и прогноз давал на первые морозы. Значит, есть первый лед! И жениться-то он не больно собирался. Лизка последней осталась в деревне девкой, хотя какой девкой в двадцать-то четыре. Последняя Лизка – последние сорок коров на ферме. А когда-то было двести голов! И девок хватало.
– Андре-ей, ты о чем думаешь? Давай на следующий год еще полетим сюда. Здесь так здорово! Почему сюда? А куда? Нет, здесь лучше, чем везде! Сюда! И перегоним по поездкам Светлану из управы совхозной. Она три раза уже была. Помнишь, в таких же тапочках, как теперь у нас, на речке в каменьях хромает-купается? Наши увидит, сразу поймет – не одна она такая умная! У нее они обтрепались, поди, а у нас новенькие. Она такие же привезла Настюхе… Чего вздернулся? Что заерзал? Было у тебя что-то с этой старой колодой? Признавайся! Тогда целуй. Еще два разика и поверю. Ишь ты. Что тут неудобного-то, давай! А ты точно не в первый раз в жизни заговорил, когда со мной в клубе танцевал?
Андрею еще надо бы новое колесо на трактор поставить. На заднюю ось – совсем потерлось. Да, на танцах пригласил Лизку. Елки, а кого же еще? Самолет подал признаки жизни: засвистел, из дырочек в верхних полках поплыл холодный дым. Заходили туда-сюда стюардессы, нося на себе усталые улыбки авиакомпании: «Здравствуйте! Располагайтесь удобнее!» А на улице жарища – люди тают, словно мороженое, в этом пекле. Домой бы поскорее, надоело это «все включено». Водки бы нормальной хлебнуть всей душой с ребятами!
– Приеду и буду загар свой показывать! Холодно? Плевать, юбку покороче – и в клуб. Там поймут! Андрей, а ты летать не боишься?
– Кто на моем тракторе ездит – ничего не боится!
– А я волнуюсь всегда. Ну, один раз – когда сюда летели. Хлопала дольше всех, когда посадка была. Сейчас, пожалуй, буду хлопать на взлете. Почему примут за дуру? Надо было фиников и инжира из ресторана побольше с завтраков натаскать, видишь, никто же не проверял. Бери, сколько самолет увезет. Племянникам бы дали, твоим тоже. Стюардессы забегали, сейчас полетим. Намазанные, как куклы, нет в них природной красоты! Целуй-ка вот сюда и не сопротивляйся!..
Дамы и господа! Командир корабля и экипаж приветствуют вас на борту лайнера А-321, выполняющего рейс Шарм-эль-Шейх – Санкт-Петербург. Протяженность трассы три тысячи пятьсот семьдесят шесть километров. Время в пути четыре часа тридцать две минуты. Наш полет будет проходить на высоте одиннадцать тысяч метров со скоростью восемьсот пятьдесят километров в час. Будьте любезны, застегните ремни безопасности и подтяните их по размеру. Мы желаем вам приятного полета и хорошего самочувствия. В целях безопасности нашего полета…
– Ой, Андрей, что-то я уже волнуюсь за нашу тут безопасность. Давай прямо сейчас начнем хлопать вместе. Давай! А?
Землякам последнего рейса 7К-9268 посвящаю…
Школа
Отто не закрывает глаза в темноте. Ножку дивана опять настойчиво грызет крыса. Как и вчера, и месяц назад – уж догрызла бы давно и не мешала.
– Scheise! – надо все-таки выломать эту дурацкую деревяшку, заменив ее кирпичом – пусть сломает об него свои поганые зубы! Крыса каждый день выползает из своей норы как раз под этим диваном. В доме полно дыр – выползай в любую, грызи что хочешь, но настойчивое животное желает являться именно здесь. Может это магистральная дыра, а серую выдувает из нее самым крепким из всех здешних сквозняков? Отто подпрыгнул на постели – могучая бабка Галя, спящая за крашеной тощей стеной, качнулась вместе с ней в ответ пару раз на своих перинах времен первого ледникового периода – дощатые полы в доме расшатаны. Крыса не прервалась ни на секунду, а Галина по-итальянски – курица.
Огромная Древняя русская Курица спит ночью тут. В деревне за семью непроходимыми грязями и тремя ручьями без мостов, в шести часах на тракторе от райцентра. Если не застрять после дождя в мутной речке Петлянке. В километрах расстояние до города, а это поселение здесь так принято называть, никто не измеряет. Бесполезно, или необходимы огромные поправочные коэффициенты. Допустим, разделить на число двадцать восемь прохождение эталонного километра автобана Мюнхен – Гармиш-Партенкирхен. Mein Gott! Где это все?!
Отто – сосланец. В стране Германии он определенно не хотел ничего: начинать, а потом заканчивать учебу, быть полезным обществу, слушаться фрау маму, идти в прорыв со всеми передовыми идеями вместе с бундесманшафт всегда и служить в бундесвере вообще. Он не имел намерения носить казенную форму не то что положенные девять месяцев, но даже две минуты. Отто не желал единой командой строить светлое будущее. Маму он не слушался никогда, и в далеком лежачем детстве в знак протеста специально делал в подгузник в два раза чаще и не в установленные часы, как прочие верные сыны Германии. Он рос сыном самого себя, в родном городке Oberammergau бродил ближе к вечеру по Этталерштрассе в поисках туристов. Лучше русских, их много стало сейчас, они за что-нибудь всегда давали что-то.
– Мальчик! Мальчик, черт, как там тебя… Лена, как будет по-тутошнему мальчик? А вот – юнге! Юнга, как нам пройти туда, не то мы потерялись? Во-от, хороший юнга! Лена, нифига себе юнга – он нарытый уже не меньше моего. Лена, да, еще спроси его, где туалет. Не можешь – эх, Лена? Раз не можешь – пошли тогда вон за тот угол, не потеряться бы снова. Черт!
Отто даже знал немного на русском: ту эурос и спасибо. Тогда, зажав полученную монетку в руке, он брел ближней дорогой в лавку к жирному Мартину. Для туристов в ней, кроме бесчисленных кукушек, живущих в часах, народных баварских кожаных трахтенов и женских маломерок дирндлей, на стойке стояли разноцветные ликеры из Этталя. Мартин наливал желтенького для Отто втайне, когда в лавке никого не было – фрау маме ни слова!
Какое слово? Пробираясь в темноте домой, Отто, приставив лежащую тут же лестницу к «Домику Красной Шапочки», пририсовал ей – сказочно яркой на штукатурке – огромные усы из баллончика с черной эмалью. Его немного били. Здесь в Германии сильно бить не принято, необходимо вызывать полицию, а та приезжает мгновенно. Демократическое общество! Завоевания!
В суде за Красную Шапочку и все ранее содеянное по сумме, накопившейся с детства, Отто из вариантов выбрал исправление себя в России, где-то недалеко от Полярного круга. Были и другие предложения от господина Земельного судьи, но деревня на севере России – наиболее простое и романтическое: хорошим мальчиком ходить в сельскую школу, кормить домашнюю птицу и пасти мирный скот, а заново родившись, вернуться через год новым, полезным для германского общества, человеком.
Баба Галя иногда не храпит ночью. Тогда крыса не приходит, предполагая: что-то идет не так! Лишь в эти редкие сутки Отто высыпается. В эти, а поначалу, когда возвращался от Кольки Барика во хмелю. Тот, весь седой от прекрасно проведенной жизни, прописан через огород в бывшей школе. В Фатерлянде судья рассчитывал, что именно в этой школе будет учиться Отто, без Барика, конечное же. Никто ничего в Европе не знает о том, что школа закрылась уже пятьдесят пять лет назад, последние точные сведения о ней имеются лишь из справки очевидцев времен войны. Мол, есть такая школа в такой-то деревне. У нас там русские еще патефон отбили с пластинками. О проживании Кольки в ней ни слова. А тот есть, и длинными зимними ночами просыпается чуть не каждый час, подбрасывая в печку-буржуйку охапку коротко пиленного горбыля.
Отто приехал в деревню летом, когда здесь было еще людно, на еженедельной автолавке, сотворенной на базе трактора Т-150 с двумя ведущими мостами, блокировками межосевого дифференциала и с прицепным товарным фургоном. Хлеба в нем немного, крупы различные двух видов, курево, соль и мордатая продавщица Наташа – богиня местной торговли. Вот с такими руками, потому что сама еще и трактор ведет. К обеду тогда приехали – сквасилась дорога.
