Последний ход
перевод с английского
Москва: Эксмо, 2024. – 512 с.
ISBN
Gabriella Saab
The Last Checkmate
© Copyright Original Published by arrangement with William Morrow Paperbacks, an imprint of HarperCollins Publishers
© Иванова Л., перевод на русский язык, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Читатели "Татуировщика из ОСвенцима" и поклонники сериала "Ход королевы" не захотят пропустить этот удивительный дебют.
The New York Times
Посвящается Поппи: моему дедушке,
крёстному и самому большому поклоннику.
Я люблю тебя и скучаю всей душой.
Глава 1
Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Три месяца назад я спаслась из тюрьмы, которая удерживала моё тело, но до сих пор не могу освободиться из той, что удерживает мою душу. Будто я никогда не снимала униформу в сине-серую полоску и не выходила за электрический забор из колючей проволоки. Освобождение, к которому я стремлюсь, требует особого рода побега, совершить который можно лишь вернувшись.
Моросящий дождь окутывает зловещей дымкой туманное серое утро. Совсем как в первый день, когда я оказалась на этом самом месте, уставившись на буквы из тёмного металла, надпись, притягивающую взгляд.
ARBEIT MACHT FREI[1].
Я достаю из своей сумочки письмо и перечитываю текст, который уже знаю наизусть, затем вынимаю пистолет, проверяю, всё ли в порядке. Люгер П08. Точно такой же мой отец сохранил в качестве трофея после Первой мировой войны. Он показывал мне, как им пользоваться.
Я бросаю сумку на влажную землю, поправляю рубашку и прячу пистолет в карман юбки. С каждым шагом по гравию я чувствую, как мои лёгкие наполняются смесью ароматов свежей земли и дождя, но могу поклясться, что улавливаю едва заметные запахи гниющих тел и дыма от сигарет, выстрелов, крематориев. Меня бьёт дрожь, я обхватываю себя руками и делаю глубокий вдох, убеждаясь, что воздух чист от этих примесей.
Пройдя через ворота, я останавливаюсь. Никакой ругани, насмешек или оскорблений, никаких глухих ударов дубинками или свистов кнута, никакого лая собак, топота сапог, оркестра, исполняющего немецкие марши.
Аушвиц пуст.
Меня пугает громкий голос, звучащий в голове, но слабый шёпот тут же напоминает, что именно этого дня я так ждала, и если не доведу дело до конца, то другого шанса может и не представиться. Я продолжаю идти по пустой улице мимо кухонного блока и лагерного борделя. Поворачиваю к жилому блоку № 14 и подхожу к месту назначения, рука опускается в другой карман и нащупывает лежащие там чётки.
Площадь для перекличек. Наше место встречи. Он уже поджидает меня.
Ублюдок стоит у деревянной сторожевой будки и выглядит именно так, как я его помню. Ростом не выше меня, худощавый, скучное, стёртое лицо. На нём форма СС, свежая и отутюженная даже в дождь, ботинки блестят, несмотря на несколько брызг грязи. На боку висит пистолет. Глаза-бусинки останавливаются на мне, когда я застываю в нескольких метрах.
– Заключённая 16671, – начал Фрич. – Полоски шли тебе больше.
Несмотря на то что ко мне много раз обращались с этой последовательностью цифр, то, как он произносит один-шесть-шесть-семь-один, лишает меня голоса. Я провожу большим пальцем по татуировке на предплечье, которая так ярко выделяется на моей бледной коже, и по пяти круглым шрамам над ней. Этот простой жест помогает мне взять себя в руки и произнести:
– Меня зовут Мария Флорковская.
У него вырывается смешок:
– Ты так и не научилась держать язык за зубами, а, полька?
Эндшпиль начался. Мой разум – король, боль – мой ферзь, пистолет – ладья, а я сама – пешка. Мои фигуры расставлены по местам на этой гигантской шахматной доске. Белая пешка напротив чёрного короля.
Фрич кивком указывает на маленький столик в центре площади. Я бы узнала клетчатую доску и эти фигуры где угодно. Молча мы подходим к столику, слышны лишь наши шаги по гравию, но когда я собираюсь сесть за белыми фигурами, его голос останавливает меня.
– Ты что, забыла наше условие? Если ты собираешься нагнать на меня скуку, я не вижу смысла в финальной игре.
Он преграждает мне путь, я замечаю, как его рука ложится на пистолет, и делаю медленный вдох. Внезапно у меня появляется ощущение, будто я – та самая девушка, окружённая толпой мужчин на площади для перекличек, все взгляды устремлены на неё, пока она играет в шахматы с человеком, который всадит пулю ей в лоб, как только поставит шах и мат.
Между нами повисает тяжёлое молчание, пока мне не удаётся его нарушить:
– Что я должна сделать?
Он одобрительно хмыкает; я ненавижу себя за то, что произнесла это вслух.
– Покладистость гораздо лучше, чем дерзость, – говорит он, и я смотрю на его ноги, когда он подходит ближе. – Садись с другой стороны.
Он забирает мои белые фигуры и моё преимущество в начале игры так же легко, как забрал у меня всё остальное. Но мне не нужно преимущество, чтобы победить.
Я перехожу на противоположную сторону доски и изучаю капли воды, блестящие на чёрных фигурах. Фрич разыграет ферзевый гамбит. Я знаю это, потому что это мой любимый дебют. Он обязательно заберёт и его тоже.
Так он и поступает. Ферзевая пешка на d4. Одинокая белая пешка стоит на две клетки впереди своего ряда, уже добиваясь контроля над центром доски. Когда моя ферзевая пешка встречается с его пешкой в центре, Фрич отвечает второй пешкой слева от первой, завершая дебют.
Он кладёт руки на стол:
– Твой ход, 16671.
Я проглатываю фразу «яволь, герр лагерфюрер»[2], уже подкатившую к горлу. Он больше не мой командир. Я не буду обращаться к нему так.
Я молчу, и уголок его рта приподнимается, и жар удовлетворения разливается по моему телу, смешиваясь с холодом этого угрюмого утра. Изучая доску, я держу обе руки в поле его зрения – пистолет по-прежнему в кармане юбки, я ощущаю его тяжесть у себя на коленях.
Фрич наблюдает, как я тянусь за следующей пешкой, его глаза горят, будто он ждёт, что я заговорю. Что-то внутри побуждает меня подчиниться, хотя бы для того, чтобы убежать от него, от этого места, но я не могу, пока нет. Время ещё не пришло. Когда оно придёт, я потребую дать мне ответы, в которых так нуждаюсь; но если я позволю вопросам поглотить меня сейчас, если я потеряю концентрацию…
Я делаю ход и разглаживаю свою влажную юбку, улучив возможность спрятать руки под столом. Сейчас не время для дрожи. Эта игра слишком важна. Достаточно малейшего изменения, чтобы руки затряслись.
Закончи игру, Мария.
Шахматы – моя игра. Всегда ею были.
И после всего, что случилось, эта игра закончится по-моему.
Глава 2
Варшава, 27 мая 1941 года
С тех пор как меня и мою семью посадили в тюрьму Павяк, в голове вертелась лишь одна фраза: гестапо придёт за мной.
Забившись в угол нашей камеры, я прижала колени к груди и провела большим пальцем по разбитой нижней губе. Сначала я подумала, что, возможно, немецкая тайная полиция решит, что я не стою их времени. Один взгляд на мою светло-русую косу и широко раскрытые глаза, и они сочтут меня безобидной.
Но теперь слишком поздно. У них уже были доказательства того, что я сделала.
На единственной металлической койке с тонким матрасом сидела Зофья, вцепившись в мамину руку. Только что мимо нашей камеры, спотыкаясь, прошёл заключённый, но моя младшая сестра не отпустила маму и не перестала пялиться на решётку двери. Мольбы этого человека о пощаде эхом отдавались в моих ушах, мольбы, за которые он получил пинки и удары, пока охранники уводили его прочь. Наконец мама уговорила Зофью отпустить её, а затем принялась распутывать непослушные золотые кудри сестры, вероятно, надеясь её этим отвлечь.
А вот Кароль, казалось, тут же забыл сцену, свидетелями которой мы стали. Он поднялся с грязного пола и поспешил к моему отцу, сидевшему на противоположном краю койки.
– Тата[3], я хочу поиграть в моих солдатиков, когда мы вернёмся домой.
– А твои солдаты победят нацистов?
– Конечно, они всегда побеждают, – сказал он и заулыбался: – Теперь мы пойдём домой?
– Скоро пойдём, – ответил тата. – Скоро.
Они с мамой переглянулись. С тех пор как пришли нацисты, они смотрели друг на друга именно так. В их взгляде читалось сомнение.
Я гадала, насколько сильно родители на меня злились. Они не показывали этого, но в душе наверняка – если и не за себя, то за Кароля и Зофью, – волновались. Из-за моих действий двоих невинных детей отправили в тюрьму. Нас держали всего несколько дней, однако тихие выразительные вздохи моих родителей, их тщетные утешения и ободрения, жалобы моей скучающей сестры и голодный плач брата – всё это напоминало о том, что я ответственна за наши страдания.
Когда Кароль забрался на колени таты, моё внимание привлёк новый звук. Шаги.
Родители потянулись друг к другу – простой, обычный жест, но в этот момент они двигались как единое целое. Одновременно, с равной скоростью, совершенно синхронно. Две половинки одного организма. Их руки на мгновение соприкоснулись, прежде чем они посмотрели на меня. Лучше бы они этого не делали, потому что выражение их глаз заставило меня лишь крепче обхватить колени.
Мама сказала Зофье и Каролю сесть на дальнюю сторону койки, как будто ржавый металлический каркас мог их защитить; тата встал. Когда он перенёс слишком большой вес на больную ногу, то поморщился и прижал ладонь к стене, чтобы восстановить равновесие. Это было всё, что он мог сделать без своей трости. Тишина заполнила крошечное пространство, в то время как топот сапог становился всё громче, затем дверь нашей камеры со скрипом открылась, и появились два охранника. Один указал на меня. От этого жеста, как и от последовавших за ним слов, у меня сжалось сердце.
– Ты, на выход.
Всё это время я убеждала себя – нужно будет подчиниться, когда охранники придут за мной, чтобы они не обращались со мной грубо. Но меня сковал внезапный ступор.
Тата резко шагнул вперёд. Я не понимала, как ему удаётся держаться на ногах, но он стоял, пока охранник не ударил его и не повалил на пол.
Мама попыталась меня защитить – прижала к стене и закрыла своим телом.
– Не трогайте её! – закричала она. Крик гулким эхом отдавался в тесном пространстве камеры, даже когда её голова дёрнулась назад. Мама сжала меня в объятиях, но я увидела, что охранник держит её за волосы, а через мгновение он оттащил нас от стены и вырвал меня из её рук.
Я вертелась и дёргалась, – повинуясь какому-то внутреннему инстинкту, хотя в этом не было никакого смысла, – пока они вытаскивали меня из камеры, ведя себя так, словно моё сопротивление было мелким неудобством. Затем они захлопнули дверь и защёлкнули тяжёлые наручники на моих запястьях. Они уводили меня всё дальше, пока крики моих родных совсем не стихли. Жуткая мысль закралась мне в голову, я задумалась, вернусь ли к ним вообще.
Глухие удары и лязг металла отдавались эхом при каждом шаге, пока мы шли по длинным холодным коридорам. Даже моё собственное дыхание было громким. В воздухе пахло железом, кровью, пóтом и бог знает чем ещё. Если бы страдание имело запах, оно пахло бы так же, как это место.
Один из охранников открыл дверь, а его напарник вытолкнул меня за порог. Меня ослепил пронизывающий свет, я двигалась на ощупь, пока очередной толчок не вернул темноту обратно. Когда мои глаза привыкли, я поняла, что сижу в грузовике на низкой деревянной скамейке. Крыша и стены автомобиля были обтянуты брезентом, поэтому я не видела, куда мы едем. Машина тронулась, и я чуть не упала из-за резкого поворота. Заключённые, вплотную сидевшие рядом, поддерживали меня, пока грузовик громыхал по улицам Варшавы.
Поездка не заняла много времени. Чья-то безжалостная рука выволокла меня к зданию на аллее Шуха, 25 – штаб-квартире гестапо.
Я зажмурилась, то ли из-за яркого солнечного света, то ли из-за того, что не могла смотреть на массивное здание с развевающимися нацистскими флагами, ярко-красными на фоне серого камня. Один охранник сказал что-то о польских свиньях и добавил: «Шагом марш». Я последовала за заключёнными Павяка через двор, внутрь здания и вниз по лестнице, спускаясь навстречу адским мукам. Каждый шаг по узким, тусклым, серым коридорам уводил меня всё дальше в застенки аллеи Шуха, пока мы не добрались до пустой камеры. Охранник схватил меня и не смог сдержать злорадный смешок, когда я шарахнулась в сторону; но он снял наручники и велел двигаться к «трамваю» – полагаю, он имел в виду ряд одиночных деревянных сидений, расставленных одно за другим, лицом к стене.
Железная дверь с лязгом захлопнулась. В крошечном помещении воняло кровью и мочой, запахами ужаса, такими острыми, что я едва сдержала рвотный позыв – деревянный пол был скользким от того и другого.
Я была самой юной заключённой.
Я сидела на маленьком жёстком сиденье позади женщины, левая рука которой распухла, была в синяках и безвольно висела сбоку. Наверное, была сломана. Я уставилась на затылок этой женщины, боясь пошевелиться, боясь вздохнуть.
Краем глаза – я не осмеливалась повернуть голову – я заметила что-то нацарапанное на чёрной стене рядом со мной. Может быть, имя. Может быть, героическое послание о свободе или независимости. Может быть, следы от ногтей заключённого, когда его утаскивали на очередной допрос, заключённого, испуганного тем, что на этот раз он сломается.
Посторонний шум прорезал неглубокие вздохи сидевших вокруг меня. Я подняла глаза к маленькому открытому окну, откуда доносились возбуждённые голоса. Крики следователя, сдавленное бормотание заключённого, затем треск, вопли и рыдания. Слышать, как кого-то пытают, было ещё хуже, чем представлять, как пытают тебя.
Одного за другим охранники вызывали заключённых из камеры. В тщетной попытке сохранить спокойствие я закрыла глаза и сделала глубокий вдох. Вдох и выдох, медленно, сосредоточенно. Но эти действия только наполнили мои ноздри запахом крови и мочи от липкого пола и вонью грязных, немытых тел. Каждый раз, когда охранник приходил за кем-то из заключённых, моё сердце с новой силой сжималось от ужаса, ведь я ждала, что произнесут моё имя.
Но когда я услышала его, моё бешено колотящееся сердце резко остановилось.
– Мария Флорковская.
У меня закружилась голова. Моё тело словно приросло к сиденью, лицом вперёд, всегда вперёд, и внезапно мне захотелось отдать всё, лишь бы продолжать сидеть здесь до конца своей жизни, лишь бы не идти в комнату для допросов. Но я должна была защитить свою семью и Сопротивление. Я произнесла короткую молитву о придании сил и встала.
Наверху меня усадили за прямоугольный стол спиной к портрету Гитлера. Двое охранников стояли неподалёку, пока я пыталась изучить обстановку. В углу за небольшим бюро женщина с бесстрастным выражением лица положила пальцы на клавиши пишущей машинки. В целом в комнате было довольно мало предметов – за исключением дальней стены, увешанной кнутами, резиновыми дубинками и другими орудиями пыток.
Я сцепила руки под столом, пытаясь унять дрожь.
Дверь открылась, возвещая о прибытии моего следователя. Штурмбаннфюрер Эбнер, тот самый человек, который нас арестовал.
После немецкого вторжения в 1939 году, когда из подвала нашего многоквартирного дома ещё можно было безопасно выходить, я увидела снаружи распростёртую мёртвую лошадь. Птицы вгрызались в её тушу, отделяя плоть, мышцы и сухожилия от костей, окрашивая землю в красный цвет, оставляя истерзанное тело гнить. Когда Эбнер сел напротив меня, я вгляделась в его лицо – ранняя плешивость, орлиный нос, – и не смогла отогнать образ тех птиц и лошадиной туши.
– Меня зовут Вольфганг Эбнер. – Располагающий голос, будто мы были старыми знакомыми, которые встретились спустя долгие годы. – А тебя – Мария Флорковская, верно?
Было невыносимо слышать, как моё имя слетает с его губ, но я не стала ни подтверждать, ни отрицать сказанное. Когда зазвенела пишущая машинка, я подпрыгнула и понадеялась, что Эбнер этого не заметил.
– Или мне лучше называть тебя Хелена Пиларчик?
В этой фразе угадывался сарказм, на стол легло зелёное удостоверение личности. Моя фальшивая кенкарта[4]. Он открыл её, чтобы показать ложную информацию, поддельные государственные печати вокруг моей фотографии и подпись. Когда я не ответила, Эбнер отодвинул кенкарту в сторону.
– Насколько я помню, ты превосходно говоришь по-немецки, но я могу пригласить переводчика, если ты захочешь прояснить ситуацию на родном языке.
Переводчик только затянул бы процесс, а всё, чего я хотела, – это чтобы разговор поскорее закончился.
– Я свободно говорю на нём всю свою жизнь, – ответила я. Каким-то образом мне удалось произнести это ровным голосом.
Эбнер кивнул и достал пачку сигарет. Закурил, медленно, задумчиво затянулся и выпустил облако серого дыма. Когда оно заполнило пространство между нами, он протянул пачку мне. Я никак не отреагировала, и он убрал её обратно в карман.
– Всё, что мне нужно, – это узнать правду. Если ты будешь сотрудничать, мы отлично поладим.
В этот момент я будто услышала голос Ирены: Чёрт возьми, Мария, сколько раз я предупреждала тебя о том, что эти ублюдки с тобой сделают? В памяти всплыли рассказы моей напарницы по Сопротивлению о жестокости гестапо, и её яркие описания смыли ложные заверения Эбнера.
Пишущая машинка издала ещё один пронзительный звон, а Эбнер курил и ждал, пока я заговорю. Мои губы оставались плотно сжатыми, и хотя выражение его лица не изменилось, в глазах мелькнуло раздражение. Он моргнул, и раздражение исчезло.
– Полагаю, ты знаешь о наказании за пособничество евреям, – сказал он. Конечно, я была в курсе, но действительно ли он угрожал такому незначительному члену Сопротивления смертью? Эбнер положил передо мной второй документ. – Ты доставляла бланки свидетельств о крещении польскому Сопротивлению?
Доказательство было прямо перед нами, так что отрицать это не было смысла. Я кивнула.
– Как тебе удавалось скрывать свою деятельность от семьи?
– А ваши родители, когда вы в детстве их не слушались, всегда об этом узнавали?
Он усмехнулся:
– Нет, полагаю, что нет.
Видимо, я лгала убедительнее, чем мне поначалу казалось. Если Эбнер считал, что родители не знали о моём участии в Сопротивлении, то я смогу убедить его, что они не были вовлечены в это вместе со мной. Я хотела уберечь свою семью от допросов, чего бы мне это ни стоило.
Эбнер бросил окурок на пол и затушил каблуком ботинка. Он положил пустой бланк рядом с моей кенкартой и наклонился ближе, медленно и расчётливо. С горящими глазами, готовый заманить свою жертву в ловушку. Хотя я старалась не двигаться, всё равно вцепилась в край стула.
– На кого ты работаешь?
Его голос оставался ровным, но за этим вопросом звучала невысказанная угроза. Эгоистичная часть меня отчаянно пыталась вырваться на поверхность, чтобы предотвратить то, что произойдёт, если я промолчу, но я отогнала эту мысль. Я бы не позволила гестапо превратить меня в предателя.
Мои пальцы так сильно сжимали края стула, что заныли от боли, но я не смела их разжать. Я всё ещё была во власти Эбнера, и он мог сделать со мной всё что угодно. Со мной и с моей семьёй. Пока я сидела в «трамвае», внизу, я слышала, как офицеры гестапо сводили счёты с заключёнными, отказывающимися отвечать на их вопросы. Моё время истекало. Я знала это.
– Моя семья живёт в Берлине, – сказал он, садясь на свой стул. – Тяжело быть вдали от них.
Этот человек подвергал меня, совсем ещё девочку, допросу в гестапо. Неужели он действительно думал, что я поверю в его сентиментальность?
– Моя жена Бригитте – домохозяйка. Ханс примерно твоего возраста, и он хочет стать адвокатом. Аннелиза помладше, она говорит, что выйдет замуж и родит прекрасных арийских детей, но сначала у неё будет собственный магазин, где продают кукол, платья и шоколад. – Он сверкнул весёлой улыбкой.
Новость, что у него есть дети, дала мне маленький лучик надежды; но в следующее мгновение он померк. Я знала, что Эбнеру лучше не доверять. Тактика была хорошей, я почти поверила. Но этого недостаточно.
– Если ты ответишь на мои вопросы, я распоряжусь, чтобы тебя освободили. И твою семью тоже. Теперь ты, разумеется, можешь рассказать, кто отдавал тебе приказы.
Эта подачка звучала так искренне. Если бы я не подозревала, что это блеф, он бы убедил меня. Естественно, я хотела, чтобы мою семью освободили, но, даже если бы я предала Сопротивление и во всём призналась, мне почему-то не верилось, что Эбнер нас отпустит.
Когда он понял, что я не пророню ни слова, то кивнул, отдавая безмолвный приказ. Прежде чем я успела догадаться, что это был за жест, охранники подняли меня, как будто я ничего не весила, и мой стул с грохотом упал на пол. Они не обратили внимания на мои попытки вырваться и сорвали с меня юбку. Почему они снимали с меня одежду? Это происходило слишком быстро, намного быстрее, чем я могла себе представить. Так быстро, что у меня не было времени сопротивляться.
Ирена права. Они не пожалеют меня, потому что я юная.
Охранники оставили на мне только нижнее бельё – мелкое, неожиданное снисхождение – и прижали спиной к стене. Сначала они обыскали мою одежду, затем отбросили её в сторону, обнаружив маленькие швы на моём бюстгальтере, выдававшие потайные карманы.