– Барик, а почему на это говорят «горбыль»? – к зиме Отто кое-как уже мог говорить на языке этой остывшей посреди лесов деревни, заговоришь тут – жить надо как-то. Он без сантиментов звал Кольку по прозвищу – старик сам так попросил.
– А вот это, мой маленький гитлеровский друг, называется «катанка» – это когда паленую водку где-нибудь в подвалах разливают из грязных канистр немытыми руками. Зато она в три раза дешевле самой недорогой «казенки»! Давай пей, не морщись, фашист, стакан освобождай, не задерживай, – Барику очень нравился этот нестриженный чернявый немчонок. Потому что в деревне кроме Кольки, его собаки по имени Кобель-сука, Галины Петровны, крысы под ее диваном и вот теперь этого Отто, зимой никто не живет. Остальные – дачники – съезжаются лишь как птицы прилетят или помидорная рассада на городских окнах станет выше газеты, которой ее отгораживают от палящего солнца. Что наступит раньше.
Колькина постель насчитывает два одеяла на ватине и еще столько же шерстяных, прожженных сигаретами. Грязные-негрязные – дело не в этом, а в тепле. Более двух часов за заход в приличные морозы спать не получается – полы школы давно провалились и лежат на холодной земле, а буржуйка моментально остывает. Натопишь до +10 – бегом под одеяла, а как снова –2 – раздуваешь печурку вновь. Круговорот Барика в ночной суровой действительности.
Ну и дрянь же эта Колькина «катанка»! Через пару месяцев стала колом в горле стоять – не хочется.
– В среднюю школу я уже ходил за реку. Больше десяти километров. Идешь – ночь еще почти, страшно. Следы не то собачьи, не то волчьи кругом, а старшие парни прячутся в крайней избе, у Мишки, ждут, когда я тропу через лес для них промну. Потом, хотят идут, а нет – так и по домам разбредутся. А мне дед мой всегда говорил: «Учись, Колька, человеком станешь!»
Спасибо, деда! Барик отсидел по тюрьмам не одну ходку. Все три раза за правду, «по хулиганке». В перерывах меж отсидками и затем – бойщиком на мясокомбинате работал. Душегубом. Он свинью взглядом тогда мог убить. Штук тридцать за смену. А теперь вот остепенился – сидит перед Отто, рассказывает свое доброе, которое мальчик понимает лишь наполовину. Из следов старого – огромный серебряный крест на пузе. Рыцарский крест Железного креста вместе со всеми своими дубовыми листьями меркнет перед его значимостью и величием!
– Спасибо тебе, деда! А «горбыль» – потому что горбатый, и заготавливаю я его постоянно, ибо горит он быстрее, чем его пилят.
Барик, опорожнив бутылку и похлопывая парня по плечу, выпроваживает его к бабке Гале. Там тоже печку топить на ночь нужно, а бабка старая. «Катанок» же у него было с осени припасено ровно по дням зимы на одного. Автолавки нет, сама водка по воздуху не летает. Закончилась. Выпили, но сожаления нет.
– Поклон мой Бабке! Знаешь, что такое поклон? Да? Откуда тебе. Это когда вот так делаешь, уважение выказываешь. Мы с Галюней еще под трофейный патефон танцевали. У вас, гадов, отбитый, – мальчик ни в чем не виноват, Колька все понимает, – ну, ступай, давай.
Старушка уже спит, вытопив печь и закрыв трубу. Не дождешься этих помощников-то. Мальчику кланяться ей не случилось, хотя он бы сделал. Сегодня Галина Петровна в порядке – храпит во всю. Крыса тоже, снова грызет ножку дивана. Отто не спит открытыми глазами в невидимый потолок и душой куда-то совсем далеко. До весны осталось совсем немного, законное время его исправления завершается. Домашнюю птицу он не пас в лугах – не держат здесь животину. Картошку, разве что, копал, а другое здесь не растет – мерзнет. Но в школу ходил каждый день. Теперь Отто очень хочет в школу. Не один и не вдвоем с Бариком – но, чтобы полный коридор учеников. Он раздобудет себе где-нибудь огромный серебряный крест на якорной цепи толщиной в полпальца. На перемене он расскажет всем, как правильно бить свинью – пикой под лопатку в сердце или финкой поперек горла. И проверит слушателей: как откроешь ей грудину, да черпнешь оттуда большой кружкой горячей, дымящейся крови – пить кто-нибудь готов?! То-то! Он все расскажет, и будет осознанно толкать огромную бундесмашину вперед по автобанам и вне их, чтобы она никогда не застряла. Как Натахин трактор-автолавка тогда поперек затерянной в глинах маленькой северной речки Петлянки. С мешком перловки и дешевыми папиросами в фургоне.
Он теперь готов, он станет человеком! Отто фон Лютцофф – маленький друг далекой страны, ее пустых деревень и Кобеля-суки, который месяц на третий стал пропускать его к Кольке не огрызаясь. Завтра – в школу!
К волшебному острову
Цюй Юань
- К чему привязаны концы
- Небесной сети? И навес
- На чем же держится?
- И где Тот «стержень полюса небес»?
Стать бессмертным можно по-разному.
Можно хоть сейчас отведать персик с дерева Бессмертия, что растет в саду Си-ван-му на горе Куньлунь и одаривает плодами один раз в три тысячи лет. Съесть его – и сразу стихнет ветер, а душа встретится с покоем. Или прочитать волшебную формулу, написанную на бумаге, прочитал – и стал бессмертным. Лучше вслух, но губы плохо слушаются.
Тугой поземок, приносимый дыханием Паньгу откуда-то с далекого юга, взлетает над козырьком укрывшего его тороса. Любые ветра дуют здесь с юга на юг. Идти дальше сил нет. И желания нет тоже. Чудесный покой, холод уже не просто забрался под куртку-пуховку, а живет в душе, освоившись в ней новой леденящей истиной, вытеснив никчемное тело наружу. На апрельский мороз.
Вдаль гонят ветер и воды океана белый остров. В непредсказуемое уплывают яркие трепещущиеся птицы. Флаги. Хлопают, размахивая полотнищами, не стонут – радуются своему, пусть и низкому полету на крепком древке. Всего-то в двадцати километрах отсюда. На Северном полюсе.
Можно поставить в этот ряд свой – красный пятизвездный. И тогда, может быть, тоже стать бессмертным уже сегодня – в седьмой день пути. Если разрешит Нефритовый Император.
Стяг такого далекого теперь Китая будет долго радоваться всем десяти Воронам-солнцам, сидящим на дереве Фусан, и дрейфовать в сторону пролива между Шпицбергеном и Гренландией. Нескончаема череда людских символов: вот ближний – финский государственный флаг, который никогда не догонит норвежский, стремящийся вдаль за французским. Знамена уползают извивающимся на тысячу тысяч ли драконом. А потом они тонут в пучине, у которой нет дна, но на их месте окажутся новые – неистребима вечная жажда достичь полюс славы. Девяносто градусов северной широты и без значения какой долготы. Полюс славы уходит – Северный всегда остается!
На месте уже второй день – метет. Вчера разбудил сильный ветер, и сегодня он, но уже с другой стороны – пришлось переставлять палатку. Получилось кое-как, но она держится за торосом, присыпанная снегом. Пуховый спальник не греет – перья сковало уходящим из одежды последним влажным теплом. Все колом, лишь руки можно погреть над легким примусом, теперь горящим постоянно, но на малую мощность. Руки покраснели, а ног почти не чувствуется, хотя бы пальцы и шевелятся под принуждением. В ожидании.
Может это начало превращения? Уход даоса в небо, когда тело наполняется веществом небесной энергии и навечно обретает бессмертие?
Флаг – когда-то обязательно утонет. Тело даоса – нет!
Уже второй день ни шагу к цели. Северный полюс – все дальше справа. Это нельзя заметить. Это нельзя почувствовать, надо просто верить – Остров, поддерживаемый черными черепахами, уплывает со средней скоростью семь километров в сутки. За двое – четырнадцать, больше дня человеческого пути, но думать о расстояниях теперь не нужно. Сначала казалось, можно дойти в один день. Даже с волокушей в сто килограммов. На второй день пришла сила. Третий – усталость. Четвертый – немогота. Пятый – вера. Шестой – метель. Сегодня – полный покой и отсутствие мирских желаний. Наверное, уже началась спасательная операция, но на радиомаяк сверху поставлен вверх дном котелок, а для уверенности, что его сигнал заглушен и не смогут найти – все обернуто поверх фольгой и завалено волокушей. Пока не нашли, значит работает! Или пока не ищут…
…Старенький самолет, оторвав лыжи от снега Хатанги, сразу заиндевел иллюминатором, оставив для просмотра лишь свои дряхлые внутренности. Чрево летящего дракона. В лагерь на льдине под 89 градусом – только на нем. Можно, конечно, прямо с материка – пешком, и на собаках, и на снегоходах, только Партия наказала до своего очередного XIII съезда установить флаг Китая на Северном полюсе. Вот он среди вещей упакован в непромокаемую «герму» – всегда готов! От 89 градуса до полюса – всего сто десять километров…
Вернулось памятью, как в третий день вышел к широкой трещине – будто сам Паньгу своим огромным топором разбил здесь пополам яйцо земли! Душа погрузилась в печаль и захотелось прочитать об этом стихи. Шел вдоль живой воды почти половину дня, пока не перебрался по смерзшимся ледяным полям. Немного промочил правую ногу. Солнце тогда уже было в Большом Возвращении и достигло горы Матери Цзи. Настырно продолжал движение до времени, пока были силы.
Невдалеке от палатки в разводье постоянно гуляет шумом голубой лед, встречаясь с другим таким же льдом. Неожиданно появилась чья-то огромная голова. Упредил ее криком – Гунь! Главное успеть правильно назвать существо – тогда оно не сможет причинить вред. Сейчас рыба-дракон выйдет из воды, расправив все четыре крыла превратится в птицу, взмахнет ими и отделит небо от воды. Но голова испуганно скрылась в ледяной каше. Появилась вновь уже дальше – морской заяц, хотя как он выглядит неизвестно доподлинно. Заяц и заяц – пусть будет любым, каким создали его боги. Хоть небесным.
Семь дней. Через семь дней пути условлено подать сигнал. Прилетит вертолет, не останавливая вращение лопастей в короткой посадке, и унесет его домой, на трибуну XIII съезда, предварительно сделав фотографию для истории – «Очередной государственный флаг на Северном полюсе». Съезд будет аплодировать стоя. Нужно кланяться в ответ. Телом, но душа так и не попадет на западную окраину четырех пределов и девяти материков, туда, где возвышается гора Куньлунь. Вертолет вылетит на поиски в седьмой день, даже и без сигнала. И сегодня он – этот день – День завершенности и совершенства.
Выключил примус – зачем ему в эту дорогу? Тьма, которая не приходит, и солнце, которое здесь совсем не укладывается в Долину Мрака. Завтра самый важный день! День – Вперед. Закрутит новое колесо жизни своими восемью спицами. Понесутся надо льдом ветра восьми направлений. Соберутся вместе все восемь бессмертных и решат – достоинли? Закоченевшая рука, выставленная из палатки на ветер, отпустила на свободу стяг. Тот, сначала свернулся алым сгустком возле воткнутых в снег бесполезных теперь лыж, а потом, подхваченный, взметнулся широким крылом куда-то в пургу. В сторону Полюса, наверное. Да, ему туда…
Однако.
Приходят времена, в которые боги уже не могут спускаться на землю, а люди подниматься к богам.
Последним движением ноги котелок перевернулся, и из-под него радиосигналы разлетелись быстрокрылыми ласточками над бездонной пропастью Гуйсюй – куда стекаются воды со всех восьми сторон света, девяти пустынь и Небесного свода…
Те, кто существуют
Ительмены и один алюторец, незаметно потерявший где-то идентичность, решили жить в столице. Четыре человека и еще женщины с ними. Сразу за праздником Алхалалалай – поздней осенью, стало быть, и решили.
В обычную столицу они, хитрые, не поехали – там могло быть жарко, однако. Осели на берегах северной столицы. В одном из ее северных районов на Северном проспекте. В крохотной квартирке-однушке, но не от бедности, а чтобы хватало тепла от очага, который они разожгли посреди комнаты меж двух черных камней.
Во-первой, намыли оба огромных окна в целый метр размахом – одно на восток, другое на запад – чтобы чисто встречать и провожать Солнце. Расстелили вытертые шкуры на весь пол. Показались простым пересчетом участковому. Тот попросил не пить жидкость для мытья окон. Согласны, давно не употребляют такое. Повесили возле входной двери связку охранителей – вот и все, прописались тут. Хорошо!
Поутру Солнце показалось, разбитое пополам трубой ТЭЦ, торчащей из верхнего подземного мира. Все, не поднимаясь со шкур, смотрят на восток – из комнаты сквозь коридор в окно кухни. Солнце надвое – это нам знак! Увидим дальше – какой, пусть бы лучше хороший. Принялись варить ароматную рисовую кашу с жиром морзверя. Любопытно смотреть за окно, где люди, перегоняя друг друга, ручьями текут куда-то. Никто из них ничего не делает полезного и важного, просто все двигаются в одном направлении. Бесцельно однообразные, беспокойно однонаправленные. Точно не на рыбалку и не зверя гнать. Руки пусты. Олени, те точно знают – куда идут. А эти? На расстоянии одного дня – везде город.
– Однако, опоздали мы. Сюда уже все приехали давно. Голод здесь нынче будет. Бездельники. Зиму переживут не все, – ительмены знали, что они-то перезимуют. На отъезд они забили в заливе небольшого серого кита, что приплыл их проводить на приливе. Ну, как небольшого – побольше видали. Напластали и отправили тихим ходом в рефконтейнере. Казенная расписка получена – значит, прибыл кит, наверное, осталось его в дом перетаскать. Юкола есть. Во дворе в песочнице яму поглубже устроили – головы горбуш квасить заложили. Никто не мог видеть, ночью копали, а ночью всегда все спят. Муки четыре мешка на Северном рынке закупили, а кореньев ароматных женщины еще дома у мышей в норах накопали.
В один хмурый день, когда Солнце снова опять не взошло, вокруг жилища принялся ездить автобус с громкоговорителем и нарисованной ужасного вида праздной женщиной по бокам. Художнику бы тому руки оборвать и песцам скормить!
– Ительмены, приходите в Эрмитаж! Привозим всего на неделю Мону Лизу! И больше никогда! Из Лувра! В последний раз! И впервые! Картине пятьсот лет! Ждем. Ждем!
– Вот, все глядите скорее, они тут и пятьсот лет назад уже ничего не делали. Руки-то на картинке как у нее сложены. Такими шкуры не намнешь. От каменной жены проку больше. Платье, опять же, залосклое все. Однако, выходит, что здесь за их пятьсот лет ничего не поменялось. Лежат как тюлени на камнях, ласты сложив в этой лувре. И идут всегда не за Солнцем, а куда попало. Сколько же раз оно поднималось здесь зря. Ай-ай.
– Отец, и горы за ее спиной неправильно нарисованы. На Ирвуней ничуть не похожи.
Тогда они опять до заката режут фигурки охотников, бьющих копьем зверя, танцующих женщин, а кто-то ездовых собак. Старшие дети продают их на «блошинке» в Удельной. Хорошо берут. К вечеру после ужина, проводив всем родом Солнце спать в окно на запад и положив за щеку сушеные мухоморы – набили старые трубочки, пустили дым. И женщины с ними.
Телевизор они перестали смотреть, хоть тот и был у них. В нем ни разу не показали Пенжинское море, а только далекую страну Украину, каких-то пидорасов и ДНК. Разврат сплошной и большая женщина-сенатор с прической, как ящик из-под рыбы на голове. Интересно, а как она в нем охотится и спит? Мухоморов надо поменьше есть, радовались вчера этой женщине вроде бы и не шибко, но соседи шваброй в пол стучали.
Да, перестали включать телевизор, разве канал «Культура» изредка. На нем поспокойнее – знают люди стыд. Писатели сейчас здешние, столичные, выступают. Про них сказали, что они самые важные из всех писателей, им большие премии дают. Один говорит: «Пишем мы теперь всякую головную чушь. Не выходя из пыльных кабинетов. Ничего не видя, ничего нового не зная. Из какого кому бог дал разума и опыта, из википедии и чужих прочитанных книг, комкуем это свое теплое премиальное говно. И кормим им страну, именуя романами».
Ительмены задумались, пропавшая идентичность алюторца напряглась, а с женщинами ничего не произошло – что им та википедия.
– Вот и хорошо, хоть эти по улицам просто так не болтаются. От метро к метро.