Карманы пусты. Я хотела прокричать это, но слова пульсировали только в моём сознании. Не обыскивайте их, пожалуйста, не обыскивайте их.
Но я знала, что они их обыщут, и они это сделали. Всё моё тело подвергли досмотру, они тщательно проверили карманы, наслаждаясь моими вздрагиваниями и безуспешными попытками отбиться, а Эбнер молча наблюдал за происходящим. После того как охранники ощупали меня, сил сопротивляться больше не осталось. Я взглянула на женщину в углу, молясь, чтобы она пришла мне на помощь, но женщина вставила чистый лист бумаги в пишущую машинку, не обращая на меня внимания. Я отшатнулась, остро осознав своё положение: я практически голая в окружении этих жестоких людей.
Это тактика запугивания. Не позволяй им думать, что это работает.
Я пыталась выровнять своё стиснутое, прерывистое дыхание, пока Эбнер обходил стол и упавший стул, направляясь ко мне. Он как будто впитывал каждый сантиметр моего маленького, обнажённого тела. Когда он приблизился, дрожь охватила меня – я не знала, было ли это от холода, от ужаса, от стыда или от всего сразу. Он больше не притворялся дружелюбным. Я была врагом, а не ребёнком; просто членом Сопротивления, который не поддался на его уловки. Я была тем, кого он сломит.
Он сжал мою челюсть и запрокинул мне голову, начал кричать, разбрызгивая слюну, в то время как его едкое табачное дыхание наполняло мои ноздри. Он требовал, чтобы я рассказала, на кого работаю, утверждая, что он узнает правду, даже если ему придётся вытягивать каждое чёртово слово из моего польского рта. Даже если бы я была готова ответить, от этих нападок у меня пересохло в горле, он отпустил меня и пошёл к дальней стене. К той, на которой висели орудия пыток.
Я вырывалась из рук охранников и молилась, чтобы эти жалкие попытки освободиться разорвали их хватку, чтобы я могла сбежать из ада, который был мне уготован.
Конечно, этого не произошло.
Эбнер погладил металлические розги, цепи, кнут, и я вдавила ногти в ладони. Наконец он сделал свой выбор. Дубинка. Милосерднее, чем плеть, подумала я, но в горле всё равно скопилась желчь. Когда он подошёл ко мне, я отвернулась, но он схватил меня за подбородок и заставил посмотреть ему в лицо. Я слышала лишь своё неровное дыхание, пока он не прикоснулся дубинкой к моему виску, и хуже, чем ощущение на собственной коже твёрдого оружия, были его слова:
– Каждый заключённый просит о смерти, но пока я не услышу ответов на свои вопросы, я не окажу ему эту любезность. Помни об этом, когда будешь умолять пристрелить тебя.
Хотя это говорил Эбнер, я услышала голос Ирены.
Когда они закончат с тобой, ты будешь умолять их всадить пулю тебе в голову.
Два с половиной месяца назад
Варшава, 14 марта 1941 года
Мерный стук трости таты по мощёному тротуару нарушал тишину, повисшую над районом Мокотув. Утреннее солнце отражалось в серебряной рукояти – гладкой и отполированной, – ведь тата не расставался с тростью с Первой мировой. Я почувствовала странное утешение от его шаркающей походки и ритмичного постукивания тростью. Он утратил физическую силу, но сила духа оставалась той чертой, которую не могла отнять никакая травма.
Моё внимание привлекли зловещие кители цвета фельдграу[5] – шутцштаффель, охранный отряд Национал-социалистической партии, или СС. На противоположной стороне улицы два офицера курили сигареты и о чём-то разговаривали. Когда мама заметила их, то обернулась через плечо и посмотрела на тату. Это был тот самый взгляд, которым они обменивались с момента вторжения. Беспокойство в нём смешивалось с опасением. Распознать эти чувства было сложно – взгляды уж слишком мимолётны, – но не для меня, уже наловчившейся понимать их. Когда мы дошли до конца нашего квартала, я бросилась к Зофье, зная, что сейчас произойдёт. Конечно же, она споткнулась и вскрикнула. Смеясь, я схватила сестру за руку, чтобы вернуть ей равновесие.
– Ты каждый раз спотыкаешься об эту выбоину, Зофья.
Она бросила горький взгляд на булыжники, разбросанные вокруг.
– Кто-то должен это починить.
В ответ я дёрнула за один из её золотистых локонов, а затем отпустила, и он снова собрался в тугую спираль. Зофья хихикнула, отмахиваясь от меня. Под сваленными камнями показалось углубление, но мы сдвинули их обратно, чтобы замаскировать его. Как только ловушка была расставлена для следующей ничего не подозревающей жертвы, тата подхватил Кароля на руки, а тот стащил широкополую серую шляпу-федору с головы отца и надел её на себя.
– Зофья, Кароль, хорошенько повеселитесь в парке Дрешера и слушайтесь папу. – Мама поправила им пальто, затем взглянула на меня: – Мы с Марией пойдём за пайками, так что увидимся дома.
Когда мама поцеловала брата и сестру на прощание, тата подмигнул мне. В последние несколько дней он часто незаметно подмигивал мне, с тех пор как посвятил меня в их с мамой секрет. С тех пор, как я подслушала их тихие разговоры поздно ночью, пока брат и сестра спали; обнаружила антинацистские брошюры, распространяемые польским Сопротивлением, спрятанные в нашей квартире; нашла удостоверения личности родителей с именами Антони и Станиславы Пиларчик, а не Александра и Натальи Флорковских. С тех пор, как я захотела присоединиться к польскому подполью вместе с ними, чтобы помочь освободить свою Родину от захватчиков, которые преследовали евреев и поляков-неевреев, таких, как моя семья, всех, кто не был арийцем или выступал против Третьего рейха.
Мы с мамой действительно собирались забрать пайки, это было правдой. Но только после моего первого дня в Сопротивлении.
– Не хочешь поиграть со мной в шахматы, когда вернёмся домой? – спросила я Зофью, пока мама искала в своей сумке продуктовые карточки.
Она скорчила недовольную гримасу.
– Шахматы – это скучно.
– Это потому, что ты не хочешь научиться играть. – Я попыталась снова дёрнуть сестру за локон, но она шлёпнула меня по руке и отбежала на безопасное расстояние.
– Я сыграю с тобой в шахматы, Мария. Зофья, ты можешь достать «Монополию», – сказала мама. За несколько лет до войны мой отец вернулся из поездки в Германию и удивил нас американской настольной игрой; с тех пор у моей сестры она была любимой.
Мы разошлись. Обходя сугробы и наледи, мы с мамой шли мимо многоквартирных домов и магазинов, которые пережили бомбёжки. Зияющие дыры в стенах выделяли здания, которым повезло меньше. Нацистская пропаганда запятнала каждую стену и витрину магазина, на кроваво-красном плакате была изображена отвратительная чёрная свастика на фоне белого круга. Уличный торговец предложил маме брошь из своей коллекции безделушек, но она вежливо отказалась, не замедляя шаг.
Зайдя в небольшой серый дом всё в том же Мокотуве, мы осторожно прошли по узкому коридору, выкрашенному весёленькой жёлтой краской. Мама устремилась к последней двери справа, постучала три раза, подождала и постучала ещё дважды. Необычная последовательность, я такой раньше не слышала. Невысокая женщина открыла дверь, и мама втолкнула меня внутрь.
Трудно было поверить, что госпожа Сенкевич – видная фигура Сопротивления, поскольку я всю жизнь знала её как подругу моей матери. Она одарила нас сияющей улыбкой и предложила свежий эрзац-чай. Я пила его только из вежливости, мечтая, чтобы эта противная смесь была настоящим чаем. Я сидела на диване рядом с мамой и изучала портрет над камином. Это был свадебный портрет госпожи Сенкевич и её покойного мужа – она в белом кружевном платье, он в парадной форме польской армии.
– Это опасно, Мария, надеюсь, ты это понимаешь, – сказала госпожа Сенкевич. – До тех пор, пока ты не узнаешь все тонкости нашей деятельности, на заданиях у тебя будет напарник.
Это последнее, что мне хотелось услышать. Мама посмотрела на меня с неодобрением, возможно, внушая мне не держаться так угрюмо. Что ж, это было лишь на время, и я подумала, что было бы неплохо набраться опыта у кого-нибудь. Как только я покажу себя, мне разрешат работать одной. Госпожа Сенкевич вышла, чтобы привести моего компаньона, и вернулась со своей дочерью.
Ирена вошла в комнату следом за своей матерью и нахмурилась при виде меня:
– Чёрт.
Немного не та реакция, которой я ожидала от человека, с которым мне предстоит работать. Но если этим человеком была Ирена, то тогда в этом нет ничего неожиданного.
Госпожа Сенкевич взяла дочь за плечо:
– Следи за языком.
Я не могла притворяться, что не разделяю чувств Ирены; перспектива работы с ней мне тоже не нравилась. Ирена ещё до войны, за бесконечными ужинами с нашими родителями, вела себя так, будто нас разделяют не три года разницы в возрасте, а триста лет. Она слушала опасения взрослых относительно назревающей войны, их обсуждения аншлюса Нацистской Германии – плана по присоединению Австрии к её территории. Мне, тогда ещё одиннадцатилетней, была ненавистна мысль, что мой отец снова пойдёт служить, хотя он и уверял меня, что с его травмой это невозможно. У меня не было причин волноваться, что его опять отправят куда-то далеко и ранят в бою. Но несмотря на все его заверения, непрекращающиеся разговоры о растущем напряжении в Европе побуждали меня прятаться от них за шахматной доской.
В тот весенний день 1938 года после обсуждения аншлюса Ирена последовала за мной в гостиную, где я старалась успокоить своё бешено колотящееся сердце, обдумывая дебютную стратегию.
– Когда станешь старше, то поймёшь, что в мире есть вещи куда важнее этой дурацкой игры, – сказала она и вернулась за обеденный стол, не дав мне что-либо ответить.
Возможно, Ирена ошибочно приняла моё увлечение шахматами за безразличие к риску, на который пойдёт её отец и многие другие, если в Польше начнётся война; тем не менее я вспыхнула, услышав, как она выплюнула «когда станешь старше», как будто юность была синонимом невежества.
Что касается «дурацкой» игры, то Ирена отказывалась несколько раз, когда я предлагала научить её шахматам, так кто был невежественным?
Вот и теперь она одарила меня тем же снисходительным взглядом.
– Мария и есть новобранец? – Ирена посмотрела на свою мать, будто та предала её. – Мама, ты сказала, что я буду наставником для нового члена Сопротивления, а не нянькой.
Я отхлебнула эрзац-чай, но он был таким же горьким, как и скопившиеся в горле резкие фразы, которыми я могла бы парировать её колкости. Мне не доставляло никакого удовольствия удерживать эти слова внутри себя, и я не собиралась сидеть и чахнуть под её недружелюбным взглядом.
– Я быстро учусь, – ответила я вместо того, что вертелось на языке.
– Тогда позволь преподать тебе первый урок. – Ирена села на кофейный столик передо мной и хлопнула руками по моим коленям. Я отшатнулась прежде, чем сдержаться, чтобы не доставлять ей удовольствия от произведённого эффекта. Она подалась вперёд так близко, что я увидела у неё на шее маленький золотой крестик на цепочке и каждое из её тонких звеньев.
– В аду есть особое место для пойманных членов Сопротивления. Это тюрьма Павяк. И если бы все члены тайной полиции были дьяволами, гестапо было бы самим Сатаной. Эти ублюдки не пожалеют тебя, потому что ты юна, и когда они закончат с тобой, ты будешь умолять их всадить пулю тебе в голову…
– Довольно. – Щёки госпожи Сенкевич выглядели так, будто на них вымазали целую баночку румян. Перед тем как она смогла сказать что-то ещё, Ирена встала и вышла в кухню.
Внезапно меня охватил озноб, Ирене всё-таки удалось запугать меня, и теперь я возненавидела её ещё сильнее. Я хорошо понимала, с какими опасностями мне придётся столкнуться. В напоминаниях не было нужды.
Госпожа Сенкевич вздохнула:
– Пожалуйста, прости Ирене её поведение и сквернословие. Я всё перепробовала, чтобы она прекратила, но с тех пор, как мы присоединились к Сопротивлению, когда её отца… – Её голос затих, она прочистила горло: – Мария, если Ирена будет неподобающе вести себя во время вашей совместной работы, сообщи мне и я с ней поговорю.
Неужели она думает, что я настолько глупа, чтобы стучать? Мне дорогá моя жизнь, спасибо.
– Буду иметь в виду, – ответила я.
– И не беспокойся, дорогая, она ещё изменит своё мнение о тебе. – Сомнение в её тоне говорило об обратном.
Госпожа Сенкевич присоединилась к Ирене на кухне, и я сосредоточилась на приглушённом разговоре, доносившемся через стену, на жалобах Ирены на то, что я, ребёнок, буду ей мешать.
Мама сидела, поджав губы, пока я ставила свою чашку на серебряный поднос и проводила пальцем по цветочной обивке дивана. Пренебрежительный взгляд Ирены, её язвительные слова станут для меня постоянным испытанием. Она изучала меня так, как я изучаю шахматную доску, выискивая слабые места, чтобы спутать планы противника. Я не собиралась проигрывать Ирене. У неё как признанного члена Сопротивления было первоначальное преимущество, но чтобы одолеть меня, ей понадобится нечто большее.
После того как госпожа Сенкевич уговорила Ирену вернуться в гостиную, мама крепко обняла меня, прерывисто дыша. Я вдохнула знакомый аромат – герань, её любимый цветок. Когда мама поцеловала меня в макушку, напряжение в её теле ослабло.
– Будь осторожна, – прошептала она, заправляя выбившуюся прядь волос мне за ухо, вероятно, чтобы отвлечь меня от своих застывших глаз.
Госпожа Сенкевич успокаивающе обняла маму за плечи и вывела её из квартиры. Дверь закрылась с тихим щелчком, и в комнате повисла напряжённая тишина, пока Ирена не нарушила её:
– Ни черта от меня не жди, – сказала она. – На первом месте дело, не люди.
– Рада, что могу рассчитывать на тебя, Ирена.
– Меня зовут Марта, тупица. – Она вытащила из сумочки и помахала передо мной своими фальшивыми разрешением на работу и кенкартой, акцентируя внимание на своём псевдониме. Мы обменялись удостоверениями личности.
– Хелена Пиларчик, – вслух прочитала она. Это было хорошее имя. Мне оно понравилось – не так сильно, как Мария Флорковская, но всё же. Ирена схватила свои документы, сунула мои мне в руки и вышла из квартиры, не дожидаясь меня.
– Какое наше первое задание? – спросила я, нагоняя её.
– Если бы я хотела, чтобы ты задавала вопросы, я бы тебе сообщила.
Узел гнева затянулся у меня в животе, но я промолчала. Мы шли мимо полуразрушенных пекарен и изуродованных снарядами церквей, мимо голых парков и оскудевших витрин магазинов. Некоторые боролись, воссоздавая подобие былого великолепия; другие сдались. Толпа росла по мере того, как мы продвигались к центру города. Я ожидала, что Ирена пойдёт к трамваю, чтобы мы могли проделать путь в два раза быстрее, но она этого не сделала. Она бросилась вниз по улице, лавируя между прохожими; казалось, её совершенно не волнует, поспеваю я за ней или нет.
Наконец мы свернули на улицу Хожа, которую я любила из-за обилия деревьев, по весне утопающих в зелёной листве и ярких цветах. Несколько бутонов уже потихоньку раскрывались, но я не могла полюбоваться ими, поскольку мне едва удавалось держать темп Ирены. Я последовала за ней к провинциальному дому Конгрегации сестёр-францисканок Семьи Марии. Ирена прошла в чёрные ворота, вдавленные в стену из красного кирпича, остановилась перед маленькой деревянной дверью и нажала на дверной звонок.
– Марта Нагановская хочет увидеться с матушкой Матильдой, – сказала Ирена.
Дверь открылась, и на пороге показалась молодая сестра, облачённая в чёрную рясу с тёмно-фиолетовым поясом вокруг талии и подвешенными к нему чётками. Девушка провела нас к мощёному двору, с трёх сторон окружённому монастырскими стенами. Среди оштукатуренных белых и кирпичных, цвета ржавчины, зданий росли деревья, а на большой круглой клумбе стояла статуя святого Иосифа, держащего на руках младенца Иисуса, который как бы оглядывал раскинувшееся перед ним пространство. Приют спокойствия и безмятежности, уютно устроившийся в переплетениях городских улиц. Мы прошли в небольшую комнатку, где за квадратным деревянным столом сидела матушка Матильда и с жаром беседовала с кем-то по телефону.
Когда мы вошли, мать-настоятельница не удостоила нас взглядом.
– Ты уверен, что готов принять благословение Божье? – Она поправила большой чёрный крест на шее, затем провела пальцем по трём круглым пуговицам, украшавшим рукав. Через мгновение она закрыла глаза, и её плечи немного опустились.
– Я очень рада, друг мой.
Ирена тем временем играла со своим крестиком, а я заметила на столе маленькую записную книжку. Она лежала поверх стопки документов, один лист располагался неровно. Я подошла к книжной полке, как будто изучая названия трактатов, написанных святыми и теологами. Пролистывая потрёпанный экземпляр «Исповеди» Блаженного Августина, я заглянула в документ. Это было свидетельство о крещении, наполовину заполненное. Заинтригованная, я подошла ближе, но резкий кашель чуть не заставил меня выронить книгу. Я прижала её к груди и, обернувшись, обнаружила, что Ирена указывает на свободное место рядом с ней. Я недовольно сощурилась, но вернула книгу на место и села. Наконец матушка Матильда повесила трубку, что-то нацарапала в своём блокноте и одарила Ирену ослепительной улыбкой.
– Марта, как я рада тебя видеть! Ты сегодня с подругой.
Ирене, похоже, не понравилось, что матушка Матильда употребила слово подруга, но она не стала спорить, а лишь пренебрежительно махнула рукой в мою сторону.
– Хелена.
Потом она сунула руку в вырез блузки, достала из лифчика сложенный в несколько раз листок бумаги и передала его настоятельнице.
– У меня есть молитвенная просьба, преподобная матушка. Моя мама больна.
Матушка Матильда взяла листочек.
– Дай Бог ей здоровья и долгих лет жизни, – пробормотала она, разворачивая бумагу. Я напрягла зрение, чтобы разглядеть содержимое записки. Изящный почерк госпожи Сенкевич, список имён, одно из которых бросилось мне в глаза. Станислава Пиларчик, псевдоним моей матери.
Записка не выходила у меня из головы, когда мы возвращались в квартиру Сенкевичей. Ирена бросила пальто на спинку стула и плюхнулась на него, не обращая на меня внимания. Мне казалось, что мои ноги стали на три размера больше ботинок, и я шевелила ими, чтобы унять пульсацию. Мы, должно быть, прошли километров восемь. Я не знала, почему Ирена была против трамваев.
– Ты хранишь записки в своём лифчике? – спросила я наконец.
Ирена изучала свои ногти.
– Все девушки из Сопротивления носят специальные бюстгальтеры с кармашками внутри.
– И так ты тайно обмениваешься информацией с монахинями?
– Я пользуюсь дарами, которые ниспослал мне Бог. – Ирена подняла взгляд кверху и затем ухмыльнулась: – Знаешь, тебе стоит достать такой же. Надеюсь, это не проблема? Потому что если ты слишком застенчивая, чтобы прятать информацию, где бы ни потребовалось, то лучше тебе бросить это дело прямо сейчас. – Она усмехнулась, скидывая свои «оксфорды», и уселась в кресло, поджав под себя ноги.
Я рада, что ты считаешь себя такой остроумной, подумала я, но озвучивать свои мысли не стала. Вместо этого я придвинулась ближе к её креслу, но Ирена вдруг поднялась и подошла к каминной полке.
– То, что ты передала матушке Матильде, было зашифрованным посланием?
– Догадайся, ты же у нас тут самая умная.
– Предполагалось, что ты будешь учить меня, так вот с этой задачей ты не справляешься.
– Я как раз учу тебя. Я рассказала тебе о специальном лифчике, который тебе нужно носить, и я прошу тебя самой догадаться о послании, которое я передала матушке Матильде.
Я раздражённо прошлась по комнате и остановилась рядом с письменным столом в углу. Пишущая машинка была покрыта тонким слоем пыли, как будто ею не пользовались несколько дней, на стопке бумаг лежало пресс-папье. Я взяла карандаш и постучала пальцем по его тупому кончику. Вместо того чтобы выполнять поручения в паре с кем-то отзывчивым и дружелюбным, мне придётся работать с Иреной, которая лишь придирается и всё усложняет.
– Ирена. – Когда она услышала своё настоящее имя, то развернулась и свирепо посмотрела на меня, а я насладилась своей маленькой победой, прежде чем продолжить: – Расскажи мне, зачем матушка Матильда делает свидетельства о крещении и почему в той записке был псевдоним моей матери?
– О боже, – пробормотала она, но подтолкнула меня к стулу напротив. – Как, чёрт возьми, сёстрам прятать еврейских детей без этих свидетельств? Они должны подготовить документы, чтобы члены Сопротивления смогли тайно забрать детей из гетто.
– Моя мама повезёт какого-то ребёнка к сёстрам?
– Завтра, о чём я и сообщила, упомянув, что моя мать больна. Ребёнок будет передан в католическую семью или в один из сиротских приютов сестёр за пределами Варшавы. Когда матушка Матильда спрашивает кого-то, примут ли они Божье благословение, она спрашивает, будут ли они заботиться о еврейском ребёнке. Что касается тебя, ты будешь ходить со мной, чтобы доставлять информацию и денежные средства, но не прикоснёшься к конфиденциальной информации, пока тебя не сочтут достойной – если этот день вообще когда-нибудь настанет.
Её слова задели меня, хотя я не должна была на это вестись. Несмотря на склонность Ирены постоянно напоминать мне о моей неполноценности, каждое язвительное замечание лишь подпитывало мою решимость проявить себя.
– В начале войны, когда ты присоединилась к Сопротивлению, тебе было всего пятнадцать, – напомнила я ей.