– Если им в кабинетах так плохо, к нам могли бы поехать – что ж он жалится? Земля большая. Оленя пасти, рыбу ловить, зверя бить, яранга жить. Жену бы может себе нашли, хотя эти вряд ли. Вечером, уложив Солнце спать, наелись рыбной толкуши.
Камни возле газового очага нагрелись, отдавая тепло. Разомлели. Пели сказки на втором морском языке о Во́роне. О мудром Во́роне возрастом в тысячи лет. О маленькой мыши, что собралась замуж за хитрого лиса. О лососе, который был умнее других и не пошел на нерест. Об однозубом морже. О злых чукчах. О глупых соседях и сварливой жене, плохо кончившей.
Они били в бубен, пританцовывая, а соседи – в потолок, звоня участковому. Горловое пение на вдохе и выдохе. И звук все нарастал, нарастал…
А однажды поутру, когда тоскливым криком над городом полетел тощий весенний гусь, когда половинки Солнца сквозь трубу и окно заглянули в однушку – там не было никого. Чисто, прибрано, даже окна намыты. На столе соль в банке под плотной крышкой, чуть жира, муки на день и спички в полиэтиленовом пакетике.
Люди уехали жить полной грудью, и женщины с ними. Туда, где самое время в волнах встречать белух, а потом провожать их песней в корыто на огонь. Там бесшумно живет полярная сова, а в тихую погоду слышно, как где-то совсем далеко невидимыми лают песцы.
Где-то в середине цепи
Он ждал их – первой пороши и лося на ней.
Корзиночный лесной промысел наконец-то закончился: брусника замочена в бочонки, грибы, какие засолены, какие высушены. Облитая морозом клюква уходила с болот последней. На вырубки, гривы и беломошники пришел покой. Покой, который случается в лесу от осени и до весны. Лишь птица, молчаливая на ветру, нарастающий из ниоткуда гул в соснах и стволы, скрипящие ревматической старостью на холоде. Северо-запад дует уже второй день без умолку.
Деревня в семь столбов. Фонари на них, связанные вместе непостижимой электрической схемой, загорелись одновременно. Огонек у его дома четвертый – с какой стороны ни считай. Лампа раскачивается на ветру, выхватывая светом спрятавшиеся в темноте предметы: угол соседского дома, ржавый остов УАЗика, старую смолу деревянного столба, на котором фонарь подвешен. В каком направлении бежит электричество в проводах он никогда не знал, но ток постоянно и неумолимо бил его, считая целью, всегда, когда бы ни коснулся любого из оголенных кончиков. Даже при выключенном рубильнике.
Оглядел двустволку – с весны лежит. Взводил, а потом мягко пальцем спускал курки. Вскидывал в плечо, откладывал. Снова вскидывал, целясь. Заскучал по ружью, запаху сгоревшей разом навеске пороха, толчку отдачи в тело, по уходящему звуку пули.
Поутру погуляем. Продуем тебе стволы, – не убитая временем двустволка разобралась дожидаться обещанного в затасканный брезентовый чехол. Спать.
Ветер не ложился, носился всю ночь, пугая воем печную трубу. Хорошо это. Охота под ветром – верная удача. Чаю горячего большую эмалированную кружку на пол-литра у черного утреннего окна. Хлеба с розовым, без прожилок, сальцем и чесноком. Хорошее сало вышло в этот раз у соседки. Не толстое всего-то пальца в три, зато само тает, жевать не надо. Лук сверху четвертинками. Ух-х-х, какой забористый, слеза в глаз! Носки шерстяные натянул, в сапогах-то резиновых – не лето, чай. Погрохотал в сенях вниз по ступеням, подхватив вязаную шапку и на ходу застегивая пуговицы фуфайки. Рюкзак старый, ружье, топор, закрыл калитку, как всегда, когда уходил – на палочку вместо замка. Серым утро уже.
Жаль, что пули только четыре, – колеса велосипеда уверенно резали молодой снег. А может одной хватить!
Патронов пулевых у него нашлось всего два. Пошел к соседу – Мишке, попросил в долг. Тот дал еще пару, а сколько же он их мог дать? Ему самому, может, надо.
Ветер дул в спину, а снег, подбрасываемый колесом, летел вперед из-под крыла небольшими пластинками, с одной стороны – белыми, с другой – с налипшими песчинками и мокрыми, уже подгнившими чуть листьями. Сиденье скрипит пружинами, потрескивает перебором звеньев пропитанная старостью цепь – бежит нескончаемо по шестерням. Чехол с ружьем равномерно в спину то справа, то слева. Недалеко ехать, деревня – сама уже глушь и есть. Поэтому надо лишь сунуться немного в лес и все. Велосипед, конечно, можно было и не брать, но если повезет – мясо тогда на себе тащить? Собрался, заложил пули, машинально заглянув в гладкие стволы курковой «горизонталки» – пустые. Подбросил сзади рюкзак, подпрыгнув – не гремит, не бряцает ничем.
Он всегда ждал первую порошу. Это верное время взять лося. Снег только что выпал. Любой след на нем свежий. Зверь начинает гулять по лесу, смело вылезая из своих тихих летних лежбищ, собравшись в пары. А вот он в лес идет один – без собаки и напарников. Напарников не осталось в деревне хороших – повывелись, да спились. Кобеля Аякса в прошлую осень пристрелил – тот не по зверю, по птице пошел. Нечем ему кормить собаку, идущую по дичи, другое дело, если бы та зверя держала. А так пес был неплохой – крепкий, смелый. В Дуброво, вон говорят, появилась лайка зверовая рабочая, надо будет съездить, о щенке договориться.
Лось днем не бродит, как рассвело на лежку устраивается. Всю ночь осины гложет, да сосновую хвойку, а засветло ложится на краю болота или в редколесье – чтобы видно было подальше любую опасность. Одни спят, другие головой крутят на посту. Пяток осин молодых он свалил еще недели три тому назад, да соли насыпал с позднего лета. Приготовил угощение! Туда и пошел след ночной искать.
Давно уже один живет. Надежда только на лето приезжает. Сначала к дочке в город ездила с внуком посидеть на недельку-другую. Помочь. Потом на месячишко, а теперь только летом к нему возвращается – картошку посадить да выкопать. Легче, видать, в городе жизнь-то. Так что поговорить дома особо и не с кем, а в лесу тоже лучше молча идти, не бубнить с пустотой – зверь все слышит! Вот и следы. Три штуки. Один маленький. Нагрызли коры осиновой – ветки голые, даже со стволов ободрали все, что отдирается. Хорошо ушли, как раз против ветра. Поправил ружье на руке. Глазом по нему провел – мол, помню о тебе и ты не подведи! Без рукавиц, на улице-то почти ноль.
Следы, затейливо перекрещиваясь и кружа, повели его к Сивому Горобу. Знает он это место – волнух с глодушками три недели назад набрал два ведра с места не сходя. Там и лягут, где-нибудь в цепи островов, что идет посреди болота. Ну и хорошо – далеко бегать не надо будет. Болото с сухой осени безводное мягко принимало сапоги, подталкивая их обратно сжатой пружиной мха. Кругом растрескавшиеся мертвые стволики высохших карликовых сосенок. Серые, в прядях тощих лишайников, растопырив бывшие ветки, они ничего уже не ждут здесь. Вот сколько им может быть лет, при росте в полтора метра? Десять? Сто? Ему, например, пятьдесят пять, и они всегда стояли тут.
Лосей он заметил издалека. Первым, тут же упав на снег. Два из них спали, а один – самец, подняв голову, смотрел по сторонам. Нет, зверь пока ничего не заметил, просто стоял на часах. Метров сто пятьдесят. Ветер от них. Пополз, пытаясь приблизиться хотя бы на сотню. На выстрел хороший. Эх, жалко толстых деревьев мало – спрятаться-то почти не за чем. Переползает медленно, некуда уже торопиться, главное не спугнуть. Вот встал! Ведь чует что-то! Не носом, не слухом – нутром своим меня чует! Хороший – лет пять.
Ближе никак, прицелился. Сто метров многовато для гладкостволки… Лось боком как стоял, так и получил, аж чуть не переломился пополам, подняв спину огромным горбом. Второй выстрел вдогонку. Зря стрелял, наудачу, но попал ведь, зверь на задние ноги почти завалился, развернувшись побежал – поплыл от выстрелов. Остальные два куда-то растворились – даже не видел, так увлекся самцом.
Руки трясло. Нет, не от холода, не от страха. Так у него всегда – не уток ведь по речке гонять. Там что, знай пали. Попал – не попал. Утка не добыча вовсе, а баловство одно, ружью потеха. Тут же – каждый выстрел цены немалой. Быстрым шагом к опустевшей лежке – да, попал! По легким задело – вон камыши в крови, из ноздрей хлестала паром на выдохе. Порядок! Покурить надо, подождать минут пятнадцать – пусть уляжется. Там и добирать его, вложил новые патроны в стволы. Из теплых стреляных гильз выдохнуло остатками дыма. Длинно понюхал их, поблагодарив в небо за помощь. Коротко, не называя имен, в место, где должно быть Солнце, как ближнего своего – Спасибо Тебе!
Лицензию на отстрел он никогда не брал. Там платить деньги надо. За ягоды и воду в реке он же не платит! Так и тут – с чего бы. Он не торгует мясом на рынке, только для себя – зима-то длинная, как жить?.. Лось поднялся неожиданно. Знал ведь, что здесь, в кустарнике среднего островка остановится и готовился вроде, но тот лежал до последнего. Два выстрела, дуплет. Один мимо – сосну нетолстую насквозь, щепки с той стороны полетели. Вторым попал – завалился самец в какую-то воронку военного прошлого. Подошел на край – да лежит, смотрит оттуда на него. Так, а добивать-то чем? Патронов больше нет. Снял рюкзак, пошарить в его карманах, да на дне – может какой патрон с утиной дробью с весны закатился. О! Есть один, выстрелил в ухо. Не добил!
Ну вот, что за!.. Поспешил, – присев на корточки, закурил еще разок по-злому. Из-под шапки от беготни и досады пошла испарина. Снял, почесав влажные свалявшиеся волосы. В рюкзаке ничего нет, кроме веревки и топора. Топора… Топора!
Он свалил на лося две сосны, стоящих тут же на краю. Положил «крест-накрест» на холку, чтобы тот не смог подняться. Запустил нервно окурок в сторону пальцем и прыгнул в воронку! Все болото затянуло криком борьбы. Он – ревел хищником и ужасом, размахивая орудием. Лось – страхом и уходящей силой. С топора в стороны летели шматки крови в шерсти, мозги – он бил в голову, ниже рогов. Поваленные деревья ходили ходуном, но встать зверь так и не смог. Когда-то все стихло. Он сидел на дне, в мокром грязном снегу и почти плакал, держась за большой плоский затихший рог с пятью отростками. Да, с возрастом он точно определился тогда. Хороший лось – за триста пятьдесят кило будет.
Растянул тушу веревками за ноги к деревьям, перевернув ее на спину. Прямо где была, в воронке. Ловко вскрыл, спуская шкуру на бока. Нож ходил заученно, беря нужное. Сегодня бы чистое мясо перетаскать до дома. Завтра и до ребер дело дойдет. В них мало проку – они широченные, а мяса меж ними пшик – на супе даже жиринку не сыщешь. Собаки опять же нет, кормить некого косьем. Ладно, до ночи ноги зверя унести. И свои.
Первые две ходки к дороге дались так себе – не очень сложно. Задние ноги по одной вынес, вырезку, язык, ружье и топор. Передние остались. Их сразу обе надо тащить – темнеет уже, а там еще на велике все до дома возить не перевозить. Сложил их: одну в рюкзак за спину, другую в мешок на грудь. Края шкуры на оставшееся набросил. Рогами отрубленными сверху прижал.
Ну, до завтра тут.
Смеркается быстро перед зимой – и не видно почти ничего. По своим, натоптанным напрямую к велосипеду следам, несет последнюю ношу. Вон впереди что-то мелькнуло вроде! Что бы это? След вот. Не один! Волки!
Они стояли впереди на тропе. Один ближе всех, глядя на мясо. Спокойно, тихо – лишь чуть рыча и скаля клыки поперек пути. Остальные, суетно поплясывая сбоку, начали обходить. Никаких светящихся глаз – небо-то в облаках. Просто серые, быстрые, сильные.
Волки по первой пороше тоже не прочь поохотиться. Сытостью пахнет сегодня весь день с болота. Мясом. Ветер сильный – далеко разносит. Пришли.
Он что-то сделал неправильно, пристрелив Аякса. Надежда, наверное, картошку больше не будет сажать.
О чем плачут березы
Барбара Семеновна свершила последние три проворота вкруг себя иссушенным сутулым телом. Самые важные провороты – сделано!
Вообще-то, женщин здесь так никогда не называют. Было, говорят, в лютые времена такое племя – барбары. Худые люди. Барбара родилась в тот июнь, когда на огородах в здешних местах впервые появился колорадский жук. Угрюмо дали младенцу имя всей деревней.
Старуха, оставаясь в себе, молча подозвала рукой колченогого кобелька – Шарика, указав. Тот, за двенадцать лет жизни, знает свое дело. Азартно задрал ногу одну, затем другую на могучую кучку свежих березовых веников. Уложенных здесь – у входа в темный сарай в утро после Ведьминой ночи. Копанул земли, выхватывая куски дерна задними лапами, обнюхивая шумным носом веники напоследок. Для верности позадирал на них ногу еще несколько раз – со всех сторон, пока источник не иссяк.
Березовые веники заготавливают в сухие солнечные дни с Троицы по Илью. Когда лист уже окреп, но еще не затяжелел. Все остальные заготавливают. Но Барбара – только сумерками ночи перед Ивана Купала. В ночь сырого низкого тумана. На продажу, как все считают.
Барбара не носит креста – нет никаких смыслов для обоих. До ведовства Шарика она натворила с вениками всевозможные обряды от своей черной прабабки. Сила в их доме приходит старшим или младшим детям по женской линии. У родителей Барбара получилась вообще одна.
На веники все уже положено: неминуемый возврат разрывного похмелья, несмывание грязи телесной и душевной, сглаз соседей, учуявших запах бесценной мраморной говядины на гриле, вызов обратно угарного газа из печи, невыводимые прыщи в промежности, остальное другое.
И вот – Шарик своих наговоров поверх.
Шарик тоже выходец из сумерек. Прибившийся к Барбаре из ниоткуда, будучи черно-белым облезлым кобелем, он, было дело, предложил белой течной соседской болонке родить от него рыжих ирландских сеттеров. На спор. И ведь сука – родила! Все рыжие, как один!
Такой же рыжей получилась крайняя внучка Барбары. Ни в кого. Вообще ни в кого – не было огненных здесь отродясь. В ночь рождения внучки пожар случился на центральной усадьбе в ангарах машинно-тракторной станции. В окнах окрестных домов до утра играли языки неутомимого сытого пламени, а девочку прозвали Огневка.
Пока чары не рассеялись, Барбара Семеновна быстро засуетила с тачкой к трассе. Там сейчас, в пятницу, покатят цугом Лексусы и Крузаки – ее постоянные клиенты. Сытые, мордатые семьи едут лежать в шезлонгах, усталые от недельной сидячей городской работы по перепродаже друг другу на восьмом кругу одного и того же виртуального вагона гречки.
– Семеновна, все молодеете? Хорошая вы наша, давняя! Десять штук, дайте. С ваших веников листья вообще не облетают.
– Я молодею, чего и вам желаю, – ответила, скрестив пальцы на левой за спиной, – А души моей в этих вениках – больше, чем листьев. Шарик захохотал в кустах, а Барбара тихими синими губами в кулачок пошептала вслед Лексусу закрепляющую добавку бессловесности. На левой руке Барбары четыре пальца, и все равно их больше, чем тех, кто дорог ей из живущих ныне на земле.
– Варвара Семеновна, здравствуйте! Рад видеть в здравии! Три пары отвесьте.
– Тебе, Вадим – лучшие. Что ж один, без жены сегодня? Разводитесь!? Парились? Прямо в бане и разладились? Ничего, вот тебе новые веники – секретаршу попарь ту, что на заднем, вон, за темными твоими стеклами тайно пробирается. Откуда знаю, что там именно секретарша? А я и не знаю вовсе. Ехай, милый. Попарь ея, попарь хорошенько от бабушки.
Огневке скучно. На улице лето, но ей посреди него делать нечего. Никто и никогда за всю ее маленькую жизнь не играл с ней. Ни во что. И нет у нее друзей и подруг – не нажила.
– Бабуля, когда ты научишь меня? Хотя бы легкому чему-то, пусть бы и писяки заговаривать.