– Верно, но я была в курсе событий, а не пряталась за шахматной доской. И ещё кое-что. – Ирена наклонилась ко мне и понизила голос: – Все члены Сопротивления рискуют своими жизнями, но я не намерена терять свою из-за кого бы то ни было. Ты будешь делать то, что тебе скажу я, и если ты перейдёшь мне дорогу или подвергнешь меня опасности, я превращу твою жизнь в ад. Тебе всё ясно?
Новые угрозы. В отличие от её рассказа о том, что гестапо сделало с членами Сопротивления, попавшими в Павяк, это предупреждение меня не напугало.
Моей любимой шахматной фигурой была пешка. Это, возможно, странный выбор, ведь пешки не самые важные в игре, но когда одна из них достигает противоположного конца доски, она приобретает уникальную способность превращаться в более мощную фигуру. Ничтожная на первый взгляд пешка внезапно смещает весь баланс сил.
В этой игре я была пешкой, и каждая секунда, проведённая с Иреной, учила меня тому, как сместить баланс. Я подвинулась на краешек стула и хлопнула ладонями по её коленям, точно как она сделала утром. Её довольная ухмылка исчезла, но она и глазом не моргнула, когда я с силой сжала её колени и сверкнула самой милой улыбкой, на которую была способна.
– Яснее некуда.
Челюсть её оставалась сжатой, но глаза выражали удовлетворение, как будто мы были в разгаре шахматной партии и мой ход разрушил её первоначальную стратегию. Скоро она поймёт, что я уже не маленькая девочка, которая отступала перед лицом войны. Она поймёт, что каждое мгновение, проведённое за игрой в шахматы, учило меня разрабатывать стратегии, чтобы суметь перехитрить противников, с которыми я столкнусь, выполняя задачи Сопротивления.
Прежде чем Ирена смогла что-либо ответить, мы услышали звук поворачивающегося в замке ключа – он извещал о том, что вернулись мама и госпожа Сенкевич.
Ирена поднялась:
– До встречи, Хелена.
– Работа Сопротивления на сегодня закончилась. – Я встала и вздёрнула подбородок: – Меня зовут Мария.
Варшава, 27 мая 1941 года
Свернувшись калачиком на полу в комнате для допросов, я гадала, как долго продлится эта передышка, прежде чем Эбнер начнёт снова. Мой лоб был влажным от пота, на щеках остались солёные бороздки от слёз, и я пыталась стереть всё это с лица трясущимися руками. Во рту оставался едкий привкус рвоты.
Он может слушать мои «я не знаю», «поверьте мне», «пожалуйста» сколько угодно, пока ему не надоест. А потом что?
Когда охранники подняли меня, я напряглась, но они всего лишь снова усадили меня на стул. Я привалилась к столу, благодарная за эту паузу, и пишущая машинка снова зазвенела. Щёлк, щёлк, дзынь! Снова и снова, ведь эта женщина только и могла, что фиксировать происходящее. Губы сжаты, лицо пустое, в нём нет ни отвращения, ни сострадания. Во время особенно агрессивной серии ударов, когда я встретилась с ней взглядом, крича о помощи, она проигнорировала меня.
Эбнер сел напротив, в его налитых кровью глазах не было ни сочувствия, ни сожаления, только гнев и разочарование. Его щёки были в красных пятнах, рукава закатаны, волосы растрёпаны, кожа над верхней губой и у линии роста волос покрылась капельками пота. Многочасовые угрозы и избиение ребёнка не прошли бесследно.
Во время допроса я запрятала сведения о Сопротивлении глубоко в тайники своего разума. Но теперь я устала, так устала и так отчаянно нуждалась в стакане воды. Когда стул Эбнера заскрипел, я взмолилась, чтобы всё закончилось, но зловещий блеск в его глазах убил во мне всякую надежду.
– Приведите семью, – приказал он охранникам. – Может быть, они помогут нам освежить память девчонки. Начни с мальчика.
Он блефует. Господи, пожалуйста, только бы это был блеф. Они не станут пытать четырёхлетнего ребёнка. Но я своими глазами видела, на что они способны, и я знала, что они это сделают.
– Стойте! Пожалуйста, подождите!
Услышав мой крик, Эбнер хлопнул обеими руками по столу с такой силой, что я отшатнулась.
– Думаешь, ты такая чертовски смелая, чтобы сидеть здесь, как с отрезанным языком? – В один миг он оказался рядом со мной, схватил меня за волосы и откинул голову назад. Иглы мучительной боли пронзили кожу, а его разъярённое лицо зависло в паре сантиметров от моего. – Либо ты заговоришь, маленькая польская сука, либо я пристегну твою задницу к этому стулу, и ты будешь наблюдать, как семья расплачивается за твоё молчание.
Моя семья была его выигрышной стратегией в игре против меня. Последним моим шагом было признаться в чём-то, в чём угодно, только чтобы он не разыграл её.
– Сообщения. – Всё, что мне удалось сказать, прежде чем мой голос сорвался. Когда Эбнер вернулся на своё место, ложь полилась из меня лихорадочным потоком. – Я получала сообщения от Сопротивления. Не знаю, кто их писал, там не было подписей…
Он наклонился ближе, и я отпрянула, обхватив свой голый живот, глупо полагая, что этот жест защитит меня.
– И что в них говорилось? – спросил он.
– Там говорилось, где забрать или оставить документы, и однажды я получила сообщение с просьбой предоставить информацию, необходимую для изготовления моих фальшивых документов, но это всё. – Я сделала паузу, чтобы выровнять дыхание, Эбнер встал. Мне следовало посмотреть, что он делает, но я была слишком потрясена, слишком беспокоилась о том, что я забуду придуманную мной же историю или позволю правде проскользнуть…
Что-то загремело и с лязгом ударилось о стол; я сразу же отпрянула назад. Наручники.
Боже правый, мой план недостаточно хорош.
Я не знала, собирался ли Эбнер заковать меня в кандалы и послать охрану за моей семьёй, или же он специально, в целях запугивания, грохнул передо мной наручниками. Я знала лишь то, что у меня не было шанса на ошибку, предательство как вариант я даже не рассматривала. Мне нужно было взять ситуацию под контроль, нужно было убедить его.
– Кто тебя завербовал?
Я сдержала всхлипы, стиснувшие горло, и выдавила ответ:
– На улице лежала записка, я подняла её и развернула. Должно быть, кто-то обронил её, поэтому в указанном месте я оставила сообщение, в котором говорила, как со мной связаться, чтобы я могла помочь.
Эбнер схватил меня за плечи в синяках и кровоподтёках и резко встряхнул – странный, судорожный стон вырвался из моего горла.
– Кто говорил тебе, что делать? Назови мне грёбаное имя.
– Я не могу. Подпись указывала, что это от Сопротивления, но там не было никаких имён.
– Куда ты несла свои документы?
– К куче булыжников в конце нашего квартала. Я прятала сертификаты под ними и там же забирала сообщения.
Когда его губы скривились в циничной усмешке, на меня обрушилась очередная волна эмоций, таких же безжалостных и болезненных, как его дубинка.
– Это правда, клянусь Богом…
Внезапный удар по щеке остановил мои причитания, едва подсохшая рана на губе вновь разошлась. Когда туман в сознании рассеялся, он притянул меня ближе.
– Перестань хныкать. И если хоть одно чёртово слово было ложью…
Я яростно замотала головой, но кроме всхлипов не смогла больше ничего из себя выдавить.
– Пожалуйста, отпустите меня и мою семью домой. – Захлебнувшись очередным потоком слёз, я даже не пыталась сказать что-то ещё. Эбнер отпустил меня.
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая стуком пишущей машинки и мучительными рыданиями, которые я не могла контролировать. Плача навзрыд, как безутешный ребёнок, я вжалась лбом в колени, пытаясь подчиниться приказу и успокоиться. Эбнер закурил сигарету и глубоко затянулся, удушливый дым полетел мне в лицо.
– Что ж, я рад, что ты решила сотрудничать, Мария. Жаль, что это заняло так много времени.
Всё это время я убеждала себя, что Эбнер нас не отпустит, но теперь я сделала признание, которого он так добивался. Может быть, где-то внутри этого жестокого человека оставалось милосердие. Я сморгнула слёзы и встретила его неприязненный взгляд, пока он подносил сигарету к губам.
– Я ответила на ваши вопросы, герр штурмбаннфюрер. – Мой голос показался мне чужим, прерывистым и грубым. – Вы отпустите нас домой?
Эбнер положил сигареты и спички на стол.
– Я сказал, что отпущу тебя, если ты будешь сотрудничать, так? – спросил он, и я кивнула. Затем он повернулся к охранникам и слегка опустил подбородок.
Один схватил меня за правую руку, удерживая на месте, и прижал моё левое предплечье к столу. Всё произошло очень быстро, и у меня не было времени сопротивляться, когда зажжённая сигарета коснулась моей кожи. Жгучая боль вырвала крик из моего горла, но Эбнер надавил сильнее, прежде чем отбросить окурок и взять другую сигарету, которую уже прикурил второй охранник.
– Пусть это послужит тебе уроком, Мария. – Эбнер прижал сигарету ниже первого ожога и проревел, заглушая мой крик: – Ты упрямилась несколько часов, доказывала, что тебе наплевать на моё щедрое предложение. – Он взял третью сигарету, пока я корчилась от боли. Охранник крепко прижимал меня к столу, а Эбнер продолжил пытку. – Когда ты начала вести себя хорошо, было уже слишком поздно, наша сделка была расторгнута. – Четвёртая сигарета коснулась моей кожи, я услышала, как охранник чиркнул ещё одной спичкой, и этот звук заставил меня вскрикнуть почти так же громко, как от боли, причинённой ожогами. – Ты могла бы принять моё предложение, и я бы освободил тебя и твою семью, но ты этого не сделала. – На пятой сигарете с моих губ сорвался судорожный всхлип, и Эбнер поднял на меня глаза. – Глупая девчонка.
Он поднёс сигарету ко рту, затем охранник отпустил меня.
Пять ожогов, пять красно-белых кругов воспалённой, расплавленной плоти, выстроенных идеальной линией. По одному за каждого члена моей семьи, включая меня саму.
Когда я прижимала больную руку к груди, запах собственной обожжённой плоти смешивался с вонью сигаретного дыма. Желудок сжался. Желчь, раздирая горло острыми когтями, брызнула на пол.
Охранник бросил что-то в мою сторону, я вздрогнула, но мягкий хлопок ткани о дерево возвестил о возвращении столь желанной сейчас одежды. Я схватила её и оделась настолько быстро, насколько позволило изнывающее от боли тело. Когда охранники срывали с меня рубашку, они оторвали пуговицы, но я прикрыла испорченную вещь свитером. Одевшись, я не успела вытереть кровь и влагу с лица, как грубые руки сомкнулись на моих запястьях.
Когда я, спотыкаясь, возвращалась к «трамваю», мои ожоги пульсировали. Если бы я сразу же начала сотрудничать, мы могли бы вернуться домой…
Нет, я не попадусь в капкан его лжи. Эбнер вообще не собирался отпускать нас. Моя семья была всего лишь рычагом давления в этой порочной игре. Его козырем.
Как только мы вернулись в Павяк, охранники отвели меня внутрь. Это странно, но я даже была благодарна за их крепкую хватку. Резкая боль утихла, превратившись в тупую ноющую ломку, у меня не осталось сил тащить своё искалеченное тело по коридору. Но мне нужно было взять себя в руки, прежде чем мы доберёмся до камеры.
Меня допрашивали, вот и всё. Просто допрашивали.
Сосредоточившись на том, чтобы ставить одну ногу перед другой, я вознесла безмолвную молитву благодарности за то, что Эбнер не сломал мне ни одной кости и что следы пыток были скрыты одеждой.
До войны я благодарила Бога за мою семью, друзей и солнечный свет, и если что-то влияло на данные мне блага, я жаловалась на невезение, которое принесла судьба. У меня хватало наглости спрашивать Бога, почему Он позволил дождю прогнать солнце, как будто гроза была худшим, что могло произойти с девочкой. Но с девочкой могут случиться гораздо более страшные вещи: арест всей её семьи, допрос гестаповцами, абсолютная беспомощность перед будущим. Всё, что у меня теперь было, – это дождь, и я не знала, вернётся ли когда-нибудь солнце. Так что я нашла благословение среди грома и молний.
Когда в поле зрения показалась наша камера, я увидела, что моя семья ждёт в напряжённом молчании и только мама ходит взад-вперёд. Она, вероятно, расхаживала так с тех пор, как меня увели. Кислая вонь пота, мочи и рвоты окружила меня и смешалась с запахом крови и дыма. С запахом улицы Шуха. Я не могла их замаскировать, но ещё о чём-то я рассказывать не собиралась.
Кароль первым заметил меня, и его лицо просияло.
– Мария вернулась!
Охранники втолкнули меня внутрь. Когда я упала на пол, мама оказалась рядом со мной в мгновение ока, а затем она бросилась на охранников с леденящим кровь воплем:
– Ублюдки!
Надеясь, что смогу убедить своих родителей в том, что меня просто допрашивали, я выдавала желаемое за действительное.
Однажды мы ходили в Варшавский зоопарк и наблюдали, как смотритель кормит львов. Когда мужчина приблизился к вольеру, один лев бросился на него, но животному помешали прутья решётки. У меня не было сомнений в том, что если бы не эти прутья, работник зоопарка был бы мёртв.
Совсем недавно мамины светлые волосы были убраны в привычный элегантный пучок, но он растрепался, пока она боролась с охранниками, которые пришли нас арестовывать. Теперь её волосы ниспадали на лицо непослушными волнами, обрамляя дикие глаза и изогнутые губы, и она напомнила мне того льва. Мама была явно нацелена на то, чтобы вырвать кадык у каждого из охранников, и, вероятно, сделала бы это, если бы они не захлопнули перед ней дверь. Она схватилась за решётку, требуя, чтобы эти трусы вернулись и сразились с ней, но они исчезли в глубине коридора и их шаги стихли.
Тата вцепился в решётку, затем подошёл к маме, но она оттолкнула его, опустилась на колени и прижалась лбом к двери.
Мама никогда не ругалась при нас, и глаза Зофьи расширились.
– Что случилось, Мария? – спросила сестра дрожащим голосом. – Где ты была?
Если бы я продолжила лежать неподвижно, то уже вряд ли смогла бы когда-нибудь пошевелиться снова.
– Личный допрос, – пробормотала я, привставая, но не решаясь посмотреть сестре в глаза. – Мама расстроена, потому что они толкнули меня.
Может быть, Зофья мне поверила. Или, может быть, она размышляла, была ли вспышка гнева такой уж неоправданной, какой я её изобразила.
– Тогда что с тобой такое?
Хотя я и подозревала, что сестра задаст этот вопрос, услышать его всё равно было тяжело.
– Я устала, – сказала я, когда мама снова подсела ко мне, и мой голос дрогнул.
– Но ты…
Мама подняла голову и посмотрела на сестру:
– Зофья Флорковская, больше ни слова.
Зофья испуганно отшатнулась, прикусила дрожащую нижнюю губу и отступила к койке. Тата сел рядом с ней, поцеловал в щёку. Он взглянул на маму, которая открыла рот, но прежде чем она смогла заговорить, Кароль подбежал к ней. Он грыз воротник рубашки – и это свидетельствовало о том, что брат глубоко задумался, ведь он знал, что нельзя жевать свою одежду.
– Что такое «ублюдок»?
– Это грубое слово, Кароль, – ответил тата.
– Тогда почему мама его сказала?
– Прости, дорогой, но они… – Мамин голос сорвался. – Они толкнули твою сестру.
– Это было нехорошо с их стороны, – сказал Кароль. Он бросился к таракану, за которым наблюдал до того, как мама обругала охранников. Преследовал таракана, пока тот не юркнул в угол.
Тата смахнул слезу с лица Зофьи.
– Ты присмотришь за братом?
Зофья присоединилась к Каролю, а тата сел на пол рядом со мной и мамой. Мы прислонились спинами к стене, из-за чего мои синяки заныли, но я слишком устала, чтобы как-то реагировать. Я убрала с руки тонкую корочку засохшей крови. Лишь бы родители этого не заметили…
– Дорогая, пожалуйста, – прошептала мама, хотя им и так всё было ясно.
Я моргнула, на глаза навернулись слёзы, когда тата нежно накрыл мою руку своей.
– Когда они пригрозили привести туда вас, я дала им ложную информацию.
Родители молчали. Мама стёрла поцелуем слезу с моей щеки, затем бросилась к двери и встала к нам спиной. Она запустила обе руки в свои волосы и сжимала голову так, что костяшки пальцев побелели. Её плечи дрожали. Затем она пересекла камеру и усадила Зофью к себе на колени.
Когда я утёрла последнюю сорвавшуюся слезу, тата положил что-то мне на ладонь. Это был маленький кусочек его хлебного пайка, смешанный с небольшим количеством грязи и по форме напоминающий крошечную шахматную фигуру – пешку, размером в половину моего мизинца. Я спрятала пешку в ладони, переплела свою руку с папиной и благодарно пожала её. Положила голову ему на плечо и отдалась изнеможению. Знакомый шёпот достиг моих ушей, когда я почти заснула:
– Ты сильная и храбрая, моя Мария.
Несмотря на то что мной всё сильнее овладевало забытьё, я смогла различить дрожь в его голосе.
Глава 3
Варшава, 28 мая 1941 года
Когда я проснулась, до моих ушей доносились приглушённые голоса. Мама и тата что-то напряжённо обсуждали, и я решила сделать то, что у меня получалось лучше всего, – притвориться спящей и подслушивать.
– Здесь так грязно, нас почти не кормят, я сорвалась на бедную Зофью, научила Кароля ругаться, а Мария… – Мама замолчала на мгновение и продолжила: – Мы должны рассказать гестапо то, что знаем.
– Мы не станем предателями, Наталья.
– А какой у нас выбор? Как ещё мы можем защитить наших детей?
– Если мы расскажем правду, они поймут, что Мария солгала, и накажут её. В любом случае они нас не отпустят, но поскольку она выдала им какую-то информацию, у этих ублюдков нет причин допрашивать её снова.
– Допрашивать её. – Мама повторила эти слова шипящим голосом. – Они не допрашивали её. Боже правый, Александр, они её пытали. – Последовало приглушённое рыдание, и я представила, как тата притягивает маму к себе. Я услышала, как он поцеловал её, вероятно, в макушку, потому что именно туда он целовал маму, когда она была расстроена. Всё, что я слышала, – это их тяжёлые вздохи, а потом мама заговорила тихим, печальным шёпотом:
– Я хочу убить их.
– Я тоже, Нати.
Милое прозвище должно было успокоить маму, но, я думаю, тата понимал, что это не сработает. Не в этот раз.
Он сказал маме, что у них есть всего пара часов, перед тем как охранники придут будить их, поэтому нужно немного поспать. Через некоторое время их дыхание стало ритмичным и ровным. Я села. Мои родители полулежали у дальней стены, а Кароль и Зофья спали на другой койке, прижавшись друг к другу. Я наблюдала за ними, пока Зофья не зашевелилась. Она посмотрела в мою сторону так, будто больше не знала, что со мной делать, затем села на пол возле кровати и стала накручивать волосы на палец.
Хотя двигаться было больно, я подползла ближе и устроилась рядом с сестрой, но она принялась разглядывать дырку в своём бледно-голубом платье.
– Зофья, если бы ты знала, что я работаю на Сопротивление…
– Я бы никому не сказала.
– Мне было очень тяжело скрывать это от тебя, но если бы ты знала и им бы стало про это известно… – Мой голос затих, и враждебность в глазах Зофьи исчезла.
– Они бы допросили и меня тоже. А когда они допрашивали тебя, случилось что-то плохое.
Я кивнула, и сестра не стала допытываться. Я так долго мечтала о том, чтобы рассказать Зофье всё без утайки, несмотря на то, что ложь была гарантом её безопасности. И вот теперь правда, которой я жаждала поделиться, вышла наружу, но лучше бы мы могли и дальше прикрываться обманом. Когда перед тобой стена лжи, легче притвориться, что истина не притаилась где-то с другой стороны. Теперь стена была разрушена и правда оголилась. Я больше не могла защитить от неё свою сестру.
Я слегка дёрнула одну из её кудряшек, обычно от этого Зофья хихикала и в шутку ударяла меня по руке. В этот раз она переплела наши пальцы и положила голову мне на плечо.
Поскольку нам ничего не оставалось делать, кроме как сидеть в камере, день полз еле-еле, оставляя уйму времени на размышления. Я сидела в своём углу, боясь, что Эбнер догадается: сделанное мной признание – выдумка.
Каждое движение отдавалось болью, поэтому я старалась не шевелиться. Я задавалась вопросом, что сделала Ирена, когда я не пришла вчера выполнять очередное задание. Это было не похоже на меня – опаздывать, а тем более пропускать работу для Сопротивления. Ирена, вероятно, заглянула к нам домой и обнаружила, что там никого. Когда исчезает вся семья, вывод очевиден.
Чёрт возьми, Мария.
Краем глаза я заметила, что мама повернулась ко мне, но я не подала виду. Мне было невыносимо смотреть на родителей. Волосы таты взлохмачены, коричневый твидовый костюм истрепался, на подбородке щетина. Мамины высокие скулы утратили розовый румянец, её чёрное платье-рубашка помялось, а по каждому нейлоновому чулку спускались небольшие стрелки и исчезали в туфлях на низком каблуке. Но не внешность родителей разбивала мне сердце, а их взгляды. В них отражалась печаль, которой никогда раньше не было. Не отчаяние, пока нет, но близко к нему. И это пугало сильнее всего.
Шаги эхом раздались в тишине коридора, и я вскочила на ноги, когда дверь нашей камеры распахнулась. За дверью стояли Эбнер и четверо охранников.
О боже, он знает, что я солгала, и теперь он будет пытать мою семью, чтобы заставить меня сказать правду.