– Двоедушником может стать лишь старшая или младшая женщина в роду, – Барбара длинным серо-желтым ногтем оттягивает рамку капкана на мышь. Ночную по́дпольную ритуальную мышь.
– Так, бабуля, я же и есть у нас самая младшая!
– У твоей мамы еще могут быть дети, – ответила неуверенно, задумавшись тут на миг о своей дочери – матери девочки. Дочери, что сейчас лопатой по лотку гонит жидкий коровяк из фермы в огромную лужу на заднем дворе. Барбара с трудом может измыслить, откуда у той Огневка-то появилась. Не говоря уже о детях еще.
– Постой, девочка, на улице. Надень дождевик и сапоги – ливень будет.
Девочка выкатилась за калитку на пыльную улицу, где пацаны гоняют старый дырявый мяч. Жара, солнце на все стороны и за горизонт. Мальчишки в шортах, бегающие без маек, оторопев остановились, увидя это рыжее чучело в плаще.
– Ты, Огневка, больная что ли? Ты – больная, ты – больная, – смеются, прыгая вкруг нее, толкают руками от одного к другому, дразнясь.
– Сейчас будет ливень! Можете хоть смеяться, хоть плакать.
И тогда подул ветер, от которого нет спасения, и пошел дождь. Половина мальчишек, что оказались по ее правую руку, еще громче стали смеяться, а те, что по левую – горько и надежно заплакали.
Погорелец
При ходьбе в кармане постукивают подруга о подругу две граненые стопки – как плоские камешки в прибое. Тук-тук. Тук-тук, не громко – в кармане чистым хрусталем не зазвенишь. В правом побулькивает на каждом шагу бутылка «Сибирской». Почтовая тройка на этикетке мчится, вздымая в жидкости внутри стекла круговороты пузырьков мелких и совсем малюсеньких – вьюжит. Это значит, что сегодня баня, а тропинка среди некошеной травы, спускается к озеру и субботе. Баня здесь не бывает не в субботу. Хоть умирай в среду от грязи и болезней, но баня будет в субботу. И бутылка не бывает по вторникам – летом работа от зари до зари. Совхоз, что тут! Подмышкой сменное и полотенце, районная тощая газета «Трудовая слава». Газету Николай Иваныч сейчас наколет на гвозди, вбитые в стену, иначе все сменное будет грязнее нынешнего недельного белья – баня по-черному.
Хорошо, что Николай Иваныч не тракторист, в пять утра вставать не надо, а просто слесарь-сварщик. В основном – сварщик, да так по железу вообще: что приклепать, куда подпаять, где по жести киянкой погреметь. Правда, Героя труда в совхозном гараже не получить, не то что за рулем «Беларуськи». На просторах сотен гектаров полей – зарплата хорошая, а в ржавых ангарах – премии поменьше, хотя работа всегда найдется. Где-то здесь несправедливость. Но сегодня суббота – чистый день. Никто и ничто не может отменить банную субботу слесаря, а трактористы летом тарахтят семь дней в неделю почти круглосуточно.
Баня выстоялась, закончив пускать нерешительные дымы из всех щелей. Это у Ивановых, срублена по-белому, дым в небо загоняет как паровоз – здесь все иначе. Долгих пять часов неторопливый едкий дым ползет туда, куда ему удобнее: в дверь, под стреху, сквозь старую дранку по всей крыше, в углу вон прохудилось – там дырочку нашел, и лишь ленивые заблудившиеся остатки его – в квадратную, из досок сколоченную трубу. В моечной он сначала свисает от потолка до уровня пояса, отделенный жирной пограничной чертой от чистого воздуха, а потом, с прогревом каменки, поднимается выше и выше. Через трубу еле-еле виден квадратик неба.
Тропинка мимо бывшей совхозной бани. Сгорела в позапрошлом году в грозу. Мужская суббота как раз была. За полдень уже – народу моется много. Дядя Паша еще живой в то лето. В огромном предбаннике сидели, а тут как загремит, да как почернеет все разом. Послебанные сто граммов, правда, это не мешало принимать в чистом тепле и сухости, лучком зеленым прикусывая. Народ перед самым дождем наоборот еще сбегал к магазину. «Ливень, как домой попасть, пришлось сидеть в бане» – это для зудящих жен вечерняя отговорка заготовлена.
Да, и тут залетает Она! Шаровая молния! В дверь приоткрытую вошла, все затихли – мать твою так! Хорошо тем, кто в мойке был, да парился в неведении. Здесь же мужики очень расстроились и замерли – молния, она шевелящихся выбирает, так люди говорят. Не крупнее яблока, она сначала повисла у печки-голландки, издавая какое-то внутреннее гудение и иногда откидывая одиночные искры. Потом потянулась что-то искать по углам, виляя сзади коротким световым хвостом. Андрюха-конюх, сидящий у дверей, неожиданно и молча рванулся на выход. Молния его не заметила, а все решили, что и им тогда тоже можно спастись. Мужики тихонько, чтобы не будить лихо, договорились на счет три все вместе. Три! Дядя Паша, учитывая почтенный возраст, рванул на счет один, внеся панику. Но бежали хорошо. Шаровая, от вероломства такого долго рассуждать не стала, взорвалась, так и не найдя того, что вынюхивала. Баня загорелась моментально, ребята из моечной, напуганные взрывом, вылетали не хуже первых. Тушить пожар сразу же не задалось, хоть и народу было с десяток – неловко голыми воду в пригоршнях с озера носить. И в деревню не побежишь в таком виде, те, кто поближе живет, травой прикрывшись к домам потрусили. Остальные ждали. На горе у клуба кто-то, завидев дым, начал бить в пожарный кусок рельса, висящий на проволоке, народ созывать. Наверное, Андрюха, тот со штанами выскочил… Теперь вот только печка покосившаяся догнивает ржавчиной…
К своей бане идет Николай, а вдоль берега Устин пробирается с того края деревни – договорились вместе попариться, одному скучно. Супруга – Анна Ивановна – намылась с Нюшей-Кузнечихой первым заходом. Им бабам что, им не париться. Анна Ивановна крупна, жар не выносит, а Кузнечиха вроде и мелкая, но старая уже для веников – повредиться может ими. Женщины всегда первыми идут – пар попусту не переводят, и сажу хоть кой-какую лишнюю со стен смоют-стряхнут. Все польза с них! Сегодня у них еще и репетиция в клубе. Хор ветеранов местного труда «Кумушки». Осенний отчетный концерт готовят. Анна Ивановна не только голосом, но и на балалайке подыгрывает что-то там. Нюша пищит тонко, аж обе волосины на бороде трясутся, балалайка женина звуки неимоверные испускает. Все вместе бабы деревни строем воют в старых маминых платьях, грудями вертят туда-сюда – старожилы труда так веселятся. Тьфу! Балалайку эту дома уже надоело слушать изо дня в день всю жизнь. И Нюшин вековой комариный писк – соседка, куда ее денешь. Этот их осенний отчетный концерт каждый день дома происходит уже сколько лет. Сейчас, небось, с завязанными на голове полотенцами и раскрасневшимися лицами чай с блюдцев с сахарком швыркают – песни в связках прогревают.
Устин тоже принес бутылку. Ему проще, у него все дни свободны – не работает сейчас, сославшись на какую-то застарелую инвалидность. Фельдшер Илья Лазаревич ему бумагу выписал, чтобы в совхозе бригадиру показать. Там что-то сложно написано специальным почерком, выяснилось, что он на голову болен, но не буйный, даже когда выпьет. Устин теперь на рыбалку ходит. Он тут местный – чухарь, все омута, все корги на речках знает. Утром раньше тракторов заводится мопедом – только удочки полощутся сзади по дороге, пыль воздымая. Вечером до темноты у воды сидит, а днем его тоже никто не видит, потому что все на работе и смотреть по деревне некому. Тощий, черный как головешка, руки покорежены годами – места живого нет, ногти кривые, страшные, что у собаки. А так-то нормальный мужик. Зашли в баню, впотьмах глаза настроили, в копоти все одинаково черное. Оконце всего на одно бревно величины – махонькое, света не дает, а так лишь, чтобы не разбиться и на гвоздях-вешалках не повиснуть.
Света и в самой бане нет. Ни у кого здесь вдоль озера его нет – не проведен. Каменка, отсыпанная в углу, ждет жаром, взгромоздя на себя верхом бочку с горячей. Вода изредка лениво булькает, выражая готовность. Труба в потолке заткнута старой тряпкой – значит женщины все-таки прокинули каменку, сажу сбили. Хорошо вторыми идти – все уже сделано, все налажено! Залезли на широченный полок, ахнули полковшика на камни, те отозвались взрывом и облаком пара. Потолок выдержал, а уши испуганно повисли от жары, страшно вдохнуть, хочется упасть на доски и спрятаться. Вот оно! Это ведь и есть – с легким паром! Похихикали с Устином об этом.
Из-под полка, прямо рядом с каменкой, торчит полуметровый стебель малины. Живой, на границе холода и плавящихся камней, как-то пробрался с улицы, но из-за отсутствия света похож на тощего бледного пришельца. Обломал его – не надо нам тут устраивать! Спина у Устина худая – веником вдарить не по чему. Грязными сажевыми разводами пошла, как листвой по ней приложился. Кряхтит, благодарствует, по ногам себя хлопает. Николай Иваныч, тот сразу двумя машется – здоровьице пока имеется! Вывалились в предбанник, заговорили, впотьмах заголовки газетные читают, по «стограмм» снарядили. Еще.
Когда «Сибирская», погоняемая ямщиком, ускакала под лавку опустев, в голову начали приходить разные хорошие мысли. Женщин обсуждать сразу не задалось, и, поскольку Устин был вдовцом, приходилось говорить только о вокале Кузнечихи и норове бригадира полеводов – Лильке. «Лилька очень строга, да, это она – Лилька!» Поэтому Устин перешел к вопросам рыбалки – у него не было с собой других. Для Николая Иваныча вопросы рыбалки не казались актуальными – он не ходил на нее вовсе с самого детства в родной Белоруссии. Оттуда и начал.
– А у нас в Белоруссии сомы были. Во! – руки расширились на всю возможность, которую предоставили противоположные бревенчатые стены.
Устин стал отстреливаться количеством изловленных лещей. Мелких, но многочисленных.
– Сом, он может человека затащить целиком в воду!
Устин парировал, что его тоже однажды лещ утащил в воду целиком, только он немного тогда выпил и поскользнулся.
Новые «стограм» из бутылки Устина уравновесили рыбу на всей территории бывшего СССР. Но душа Николая Иваныча затосковала о давно забытом детстве на Припяти.
Через час они копали червей у сгоревшего в прошлом году скотного двора. В деревне Погорелец каждый год летом от грозы сгорало что-нибудь или еще больше. В прошлом году – вот этот скотный двор и дом Шимбаевых. Скотину какую выгнали, какая сама выбежала. Шимбаевы вынесли самое дорогое – шкаф и новый диван, холодильника и телевизора у них не было. Деревня разлеглась на какой-то древнейшей плите, которая состояла из чего-то притягивающего грозы и молнии. Из цельного куска железа может даже! Все молнии мира сходились в Погорельце и бились тут не на шутку. Жители слагали легенды, мифы и прочие баллады о том, как они спасали тех или иных соседей. Помнили наизусть, кто что вынес из пожара, а кому с чем не повезло. К июлю, как только приходила жара, бабы начинали вслух поминать Николая Угодника, а мужики всякую мать. Слова все хорошо знали давно, но ни один дом потушить не удалось.
Черви копались хорошо, точнее копал их вилами в старом перепревшем коровяке Устин, а Николай Иваныч ответственно держал банку, и пальцем сшибал особо шустрых, пытающихся выбраться обратно в свой родной навоз. Червяки не крупные, но как все живое на пожарищах – почти черного цвета, лишь с желтым брюшком. Хорошие! Должен лещ клевать, тем более, что Устин прикормил с утра одну заводинку. Домой Николай Иваныч не заходил – что там спрашивать-то? Жалко, опарышей негде взять.
Поплавки сидели на воде, ожидая поклевок. Тишина, ни ветринки, вода – парное молоко. Водка тоже нагрелась, но ненадолго. Комары вообще не кусали Устина – им неприятно. Но Николая Иваныча, как положено, жарили вовсю, он для рыбалки – необстрелянный боец. На четвертом забросе, сразу после последнего стакана, крючок наглухо вцепился в его штаны. Штаны было жальче крючка, потому как их у Николая всего две пары, и эти лучшие. Решено крючок оборвать, оставив сидеть в штанине до Анны Ивановны спасения, а к леске привязать новый. Так и постановили. Устин в темноте искал леску и дырочку в новом крючке. А Николая Иваныча тут сморило бесклевье, уронив его голову с напитками сначала на грудь, а потом в прибрежную траву. До самого утра, когда туман пополз с воды на берега.
Подняв с земли неверное тело в вертикальное положение, Николай Иваныч чутко подумал – это даже хорошо, что лещ ему не клюнул, а то бы точно утащил в озеро. С этими мыслями он предложил Устину, который все-таки поймал за короткую ночь несколько рыбин, пойти по домам. К тому же вон из-за озера надвигается туча – не иначе как грозовая, уже начинает подгромыхивать. И Анна Ивановна теперь, наверное, волнуется.
Когда он открыл дверь в переднюю, поклонившись на входе перед притолокой хозяйке дома, стратегия была выбрана на опережение. В руках – некрупный подлещик.
– Знаешь, Анна Ивановна, надоела мне твоя балалайка! Хочется хоть немного тишины…
Тут же произошел заряд грома! Подлещик выпал из рук, в голове помутилось, Николай Иваныч рухнул подкошенным ясенем на пол. Старым ясенем. Анна Ивановна, держа в руках разбитый о голову мужа струнный инструмент, услышала с улицы:
– Пожар! Анна Ивановна, горите! Пожар!
У клуба заученно запел на проволоке рельс. Народ побежал к дому Николая Иваныча – выносить все. Утро воскресенья – деревня дома. Сняв из красного угла памятную, шитую бабушкой, занавесочку и присунув ее в карман передника вместе с маленьким образом Николая Чудотворца, Анна Ивановна потащила из дома самое ценное из нажитого. Николая своего Иваныча. Все еще убитый громом, тот поехал по ступенькам сеней головой вперед, ноги в чистых послебанных носках пересчитали каждую. Все восемь – у них высокий дом. До этого стоял. Подскочившие молодые парни кто побойчее, накинув на голову тряпье, забегали в огонь, быстро с чем-нибудь возвращаясь. Анна Ивановна надежно командовала, что и в каком порядке тащить. Рядом кудахтала Кузнечиха. Через сорок минут приехал пожарный «Газон» без воды. Николай Иваныч это уже видел. Пожарный расчет покатился к озеру, и когда вернулся, очень успешно залил оставшиеся угли и растащил головешки. Анна Ивановна попросила служивых «за бутылку» уронить печку – так страховка будет выплачена полностью. Что ж бы и не уронить для доброго человека…
Анна Ивановна с Кузнечихой пьет длинный чай из блюдца. Лица красные, а сахар у Нюши хороший – кусковой! В окно видят, как через дорогу Николай Иванович корит лопатой бревна на новый дом. Хорошо корит! Рукастый мужик у меня!
– Вот ведь, Нюша, он мне говорит – балалайка твоя надоела! А я ка-а-к ему ею ябныла – так струны и повисли!
Анна Ивановна показала пухлой рукой как.
Чуня
Как и когда в поселке завелась Чуня – никто не вспомнит.
Населенный пункт разложился недалеко от Ленинграда, и обладал поселкообразующим военным заводом. На заводе выпускали куски ракет и топливо к ним. Чужие здесь не ходили и любого человека с иным цветом кожи, языком и вероисповеданием местные жители вычисляли острым глазом прямо на платформе, к которой прибывала электричка. Быстрый звонок в милицию – и чужеземец уже ехал на встречном поезде обратно. Откуда прибыл. Потому что – тайна тут вокруг.
В поселке жили отличные люди страны. Именно в таких нуждались ракеты. Не могли худшие из худших создавать лучшее из лучшего! Отовсюду съезжались они создавать и творить здесь. В основном из Сибири. Причина их исхода с родины, наверное, еще и в том, что из Сибири до Ленинграда далеко, да и куда хочешь далеко, а от завода близко – всего час езды. Ракетостроители молоды, умны и красивы. Ликом, телом и душой.
А Чуня – нет.