Я обхватила себя за талию, как будто снова оказалась в комнате для допросов, раздетая почти догола, под его пристальным взглядом. Табачная вонь обвивала меня…
Я моргнула и заметила, что вцепилась в свой свитер, как будто это могло помешать тому, чтобы его сорвали с моего тела. Разжав руки, я придвинулась к Зофье и Каролю. Пустое обещание застряло у меня в горле, обещание, что я смогу защитить сестру и брата. Может быть, надо было озвучить его, пустое оно или нет, лишь бы не лгать больше. Но вместо этого я молча обняла их. Так это казалось меньшей ложью.
– Отвести заключённых к транспорту, – приказал Эбнер.
Это не то, что сказали охранники перед тем, как отправить меня на допрос, и уже поэтому я почувствовала облегчение. Мы, волоча ноги, вышли из камеры. Родители пытались держаться прямо, но их плечи были опущены от бессилия, тата опирался на маму, а она ступала, покачиваясь под его весом. Охранники не принесли отцу трость, да этого никто и не ждал. За родителями шли Кароль и Зофья, я была последней. Снаружи охранники загоняли арестантов в большие грузовики, которые ревели, как живые существа, и, заглотив узников целиком, изрыгали горячий чёрный дым из своих выхлопных труб.
Мы забрались в брюхо назначенного нам зверя, и я представила, как одну за другой убирают с доски шахматные фигуры.
Скамейки тянулись по обе стороны кузова, как в том транспортном средстве, которое доставило меня на улицу Шуха. Мы сели на оставшиеся свободные места сбоку, другие заключённые заняли пустое пространство в центре, затем грузовик начал двигаться.
– Мы едем домой? – спросил Кароль, сидевший у мамы на коленях.
Она поправила ему подтяжки и поцеловала в щёку:
– Пока нет, дорогой.
– А куда?
– Увидишь, когда мы доедем.
В повисшей тишине я слушала, как грузовик грохочет по мощёным улицам. Когда он остановился, мы поняли, что доехали до железнодорожной станции, где ждал поезд. Мама и тата посмотрели друг на друга с беспокойством. На этот раз к нему примешивалось что-то ещё.
Отчаяние.
Я схватила тату за руку и крепко сжала крошечную пешку, которую он сделал для меня. Заключённые Павяка так плотно обступили нас, что было трудно двигаться, ещё труднее – дышать. Раздражённые солдаты загнали нас в пустые железнодорожные вагоны с заколоченными окнами, арестанты толкали меня локтями, наступали на ноги и давили, пока я боролась за глоток воздуха. Они ведь не собираются уместить такое количество людей в тесном пространстве вагона?..
Но они это сделали. Заключённые Павяка всё заходили и заходили, тяжко ступая по покрытому известью полу. Протиснувшись между родителями, я заметила в углу два ведра. Одно наполнено водой, другое было пустым. Отхожее место. Я съёжилась и решила не пользоваться им. Не важно, как долго мы пробудем в этой ловушке. Даже тюрьма Павяк по сравнению с этим показалась приличной – у нас было определённое время, чтобы справить нужду.
Когда двери захлопнулись, мне захотелось броситься к ним и вырваться на свободу, чтобы можно было остаться в Варшаве, вернуться в нашу уютную квартиру на улице Балуцкого в районе Мокотув и снова стать блестящей участницей Сопротивления. Я предпочла бы даже Павяк этому поезду. И будто в знак протеста поезд завыл и заскрежетал, волоча по рельсам свою чудовищную конструкцию и напоминая о том, что у меня нет выбора.
Тремя месяцами ранее
Варшава, 15 марта 1941 года
Однажды кое-кто помимо Веры Менчик выиграет чемпионат мира по шахматам среди женщин. И если я собираюсь стать второй чемпионкой мира, мне нужно тренироваться. Я посвятила весь день шахматам и закончила последнюю партию вечером, когда брат и сестра уже спали. Тогда же лёгкий стук в дверь возвестил о приходе Ирены.
Когда тата пригласил её в гостиную, мама заварила эрзац-чай и поставила на журнальный столик чайник и чашки с блюдцами. Свет лампы просачивался сквозь полупрозрачный белый фарфор, а золотая каёмка поблёскивала под его тёплым сиянием. Тата был единственным, кто налил себе в чашку чай.
Ирена села на диван, сохраняя дистанцию между нами. В попытке отвлечься от удушающего напряжения я провела пальцами по резным подлокотникам из красного дерева, взбила бархатную подушку насыщенного синего цвета, повертела в руках чёрного шахматного коня. Наконец тата поставил свою чашку на стол, так и не отпив из неё, и откашлялся:
– Ирена, ты уже научилась играть в шахматы?
– Нет.
Снова тишина. Я вернула коня на место и взяла белого слона.
Тата сделал вторую попытку:
– Ты ведь уже долго этим занимаешься, а, Ирена? Может, тебе есть чем поделиться? Какое-то особое задание или, возможно, опасная встреча с нацистом?
Она обдумала вопрос.
– Однажды офицер засёк меня во время комендантского часа, но я сказала, что иду домой с работы. Сунула ему в лицо поддельное разрешение и устроила этому ублюдку такую взбучку – в итоге он меня отпустил.
Тата с трудом сдержал довольную улыбку.
– Впечатляет! – сказал он и повернулся к маме: – Ты согласна, Наталья?
Мама сидела, закинув ногу на ногу и скрестив руки на груди. Когда он обратился к ней, она закрыла глаза, помассировала переносицу и вздохнула.
Я ещё какое-то время возилась с шахматными фигурами, а потом часы пробили одиннадцать. Я выглянула в окно и увидела, как грузовики с громкоговорителями, грохоча, проезжают по улице, объявляя о начале комендантского часа. Я никогда раньше не нарушала комендантский час. От такого вызывающего неповиновения у меня по коже побежали мурашки, однако в голове раздался осуждающий голос Ирены. Я заставила его замолчать. Рассеянность мешала мне в шахматах, и она же помешает работе в Сопротивлении. Игра проиграна тогда, когда ты допускаешь ошибку.
Ирена встала и, прежде чем выйти, одарила моих родителей натянутой улыбкой на прощание. Когда я вышла следом, она уже преодолела половину лестничного пролёта.
– Подожди, – сказала я на бегу, пытаясь нагнать её.
– Говори громче! Немцы в Гамбурге не всё расслышали.
Я оставила это язвительное замечание без ответа. Ирена держалась в тени, отчего мне было ещё сложнее следовать за ней. Я не заметила, как она резко свернула в переулок, и сделала пять шагов в неправильном направлении. Осознав, что иду не туда, я развернулась.
– Мы заметаем следы? – спросила я у Ирены, когда снова догнала её.
– Ты хоть представляешь, какая ты надоедливая?
– Я же пытаюсь учиться!
– Что ж, если ты так ждёшь, что я преподам тебе чёртов урок, слушай: ты заноза в заднице.
Не дожидаясь моего ответа, Ирена снова повернула. Каждое её движение было отточенным и незаметным, она шла лёгкой поступью, сливаясь с ночью. Ирена была сосредоточенной и решительной, и, если бы она так сильно меня не раздражала, я бы почти впечатлилась.
– Для учительской дочки учишь ты так себе, – сказала я через мгновение.
– Слава богу. Учительство – мамина страсть, а не моя. Я больше похожа на отца.
– Он так же много ругался? – Я хитро посмотрела на неё, но Ирена не закатила глаза, как я ожидала, а усмехнулась:
– Всегда, если мамы не было рядом.
Она поправила цепочку на шее, и её лицо приобрело задумчивое выражение. Очевидно, отсутствие презрения или издёвки в её ответе было непреднамеренным, потому как она прибавила скорости и помчалась по соседней улице.
Я чуть не налетела на сугроб.
– Знаешь, меня быстрее заметят, если я продолжу бегать за тобой по твоей прихоти. И ты не сможешь за мной присматривать, если будешь намеренно меня игнорировать. – Я одарила её торжествующей улыбкой. – Шах и мат.
– Что ты сказала?
– Шах и мат. Так говорят в конце партии. Король – это самая важная фигура, и когда ты объявляешь королю противника шах и мат, это значит, что ему некуда больше идти. У твоего противника нет возможности избежать мата, как бы он ни сходил, поэтому он проигрывает. Шах, с другой стороны, означает, что король может выйти из-под удара…
– Я перестала слушать тебя два часа назад.
Раздражённо выдохнув, я заправила выбившуюся прядь волос за ухо.
– Не важно, суть в том, что ты должна сбросить темп. – Я обогнала Ирену, преградив ей дорогу. – Я победила.
Ирена фыркнула:
– Замолчи, Хелена. У нас впереди длинная ночь, и я не собираюсь с тобой возиться, если ты продолжишь зудеть. А теперь убери свою задницу с дороги или это сделать мне?
Я размашисто указала на пустую улицу.
– Веди, Марта.
Оттолкнув меня, она понеслась так же быстро, как и до этого.
Было странно бродить по притихшей Варшаве. Яркие, разноцветные площади были пусты, витрины магазинов темны и неприветливы, в парках пробуждались к жизни ночные создания. Я привыкла к шумным толпам, грохоту уличного движения, цокоту лошадиных копыт, зазываниям уличных торговцев, крикам солдат и стуку их начищенных сапог. Когда любившие родной город поляки были заперты в своих домах, даже шорох одежды стал звучать так же громко, как рёв бомбардировщиков, летящих низко над землёй.
Погружённая в петляющие мысли, я сбросила темп. Но Ирена этого не заметила. Я осмотрела тёмную улицу и заметила, как чей-то силуэт скользнул за угол. Я плотнее закуталась в своё грубое шерстяное пальто, чтобы защититься от холодного ветра, и направилась туда же лёгкими перебежками – нужно было заглушить звук шагов. Завернув за угол, где мгновением ранее исчезла Ирена, я сразу же замерла.
В конце квартала один эсэсовец держал её руки, пока другой вытряхивал вещи из сумочки.
Я сразу же прижалась к грубо оштукатуренному зданию и растворилась в тени, но любопытство и беспокойство взяли верх. Я выглянула из-за угла и прислушалась к голосам, разносящимся по пустой улице.
– Я же сказала, что иду домой с работы. Убери к чёрту свои руки и верни мне вещи. – Ирена попыталась высвободиться, но эсэсовец заломил ей руку за спину. Она подавила крик, выплюнув проклятие сквозь стиснутые зубы.
Секунды ползли одна за другой, пока он рылся в её вещах. Я ждала, что он найдёт фальшивые документы и это заставит его поверить её словам. И он отпустит Ирену.
Но когда он перевернул сумочку и вывалил на землю оставшееся содержимое, он сказал ужасные слова:
– Нет разрешения на работу.
Ирена напряглась.
– Это неправда, оно… я… – она запнулась, голос был слабее, чем раньше. Она начала говорить заново, на этот раз быстрее и с большей горячностью: – Должно быть, я оставила его на работе. Отпустите меня, этого больше не повторится!
Плохи дела, очень плохи. Ирена, конечно, устроила эсэсовцам взбучку, как она это называла, но взбучка не сработала, как в прошлый раз. У меня было ужасное чувство, что никакие слова, никакая ругань не подействуют на этих солдат. За всё время, что мы работали вместе, Ирена ни разу не допустила ошибки. Но без разрешения на работу она не могла разгуливать по городу в комендантский час.
Эсэсовец бросил её сумочку на землю.
– Последний шанс.
Хотя Ирена нахмурилась, презрение не смогло скрыть страх, сквозивший в её словах:
– Я иду домой.
– Без разрешения ты не можешь работать. Мы сопроводим тебя к месту работы, чтобы ты могла восстановить документ, а твой работодатель подтвердит твои слова. Но если ты предпочтёшь сказать правду и признать, что нарушила закон, я мог бы попросить гестапо быть с тобой помягче.
Ирена перестала жалко дёргаться в руках солдата, её тело напряглось, грудь стала вздыматься всё быстрее и быстрее. Эсэсовец пнул Ирену под колени, а когда она упала на землю, другой солдат подошёл ближе. Она вздрогнула и отвернулась, прежде чем он схватил её за челюсть и запрокинул ей голову.
Я отступила дальше в своё укрытие. Домой, мне нужно было вернуться домой. Ирена сказала, что нужно ставить на первое место работу Сопротивления, а не людей, так что я не обязана была вмешиваться. Я должна была уйти.
Но я не ушла. У меня был план.
Собравшись с духом, я шагнула за угол и испуганно вскрикнула:
– Марта?
Эсэсовец отпустил Ирену и обернулся на мой голос, пока я бежала по улице навстречу им. Когда он вытащил пистолет, я резко затормозила. На секунду я пожалела о том, что сейчас сделала, но если я смогу сосредоточиться, мой план сработает. Он должен сработать.
Я всего лишь ребёнок. Глупая девочка, которая слоняется бесцельно, одинокая и напуганная. А не участница Сопротивления, испугавшаяся направленного на неё оружия.
Я повернулась к другому эсэсовцу, державшему Ирену, которая всё ещё стояла на коленях.
– Пожалуйста, хватит, это моя кузина. Прости, Марта, я не хотела…
– Что ты делаешь на улице во время комендантского часа? – спросил тот, что с пистолетом. Оружие оставалось неподвижным в его руке, и взгляд метнулся к нему. Это наводило на мысль, что мой возраст застал его врасплох. Он целился из пистолета в девочку.
– Я не хотела задерживаться так надолго. Я была в гостях у подруги и вышла от неё до комендантского часа, правда, но заблудилась на пути домой. Я знала, что родители попросят мою кузину найти меня, ведь я не вернулась вовремя. – Я кивком указала на Ирену, хотя она выглядела так, словно сама готова была меня пристрелить, если я не заткнусь. – Пожалуйста, не причиняйте ей вреда. Она пыталась помочь мне.
Офицер повернулся к Ирене:
– Если она говорит правду, почему тогда ты соврала?
Ирена на мгновение оторвала взгляд от пистолета. Всё, что мне было нужно от неё, – это чтобы она подтвердила мою историю. Напряжённая тишина повисла в воздухе, пока я ждала её слов.
Пожалуйста, Ирена, подыграй мне.
– Конечно, она говорит правду, но я не думала, что вы поверите, будто я нарушила закон только для того, чтобы найти её. Как только я отведу эту тупицу обратно к моим дяде и тёте, я, чёрт возьми, позабочусь о том, чтобы это никогда больше не повторилось. – Она бросила мрачный взгляд в мою сторону. Угроза была искренней, не ради того, чтобы убедить эсэсовцев.
Я осторожно шагнула вперёд.
– Мне жаль, правда. Пожалуйста, не арестовывайте её.
Солдат перевёл взгляд с меня на Ирену. Он встал перед ней, и она отшатнулась, но застыла, когда он прижал дуло пистолета к её подбородку. В этот момент всё внутри меня остановилось. Он наблюдал за её трепещущей грудью, затем развернулся и схватил меня за плечи. Я ахнула, ожидая удара, наручников или пули, которые последуют за этим жестом.
– В следующий раз второго шанса не будет.
В ответ на этот грозный рык я смогла лишь едва заметно кивнуть. Солдат убрал от меня руки, в то время как его спутник толчком отпустил Ирену. Резко вздохнув, она встала на четвереньки. Солдаты зашагали прочь, а я смотрела им вслед, пока Ирена не вцепилась в меня дрожащими пальцами и не потащила по улице, не обращая внимания на то, что я то и дело спотыкалась, пытаясь не отставать. Я знала, что за этим последует ярость Ирены, ожидание выволочки от неё было сродни предчувствию надвигающегося града из бомб, перед тем как их сбросят. Отдалённый гул самолёта. Пронзительный свист, когда снаряд рассекает небо. Единственные признаки того, что сейчас мир взорвётся.
Снова свернув за угол, Ирена потянула меня в ближайший переулок и железной хваткой сжала мои плечи.
– Что за чертовщина, Мария? Почему ты не пошла домой?
Я наткнулась взглядом на туман безумия в её глазах, на порванную одежду и окровавленные колени и наконец смогла заговорить, несмотря на то что в горле пересохло:
– Я не могла позволить им арестовать тебя.
Она покачала головой и разжала пальцы:
– Я не собираюсь благодарить тебя за то, что ты грёбаная тупица. Твоя забота должна заключаться в том, чтобы сохранить нашу деятельность в тайне и остаться в живых, и если ты не вобьёшь это в свою тупую голову и не научишься защищать себя…
– Да, у тебя же так хорошо получалось защищать себя несколько минут назад, – ответила я, свирепо глядя на неё. – Гестапо допросило бы тебя.
– Это тебя не касается. Ты была бы свободна и смогла бы продолжить работу.
– Но благодаря тому, что я вмешалась, мы обе свободны.
– Если ты сделаешь нечто подобное в следующий раз, нас обеих могут арестовать.
– Или же нас снова отпустят.
– Чёрт возьми, Мария, ты даже не осознаёшь, как ты бездарна. – С каменным лицом Ирена повернулась и сделала несколько шагов прочь.
Каким-то образом эти слова задели что-то внутри меня, что-то, до чего она раньше не могла дотянуться.
– Вот так, значит, ты думаешь? Что я бездарна, если помогаю, вместо того чтобы уйти? – Я говорила настолько громко, насколько хватило смелости. – А знаешь, что я думаю? Ты говоришь, что самосохранение – это благо для Сопротивления, но это лишь оправдание. Самосохранение – это благо для тебя, потому что ты не заботишься ни о ком, кроме себя.
Ирена напряглась ещё сильнее. Нас окружала тишина, густая и удушливая, как дым после взрыва. В одно мгновение хаос, а затем – спокойствие.
Чтобы унять ярость, пульсирующую в венах, я вдохнула прохладный ночной воздух, притворяясь, что он пахнет свежестью и чистотой, а не отходами и плесенью грязного переулка. Ирена подошла так близко, что её высокая, худая фигура нависла надо мной. Я не двинулась с места, когда она заговорила, её голос был резче, чем порывы холодного ветра, пробегающие по коже.
– Если ты ещё хоть раз попытаешься вмешаться, нам конец, чёрт возьми. И если я услышу ещё хоть одно грёбаное слово из твоего рта сегодня вечером, ты пожалеешь, что не оставила меня с этими солдатами.
Она не стала дожидаться ответа – я всё равно не должна была произносить больше ни единого грёбаного слова – и зашагала прочь. А я осталась стоять на месте, наблюдая, как она уходит. Ирена нарушила своё собственное правило об использовании наших настоящих имён. Я хотела сказать об этом, но решила не провоцировать её. Достаточно провокаций для одного вечера.
Аушвиц, 29 марта 1941 года
Поезд грохотал по рельсам всю ночь, в вагоне было темно, как на неосвещённых улицах Варшавы во время комендантского часа. Мама велела нам пить отвратительную воду из общего ведра, но я опасалась, что тогда мне придётся воспользоваться другим ведром. Я и так стояла в вагоне, стиснутая между незнакомцев, как товар на рынке. Мне бы хотелось сохранить хотя бы то немногое достоинство, что ещё оставалось. Однако мама настояла на своём.
Когда поезд остановился, нам всем казалось, что мы провели в этой ловушке десятилетия. Двери распахнулись, и мы увидели эсэсовцев, которые начали выводить нас на платформу. Мама вышла первой, за ней Зофья и Кароль, а я осталась, чтобы помочь тате. Когда мы приблизились к двери, я, останавливая тату, схватила его за руку. Он посмотрел на меня, но я не смогла взглянуть ему в глаза.
– Тата, мне так…
Он обхватил моё лицо своими тёплыми ладонями, и я попыталась сдержать слёзы, грозившие выплеснуться из глаз.
– Источником истинной свободы являются храбрость, сила и доброта. Единственный, кто может отнять их у тебя, это ты сама. – Я медленно кивнула, тогда он взял меня за запястье, повернул мою ладонь вверх, и я раскрыла её. Там лежала пешка, которую он мне дал. Улыбаясь, отец сжал мои пальцы и поцеловал в лоб.
– Раус[6]! – донёсся чей-то крик.
Мы с татой подошли к выходу. Расстояние от пола вагона до платформы было большим, поэтому тата сел, взял маму за руку и спрыгнул, опираясь на здоровую ногу. Они оба протянули мне руки, когда я прыгнула следом.
Я ожидала, что снаружи будет больше места, но там была всё та же толкучка, воняло потными телами, человеческими экскрементами и грязью. Серое утро окутывало промозглым холодом. А на платформе, прямо на глазах, нарастал всеобщий хаос. Солдаты орали и били новоприбывших прикладами и кнутами, обезумевшие люди в полосатой форме делали то же самое, подгоняя всех вперёд.
Кароль потянулся ко мне, поэтому я взяла его на руки, сдерживая стон, когда синяки вокруг живота засаднили под его весом.
– Смотри, – шепнул брат, указывая на двух солдат, которые толкали заключённых, поторапливая их. – Ублюдки.
Я закашлялась, чтобы спрятать вырвавшийся смешок, а затем состроила самое суровое выражение лица, на какое только была способна.
– Кароль, это плохое слово, не произноси его.
– Но его сказала мама, когда охранники толкнули тебя, помнишь?
Я приложила палец к его губам и понизила голос:
– Ты прав, но солдаты разозлятся, если услышат, что ты так говоришь. Давай лучше мы сохраним это в секрете?
Он кивнул, казалось, воодушевлённый этой идеей, и я поцеловала его в щёку, прежде чем опустить на землю и взять за руку. Зофья придвинулась ближе ко мне, она рассматривала окружающую нас местность широко распахнутыми глазами.
– Где мы? – прошептала она.
Я крепко сжала в ладони маленькую шахматную фигурку и разглядывала толпу, пока не заметила знак.
– В Освенциме.
Немцы называли его Аушвиц.
Мы шли за другими заключёнными Павяка по платформе, но потом солдаты СС приказали мужчинам отделиться от женщин и детей. Я тут же уцепилась за край шерстяного пиджака таты, но взгляд, которым обменялись родители, меня немного успокоил.
– Вы позволите нам остаться вместе? – спросила мама у стоявшего рядом солдата.
В ответ тот плюнул ей под ноги. Тата напрягся, мама схватила его за рукав, а эсэсовец оглядел нас с презрением.
– Мне плевать, останетесь вы вместе или нет. Всё равно вам в одно и то же место, – сказал он. Что-то в его тоне заставило меня задуматься, но я не понимала, что именно.
– Шевелитесь, давайте дальше по платформе. – Он толкнул маму в нужном направлении и пошёл прочь.
Тата подхватил маму под локоть, не потеряв собственного равновесия, а я бросилась вперёд, чтобы помочь им. Мама взяла за руку Зофью и придержала тату за талию, пока тот поднимал Кароля.
– Держитесь рядом, – сказала мама, и мы двинулись дальше.
Как я должна была это делать? Бесчисленные люди толпились вокруг, вставали между мной и моей семьёй, выстраиваясь рядами. Слава богу, мой отец был высоким. Я сосредоточилась на затылке таты и стала продвигаться к нему. Пока я боролась с толпой, кто-то толкнул меня, и крошечная пешка выскользнула из рук.
Я бросилась за ней, уворачиваясь и петляя меж ног в «оксфордах», лодочках и мокасинах, пока чуть не столкнулась с начищенными сапогами. Выпрямилась с резким вдохом и обнаружила, что стою перед офицером СС.
Он держал мою пешку между пальцами.
Каким-то образом она уцелела при падении. Он рассматривал пешку, а я ждала, пока он заметит меня, изнывая от нетерпения, – нужно было как можно скорее присоединиться к идущим.
Всё в этом офицере было маленьким и щуплым – хрупкое телосложение, глаза-бусинки, тонкие губы, узкое лицо. Как будто бы ожил один из игрушечных солдатиков Кароля. Всплывший в воображении образ рассмешил бы меня, если бы не выражение лица этого человека. Он вперил в меня окаменевший от отвращения взгляд, как будто девочка перед ним была самым жалким и убогим существом в мире. А его приоткрытые губы, казалось, говорили о нетерпении воплотить родившийся в голове план.
– Умеешь играть? – спросил эсэсовец. Он посмотрел на ближайшего охранника и сделал жест, вероятно, чтобы тот перевёл, но я кивнула, не дожидаясь перевода. Он стиснул челюсти, будто его оскорбило то, что я владею его родным языком, и бросил пешку мне в ладони.
Я сделала шаг назад и обнаружила, что не узнаю ряд, в котором шла. И моей семьи нигде не видно.
Озираясь по сторонам, я пыталась увидеть родных. Конечно, они не могли уйти далеко, я же отошла всего на несколько шагов, чтобы забрать свою пешку. Но я никого не узнавала и не могла вспомнить, в каком направлении нас послал солдат, и с трудом могла что-то разглядеть в толпе. Люди натыкались на меня и отталкивали в сторону, не позволяя стоять на одном месте, я прижала кулаки к груди, ощущая под ними биение сердца.
Мы окажемся в одном и том же месте, так сказал тот солдат. Если я не найду свою семью сейчас, я найду их, когда мы туда доберёмся.
Эта мысль принесла утешение, но каждая следующая минута увеличивала расстояние между нами. Может быть, они уже дошли до конечного пункта назначения? Тот офицер СС наблюдал за мной, поэтому я повернулась к нему. Я не хотела смотреть ему в лицо, поэтому уставилась в землю и заговорила тихим голосом:
– Не могли бы вы сказать мне, куда идти? Я должна была идти со своей семьёй, но теперь я потерялась, и… – Я замолчала, прерывисто вздохнув. – Пожалуйста, я должна их найти.
После короткой паузы он щёлкнул пальцами, подав знак другому солдату и кивнув в мою сторону. Солдат растерялся, вероятно, потому, что он вёл группу мужчин, но оспаривать молчаливый приказ не стал. Махнул мне рукой, подзывая в свою группу, и я подчинилась.
На мгновение мне показалось, что я вижу тату, но надежды рухнули так же быстро, как и возникли. Не он. И всё же мы направлялись в одно и то же место. Как я туда попаду, было не важно, важно только то, что потом я воссоединюсь со своей семьёй.
Следуя за мужчинами, я оглянулась через плечо. Офицер СС смотрел нам вслед с прежним интересом, и я крепче сжала в кулаке свою крошечную пешку. Другой эсэсовец окликнул его, и звук имени поплыл по платформе и достиг моих ушей. Фрич. У меня было предчувствие, что я должна его запомнить.
Глава 4
Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Я всегда разыгрываю партию быстро. Фрич, напротив, осматривает доску так, как будто забыл все правила и должен вспоминать их заново во время каждого хода. Он наверняка знает, как меня раздражает его неторопливость во время игры, и, вероятно, именно поэтому продолжает так себя вести.
Наконец он заносит руку над конём, но затем, видимо, передумывает и сдвигает в угол рта сигарету. Я прикусываю внутреннюю сторону щеки и сцепляю руки, чтобы не дать им беспорядочно перемещаться.
– Помнишь, как в первый раз здесь оказалась?
Его вопрос всколыхнул ту часть меня, которую я бы предпочла навсегда заглушить, ту часть, которая не поддаётся контролю. Если отвечу, рискую воспламенить её, поэтому, чтобы успокоиться, я тихонько вздыхаю и стряхиваю с ресниц капли дождя.
Посмеиваясь, он играет с чёрной пешкой, которую взял в свой последний ход.
– Ты была таким маленьким ничтожеством, а?
Слова, это всего лишь слова. Только слова.
– Твой ход. – Мой голос напряжён, наэлектризован так же сильно, как когда-то забор из колючей проволоки.
– Прошло четыре года, так что тебе было… сколько? Четырнадцать, может быть, пятнадцать. – Фрич бросает окурок на гравий. – Скажи мне, 16671, что ты чувствуешь?
– Что я чувствую?
Он выпрямляет спину и ставит локти на стол.
– Вернувшись в Аушвиц.
Малейшая провокация – и по моим венам будто пробегает электрический разряд.
Разве можно выразить словами, каково это – вернуться в такое место?
Фрич ждёт, приоткрыв в предвкушении рот, но будь я проклята, если дам ему то, что он хочет. Напряжение пронизывает меня, но, прежде чем оно проявится дрожью в руках или вспышкой ярости, я представляю, как оно замедляется, стихает, опускается на глубину. Когда я наклоняюсь над шахматной доской «Дойче Бундесформ» и понижаю голос, пистолет в моём кармане ощущается таким же тяжёлым и сокрушительным, как воспоминания об этом месте.
– Твой ход, если, конечно, не хочешь сдаться.
Мгновение Фрич не реагирует. Наконец он смягчается, отступает и всё-таки передвигает своего коня, но при этом по-прежнему держит чёрную пешку за самую узкую часть и крутит её между пальцами, взад-вперёд, взад-вперёд. Я сильнее прикусываю щёку. Мне вновь удалось похоронить электрическое напряжение глубоко внутри, но я до сих пор чувствую его покалывание.
– Будто бы мы никогда и не покидали это место, правда?
Слова звучат почти обвиняюще, как будто он побуждает меня сказать больше, раскрыть, почему я вернулась в это место, ведь я так долго и отчаянно пыталась сбежать отсюда. Я молчу. Он не заставит меня играть в своём спектакле, я к этому не готова. Как только я признаюсь, зачем пришла – если всё же потеряю контроль, – ему больше не будет нужна ни эта игра, ни я. Прошлое зажмёт меня в свои тиски, как бы я ни сопротивлялась. Я провела три месяца, борясь с ним, и ни разу не одерживала победу.
Сколько бы он ни подгонял меня, как бы ни пытался вытащить мои воспоминания на поверхность, это ему не удастся, пока я не буду готова встретиться с ними лицом к лицу. Я буду цепляться за контроль так же крепко, как отбившаяся от семьи девочка когда-то цеплялась за шахматную фигурку, сделанную отцом.
Но Фрич прав. Вернувшись в Аушвиц, я чувствую себя так, словно никогда не покидала его. Вот где всё это произошло, вот реальность, которая теперь стала воспоминаниями. И порой невозможно отличить одно от другого.
Быть здесь – значит проживать заново мой первый день в этом месте и каждый последующий.
Это ад. Кромешный ад.
Глава 5
Аушвиц, 29 мая 1941 года
– Шнель[7]! – кричал охранник СС, когда я с группой мужчин уходила от железнодорожной платформы всё дальше. Он замахнулся кнутом, но я была проворнее и успела скрыться в толпе.
Холод пронизывал насквозь. Было ли это из-за начавшегося дождя или из-за моего непреходящего беспокойства после общения с Фричем, я не знала, но обхватила себя руками, чтобы согреться. Во все глаза высматривая свою семью, я по-прежнему сжимала в ладони крошечную пешку, когда мы дошли до ворот, окружённых забором из колючей проволоки. Когда мы приблизились, я смогла разобрать слова на металлической табличке над входом.
ARBEIT MACHT FREI. Труд освобождает.
Ирена никогда не упоминала о том, что гестапо отправляет членов Сопротивления в подобное место. Может быть, она понятия не имела, что такое место вообще существует.
Шестью неделями ранее
Варшава, 12 апреля 1941 года
Колокольчик над дверью приветственно звякнул, когда мы с Иреной вошли в маленькую галантерейную лавку. Наше последнее задание на этот день. Посетители сосредоточенно изучали товар, мы принялись делать то же самое. Вдоль стен тянулись полки из тёмного дерева, доверху заполненные мужскими рубашками. Мы прошли мимо стеллажей с яркими галстуками, кожаными ремнями и шляпами и остановились у витрины со швейными принадлежностями.
За прилавком продавец, господин Немчик, принимал оплату от пожилого мужчины, но моё внимание привлекла молодая пара, рассматривающая галстуки. На лацкане пиджака мужчины поблёскивала булавка со свастикой, у женщины этот же символ был приколот на уровне груди. Фольксдойче[8].
Осознав это, я придвинулась ближе к Ирене, моё сердце стучало почти так же громко, как бронзовые часы на стене. Пока женщина изучала ассортимент, её взгляд переместился на нас. Возможно, она задавалась вопросом, почему две молодые девушки пришли за покупками в магазин мужской одежды. Она переглянулась со своим спутником, и от меня не ускользнуло многозначительное выражение лиц обоих.
Ещё одно правило Ирены: быть готовым к тому, что фольксдойче окажутся коллаборационистами. Тем, у кого было немецкое происхождение, но не было гражданства, поскольку они жили за пределами Германии, была предоставлена возможность подписать «Дойче Фольклисте»[9] в поддержку политики Третьего рейха по германизации оккупированных территорий. Даже фольксдойче, живущие в Польше и связанные родством с поляками, нередко заявляли о лояльности рейху и были печально известны тем, что сдавали своих соотечественников гестапо.
Возможно, Ирена тоже заметила эту пару, но виду не подала. Мы подошли к шляпам, а эти двое вертелись неподалёку. Хотя они пытались проявить хитрость, догадаться об их намерениях было нетрудно. Скорее всего, они специально задержатся в лавке, чтобы подтвердить свои подозрения на наш счёт. Мы не могли выполнить нашу задачу так, чтобы они этого не заметили, единственным способом было выпроводить их из магазинчика.
Они были на расстоянии нескольких метров, достаточно близко, чтобы услышать то, что я собиралась сказать. В воздухе витали ароматы кожи и дерева, я сделала медленный вдох, позволяя сладкому аромату успокоить мои нервы. Ещё ни один придуманный мною план за всё время работы в Сопротивлении не подвёл меня, и я позабочусь, чтобы и этот тоже сработал. Я подождала, пока Ирена отложит одну шляпу и возьмёт другую, а затем со стоном запрокинула голову.
– Ну выбери уже хоть что-нибудь!
Она чуть не выронила шляпу и чертыхнулась себе под нос, но, не дав ей опомниться, я продолжила:
– Неужели мы должны тратить так много времени на покупки для Патрика? Я и так бездарно провела всё утро, слушая, как ты с ним флиртуешь.
Её глаза стали круглыми, как поля шляпы, но затем сузились, загораясь одновременно пониманием и раздражением. Разумеется, после стольких недель совместной работы она узнала воображаемого молодого человека, на которого я всегда ссылалась, когда нам нужна была убедительная история. Это была самая любимая схема для меня – и самая нелюбимая для Ирены. К счастью, она всегда подыгрывала.
Ирена поднесла шляпу ближе к глазам, её взгляд метнулся в сторону фольксдойче.
– Чем больше ты будешь жаловаться, тем дольше я буду выбирать.
– О, так вот почему мы так долго просидели в кафе? Потому что я жаловалась, что из-за тебя мы опаздываем по делам? – спросила я, скрестив руки на груди, пока Ирена снова поворачивалась к полке. – Или потому, что вы двое не могли перестать целоваться?
За это она вперила в меня особенно гневный взгляд. И, не теряя времени, огрызнулась в ответ:
– Если ты так зациклена на поручениях, выполняй их сама.
– Может быть, я так и сделаю. Я сказала маме, что мы ненадолго, и нам всё ещё нужно заехать в мясную лавку. Такими темпами мы не вернёмся домой до комендантского часа.
Господин Немчик откашлялся в ответ на наши повышенные голоса, но он знал, зачем мы пришли, поэтому я предположила, что он догадывается о нашем плане. Словно желая успокоить продавца, я одарила его обаятельной улыбкой – хотя от меня не ускользнули раздражённые взгляды фольксдойче, – затем взяла чёрную фетровую шляпу и сунула её в руки Ирене.
– Вот, купи эту и пойдём.
Она оттолкнула её.
– Нет, мне не нравится.
– Успокойтесь, иначе вы повредите товар, – вмешался господин Немчик, но мы стали препираться ещё громче.
Я нетерпеливо махнула рукой на фетровые шляпы.
– Выбери что-нибудь из этого и перестань быть такой придирчивой.
– А ты перестань быть такой чертовски надоедливой.
– Это ты тратишь впустую весь наш день из-за глупого мальчишки!
Во время нашего спора я уловила несколько невнятных бормотаний фольксдойче, затем мужчина вернул галстуки господину Немчику и отрицательно покачал головой. Жестом пригласив свою спутницу следовать за собой, он направился к двери.
– Простите за доставленные неудобства, – сказал господин Немчик, в извиняющемся жесте протягивая руку вслед уходящей паре.
Когда колокольчик над дверью перестал звенеть, мы с Иреной замолчали. Наконец-то одни. Мы подождали ещё немного, убедившись, что больше никто не зайдёт, затем поспешили к прилавку.
– Извините, что из-за нас вы потеряли клиента, – сказала Ирена, бросив на меня многозначительный взгляд. Она достала из сумочки конверт и экземпляр газеты «Бюлетын Информацийны»[10] и передала всё продавцу.
Господин Немчик сложил газету Сопротивления, открыл конверт и вытащил пачку злотых, а затем сказал, пожимая плечами:
– Потерять клиента, чтобы защитить вас и вашу работу, – честь для меня.
Ирена оглянулась на дверь и наклонилась ближе.
– Как малыш? – произнесла она шёпотом. В её словах сквозило беспокойство, не было привычной резкости.
– Лучше, – ответил он с улыбкой. – Немного поправился, и мои дети его обожают. На эти деньги я смогу купить продукты на чёрном рынке, и тогда мы сможем кормить его ещё лучше.
Мы с Иреной посмотрели друг на друга с облегчением. Моя мама занималась еврейским ребёнком, о котором шла речь, и, вернувшись поздно вечером, долго рассказывала о том, какой он худой, это её очень беспокоило. Хорошие новости развеют мамины опасения, теперь она будет знать, что средства позволят господину Немчику обеспечить свою семью бóльшим, чем те жалкие пайки и товары, которые выделяли немцы.
Господин Немчик кивнул в сторону двери:
– Ну, бегите, пока не пришлось отпугивать ещё кого-нибудь из клиентов.
– Я справлюсь с тем, чтобы отпугнуть кого-то, если понадобится, – сказала Ирена. Она повернулась ко мне, приподняв брови. – Ты всё сказала о Патрике или хочешь что-то добавить?
От одного только упоминания этого имени у меня вырвался смешок, несмотря на сарказм в её голосе. Я метнулась к выходу. Ирена последовала за мной, но тут звякнул колокольчик, объявляя о новом посетителе и спасая меня от её упреков – по крайней мере на время. Я поспешила на улицу и, не пройдя даже пары метров по пустому тротуару, разразилась смехом.
– Ты что, с ума сошла? – крикнула Ирена, подходя к парикмахерской, рядом с которой я остановилась. – Почему ты всегда так делаешь?
Через секунду я взяла себя в руки.
– Фольксдойче наблюдали за нами и, мне кажется, что-то подозревали, вот я и решила, что показная ссора заставит их потерять интерес. И ведь сработало же, не так ли, сестричка?
– А если бы не сработало? О боже, Мария, они могли солгать ближайшему эсэсовцу просто для того, чтобы нас арестовали и заткнули нам рот.
– Успокойся, Ирена. Не заставляй меня снова жаловаться на Патрика.
Её гнев рассеялся, и со слабой, но нежной улыбкой она прислонилась к витрине парикмахерской.
– Патрик – так звали моего отца. – Она помолчала, потом вздохнула и снова вернулась к себе прежней. – Из всех историй, которые можно сочинить, ты выбрала ту, где я влюблённая дурочка?
– Это легко и правдоподобно. Шах и мат, – ответила я, ухмыляясь. – Признай, это было весело.
Ирена поняла, что не сможет сделать мне выговор, и покачала головой.
– Ты тупица, но каким-то образом твой глупый план заставил их уйти, и мы смогли передать необходимые средства, так что, я думаю, не такая уж ты и бездарная, как мне казалось. Но я не говорю и об обратном, – добавила она, заметив, как я приосанилась. – Просто не совсем уж бездарная.
– Ну а я думаю, ты не такая кошмарная, как мне казалось. Не хорошая. Просто не совсем уж кошмарная.
– Осторожнее. Я всё ещё могу устроить тебе взбучку, Хелена Пиларчик.
– А я могу рассказать твоей матери, что ты ругаешься, как сапожник, в моём присутствии. Ты не единственная, у кого есть власть, Марта Нагановская.
Сощурившись, Ирена зашагала дальше по улице, но я всё-таки заметила улыбку, которую она попыталась скрыть. Я сдержала свою ухмылку и побежала за ней. Она раздражённо вздохнула, когда я с ней поравнялась.
Пока мы шли, я нежилась в волнах удовлетворения. Ещё один успешный день в Сопротивлении. Фигуры расставлены по местам, стратегия определена, дебют переходит в миттельшпиль. На этой стадии белые и чёрные борются в полную силу, используя все навыки, чтобы забрать короля противника. Это была самая опасная фаза любой шахматной партии. Но и самая захватывающая.
Тем временем в поле зрения уже появился вход в еврейское гетто. Ворота открылись, чтобы пропустить немецкую машину, и я увидела другой мир, жители которого были вынуждены носить белую повязку с голубой звездой Давида. Трое темноволосых бородатых мужчин ехали на рикше, педали крутил четвёртый; горстка взлохмаченных детей пронеслась мимо тощей фигуры, распростёртой на тротуаре. Мёртв или слишком болен, чтобы двигаться, нельзя сказать наверняка. Рядом с неподвижным телом кто-то скорчился под кучей тряпья – судя по размеру руки, протянутой к прохожим, я предположила, что это была женщина. Солдаты держали человека, похожего на раввина, и стригли его длинную седую бороду, но он, сохранив достоинство, стоически переносил совершаемое над ним унижение.
Ворота закрылись, евреи остались в ловушке – острая боль сожаления пронзила моё сердце. Идеология, заразная как болезнь, породила такое зло. До войны я была свидетельницей разных примеров ненависти или угнетения, но ни один из них не был таким мерзким и бессмысленным, как этот.
Аушвиц, 29 мая 1941 года
Я щурилась, пытаясь защититься от дождя. Вместе с группой мужчин-заключённых прошла через ворота. По неровной дороге мы проследовали мимо зданий из красного кирпича, помеченных чёрными вывесками с белыми буквами. Солдаты провели нас в блок № 26, где размахивали дубинками мужчины в полосатой одежде, похожие на тех, что были на железнодорожной платформе. Я высматривала свою семью, но единственными заключёнными здесь были мужчины из моей группы, и некоторые уже начали раздеваться, готовясь облачиться в тюремную форму. Группа, в которой была моя семья, скорее всего, уже прошла через это. Пока я рассматривала окружающих людей и обстановку, мужчина в нескольких метрах от меня снял с себя майку и шорты и стоял голый.
Я была в шоке и поэтому не сразу отвела взгляд; но когда отвернулась, то обнаружила, что раздеваются абсолютно все. Полностью. Не надевая больше ничего.
Некоторые мужчины жались друг к другу в поисках тепла и поддержки, другие дрожали в одиночестве. Это место лишало людей одежды и любых личных вещей, оставляя их съёжившимися в наготе. Что это за тюрьма такая?
Один из мужчин в полосатой форме подошёл ко мне. Вокруг бицепса – белая повязка с надписью «КАПО» чёрными заглавными буквами, но я понятия не имела, что это значит. Я ожидала, что охранник удивится, увидев девочку среди мужчин, а не с женщинами и детьми, где бы они ни были, но он не выглядел удивлённым. В его глазах не было вообще никаких эмоций.
– Раздевайся, – приказал он.
Я обхватила себя за талию, пальцы вцепились в свитер так крепко, будто никогда больше не разожмутся, прямо как в Павяке. Я ненавидела раздеваться даже перед собственной сестрой, моей плотью и кровью, а люди в этой комнате были незнакомцами – тем более мужчинами, и их было так много.
– Сейчас же.
Приказ заставил меня вернуться к реальности, и я поспешно отступила назад.
– Подождите, пожалуйста, могу ли я… могу я сначала взять другую одежду?
Новый звук, глубокий и чёрствый. Смех. Почему он смеялся над моим вопросом? В нём не было ничего смешного.
Когда он понял, что я не выполняю приказ, то перестал смеяться и угрожающе шагнул ко мне.
– Снимай свою чёртову одежду, или я сделаю это за тебя.