К самым молодым и красивым приезжим девушкам из Сибири, которым завод щедро построил пятиэтажное общежитие с вахтером на первом, любили приходить целоваться местные парни. Хотя, пожалуй, целоваться после работы являлось любимым занятием и самих сибирячек тоже. Не ракетами же едиными в таком-то возрасте! Каких там только не жило – тех зауральских поцелуев! Быстрые и неуловимые от маленьких брюнеток. Осторожные и сухие от натуральных блондинок. Протяжные и уносящие вдаль от забайкальских хвостиков воронового крыла. Все они после рабочей смены в лучших халатиках, которые не обязательно сшиты самыми длинными, собирались на общей кухне. Ждать. Ну, когда же начинать-то!?
Чуня никого не ожидала. Сегодня, равно как вчера, и завтра тоже. Она была в своей комнате.
Дверь на лестницу из общей квартиры с заходом солнца всегда предусмотрительно полуоткрыта. Все три двери на площадке, на всех четырех этажах подъезда – халатиков на всех хватит. На первом встал заслоном вахтер, заняв своими хитроумными, непролазными баррикадами весь этаж. Конечное же – Вахтерша, но ее имя не склоняется вслух и не имеет никакого отношения к женскому роду. К никакому роду она не имеет отношения, оттого, что стоит на пути радости и любви.
– Чу! Шум внизу! Началось! – уши часовых, дежуривших по чувствам от каждой квартиры, потянулись к дверному проему. Внизу звонкие и веселые мужские голоса, ответный рев и пальба словесами из-за надолбов бабы Зины. Сегодня ее смена. Зверюга! Какая-то суета, толкотня, попытка прорыва, жалостливые, но стойкие звуки толкаемой туда-сюда по каменному полу старой мебели заграждений. Стихло.
– Не прошли! Сегодня опять не прошли! Зина – сука! – халатики потянулись в кухню обсуждать. Некоторые часовые все же у дверей – вдруг чудо случится! Чуда!
Чуня за закрытой дверью полутемной комнаты довольно ухмыльнулась – так вам всем и надо!
На пятом этаже недавно поселили последних из экспаток. Политика такая: последняя приехала – живи выше остальных! До тебя доберутся в последнюю очередь, если вообще доберутся. Пусть попробуют! По опыту – выше третьего этажа счастье почти не поднимается. Перехватывается. Пройти может лишь никчемное и злоупотребившее привычками чувство. Так вот, это вам – верхним этажам!
За балконной дверью зашумело, пыхтя. В нее, радостно дребезжащую стеклом, ворвались две мужские особи.
– Пятый этаж! По балконам! О-го-го! Мужчины-то настоящие – взяли высоту! Ну надо же, как повезло сегодня. По лестнице бы такие выше второго не прошли. Баба Зина, красавица наша! Здорово! Все к столу!
Чуня тоже жила на пятом этаже. Как все последние. Имя свое она получила за все. Пусть бы даже до истинной Чуни ей еще ой как далеко подниматься. Она редко выходила из полумрака комнаты к обычным людям, ужиная в нем же одиноко, а на работе по глаза облачалась в плотную спецодежду. У нее отсутствовала фигура, а Сибирь радостно выдохнула в день ее отъезда. Лицо ее не несло нагрузки никакой печати. Поэтому халатик в общежитии Чуня не носила – смысла не было, а вторые ступени создаваемых ею ракет, она могла запустить «с руки» и без топлива, но с гарантией выхода на низкую орбиту.
Балкон, слава Богу, был не в Чуниной комнате. Иначе пестрили бы новостями утренние газеты о выбросившихся с балкона загадочно, но массово, двух местных молодых жителях поселка.
Парни сразу на кухню. К столу. Радоваться встрече, и вообще. По плану.
Один, то ли новичок, то ли в туалет захотел от переживаний подъема по балконам, что-то ища, нарочито медленно проплывал по коридору из кухни… Чуня, неожиданно для себя сгруппировавшись, спрыгнула с мятой койки, резко распахнула дверь и схватила его за рукав, затаскивая внутрь. Жертва пока не трепыхалась, да и мелковата выросла – так, на один зубок. Дверь за ними захлопнулась, клацнула ключом, запираясь.
Темно, паренек пока не успел испугаться, поэтому надо спешить – брать пока не умер от страха. Иди сюда, маленький – поволокла на покрывала. Подавила огромной жопой, упав на него сверху всем неимоверным существом, прижав так, что дышать, сопротивляться, понимать что-либо предмет желания не мог. Чуня железными пролетарскими руками тащила с него рубаху, штаны, в своих поисках. Быстрее, надо быстрее целовать, а то опомнится! Мальчик выказал признаки жизни. Жить захотел, но не здесь, в полумраке, а где угодно, но не под нею – Чуней. Сначала мычал тихо, думая, что шутка тут такая. Затем, прикинув шансы на выживание, стал упираться, как в последний раз. Но это все ерунда, он понимает сам…
В коридоре громкий голос другого парня.
– Мальчик! Ты где!? Мы тебя уже потеряли.
– Вася! В-а-с-я! – из последних сил жертва рванулась, выпала из-под Чуни, добежав в три прыжка до спасительного ключа, опрометчиво забытого в замке, крутнула его два раза. Раз!.. Успеть бы, два!.. Ура! Ребята!..
Чуня снова, как и раньше, никого не ожидает. Сегодня, равно как вчера, и завтра тоже. Почему ее так зовут и как она тут завелась – никто не знает.
Тургенев
Дверь в магазин открыта и подперта кирпичом – весна. Торговля так себе. Первый сиротливый скворец, опасаясь самого себя, тихонько подсвистывает на березе. В коричневом пропесоченном льду перед входом вытаяла лужа, грязь из нее редкие покупатели утра выходного дня тащат на сапогах внутрь. На те деньги, что после вас полы мыть – товара не купили! Вроде воскресенье, детей перестали любить, что ли? Зоя Степановна торгует игрушками и всякой домашней всячиной.
– Здравствуй, Лена!
В поселке почти все знают практически всех остальных. А как же? Зоя Степановна директор и собственник – осколок бывшей империи поселкового торга. Личность яркая и известная, восседает сегодня за кассовым аппаратом.
– Да-да, Лена, по выходным директор торгует сама! Все спят, а я работаю, – она любит общаться с покупателями.
– Как Андрюшка?
– Уже второй класс заканчивает!
– Второй?! Надо же, время-то летит! Тогда купи ему машинку, вот эту, инерционную, хорошо ведь учится?
– Учится хорошо, но мало играет. Некогда.
– Сама покатаешь, раз ему не надо… Машинки у мальчика просто должны быть, – разговор теряет финансовую составляющую.
Лена, воспитанная поселковыми родителями по поселковым понятиям, делает вид, что еще совершенно не собирается уходить, полки с товарами интересуют ее, а китайские игрушки – самые игрушечные в мире. Медленно переставляя ноги, ища пути отхода к дверям, заметила:
– Зоя Степановна, а дядя Коля на рыбалке снова? Уж и лед, наверное, ушел давно – куда-то все равно каждое утро ползут со своими ящиками…
– Конечно, на рыбалке. Где ж ему быть? – Зоя Степановна сделалась серьезной. В дверь по полу откуда-то из-за горизонта вполз тяжкий тревожный гудок. Серия гудков. Раз-два-три – и еще! – Так, Леночка, торговля закрыта!
Зоя Степановна быстро выпроводила Лену, взяла немного денег из кассы – все деньги. Скворец оборвал себя на полусвисте, напуганный уверенным грохотом дверной задвижки, – директор выкатила свой велосипед с черного хода.
Это гудок «Капитана Плахина». В поселке каждый знает его предназначение: ледокол бьет фарватер, ускоряя распадение льда и начало навигации. Проходит он весной и сейчас остановился чуть выше крепости Орешек, давая рыбакам время перебежать на сторону фарватера, ближайшую к поселку. Остался, не услышал, не добежал – считай, ты оказался в открытой Ладоге с широкими открытыми перспективами. И тебе нелегко.
Зоя Степановна едет совсем даже не степенно, как подобает – она несется по улице, торпедным катером разрезая колесами лужи! На берег. Коля! Мать твою, Коля! Что ж тебя носит по твоим чертовым рыбалкам, как же окуней твоих ежедневных ненавижу я! Редкие весенние рыбаки, успевшие перебежать фарватер, присаживаются тут же на его береговом краю, насверлив лунок. Ну и пусть не перспективное место – не домой же в такую рань к женам возвращаться! Рыбалка пуще неволи. А на последнем льду – пуще вообще чего угодно!