Через несколько мучительных секунд я с трудом сглотнула, поборола горячие слёзы и ослабила хватку на свитере. Всё что угодно, лишь бы его руки были от меня подальше. Я возилась с пуговицами и застёжками, каждое движение было предательством. Но вот дело было сделано – я стояла обнажённая, с молочно-белой кожей, покрытой яркими синими и пурпурными пятнами, перед незнакомым мужчиной, годившимся мне в отцы. Щёки горели, я опустила глаза и скрестила руки на своей покрытой синяками груди, чтобы соблюсти хоть какую-то благопристойность. Но ситуацию это не исправило.
Мужчина сгрёб мою одежду и бросил в кучу других вещей, но я сохранила пешку таты, зажав её в кулаке.
Он не отнимет её у меня.
Кто-то сунул мне карточку с написанным на ней номером – мне сказали, что это моё новое имя, – но один-шесть-шесть-семь-один не слетало с языка так же легко, как Мария.
Некоторые мужчины пытались прикрыться, другие не утруждали себя, когда мы проходили мимо трёх молодых эсэсовцев, наблюдавших за нами. Ничто не смягчало самую ужасную уязвимость, которую я когда-либо ощущала, эту наготу среди незнакомцев. Пусть голые, но мужчины всё-таки образовывали некое единство, а я переносила это в одиночку, единственная женщина, страдающая от этой участи, единственное тело, которое не соответствовало окружающим. Пока я шла, согретая лишь жаром стыда, всё, чего я хотела, – это быть незаметной, быть маленькой и незаметной.
Я смотрела на лодыжки перед собой, сцепив руки на груди, пока чьи-то сильные пальцы не сомкнулись вокруг моего запястья. Они потянули меня к своему владельцу, и я оказалась лицом к лицу с одним из молодых эсэсовцев.
– Не нужно скромничать, милая.
Он схватил меня за другое запястье и, несмотря на моё сопротивление, легко оторвал мои руки от тела. Я застыла, не в силах убежать, не в силах защитить себя.
Он смерил меня быстрым взглядом.
– Вот, так ведь намного удобнее?
Всё, что я могла делать, это пялиться на эмблемы тотенкопф[11] на его фуражке и воротнике. Ещё две пары глаз, ещё две жуткие ухмылки.
Его товарищи взяли меня за руки, и один из них рассмеялся:
– Эта мала даже для тебя, Протц. Что здесь делает девочка?
Я ненавидела Фрича за то, что он послал меня сюда.
Это не происходило на самом деле, этого не было, не было. Его руки не касались моей груди, они не скользили вниз от талии к бёдрам, он не улыбался, когда я вздрогнула, не притягивал меня ближе. Но я не могла игнорировать приказ, идущий будто из глубины горла, когда его палец поглаживал мою щёку:
– Пойдём со мной, малышка.
Сопротивляйся, кричи, умоляй. Ради бога, сделай что-нибудь, что угодно.
Но я не смогла.
Когда Протц потащил меня в соседнюю комнату, всё внутри кричало о протесте, каждая моя частичка пыталась что-то сделать, но не смогла. Сопротивление всё равно не сработало бы: он был слишком силён, у него был пистолет. Одна рука сжимала мою руку, в то время как другая покоилась на ремне с кобурой.
– Протц.
Он остановился в нескольких метрах от той комнаты. Я не могла узнать новый голос, приказавший Протцу куда-то пойти и что-то сделать. Я даже не могла дышать.
– Чёрт, какая жалость, не так ли? До следующего раза, любимая. – Протц отправил меня обратно к заключённым, игриво шлёпнув по заду.
Сопровождаемая его хихиканьем, я, пошатываясь, отошла, скрестила руки на груди и позволила толпе увлечь меня за собой. Меня накрыло такое оцепенение, что я могла лишь следовать за остальными, испытывая безмерное отвращение к себе и к собственной беспомощности.
– Шевелись, девчуля. – Приказ исходил от того же охранника со странной повязкой на рукаве, который заставил меня раздеться.
Но я снова застыла. Людей в полосатой форме прибавилось, они были вооружены ножницами и бритвами. На моих глазах тела обривали и подвергали тщательному осмотру, и всё это в гробовом молчании. То же самое случится и со мной. Где моя семья? Я должна найти свою семью.
Кто-то быстрым, болезненным рывком оттащил меня назад и прижал что-то твёрдое к подбородку, запрокинув мне голову, – мои глаза встретились с чужими, полными ненависти.
– Похоже, кто-то уже избил тебя, и если ты не подчинишься приказу, я сделаю то же самое. – Заключённый с повязкой на руке указал мне на мужчину, орудующего ножницами.
Я остановилась перед ним, болезненно осознавая свою наготу, но его лицо оставалось пустым. Возможно, это должно было заставить меня чувствовать себя лучше, но ничего подобного не произошло.
Заключённый положил руку на мои дрожащие плечи, подвёл меня к табурету и усадил на него. Он не был грубым, но и нежным не был, и мне в этот момент хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила меня.
– Слушай капо, – прошептал он. – Они тоже заключённые, но работают надзирателями, поэтому у них есть то, чего нет у нас, – власть.
Ещё несколько охранников СС патрулировали комнату и наблюдали за ужасной процедурой. Мужчина приподнял мою косу, и металл заскрежетал о металл, когда он открыл ножницы. Мои волосы – всё, что у меня осталось, что связывало меня с девочкой, которой я была раньше. Девочкой, которой я никогда больше не стану.
– Пожалуйста. – Это была бесполезная мольба, но я ничего не могла с собой поделать.
Даже если бы это могло как-то помочь, я опоздала. Мужчина обрезал мои волосы, отложил в сторону косу, как посторонний предмет, а ножницы сменил на бритву.
– Я постараюсь не сильно тебя поранить, но мне нужно работать быстро, – сказал он, и холодное лезвие коснулось затылка. – У меня есть определённая норма, которую нужно выполнить.
Однажды Кароль нашел мёртвого жука на кухонном полу. Он разделил его на части, чтобы изучить лапки, хитиновый панцирь и внутренности, не оставив без тщательного осмотра ни одной части несчастного существа. Когда незнакомые мужчины брили и ощупывали меня, я чувствовала себя жуком Кароля. После того как унижение закончилось, я потрогала пушок, оставшийся у меня на голове. Всё, что я могла теперь называть волосами. Если бы я не прикасалась к нему и не обращала внимания на холодок на шее, то могла бы притвориться, будто у меня всё ещё есть длинные светлые локоны. Но обманывать себя не было смысла.
Зофье бы такое не понравилось. Если она в себе что-то и любила, так это свои кудри.
Дезинфицирующее средство ужасно жгло раны, покрывавшие моё тело, но когда чужие руки, глаза и инструменты уже столько раз осматривали и щупали меня, даже обжигающий обряд очищения дезинфектором не заставил бы снова почувствовать себя чистой. Кто-то сунул мне в руки форму в сине-серую полоску. Отвратительная и грубая, она всё равно принесла облегчение, и я натянула её как можно быстрее. Я никогда больше не стану воспринимать одежду как нечто само собой разумеющееся.
Форма была мне велика, но, казалось, никого это не волновало. Слева на груди красовался красный треугольник с буквой «П» внутри, а под треугольником была белая полоска ткани с написанным чёрным номером, 16671. Моё новое имя. Я повязала платок, чтобы скрыть обритую голову, но, вероятно, он это только подчёркивал; затем я влезла в пару грубых деревянных башмаков.
В соседней комнате я попыталась заполнить регистрационную форму, но дрожь в руке не унималась, выведенные каракули едва можно было разобрать. Очередной человек в полосатой форме сделал несколько фотографий всех новоприбывших заключённых, и охранники вывели нас наружу.
Наверняка худшее уже позади. Я пристроилась в хвосте группы, когда нас вели по огромной территории. Это место больше походило на лагерь, чем на тюрьму. Дождь лил не переставая, и я, сощурившись, стала выглядывать свою семью. С обритыми головами, в одинаковой форме, узники не отличались друг от друга, но я надеялась увидеть идущих рядом мужчину, женщину и двоих детей.
По улице в одиночестве шёл заключённый, на голове – платок вместо шапочки. Женщина. Слава богу, наконец-то ещё одна женщина. Когда она подошла ближе, я замедлила шаг, затем коснулась её руки, чтобы привлечь внимание. Она отшатнулась, уставившись на меня тёмными, глубоко посаженными глазами, выделяющимися на измождённом лице. Она была такой худой, ужасно худой.
– Девушка… – В недоверчивом шёпоте слышался лёгкий акцент, который я постоянно слышала до войны.
Как и вы, хотелось мне ответить. Я достаточно натерпелась, будучи единственной девушкой среди мужчин. Как только я отыщу родителей, брата и сестру, моей следующей задачей будет найти больше женщин.
На её форме тоже была буква «П» и ещё два наложенных друг на друга треугольника – один красный, как у меня, а другой жёлтый, – образующих звезду Давида. Её номер был 15177. Я догадалась, что это означало, – женщина была польской еврейкой. Выглядела она лет на десять старше меня, хотя трудно было утверждать наверняка.
– Вы знаете, где я могу найти свою семью? Мы прибыли сегодня, но я отстала от их группы, так что мне кажется, они зарегистрировались раньше. Вы их видели? Тата высокий и прихрамывает, мама немного выше меня, мои младшие брат и сестра… – Я не смогла продолжить – женщина глядела на меня с опаской, и поэтому к горлу подкатил ком.
Еврейка украдкой глянула через плечо и опустила глаза.
– Ты скоро увидишь свою семью. – Она ушла, не дожидаясь ответа.
Один из навыков, которые я приобрела, изучая соперников во время шахматных партий, – умение читать людей. Признаки того, что человек лжёт, обычно едва уловимы – изменение тембра голоса, раздувшиеся ноздри, избегание зрительного контакта. Эти маячки не всегда достоверны, но обычно я могла распознать, когда это не было простым совпадением. В данном случае признаки были столь же очевидны, как дубинка капо, которая ударила меня по плечам, заставив двигаться.
Женщина солгала. Я не увижусь со своей семьёй. Куда их отправили? В другой лагерь? В тюрьму? Вернутся ли они обратно? Я покатала в ладони шахматную фигурку, жалея, что уронила её и отстала от нужной группы.
Пока я шла, пытаясь не обращать внимания на сырую форму, которая натирала кожу, в поле моего зрения попали открытые железные ворота, ведущие во внутренний двор между блоками № 10 и № 11. Несмотря на то что я уже знала, чем может грозить нерасторопность, открывшееся зрелище сковало меня, заставило застыть от бессилия.
У ворот стоял грузовик, заключённые складывали в него трупы. В дальнем конце двора перед кирпичной стеной возвышалась ещё одна, серая, и, похоже, именно оттуда несли мёртвые обнажённые тела. Они были сброшены в кучу, словно хворост для костра. Не знаю, что ужаснуло меня больше: непочтение к мёртвым или безразличие, с которым заключённые выполняли свою задачу.
За происходящим с расстояния нескольких метров наблюдал седеющий офицер СС, но, когда я шагнула к грузовику, он не остановил меня. Резкий металлический запах крови достиг моих ноздрей, и я схватилась за живот, чтобы подавить внезапный приступ тошноты.
– Что с ними произошло? – спросила я, обращаясь в пустоту.
Мужчина, несущий тело, мотнул головой, указывая на серую стену в конце двора.
– Участников Сопротивления и польских политзаключённых отводят к стене на казнь.
Казнь. Эти люди не умерли, они были убиты. Ком в горле стал ещё больше.
– Это я и моя семья. Получается, нас…?
– Уже нет. Если тебя зарегистрировали, значит, признали годной к работе. Я бы не назвал это везением, но, по крайней мере, ты ещё не мертва, – сказал заключённый с мрачным смешком.
Он нёс тело мужчины, и я заметила маленькую, окаймлённую красным дырочку на затылке. И снова мой желудок сжался; я подавила рвотный позыв с огромным трудом. Заключённый положил тело в грузовик и случайно задел другое, оно бесформенной массой повалилось на сырую землю. Но он забросил труп обратно быстрым, механическим движением.
– Некоторым политзаключённым разрешается работать, остальных расстреливают, особенно больных, инвалидов, стариков, женщин и детей. Я бы даже отбросам общества не пожелал здесь оказаться, не говоря уже о ребёнке. Если они оставили тебя, то, должно быть, им требуются новые работники, и не важно, какое у них прошлое.
Перечень непригодных к труду литанией звенел в ушах.
Тата – калека. Мама – женщина. Зофья и Кароль – дети. Я ребёнок.
Вы всё равно окажетесь в одном и том же месте.
Дождь усилился, моя тонкая форма вымокла насквозь. Всё моё тело била дрожь, но не от сырости и холода.
Я не хотела смотреть на людей в грузовике, я не могла. Но должна была. Поэтому я решилась. И тогда заметила знакомые светлые кудри, выглядывающие из-под груды тел.
Как только я нашла Зофью, то обнаружила рядом с ней и остальных. Мама, тата, Зофья, Кароль. Мертвы. Вся моя семья была мертва, потому что гестапо поймало меня.
Что-то внутри меня вдребезги разбилось, я упала на колени, острая, колющая боль пронзила грудь. Я бы всё отдала, чтобы обменять эту боль на тысячу ударов дубинкой Эбнера, на бесконечные допросы в гестапо – всё, что потребуется, лишь бы изменить то, что я натворила.
Верни их, Господи, пожалуйста, верни их.
Грубая хватка подняла меня на ноги.
– Ещё раз нарушишь правила и пожалеешь, что тебя не отправили к стенке, как тех поляков. – Скрипучий голос позволил угрозе проникнуть в сознание, прежде чем его обладатель потащил меня обратно к группе и толкнул вперёд.
Стена предназначалась и для меня тоже. Если бы я не отстала, Фрич не отправил бы меня на регистрацию. Я должна была быть с ними. Нет, они должны были быть в безопасности дома. Поймали меня, но поплатились за это они. Мои родители, моя сестра, мой брат – убиты, словно скот, волосы перепачканы алой кровью, пролитой среди незнакомцев.
Кто-то криком приказал нам пройти в блок № 18. Когда дверь за нами захлопнулась, я не стала даже оглядывать помещение. Меня трясло, воздуха не хватало, мне нужно было вырваться. Я бросилась в угол на другом конце комнаты, подальше от остальных заключённых, и тяжело рухнула в изнеможении.
Яростные, болезненные рыдания душили меня, и слёзы жгли, растекаясь по щекам. Пламя вины и безысходного отчаяния причиняло такую раздирающую боль, какой я никогда ещё не испытывала. Вся моя семья была мертва.
Теперь я знала, что такое ад. Тюрьма не была адом, пытки не были адом. Адом был Аушвиц.
– Так, значит, мне не показалось, что я видел девушку.
Мужской голос рядом со мной. Ни у кого не было оружия, но в глубине сознания мелькнуло предупреждение – в этой комнате бесчисленное количество мужчин, а девушка только одна – я. Каждый мужчина мог быть таким, как Протц.
Я сразу же села и замахнулась стиснутым кулаком в направлении голоса, что-то хрустнуло и сместилось под ударом. Вскрикнув, мужчина поднёс обе руки к лицу, прежде чем посмотреть на меня широко раскрытыми глазами, которые тут же сузились и свирепо заблестели. Когда он поднял голову, из его искривлённого носа потекла кровь.
– Чёрт, да что с тобой не так?
Я сжала кулак, готовясь ударить вновь, но он встал и ушёл, бормоча что-то о том, что я не в своём уме. Я снова свернулась калачиком. Бесконтрольные рыдания не прекращались, рука пульсировала, но эта боль была ничтожной по сравнению с агонией внутри.
– Даже если вокруг сгустился мрак, не опускай руки. Ты не одинока.
Такие слова обычно служат пустым проявлением участия, банальной и тщетной попыткой утешить, но здесь что-то явно отличалось. Голос звучал так успокаивающе, что я даже не подумала о том, чтобы нанести удар. И слова не были пустыми, в них звучала искренняя вера.
– Как тебя зовут?
Я успокоилась достаточно, чтобы ответить шёпотом, не поднимая головы:
– Один-шесть-шесть-семь-один.
– Прошу прощения?
– Меня зовут 16671. – Я выплюнула номер, и слёзы снова навернулись на глаза. Теперь я была достойна лишь этого имени. Носить дарованное мне родителями – честь, которой я больше не заслуживала.
Несмотря на мою враждебность, мужчина усмехнулся:
– Ну, тогда, по твоей логике, меня зовут 16670. Рад познакомиться.
Я бегло осмотрела его форму. Номер был прямо перед моим, на груди – красный треугольник с буквой «П». Мужчина опустился на одно колено, чтобы быть примерно на уровне моих глаз, но держался на почтительном расстоянии, как бы уверяя, что не хочет причинить вреда.
– Я монах-францисканец. Мой монастырь печатал антинацистские тексты, поэтому я и другие братья были арестованы. А ты почему здесь?
Такой простой вопрос, но такой сложный ответ. Я здесь, потому что из-за меня арестовали мою семью, потому что я отстала от группы, потому что моя семья теперь мертва. Я проглотила слёзы и вытерла мокрые щёки. – Я работала на Сопротивление в Варшаве. – Ему не нужно знать всей правды.
– Ты, должно быть, очень храбрая девочка, – прошептал он. В перечень моих качеств я бы точно не стала включать «храбрость». – Меня зовут отец Максимилиан Кольбе.
У священника была небольшая ямочка на подбородке, на лице – несколько глубоких морщин и порезов от бритвы. Должно быть, он носил бороду до того, как его обрили, – что вполне логично, учитывая, что он был монахом. На вид отец Кольбе был несколькими годами старше моего отца. Он отнёсся ко мне с такой добротой! Добротой, которой не стало бы, если бы я сказала ему правду. В его глазах светилась искренность, но, как бы сильно я ему ни доверяла, я не могла раскрыть то, что сделала.
И всё же он ждал моего ответа. Чтобы я назвала ему своё имя. Но я уже сказала ему, как ко мне обращаться.
Мария Флорковская была глупым ребёнком, который думал, что сможет превратить жалкую пешку в могущественного ферзя. Она была дурочкой, пешкой в игре, которую никогда не выиграть; её перехитрили, обвели вокруг пальца и переиграли гораздо более умные и сильные противники. Её семья заплатила за это своей жизнью, а сама она стала хефтлингом[12], заключённой 16671.
А заключённая 16671 была никем. Я была никем.
– Моё имя при рождении – Мария. Моё имя в Сопротивлении – Хелена. Моё новое имя – заключенная 16671. – Я слышала свой голос, он звучал грубо, резко и озлобленно.
Отец Кольбе склонил голову в лёгком кивке.
– Понимаю.
Он повернулся, чтобы утешить мужчину, который сыпал проклятиями и сетовал на свою судьбу. Я медленно огляделась по сторонам и убедилась, что была самой молодой и единственной заключённой женского пола в нашем блоке. Я подтянула колени к груди, вжалась в угол, уставившись на свою полосатую форму. Когда убитый горем мужчина успокоился, отец Кольбе поговорил ещё с несколькими людьми, а затем сел рядом со мной. Я не поднимала глаз.
– В миру я носил имя Раймунд, но когда принёс монашеские обеты, то получил два новых имени. Первое – Максимилиан. Второе – Мария, в честь Непорочной, Пречистой Богоматери. Это имя занимает особое место в моём сердце, а в такие времена, как сейчас, даже маленькие радости имеют значение. Если ты не возражаешь, могу я называть тебя Марией?
Это имя больше не было моим, так что мне следовало отказаться, но весь его вид показывал, что он надеялся получить моё согласие. Можно сделать исключение, просто чтобы утешить его. Я кивнула.
– Сколько тебе лет, Мария? – спросил отец Кольбе, затем усмехнулся: – Прости меня, но они забрали мои очки.
– Четырнадцать.
– Есть здесь кто-нибудь с тобой? Может быть, друг или семья?
При упоминании о моей семье на глаза вновь навернулись слёзы, поэтому я покачала головой, чтобы скрыть их. Не то чтобы это была абсолютная ложь.
– Что ж, после ареста мы с братьями были разлучены. Я тоже приехал один, так что в этом смысле мы похожи, ты и я. Может быть, будем друзьями?
Он бы не предложил дружбу, если бы знал, что мои родные мертвы, лежат в грузовике в этом самом лагере. Они мертвы, потому что их арестовали из-за меня. Я должна была наказать себя отказом, но его предложение – это всё, что у меня было, единственный шанс отвлечься от совершённых грехов.
Я не доверяла своему голосу, поэтому кивнула.
В его лёгкой улыбке было столько тепла и участия:
– Тогда решено. Друзья.
Глава 6
Аушвиц, 30 мая 1941 года
Было чуть за полночь, когда я поняла, что провела весь этот день в блоке № 18, обдумывая свою новую реальность. Заключённая 16671, осиротевшая, оставшаяся в полном одиночестве, за исключением добросердечного священника, который ничего не знал ни обо мне, ни о том, на что я обрекла свою семью.
Размеренные вдохи и лёгкий храп нарушали зловещую тишину. Я даже не сомкнула глаз. Лежала на кишащем вшами соломенном тюфяке на полу, уставившись в темноту, цепляясь за крошечную пешку, доставшуюся мне от отца, словно за спасательный круг. Когда все устраивались на ночь, двое мужчин, втиснувшихся по обе стороны от меня, заверили, что мне не стоит их бояться, но никакие заверения не помогали обрести чувство безопасности.
Как вообще можно уснуть после всех тех ужасов, через которые нам пришлось пройти? С тех пор как мы прибыли в наш блок, у каждого то и дело случались приступы паники и гнева, но сейчас всё стихло. Может быть, люди смирились с ситуацией, в которой мы оказались, или были слишком измучены, чтобы волноваться, или, может быть, они не видели свою семью среди груды мёртвых тел.
Я закрыла глаза, потому что с открытыми было так же темно. Даже если бы я хотела уснуть, то не смогла бы. События ужасного дня заполнили мою голову, хотя я и пыталась концентрироваться на счастливых, беззаботных воспоминаниях о довоенной жизни. Я почти чувствовала дразнящий аромат свежего хлеба в духовке, когда мы с семьёй собирались в гостиной, чтобы послушать наши любимые радиопередачи и поиграть в настольные игры, но я не могла за это долго цепляться.
Воспоминания поблёкли, сменившись шахматной доской, знакомой и успокаивающей, передышкой от преследующих меня зверств. Фигуры были чёрными и красными, и я сомкнула пальцы вокруг самой узкой части красной пешки. Но пешка скользнула вниз, краска была свежей и жидкой. Я изучала ярко-алый цвет, заполняющий бороздки на подушечках пальцев, и внезапно мне в ноздри ударил металлический запах. Кровь.
Силясь вдохнуть, я вытерла руку о свою клетчатую юбку, только это была не юбка, а полосатая форма. Я схватила чёрную пешку, но она была липкой и покрыла мои пальцы тёмной свернувшейся кровью, я посмотрела на противоположный край доски, но обнаружила там не соперника, а сотни голых тел, сваленных кучей в грузовик. Я сразу же нашла их. Или, может быть, они нашли меня. Мама, тата, Зофья, Кароль. Их глаза, когда-то лучившиеся весельем и любовью, теперь пустые и безжизненные, вперились в меня, обвиняя, напоминая, что это была моя вина, целиком и полностью моя вина.
Меня разбудили рыдания и вопли, понадобилось мгновение, чтобы осознать, что они были моими собственными. Да, я заснула, хотя думала, что больше никогда не усну.
– Умолкни! – проорал сердитый, хриплый голос.
Должно быть, он обращался ко мне – кто-то из заключённых рядом жаловался, что его разбудили, но я не могла успокоиться.
– Тише, всё в порядке, Мария.
– Моя семья…
Сдавленный крик вырвался прежде, чем я остановила себя, чтобы не сказать больше. Стой. Не рассказывай ему, что произошло.
Отец Кольбе помог мне подняться и подвёл к стене, мы сели, прислонившись к ней спиной, посреди спящих фигур. Он обнял мои трясущиеся плечи и позволил мне выплакаться.
– Возможно, тебе станет легче, если ты расскажешь мне о своей семье? – прошептал он, как только мои рыдания перешли в негромкую икоту, но я покачала головой. – Хорошо, тогда мы посидим тут, пока ты не будешь готова вернуться обратно и поспать.
– Я не собираюсь спать.
– Значит, мы останемся здесь столько, сколько ты захочешь. – Несмотря на то что я была охвачена паникой, отец Кольбе оставался спокойным. – Не теряй веры, дитя. Даже если твоей семьи здесь нет, духовно они всегда с тобой. И ты всегда с ними.
Его слова немного рассеяли тревогу, мечущуюся по моему телу. Я ничего не ответила, и отец Кольбе помолчал, прежде чем начать шептать знакомые слова. Он молился по чёткам. Мы с семьёй собирались в гостиной, чтобы читать эту же молитву каждый вечер перед сном. Большие и маленькие бусины чёток были осязаемым напоминанием о каждом слове «Отче наш» и «Аве Мария», слетавших с моих губ, пока я размышляла о жизни Иисуса Христа. В тот момент я почти поверила, что голос отца Кольбе принадлежит моему отцу, почти почувствовала чётки между пальцами.
От мыслей о семье я готова была снова расплакаться. Чтобы этого не случилось, я сосредоточилась на молитве отца Кольбе и пыталась не уснуть, но тяжесть в груди не проходила.
У меня болело внутри и снаружи, сердце и разум, тело и душа. Боль, которая никогда не утихнет. В этой игре соперник окружил меня со всех сторон и не позволил бы убежать в обозримом будущем.
Слушай молитвы, думай о молитвах. Спать нельзя. Не спи, просто не спи.
Я была решительно настроена бодрствовать, но нежная рецитация отца Кольбе погрузила меня в дремоту. На этот раз я забылась безмятежным сном.
Я проснулась от настойчивых, раздражённых окриков и оторвала голову от плеча отца Кольбе. Он встал, протянул мне руку и помог подняться. Даже в темноте я разглядела его сильно покрасневшие глаза под опущенными веками, но он мягко улыбнулся мне. Интересно, удалось ли ему хоть немного поспать после того, как я всех разбудила?
Снаружи, на большом плацу между блоками № 16 и № 17, солдаты велели нам построиться рядами по десять на аппель[13], как они это называли. Некоторые поляки, казалось, не поняли приказа, но дубинки охранников говорили на универсальном языке. Моя форма плохо защищала от утреннего холода, но за любыми шевелениями или жалобами следовали удары, поэтому я старалась бороться с дрожью. Я стояла впереди, рядом с отцом Кольбе, неподвижная и молчаливая, пока охранники пересчитывали заключённых.
– Все на месте, герр лагерфюрер, – сообщил один из охранников после того, как нас продержали на плацу целую вечность.
Лагерфюрер появился в поле зрения в форме цвета фельдграу.
Фрич.
Я не могла смотреть на него, поэтому переключила своё внимание на невозмутимого офицера рядом с ним. Из-за тёмных кругов под глазами, нависших век, морщин вокруг широкого носа, поджатых губ и широкого лба он выглядел старше, чем скорее всего был. Сбоку у него висел Люгер П08, похожий на тот, который тата хранил в шкафу вместе со своей армейской формой времён Первой мировой. Когда он учил меня чистить и заряжать оружие, то рассказывал, как спас своего боевого товарища от немецкой пули, и решил сохранить пистолет немца как трофей. А ещё тата показал мне, как из него стрелять, и пообещал когда-нибудь позволить мне выстрелить из него. Этот день так и не наступил.
Сейчас было неподходящее время для слёз. Я не могла думать о своей семье.
Решив держать свои мысли в узде, я вновь сосредоточилась на мужчине рядом с Фричем. Он приказал одному заключённому сдвинуться на несколько сантиметров влево, чтобы выровнять линию. Хефтлинг подчинился, но я не заметила особой разницы.
– Я Рудольф Хёсс, комендант Аушвица, – сказал он, довольный наконец нашим строем. – Каждое утро вы будете выстраиваться на плацу для переклички, как сейчас. Как только всех вас пересчитают, нужно будет сообщить о прибытии своему рабочему подразделению. Вы должны безоговорочно подчиняться командам и работать эффективно, без погрешностей. С этого дня я передаю вас моему заместителю Карлу Фричу. Я верю, что он будет поддерживать на должном уровне установленные мной стандарты относительно управления лагерем.
В его голосе не звучала та уверенность во Фриче, которую он обозначил на словах.
Хёсс завершил свою речь, но прежде чем уйти, в последний раз оглядел толпу – и остановился.
– Это что, девочка?
Все взгляды обратились ко мне, единственной, кто был в платке. Я почувствовала, что отец Кольбе рядом со мной напрягся. Мне была приятна его забота, но этого было недостаточно, чтобы моё сердце не подпрыгнуло к горлу. В этот момент больше, чем когда-либо, мне хотелось провалиться сквозь землю.
Фрич начал лихорадочно перебирать бумаги.
– Должно быть, произошла ошибка, герр комендант.
– У меня нет времени на ошибки! – закричал Хёсс, прерывая лепет подчинённого. – Мне нужны мужчины – труженики, усердные труженики, – а девчонка не годится для работы. Позаботься об этом, Фрич. – Он ушёл, красный от гнева, рявкая что-то о слабоумии, которое свирепствовало среди тех, кто был приписан к его лагерю.
Комендант покинул плац, а я уставилась на гравий, не в силах смотреть в глаза Фричу, – они царапали и сдирали с меня всё, погружая во власть внутреннего ужаса. Фрич заставил меня пройти регистрацию только для того, чтобы отправить к стене казни. Я была уверена в этом. Всех женщин-заключённых отправили туда, за исключением той еврейки. Наверняка и её пощадили только затем, чтобы использовать в каких-либо целях. Страх обвился вокруг меня, сжимая всё крепче, и я убедилась в том, что он убьёт меня прежде, чем у пули появится шанс. Я стиснула в кулаке крошечную пешку.
Раздался звук приближающихся шагов, и мне не нужно было поднимать голову, я и так знала – это он. Сначала я увидела его ноги, потом раскрытую ладонь. Должно быть, он понял, что я держу что-то в руках.
У меня не было выбора. Пешка, которую сделал для меня тата, упала в руку Фрича.
Я надеялась, что теперь он уйдёт, но он этого не сделал. Как только я подняла голову, Фрич посмотрел на меня с тем же нетерпением, как в тот раз, когда мы встретились на железнодорожной платформе: как будто он был ребёнком, а я его новой любимой игрушкой.
– Здесь нет никакой ошибки. Интеллигентная девочка, полька, верно? – Его циничное предположение было верным – и мама, и отец получили университетское образование. Я прожила под нацистской оккупацией достаточно долго, чтобы знать: немцы презирают поляков-интеллектуалов, они планируют превратить нас в расу необразованных рабочих. – Непригодна к труду, – продолжал он говорить, оценивая меня взглядом. – Не способна к выживанию. Не подходит ни для чего, кроме этого… но это временно. – Он зажал тонкую шейку пешки между большим и указательным пальцами, стал крутить её взад-вперёд, взад-вперёд, медленно и расчётливо. Он сжимал пешку всё сильнее и сильнее, его пальцы побелели.
Внезапный щелчок заставил меня вздрогнуть, затем обезглавленная пешка была брошена к моим ногам. Последний подарок отца.
Пока я сверлила взглядом пешку и боролась с подкатившим к горлу комом, Фрич вернулся к своим товарищам. Я не слышала их разговора, но несколько охранников метнулись в разные стороны. Когда они вернулись, один нёс маленький столик, другой – два стула, а третий – коробку. Приказав заключённым посторониться, они поставили всё это передо мной и приказали сесть. Я бросила быстрый взгляд на озадаченные лица людей, окружающих меня, в то время как Фрич указал на заключённого в нескольких метрах от нас.
– Ты умеешь играть в шахматы?
Глаза мужчины расширились, но после того, как до него дошёл смысл вопроса, он заметно вздохнул и кивнул:
– Я довольно неплохой игрок, герр лагерфюрер.
Фрич велел ему сесть напротив меня. Как только он занял своё место, охранник, державший коробку, поставил её перед нами. Шахматный набор.
Фрич кивнул, а я с трудом сглотнула, чтобы унять бешено колотящееся сердце. Взглянула на отца Кольбе, затем открыла коробку и достала фигуры из двух внутренних отделений. Судя по марке внутри, это была фирма «Дойче Бундесформ». Как симптоматично, что нас заставляли играть набором, изготовленным нацистами.
Эти крепкие, примитивные фигуры никак не могли сравниться с изящными и богато украшенными фигурами моего домашнего набора «Стаунтон». Расставив белые, я сделала дебютный ход – ферзевая пешка на две клетки вперёд. Я решила сконцентрировать свою атаку на слабых полях в игре чёрных, защищённых только их королём. Чёрная ферзевая пешка двинулась навстречу моей, поэтому я сходила белопольным слоном влево по диагонали, проверяя свой план. Если сопернику не удастся защитить своего короля, я раньше разовью своего ферзя – рискованный и часто глупый ход, но я была готова им воспользоваться в том случае, если мой противник проявит небрежность.
Мужчина внимательно изучал центр доски и, казалось, хотел сосредоточиться на контроле за центром, но не на защите своего короля. Отлично. Он начал развивать чёрного коня – подвинул его к моему левому краю, что нисколько не помешало моей стратегии. Я переместила своего ферзя так, чтобы и у него, и у слона была прямая линия атаки на слабое поле чёрных, атаки, сокрушительной для их короля. Чёрные продолжали концентрироваться в центре, соперник переместил туда второго коня, теряя возможность защищаться.
Белый ферзь бьёт чёрную пешку на слабом поле, белый слон готов к атаке, а чёрный король попал под удар, из-под которого ему не выйти. Ферзевая пешка на d4, белопольный слон на c4, ферзь на h5, ферзь на f7.
Четыре простых хода, одна небрежность противника.
Я положила захваченную чёрную пешку на стол и оторвала взгляд от доски.
– Шах и мат.
Хефтлинг открыл рот, как будто собираясь возразить мне, затем закрыл его, в то время как охранники разразились смехом и улюлюканьем. Я протянула ему захваченную чёрную пешку, и он протянул руку, чтобы принять её.
Внезапно Фрич быстрым, ловким движением выхватил свой пистолет и выстрелил моему сопернику в лоб.
Люди ахнули, некоторые закричали – может быть, это я закричала, – видя, как он падает, но, когда Фрич повернулся ко мне, все смолкли. Единственным утешением было осознание, что смерть заключённого была мгновенной, так что, несомненно, моя будет такой же.
Вместо того чтобы выстрелить во второй раз, Фрич вернул свой пистолет в кобуру и одобрительно кивнул мне:
– Молодец.
От выстрела у меня звенело в ушах. Мёртвый мужчина упал со своего стула на землю. Отверстие у него во лбу было маленьким – стрелял профессионал, – кровь сочилась из раны и собиралась в лужицу вокруг головы. Глаза пустые, лицо обмякшее. В одно мгновение живой, а в следующее – мёртвый.
Фрич сделал несколько шагов в сторону смотрящих. Его слова подхватывал холодный ветер и уносил прочь: он спрашивал, не хочет ли кто-нибудь ещё сыграть против меня, но я не могла сосредоточиться ни на его вызове, ни на чём-либо ещё. Тишину нарушил другой звук – смех. Нет, это просто невозможно. Никто не стал бы смеяться над смертью.
Когда смех охранников затих, в ушах гулким эхом стало раздаваться моё собственное прерывистое дыхание. Рядом со мной отец Кольбе пробормотал молитву за упокой души. Кажется, он сказал мне отвести глаза, но меня парализовал шок и какое-то нездоровое любопытство. Я никогда раньше не была свидетельницей убийства.
Когда я училась играть в шахматы с отцом, случалось, что я делала ход, а потом понимала – следовало сходить иначе. Обескураженная и разочарованная, я спрашивала тату, могу ли я изменить свой ход, начать игру сначала или вообще выйти из неё. Он никогда мне этого не позволял. Закончи игру, Мария. Так он всякий раз отвечал мне, несмотря на мою настойчивость.
Всё, что я могла сделать, это повиноваться. Иногда я выходила победительницей, несмотря на свои ошибки. В других случаях они стоили мне победы. Такие проигрыши были самыми горькими.
– Заключённая 16671.
Моё имя слетело с языка Фрича с резким скрежетом, я закрыла глаза, когда он приблизился ко мне. Боже, пожалуйста, пусть он передумает и застрелит меня, пусть это будет быстро, забери меня из этого места.
– Убери тело.
Видимо, я ослышалась. Когда я открыла глаза, Фрич мотнул головой в сторону ближайшего блока. Восходящее солнце окрасило кирпичи в густой алый цвет и осветило тёмную кучу у здания – переплетение рук, ног и торсов. Трупы.
Дай мне выйти из игры, тата, пожалуйста, дай мне выйти.
Прежде чем я успела сделать что-то большее, чем побледнеть, отец Кольбе выступил вперёд, снял свою полосатую шапочку и заговорил на чистом, правильном немецком.
– Герр лагерфюрер, разрешите помочь?
Кулак Фрича в перчатке врезался в челюсть отца Кольбе, я ахнула, но священник не издал ни звука. Фрич повернулся ко мне:
– Тебе нужна помощь этого жалкого ублюдка?
Несмотря на вопрос, что-то подсказывало, что Фрич не оставил мне выбора, если только я не хотела, чтобы к куче тел добавилось ещё одно. Я покачала головой.
Отец Кольбе склонил голову в знак согласия. Когда он вернулся на своё место, я могла поклясться, что его губы шевелились, я почти слышала слабую молитву.
Что-то внутри подтолкнуло меня к мертвецу, я хотела бы поменяться с ним местами. Никогда бы не подумала, что буду завидовать трупу. Я встала со стула, дрожащими руками приподняла лодыжки своего недавнего соперника и неуклюже поплелась к куче тел, на глазах у всех. Я тащила его по плацу – сначала резкими рывками, но потом сменила тактику и продолжила медленно и ровно волочить труп по грязи и гравию. Нужно было продолжать двигаться.
Дойдя до кучи трупов, я остановилась.
Павяк пах страданиями, Аушвиц – смертью. Отвратительное зловоние пропитало воздух вокруг обнажённых тел. Я оставила мужчину рядом с кучей гниющих, кишащих личинками трупов и уткнулась носом в сгиб руки, чтобы подавить рвотный позыв. У меня не было сил бежать, и я, спотыкаясь, побрела прочь. Когда я отошла достаточно далеко, чтобы можно было снова дышать, то сжала в руках ткань своей формы, в руках, которые касались мёртвого тела.
Вернувшись к отцу Кольбе, я прикусила внутреннюю сторону щеки, молясь, чтобы боль отвлекла меня, но боль была недостаточно сильной, я всё равно заметила забрызганную кровью шахматную доску и устремлённый на меня взгляд Фрича.
Я упала на четвереньки, и на этот раз у меня не было ни сил, ни желания бороться со спазмами в желудке. Рвота выплеснулась на гравий и забрызгала мою форму и кожу. Моё тело очищало себя от всего, что когда-то считалось жизненно важным, чтобы в нём ничего не осталось. Я была пустой, бесполезной. Ничто, один лишь номер.
Глава 7
Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Несмотря на то что мне приходится играть чёрными, пока я довольна развитием игры. Мы с Фричем остаёмся на равных, оба выстраиваем надёжную защиту вокруг наших королей, оба проводим сильные атаки.
Пока я обдумываю свой следующий ход, внезапный грохот нарушает мерный шум дождя и мою концентрацию. Я делаю резкий вдох и вскидываю голову. Со стороны Фрича несколько фигур свалены набок.
– Моя вина, – говорит он, поправляя их.
Я медленно выдыхаю, чтобы унять трепет в груди, затем снова сосредоточиваю внимание на доске и оцениваю расстановку фигур. Воцаряется тишина, я тянусь за пешкой. Снова грохот, я отстраняюсь с ещё одним резким вдохом.
– Будь проклят этот дождь. Из-за него всё так скользит, да? – Фрич снова поднимает упавшие фигуры. – Почему ты такая пугливая? Это не должно…
– Дай мне сосредоточиться.
Дерзкий ответ вырывается прежде, чем я успеваю опомниться, я не могу понять, почему это сделала, почему из всех надзирателей я проявила такую вопиющую наглость именно по отношению к Фричу.
– Простите, герр лагерфюрер.
Я сглатываю слова, но уже слишком поздно. Мой язык предал меня. Он не мой командир, я это знаю, но разум спорит со мной и утверждает, что власть принадлежит Фричу. Это неправда, теперь нет…
Закрываю глаза, чтобы разобраться в этом хаосе, но толку мало. Границы между воспоминаниями и реальностью размыты и неразличимы.
Услышав, как Фрич ёрзает на стуле, я открываю глаза и обнаруживаю, что он изучает меня. Он жестом указывает на доску, безмолвно намекая, что я должна продолжать, поэтому я бью его пешку в центре доски своей. На этот раз, услышав его смешки, я сперва убеждаюсь, что контролирую свою ярость, и только потом поднимаю взгляд. Контроль необходим, если я собираюсь показать всё, на что способна.
– Ты играешь с таким напором, – сказал он. – Относишься к шахматам так, будто каждый ход – это вопрос жизни и смерти.
Нет смысла притворяться, что я пропустила колкость мимо ушей, но я не поддамся на провокацию. Вместо этого я откидываюсь на спинку стула и беру две захваченные мной ранее пешки, пытаясь занять руки и надеясь унять дрожь.
Глава 8
Аушвиц, 17 июня 1941 года
Яркие прожекторы на сторожевых вышках пронзали тёмное, зловещее небо, освещая плац, окружённый блоками № 16, № 17 и кухонным блоком. Время переклички ещё не пришло, но Фрич всё равно вызвал меня. Когда я пришла, он уже установил шахматную доску в нескольких метрах от деревянной будки рядом с кухней, и несколько охранников собрались, чтобы понаблюдать за игрой.
– Шах. Твой ход, 16671.
Голос Фрича нарушил мою концентрацию, и я попыталась справиться с нахлынувшим чувством бессилия. Я знала, что теперь мой ход, но выдавила ответ, который он хотел услышать:
– Да, герр лагерфюрер.
В воздухе витал полупрозрачный сигаретный дымок, едкий и удушливый. Охранники встали кругом, некоторые наблюдали за игрой в напряжённом молчании, другие разговаривали и предсказывали наши следующие ходы. Я их цирковое представление; они мои хозяева манежа.
На моей стороне доски была выстроена сильная защита вокруг белого короля, но нужно было уйти от шаха. Когда я передвинула короля на одну клетку влево, свет прожекторов упал на поблёкший синяк на запястье. Следы допроса в гестапо исчезали, и я наблюдала, как они меняют цвет до различных оттенков жёлтого, фиолетового, синего и чёрного. Тёмная, извращённая часть меня желала, чтобы они никогда не заживали. Синяки были физическим напоминанием о моих последних днях с семьёй. Теперь у меня отнимали и это.
Всё, что у меня осталось, – это ожоги от сигарет. Когда Фрич поставил чёрную ладью рядом со своим королём в дальнем правом углу, я просунула пальцы в рукав, чтобы дотронуться до неровной кожи. Из сочащихся волдырей ожоги превратились в струпья и остались шрамами – уродливыми, грязно-бордовыми. Я испытывала странную благодарность за них. Это были шрамы, которые никогда не заживут.
Я не ждала, что боль из-за смерти всех моих родных пройдёт, подобно синякам на моём теле. Гнев и горе были такими сильными и изнуряющими, что искажали всё до неузнаваемости. Тюрьма, удерживающая тело, была пустяковым делом по сравнению с этими чувствами. Моей настоящей тюрьмой была та, что завладела моей душой.
Утреннюю тишину нарушил внезапный стук. Я резко отпрянула. У Фрича в руках было несколько захваченных фигур, он уронил одну из них.
– Твой ход.
– Да, герр лагерфюрер, – прошептала я, пытаясь предотвратить его нетерпеливый жест, которым он уронит на стол третью фигуру.
Большинство фигур были разыграны, но я уже видела свою победу. Оставалась только приманка – пешка, которую он охотно взял. Моя ловушка сработала. Я передвинула своего ферзя и забрала пешку, защищавшую его короля.
– Шах и мат.
Зрителям потребовалось мгновение, чтобы понять, как я выиграла; когда до них дошло, по двору прокатились радостные возгласы и стоны разочарования, и охранники начали отсчитывать те баснословные суммы, которые поставили на нас.
Моя победа не принесла обычного удовлетворения. Не игра перед публикой меня беспокоила – в конце концов, когда-то я мечтала участвовать в чемпионатах. Беспокоило, скорее, осознание, что независимо от того, играла ли я против Фрича, другого охранника или заключённого, выбранного в качестве моего противника, были ли мы одни или на виду у всего лагеря, игра в шахматы превратилась в повинность. Для Фрича я была всего лишь живой игрушкой, в которую он продолжал играть, пока ему не надоедало или пока он не выигрывал.
Когда Фрич достал новую сигарету, молодой охранник чиркнул спичкой и предложил ему прикурить.
– Простите, что ставил не на вас, герр лагерфюрер, но я предположил, что с тех пор, как вы выиграли несколько дней назад, она усвоила урок.
Фрич не ответил на мрачную ухмылку солдата; он, как и всегда, смотрел на меня, ожидая моей реакции.
Горькая желчь подступила к горлу, когда я вспомнила нашу последнюю игру; я сосредоточилась на шахматной доске, пока она не превратилась в чёрно-белое пятно. После своей победы тем утром Фрич внезапно схватил меня за запястье правой руки, с силой прижал её к столу и приставил к ней пистолет.
Ствол пистолета пригвоздил меня к поверхности, пальцы растопырились поперёк доски, а потом на столе оказались изуродованная плоть и ручейки крови. Я играла ужасно, Фрич мешал мне концентрироваться, анализируя меня, разговаривая со мной, без конца роняя фигуры на доску. Слабая игра привела к скучной партии, и я поплатилась за это правой рукой.
Однажды Фрич рассказал мне, что в юности он с семьёй слишком часто переезжал, из-за чего не получил последовательного образования, но научился играть в шахматы. Возможно, он стремился доказать, что моя культурная среда не сделала меня лучше его в этой игре, что я оказалась здесь совершенно бесполезной, – здесь, где у меня не было власти, а у него было всё.
Утренний воздух стал ядовитым, тишина – напряжённой, врезающейся в меня, превращающей моё дыхание в прерывистую дрожь. Сильнее надавив на пистолет, Фрич окинул меня оценивающим взглядом, таким же, как в день прибытия, как бы подтверждая своё первоначальное впечатление. Непригодная.
Затем он убрал пистолет.
Иногда всё заканчивалось тем, что я играла несколько часов подряд, пока количество моих побед не удовлетворит его, иногда пуля пробивала череп моего соперника. А иногда ничего не происходило. Фрич устанавливал правила так, как ему заблагорассудится, но самое главное правило оставалось неизменным: в конечном итоге какая-то игра станет для меня последней.
Я сжала руку в кулак, чтобы похоронить эту мысль. После того как Фрич жестом приказал мне встать, охранники убрали шахматную доску, стол и стулья, прежде чем разойтись и занять свои места перед перекличкой. Фрич курил, а я старалась подавить зевок. Рабочий день ещё не начался, но я уже мечтала, чтобы он закончился.
– Ты знала, что комендант Хёсс играет в шахматы? Я предложил ему вызвать тебя на матч. – Фрич стряхнул пепел со своей сигареты, расхаживая взад-вперёд. – Он ещё этого не сделал, не так ли? Возможно, потому, что он недоволен, что я позволяю тебе жить.
Утро было тихим, если не считать отдалённого топота сапог охранников, готовившихся будить заключённых. Лёгкий ветерок тянул за собой ровную струйку сигаретного дыма Фрича, и я задержала дыхание, чтобы не чувствовать его.
Он остановился прямо передо мной, но я знала, что лучше на него не смотреть.
– Я заверил коменданта, что моё решение послужит на благо рейха. Ты приносишь пользу как охранникам, так и заключённым. Охранникам нравится смотреть, как ты соревнуешься с мужчинами, всем нравятся ваши шахматные поединки. Публичные развлечения помогают поднять моральный дух – пока не наскучат зрителям. Тогда это утратит всякий смысл.
Он замолчал, и я не понимала, должна ли что-то ответить или он просто хотел, чтобы я осознала: моя единственная цель здесь – доставлять удовольствие. Я знала, что лучше не перебивать, поэтому ждала, надеясь, что поступаю правильно.
– Прошло почти три недели со дня твоего прибытия сюда, заключённая 16671. Посмотрим, как долго ты сможешь развлекать нас.
Если Фрич хотел напугать меня этим намёком на нависшую надо мной угрозу смерти, я его разочарую. Смерть и близко не страшила меня так же сильно, как мысль, что мне придётся провести в Аушвице ещё хоть одно мгновение.
До моих ушей донеслись отдалённые крики, во двор из своих блоков высыпали заключённые и поспешили на плац, чтобы собраться на аппель. Фрич оставил меня и вышел вперёд, чтобы понаблюдать за потрёпанной толпой, выискивая плохую осанку или шевеление губ. Как только я нашла людей из своего блока, то заняла своё обычное место рядом с отцом Кольбе, который, похоже, не удивился, обнаружив, что я уже здесь. Не в первый раз Фрич вызывал меня перед перекличкой, чтобы начать день с шахматной партии. Когда мы построились, отец Кольбе поймал мой взгляд и слегка улыбнулся. Даже в этом кромешном аду он каким-то образом сохранял бодрость духа.
Когда все встали по местам, от внезапно наступившей тишины по моей спине пробежал озноб, хотя это утро было теплее предыдущих. На плацу собрались тысячи людей, но единственным звуком были голоса офицеров СС, выкрикивавших номера.
Пока нас пересчитывали, я сосредоточилась на высокой деревянной будке часового вдалеке. Внутри виднелся неясный силуэт охранника, сжимавшего массивный автомат. Одна пуля – и всё. Одна пуля могла бы освободить меня от этого пожизненного заключения и обречь на следующее, от ада на земле – к вечным мукам по ту сторону. В преисподней, которая ещё только ждала меня, страдания, несомненно, были бы более терпимыми.
Я поджала пальцы на ногах и стиснула зубы, кипя нетерпением и раздражением, пока нежный напев богородичных антифонов не нарушил тишину. Каждый раз, когда отец Кольбе шептал молитвы или гимны, я была потрясена тем, насколько тихо ему удавалось это делать. Единственная причина, по которой я могла его слышать, – это мой натренированный слух, способный улавливать его ободряющий шёпот.
После аппеля я спряталась в толпе, избегая ударов капо и игнорируя крики охранников, и присоединилась к своей рабочей группе. В очереди кто-то, не принадлежавший к моей коммандо[14], проталкивался сквозь толпу – та самая женщина-заключённая, 15177.
– Где девочка?
Дальнейших уточнений не требовалось.
Я не собиралась обращать на неё внимания, но другой заключённый подтолкнул меня вперёд. Я метнула в его сторону полный ярости взгляд:
– Не трогай меня.
– Ой вей, я спросила, где она. Не было ни слова о том, что нужно бросать её в меня, – сказала еврейка, нахмурившись. Она подошла к нам ближе.
Мужчина ухмыльнулся, как будто его забавляли мой гнев и её возмущение. Он протиснулся в центр толпы, обеспечив себе убежище от ударов, которые посыплются на нас, пока мы будем двигаться.
Женщина оглянулась через плечо и, убедившись, что охранники отвлеклись, тихо произнесла:
– Что ж, я рада, что нашла наконец, к какой коммандо ты присоединилась. Нам нужно поговорить.
Если она думает, что я захочу с ней разговаривать, она, должно быть, не помнит, что сделала.
– Ты соврала мне. Ты сказала, что я скоро увижу свою семью, но ты знала, что они мертвы.
Не успела я потребовать признания вины, как она легкомысленно пожала плечами:
– Я не видела ничего плохого в том, чтобы позволить тебе поверить, что ты увидишь их снова. В таком месте даже ложная надежда лучше, чем отсутствие какой-либо надежды в принципе.
Когда она произнесла эти слова, я словно онемела, не в силах что-либо ответить. Луч надежды погас в тот момент, когда я нашла свою семью у стены смерти. Надежда придала бы мне сил, но меня раздавила реальность. Неожиданно для себя самой я поняла, что хотела бы зацепиться за неё хотя бы на мгновение. Но теперь, когда я стала никем, было слишком поздно. Тупая, бесполезная пешка, бессильная – такую легко разбить. Существование для вещи, идентифицируемой номером, было бессмысленным.
В тот день, когда умерла моя семья, всё во мне умерло вместе с ними. Смерть уже забрала сердце, разум и душу, тело было следующим в очереди. Всё, что от меня требовалось, – просто ждать. И с каждым днём терпения у меня становилось всё меньше.
– Почему они оставили тебя в живых?
Я сделала вдох, чтобы унять внезапный спазм в груди:
– Не повезло. А тебя?
– Я говорю на пяти языках – идиш, польский, немецкий, чешский и французский – и убедила их позволить мне работать переводчиком, чтобы мужчину с такими же навыками могли отправить выполнять физическую работу. Если ты хочешь выжить здесь, нужно кое-чему научиться. – Она многозначительно уставилась на деревянные башмаки на моих распухших, покрытых волдырями ногах. – Обувь может сыграть свою роль, если хочешь выжить. Сообрази себе новую пару.
– Сообрази?
– Укради, стащи, как тебе больше нравится. У эсэсовцев есть склады, где они хранят предметы, конфискованные у заключённых. Я могу достать кое-что для тебя, но большинство людей на чёрном рынке потребуют что-нибудь взамен.
Так я узнала, что в этом месте тоже был чёрный рынок, как в Варшаве. Женщина сделала паузу, проверяя, что охранники всё ещё не замечают её, прежде чем продолжить:
– Заключённые, капо и даже некоторые охранники готовы обменять товары или услуги, если ты предложишь им соразмерную сделку. Еду. Деньги. Навыки. Себя. – На этих словах я опустила взгляд, подавляя дрожь. На женщине были поношенные кожаные сапоги, которые выглядели так, словно ещё хранили признаки прежней элегантности. Украдены у невинного человека, который теперь был мёртв. Правила, царившие в этом месте – или, вернее, отсутствие каких-либо правил, – поразили меня. Эти сапоги говорили о том, что здесь есть люди, которые хотят выжить, люди, которым всё ещё было ради чего жить. Судя по всему, у женщины сложилось впечатление, что я была одной из таких людей.
– Мне не нужна новая обувь, как не нужна и твоя помощь.
– Второе, о чём тебе нужно позаботиться, – это работа в помещении. Дай мне несколько дней…
– Я сказала, что мне не нужна твоя помощь.
– Конечно, нужна. Или ты знаешь кого-то ещё, кто понимает, каково быть женщиной в мужском лагере?
Она словно бы давала мне время понять сказанное, скрестив руки на груди, но я не сдавалась. Я не нуждалась в помощи, не нуждалась в друзьях, я жаждала лишь одного – покинуть это место. Её заботу лучше было бы направить на кого-нибудь другого.
Через секунду она выдохнула:
– Не хочешь принимать мою помощь, что ж, ладно. Но если вдруг передумаешь – найди меня. Меня зовут Ханья. Ханья Офенхайм. А тебя?
Я указала на нашивку с номером на груди.
– Посмотри сама.
Ханья помолчала, затем осторожно огляделась по сторонам и шагнула ближе ко мне.
– Заключённые, которые хотят выжить, не остановятся ни перед чем, чтобы устранить самых слабых и повысить свои собственные шансы. Ты и я – женщины, как, по-твоему, они видят нас? Мы – пустая трата места, одежды, пайков. Стоит забыть об этом лишь на миг, и ты умрёшь.
Она ждала моего ответа, но я промолчала. Хотя я и восхищалась её упорством, но подозревала, что она разочаруется, когда узнает, что я не разделяю её взгляды.
Прежде чем кто-либо из нас успел сказать что-то ещё, эсэсовцы приказали моей коммандо выдвигаться. Ханья пробормотала что-то на идише и поспешила прочь.
Я выбросила её слова из памяти, когда моя коммандо прошла через главные ворота, где лагерный оркестр играл бодрый немецкий марш, провожая нас в предстоящий тяжёлый день. Бодренькая музыка заставляла поторапливаться, пока идёшь на работу. Намного хуже было плестись обратно, пошатываясь под весом тех, кто не пережил этот день, и стараясь успеть вовремя, чтобы не пополнить список мёртвых своим именем.
Некоторые заключённые завидовали тем, кто работал вне лагеря, но я считала, что уйти – ещё хуже, чем остаться. Выходя за пределы Аушвица, я мельком ловила картины из внешнего мира, по ту сторону колючей проволоки. Нескольких недель в лагере хватило, чтобы я забыла о существовании людей с отличным от моего образом жизни. Людей, у которых была обычная, нормальная жизнь. Я больше не принадлежала их миру и никогда не стану его частью.
Когда мы шли по главной дороге, я услышала звук колёс, размётывающих грязь и гравий, и заметила мальчика, который часто ездил по нашему маршруту. Плохонькая, набитая газетами сумка была закинута за спину, и он, как всегда, разглядывал нас, проезжая мимо. Его любопытство, как правило, было сосредоточено на мне, единственной девочке среди мужчин, выделяющейся, несмотря на однообразие, которое сводило нас к монохромному целому из бритых голов и полосатой формы. Я старалась не смотреть на него, но не смогла не заметить, что этот дурак бросил свой велосипед и поравнялся со мной.
– Ты работала на Сопротивление? – спросил он, прежде чем я осознала, как глупо он себя ведёт. Хорошо хоть догадался понизить голос до шёпота. – Поэтому тебя арестовали? Я не знаю никого, работающего на Сопротивление, ведь их деятельность засекречена – в этом весь смысл, я полагаю, так что забудь, глупо было спрашивать.
То, что он заговорил со мной, не было его единственной глупостью. Он запустил длинные пальцы в свои тёмно-каштановые локоны, потом засунул одну руку в карман. Поношенные чёрные брюки были ему коротки.
– Ты не должна отвечать мне, – сказал он, безразлично пожав плечами. – Я живу в городе неподалёку, но люблю ездить по этой дороге, наблюдать за заключёнными и… – Он смешался, перешёл на скороговорку: – Извини, я не это имел в виду. Просто я раньше не видел так много людей в одном месте, и я не могу увидеть тебя, пока ты не выйдешь, потому что всем запрещено приближаться к лагерю. И насколько мне известно, здесь никогда ещё не было девушек до тебя, так что когда я в первый раз тебя увидел… я не знаю… кажется, я просто захотел поздороваться, вот и всё. Просто сказать, что если… если я могу тебе как-то помочь…
Алые и золотые лучи струились по фиолетовому небу. Я сосредоточилась на восходе солнца и массе марширующих впереди тел. Ещё один человек предлагал помощь, в которой я не нуждалась и которую не хотела принимать, – и если он, живущий на свободе, думал, что от разговора со мной, заключённой, будет какой-то прок, он сильно ошибался.
– Меня, кстати, Матеуш зовут. А тебя?
Охранники шли впереди, но лишь вопрос времени, когда его кто-нибудь заметит. Я продолжала смотреть перед собой и проговорила едва слышно:
– Оставь меня в покое.
Прежде чем Матеуш успел ответить, я услышала шаги и почувствовала нависшую надо мной фигуру. Не успев хоть как-то подготовиться, оказалась на земле, с пульсирующим и слезящимся глазом.
– Держи язык за зубами, 16671.
– Она ничего плохого не сделала, – сказал этот глупый мальчишка.
«Не вздумай», – хотела я сказать ему, поднимаясь на колени, но он уже протянул руку, чтобы помочь мне подняться. Хотя я была не настолько глупа, чтобы принять его помощь, холодное дуло пистолета охранника прижалось к моему виску.
Всё, о чем я могла думать, был этот твёрдый, неумолимый металл на моей коже. Одно простое действие между жизнью и смертью. Именно это было последним, что почувствовала моя семья? Касался ли их когда-нибудь пистолет?
Я прогнала ужасные мысли, а Матеуш в это время убрал руку и отступил назад, его лицо побледнело. Он выглядел так, словно хотел что-то возразить, но промолчал. Только бросил на меня последний, виноватый взгляд, его удивительные голубые глаза переместились на мои ободранные колени, впивающиеся в дорожный гравий, на заплывший глаз, на пистолет у моей головы. Затем он отступил. Отошёл примерно на десять метров и отвернулся.
Как только он это сделал, охранник направил пистолет в небо, выстрелил и повалил меня на землю. На звук Матеуш обернулся и, увидев, что я лежу на земле, уставился на меня с открытым ртом, смертельно побледнев. Смеясь над своей жестокой шуткой, охранник позволил мне подняться, а затем подтолкнул вперёд. Мы догнали группу. Хотя я не осмелилась обернуться, я знала, что Матеуш продолжал смотреть мне вслед.
Наконец охранники приказали нам остановиться. Мы добрались до дома коменданта Хёсса, красивой виллы, где он жил со своей женой и четырьмя маленькими детьми. Однажды, работая в саду коменданта, я мельком увидела его. Он пригласил Фрича пообедать к себе на виллу. Я наблюдала, как он целует свою жену и подхватывает на руки обрадованных детей; как Фрич преподносит взрослым бутылку вина, а детям – конфеты. Меня ошарашило увиденное тем днём. Я не могла понять, как человек, управляющий таким извращённым местом, может брать на себя роль отца и мужа, а его безжалостный подчинённый – изображать вежливого гостя за ужином, и всё же я это видела собственными глазами.
Мы с заключёнными провели несколько часов под палящим солнцем. Таскали землю, разбивали клумбы, поливали растения и выдёргивали сорняки, в общем, делали всё, чтобы сад коменданта был в идеальном состоянии. До Аушвица я мало что знала о растениях и садоводстве – хотя моя мать любила цветы, – но училась так быстро, как только могла. Работа шла без перерыва, день почти подошёл к концу, когда вместо сорняка я выдернула стебель крокуса. Дубинка капо быстро указала на мою ошибку.
Вернувшись в лагерь усталой, грязной, с саднящими синяками и ранками, я получила ужин. Его вид заставил меня затосковать по свёртку сомнительного мяса, завёрнутого в бумагу для разделки, – мама приносила его домой после того, как забирала пайки. Я отнесла свою еду в блок № 18, где отец Кольбе поприветствовал меня своей обычной улыбкой и провёл мимо мужчин к нашим тюфякам.
Большинство мужчин в нашем блоке теперь смотрели на меня лишь с разочарованием или с раздражением, как будто моё присутствие доставляло им какие-то неудобства. Тем не менее я не отходила от отца Кольбе, когда мы шли мимо. Даже при том, что я сохраняла бдительность и никогда не чувствовала себя в полной безопасности, с отцом Кольбе мне было спокойнее.
Прежде чем съесть свою скудную порцию почерневшего, грубого хлеба и серого, водянистого супа, отец Кольбе перекрестился, склонил голову и сложил руки, покрытые волдырями и мозолями из-за работы на стройке. Он не жаловался, хотя руки, если судить по их внешнему виду, наверняка ужасно болели.
Я дотронулась до его руки.
– Не нужно, вас могут наказать. – Вероятно, это грех – прерывать кого-то во время молитвы, особенно если этот кто-то был священником.
Отец Кольбе приоткрыл один глаз и поднёс палец к губам.
– Шшш, я ещё не закончил. – Он улыбнулся и снова закрыл глаз.
Когда он поднял голову, я уже успела проглотить свой суп. Отец Кольбе сунул мне половину своего хлеба. Мне потребовались серьёзные усилия, чтобы удержаться и не запихнуть в рот дополнительную порцию. Вместо этого я попыталась вернуть хлеб отцу Кольбе, но он сделал вид, что не заметил. Я подвинула хлеб ещё раз, так, что не заметить этого было нельзя.
– Ты можешь съесть хлеб, Мария, потому что обратно я его не возьму, – сказал он с озорным блеском в глазах.
Я не смогла удержаться от слабой улыбки.
– Ладно, но вам тоже стоит поесть, отец Кольбе.
– Я съем суп.
– Хорошо, конечно. Убедитесь, что вы не переедаете.
Усмехнувшись, отец Кольбе взял свою порцию и присоединился к несчастному молодому человеку в нескольких метрах от нас. Он поделится с заключённым словами ободрения и, вероятно, отдаст ему остатки своего хлеба. Так он обычно и поступал. Я могла сколько угодно отговаривать его, но он никогда не слушал.
Только я поднесла хлеб ко рту, на меня упала тень. Надо мной стоял молодой заключённый, большой и сильный, и его жадный взгляд был устремлён на оставшуюся у меня еду. Целых полтора пайка хлеба.
– Ты долго здесь не протянешь. Отдай.
Мы – пустая трата места, пустая трата одежды, пустая трата пайков.
Я вцепилась в хлеб мёртвой хваткой и открыла рот, чтобы проглотить его весь разом, но, прежде чем я успела это сделать, мужчина схватил меня за запястье. Когда он вырывал хлеб у меня из рук, всё, о чём я думала, – это терзающий мои внутренности голод. Кроме хлеба не было ничего, что насытило бы меня до утра. Я рванулась к нему, но когда он замахнулся, отпрянула и закрыла лицо руками. Один мой глаз уже почернел, и я не хотела, чтобы второй стал таким же. Удара не последовало. Подняв голову, я увидела, что заключённый уже направился к своей следующей жертве: отцу Кольбе.
Как я и подозревала, отец Кольбе передал хлеб своему соседу и готовился съесть суп. Вор добрался до него, прежде чем первая ложка достигла рта.
– Не дело тратить пайки на таких, как ты, старик. – Только он потянулся к миске, как отец Кольбе уже протянул её ему.
– Ты молод и силён, и ты нуждаешься в питании гораздо больше, чем я, брат мой. – В голосе отца Кольбе не было обиды. В нём не было и страха, только доброта.